Автор: Кара-Мурза С.Г.
Россия Категория: Кара-Мурза Сергей Георгиевич
Просмотров: 226

Институт социологии РАН опубликовал в январе 2015 года резюме по итогам общенационального исследования «Российское общество в контексте новых реалий». Исследование выполнено группой под руководством академика РАН М.К. Горшкова. Резюме изложено в 13 тезисах с пояснениями и презентации таблиц [10]. Тезисы и поясняющие утверждения вызывают много вопросов и сомнений. Эти сомнения касаются принципиальных методологических положений, которые обнаруживаются именно в кризисном обществе, когда происходит его дезинтеграция и разные социокультурные группы расходятся и в сфере интересов, и в ценностной сфере. Эти расхождения нельзя игнорировать, их надо обсудить.

 

Рассмотрим главные утверждения ряда тезисов (1 и 3–5) в первой части текста (цитаты из них заключены в кавычки)[1]. В них говорится, каково обобщенное представление граждан о положении страны к концу 2014 года.

В тезисе 1 сказано: 

«Большинство населения оценивает ситуацию в стране как напряженную, кризисную, а треть воспринимает ее как нормальную, спокойную.

К концу 2014 года произошел заметный рост (с 43% до 53%) доли населения, считающего ситуацию в стране напряженной, кризисной…

Противоречивые оценки, которые россияне дают происходящим сегодня социальным переменам, свидетельствуют о сложившейся в массовом сознании неопределенности видения тенденций и перспектив развития страны». 

Понятно, что оценки ситуации — это субъективные мнения опрошенных. Но последний абзац содержит вывод, сделанный социологами. Здесь возникает вопрос: каковы методологические основания для такого вывода? Если 53% населения считают ситуацию в стране кризисной, а треть считает ситуацию нормальной, почему эти оценки трактуются социологами как противоречивые? Ответы респондентов излагают вполне четко выраженные мнения групп, занимающих разные позиции в общественных противоречиях.  Почему расхождение мнений разных групп названо в исследовании свидетельством неопределенности массового сознания? Возможно, есть какая-то теория, позволяющая рассматривать различия в восприятии признаком неопределенности, но никаких ссылок на нее не дано.

В пояснениях сказано: 

«Оценивая направления социальных перемен в стране за последний год, россияне разделились на две сопоставимые по численности группы, отмечающие перемены к лучшему (45%) или к худшему (43%). При этом при сопоставлении результатов опросов разных лет наблюдается все большая поляризация мнений по данному вопросу среди населения, что свидетельствует о растущем различии реального положения представителей различных социальных групп…

Что касается ожиданий населения относительно будущего страны, они могут быть охарактеризованы как сдержанно тревожные: почти половина респондентов сходится во мнении, что страну ожидают трудные времена, четверть россиян считают, что страна будет развиваться успешно, и аналогичная доля не ожидает никаких принципиальных изменений в развитии страны». 

Кажется логичным считать, что когда наблюдается все большая поляризация мнений (т.е. углубляются расколы в обществе), расхождение мнений свидетельствует как раз о росте в массовом сознании определенности восприятия тенденций и перспектив развития страны. Было бы важно разобраться с этой нестыковкой.

Надо обратить внимание на тот критерий, который в исследовании был принят за основание оценки положения страны. В тезисе 1 сказано: 

«Оценки общественной ситуации дифференцируются по ряду параметров, ключевым из которых выступает самооценка индивидом своего материального положения» (выделено мной — С. К‑М). 

«Самооценка индивидом своего материального положения» опирается на параметры и индикаторы, лежащие в системе координат инструментальных ценностей. Между тем, подавляющее большинство населения явно чувствует фундаментальную угрозу для системы именно терминальных ценностей. Страна столкнулась с угрозой, масштабы которой еще трудно оценить, — на Украине идет гражданская война, за которой стоит Запад. Люди гибнут в боях с применением тяжелой техники — а социологи принижают масштаб этой экзистенциальной катастрофы до «самооценки материального положения». Это ведет к взаимному непониманию смысла вопросов и ответов.

На мой взгляд, именно это стало причиной несоизмеримости ответов опрошенных и вывода социологов в тезисах 3, 4 и 5. Совместим ряд ответов с выводом: 

«Осенью 2014 г. … 40% работающих россиян считали вполне или очень вероятным то, что уже в ближайший год они смогут оказаться без работы. … Наиболее неуверенно чувствуют себя жители средних городов с численностью населения от 250 до 500 тыс. человек — половина из них считает потерю работы в ближайший год возможной… Наибольшую обеспокоенность перспективами своей занятости проявляют работники торговли и сферы бытового обслуживания, а также технический персонал офисов и прочие служащие без высшего образования…

В условиях потребительского бума, с одной стороны, и ощущения нестабильности своего положения, с другой, россияне работают на пределе своих физических возможностей. В итоге половина работающего населения страны «перерабатывает», средняя продолжительность рабочего дня составляет в современной России 9,5 часов, а каждый седьмой имеет рабочий день в 12 и более часов…

По ряду позиций картина в течение 2014 г. ухудшилась, особенно существенно — по ситуации на работе, возможностям отдыха в период отпуска, возможностям проведения досуга.

С другой стороны, позитивные оценки россиян продолжают доминировать по степени распространенности над негативными — причем по большинству аспектов их жизни… Важно подчеркнуть — показатели удовлетворенности населения своей жизнью в последние годы достаточно устойчивы» (выделено мной — С. К-М). 

Возникает ощущение разрыва в логике: как после того, что сказано в первых трех абзацах, можно утверждать, что «позитивные оценки доминируют по большинству аспектов жизни»? Как социологи сумели получить эти «позитивные оценки жизни»?

Можно предположить, что в вопросах и ответах кроется неосознанная подмена понятий. Может быть, вообще просить у людей дать гласную «оценку своей жизни» — прием сомнительный. Возможно даже, что это — неосознанное табу. Ведь сам перечень «аспектов», составленный из инструментальных ценностей, даже не касается главного вжизни человека.

В конце сказано: 

«О локализации удовлетворенности или, напротив, неудовлетворенности своей жизнью в выделенных на основе формальных признаков социальных группах можно говорить с большой долей условности». 

Это неубедительное оправдание. Что значит «можно говорить с большой долей условности»? Социологи могут неверно понять ответы на вопросы, которых не смогли понять респонденты? Зачем тогда задаются такие вопросы? Ведь вывод вовсе не условный, он весьма многозначительный и ответственный. 

В порядке гипотезы можно высказать такое суждение. В опросах, которые требуют дать оценкужизни человека, терминальные и инструментальные ценности переплетаются. 

Более того, поскольку терминальные ценности трудно формализовать («значение есть — найти не могу»), респонденты в своих ответах опираются на инструментальные ценности, которые, как кажется, заменяют трансцендентные понятия. При этом трудно избежать подмены понятий. Так и получается: с работой плохо, квартиру не купить, доступ к врачу усложняется и требует денег — и при этом жизнь прекрасна!

Большинству людей присущ антропологический оптимизм. Несмотря на социальные невзгоды и даже удары судьбы, люди верят, что «терпение и труд все перетрут». Поэтому когда разговор касается не каждодневной суеты и потерь, а жизни, человек в норме верит в лучшее будущее и знает, что в выполнении жизненного долга ему есть чем гордиться. Он следует голосу «естественного религиозного органа», ощущению святости бытия и красоты мироздания. Но этот оптимизм нельзя смешивать с оценками «земных» социальных условий — эти два образа лежат в разных плоскостях. А получается, что социологи эти оценки смешивают, и возникает некогерентность. Это ведет к ошибочному выводу, и он чреват риском дезинформации. Так бывает, когда «земные» невзгоды достигают порога, за которым инструментальные ценности преобразуются в терминальные. Терпимые невзгоды становятся оскорблением — покладистые терпеливые люди, которые с оптимизмом отвечали, что «слава Богу, жить можно», срываются в бунт.

Я считаю, такая некогерентность  стала системным дефектом интерпретации эмпирических данных значительной части исследований в российской социологии. Это наблюдается с конца 1980‑х годов, причем в исследованиях очень важных и исключительно ценных.

В качестве наглядного примера рассмотрим одну из ключевых тем социологии реформ — отношение населения к приватизации промышленности в 1990‑е годы. За отправную точку возьмем большое Всероссийское исследование (май 2006) [1]. Вот главный вывод исследования, который в отчете выделен курсивом: 

«Несмотря на расхождения в оценках приватизации, следует признать, что ее экономические результаты и последствия оцениваются обществом во многом положительно. В значительной степени, как считают опрошенные, те цели и задачи, которые она преследовала, удалось решить». 

Но если, как выразился Дж. Александер, «события — это одно дело, представление этих событий — совсем другое», то к чему относится положительная оценка общества? Индикатором чего является выраженная в пропорции ответов оценка? Как разделить веса двух разных величин, которые совместно определяют оценку, — вес реальной «групповой боли» и вес качества «продукта культуральной и социологической работы» идеологических служб реформаторов (см. [8])?

Какого-то одного надежного метода нет, но полезно построить временной ряд оценок, т.е. измерить сходные параметры в разные моменты «культуральной и социологической работы». В обзоре «Новая Россия: десять лет реформ» [2] говорится: «Проведение ваучерной приватизации в 1992–1993 гг. положительным событием назвали 6,8% опрошенных, а отрицательным 84,6%».

Таким образом, в 2002 г. общественная оценка приватизации была однозначно негативной. К 2006 г. положение в экономике улучшилось, социальное настроение повысилось. Это не было связано с приватизацией и не могло изменить ее рациональной оценки — оптимизм момента побудил к забвению «групповой боли». Без этого не мог бы человек «примириться», надо было прибегнуть к социальной мимикрии. 

Но это значит, что социолог имеет дело с маской. Она кивает и улыбается, но выражают ли эти знаки действительное мнение? По каким показателям можно судить о выражении лица под маской? 

Ценные данные дает изучение отношения к перестройке, которая воспринимается как подготовительный этап реформы. Спустя 20 лет (в 2005 г.) исследователи пишут: 

«После 1988 г. число поддерживающих идеи и практику перестройки сократилось почти в два раза — до 25%, а число противников выросло до 67%. И сегодня доля россиян, позитивно оценивающих перестройку, хотя и несколько возросла и составляет 28%, тем не менее, большинство населения оценивает свое отношение к ней как негативное (63%)» [3]. 

Трудно рационально совместить такое устойчивое отрицание перестройки с положительной оценкой приватизации как главного практического продукта этой самой перестройки. Скорее, отрицание перестройки в 2005 г. было уже «оформлено» в массовом сознании, и в ее оценке не надо было прибегать к мимикрии. А общий вывод из исследования 2005 г. весьма жесткий: 

«Приведенные данные фиксируют очень важное обстоятельство — ни перестройка сама по себе, ни последовавшие за ней либеральные реформы, ни социальные трансформации сегодняшнего дня не смогли создать в России той общественной “среды обитания”, которая устроила хотя бы относительное большинство населения» [3]. 

Вот еще точка на оси времени. Уже в 1994 г. наблюдалось такое явление: неприятие приватизации сочеталось с молчанием населения. Многие тогда замечали, что это молчание — признак гораздо более глубокого отрицания, чем протесты, митинги и демонстрации. Это был признак социальной ненависти, разрыв коммуникаций.

Н.Ф. Наумова писала, что «российское кризисное сознание формируется как система защиты (самозащиты) большинства от враждебности и равнодушия властвующей элиты кризисного общества». На это важное наблюдение В.П. Горяинов заметил: 

«Сказанное как нельзя точно подходит к большинству населения России. Например, нами по состоянию на 1994 год было показано, что по структуре ценностных ориентаций население России наиболее точно соответствовало социальной группе рабочих, униженных и оскорбленных проведенной в стране грабительской приватизацией» [4]. 

Здесь произнесено символическое определение: грабительская приватизация. Это важный элемент в интерпретации данных опросов. В отношении к приватизации произошло «становление зла». Такое состояние нельзя игнорировать, это качество высшего порядка. В исследовании 1996 года сделан такой вывод: 

«Радикальные реформы, начатые в 1992 году, получили свою оценку не только на выборах, но и массовом сознании. Абсолютное большинство россиян (92% опрошенных) убеждено, что “современное российское общество устроено так, что простые люди не получают справедливой доли общенародного богатства”. Эта несправедливость связывается в массовом сознании с итогами приватизации, которые, по мнению 3/4 опрошенных, являются ничем иным как “грабежом трудового народа”» [5]. 

Вот главное: 75% воспринимают приватизацию как грабеж. Травма так глубока, что произошел раскол общества по ценностным основаниям. Здесь — сложная методологическая проблема. Какие социологические опросы адекватны «латентной ценностной структуре общественного мнения в форме конфликтного сосуществования» двух разных систем ценностей? 

Как интерпретировать ответы людей, приверженных разным системам? Ведь одна часть опрошенных опирается на гегемонию экономического и административного капитала, а другая ведет катакомбное духовное бытие. 

Не должны ли программы исследований строиться по-разному для разных частей расколотого общества?

В 2004 г. был сделан такой кардинальный вывод: 

«Чрезмерная поляризация общества, прогрессивное сужение социальных возможностей для наиболее депривированных его групп, неравенство жизненных шансов в зависимости от уровня материальной обеспеченности начнет в скором времени вести к активному процессу воспроизводства российской бедности, резкому ограничению возможностей для детей из бедных семей добиться в жизни того же, что и большинство их сверстников из иных социальных слоев» [6]. 

Трудно представить себе общество, которое положительно оценило бы такой тип социального бытия — даже если бы в опросе не участвовали бедные.

В.Э. Бойков приводит данные опросов (осень 2009 г.): и делает важный вывод: 

«В иерархии ценностных ориентаций ключевое значение имеет “социальная справедливость”. Для большинства опрошенных она по‑прежнему означает преимущественно социальное равенство, что проявляется в оценке различий между людьми по принципу получения ими доходов. … Оценки социальной справедливости с точки зрения морали предстают как осознание людьми общественно необходимого типа отношений.

Как показывают данные исследований, распределение мнений о сути социальной справедливости и о несправедливом характере общественных отношений одинаково и в младших, и в старших возрастных группах… Именно несоответствие социальной реальности ментальному представлению большинства о социальной справедливости в наибольшей мере отчуждает население от политического класса, представителей бизнеса и государственной власти» [7]. 

Справедливость — ценность фундаментальная, и тезис о том, что общество в целом дает позитивную оценку приватизации, которую 75% населения считают грабежом, нельзя понимать буквально — он требует сложной интерпретации. Но ее нет, ответы респондентов принимаются без вариантов трактовки.

Авторы исследования делают следующее умозаключение: 

«Экономические результаты и последствия [приватизации] оцениваются обществом во многом положительно. В значительной степени, как считают опрошенные, те цели и задачи, которые она преследовала, удалось решить» [1]. 

Это странно. Ведь из того, что цели, которые преследовал субъект, удалось достичь, никак не следует, что мы эти цели одобряем. Употребив метафору грабежа, которую принимает 75% населения, мы можем сказать, что грабителям, снявшим с Акакия Акакиевича шинель, «удалось достичь тех целей, которые они преследовали». Но нельзя же констатацию успеха грабителей принимать за их одобрение. Ведь подавляющее большинство опрошенных ощущают себя в положении Акакия Акакиевича!

Неопределенность вывода усиливается неопределенностью меры: «результаты оцениваются обществом во многом положительно». Применимо ли здесь выражениево многом? Его принятая коннотация означает в преобладающей части. Но общность тех, кто положительно оценил приватизацию, вовсе не является преобладающей. К тому же в обыденном сознании экономическая и социальная эффективность обычно не разделяются, а при разделении этих понятий при опросе подавляющее большинство дает приватизации резко негативную оценку: 

«Оценивая политические и социальные последствия приватизации, 80% респондентов согласны с тем, что коррупция власти, криминализация и “теневизация” экономики стали массовыми явлениями (число их оппонентов составляет 7%). Подавляющее число россиян (81%) считает, что в результате ее произошло разграбление национальных богатств страны (7% с этим не согласны). Значительная часть (66%) отмечают, что приватизация до крайней степени обострила социальные проблемы и противоречия (14% с этим мнением не согласны)» [1]. 

Главным итогом приватизации, по мнению опрошенных, стало изменение общественного строя в России — не стало ни свободного, классического капитализма (только 3% идентифицировали подобным образом общественно-государственное устройство страны), ни социально ориентированного рыночного строя (5%), ни «народного капитализма» (2%). Тот общественный строй, который сложился в России, большинство респондентов определяет как олигархический капитализм (41%) и «криминальный капитализм» (29%), который не защищает интересы простых людей, а проводимая государством политика не отвечает интересам большинства населения страны (так считают 67% респондентов) [1].

Трудно обосновать вывод, что «отношение населения к приватизации носит неоднозначный характер», когда 75% считают ее грабительской, а 67% заявляют, что «проводимая государством политика не отвечает интересам большинства населения страны».

Понятно, что социолог не должен своими вопросами оказывать идеологическое давление на опрашиваемых, но разве не требует научная этика дать им хотя бы минимум объективного знания, которого их лишили политики? Допустимо ли «злоупотребление незнанием»? Ведь ответы людей, от которых скрыты сведения, позволяющие им сделать более рациональный выбор из альтернативных суждений, влияют на поведение общества и самих этих людей.

Реально, приватизация 1990‑х годов сопровождалась замалчиванием важного знания об этом процессе, включая знание о свежем опыте приватизации в Польше и Венгрии. Более того, имела место и дезинформация о важных сторонах проблемы. Граждане осознали этот факт слишком поздно, и это стало важным фактором раскола общества и углубления кризиса девяностых годов.

С другой стороны, упрощенные модели и клише, предлагаемые социологами, облегчают ответы, создают у респондентов иллюзию «компетентности без усилий». Трудно преодолеть такой соблазн. Если представить респондентам проблему в ее реальной сложности и противоречивости, пусть даже найдя для этого ясные формулировки, то ответы также будут противоречивыми и сложными для интерпретации. Возникает вопрос: должен ли социолог обсуждать в публикации проблему когерентности ответов, выражающих мнение опрошенных? В ситуации когнитивного хаоса и фантомности сознания это обсуждение делает создание текста гораздо более трудоемким. Но можно предположить, что во многих случаях имеет смысл повысить качество выводов за счет сокращения объема эмпирических данных.

К этому вопросу примыкает проблема несоизмеримости ценностей. Редуцирование этой проблемы путем предъявления ложных дилемм (например, «Вы за свободу или за порядок?») углубляет раскол в обществе и усиливает «фантомность» общественного сознания. 

В реальности приходится следовать ценностям не только несоизмеримым, но и конфликтующим. Политики решают эту проблему путем ее примитивизации и дискредитации неудобных для них ценностей (так, в дискурсе реформаторов были репрессированы ценности равенства и справедливости). Но социологи не должны предлагать обществу этот путь. 

Образ мира, выраженный в их вопросах, не должен быть снижен за критический уровень упрощения.

Наконец, в условиях быстрого изменения социальной структуры общества в состоянии его ценностного раскола перед социологом встает сложная проблема взвешиванияответов людей из групп, занимающих разное положение в социальном конфликте. Вот, например, в исследовании общественной оценки приватизации обнаружено: «значительная часть респондентов считает, что приватизация была полезна для общества». Исследователи считают, что эта «доминирующая в массовом сознании оценка связана с тем, что для 22% приватизация была лично выгодна им и членам их семей» [1].

При этом не раз было зафиксировано, что 75% населения считают приватизацию «грабежом». Очевидно, эти люди не считают приватизацию полезной для общества. Таким образом, мнение тех, кому приватизация была выгодна, принято считать более весомым, чем у «проигравших» («ограбленных»). Оценка выигравших признанадоминирующей. Как учесть и оформить это фактическое неравенство в интерпретации социологических исследований? А если эту сторону реальности просто замалчивать, понятийный аппарат социолога становится неадекватным и реальности, и массовому сознанию.

Эта уже укорененная норма становится важным фактором углубления ценностного раскола российского общества. В недавнем исследовании сказано

«“Выигравшие и проигравшие” — идеологическая конструкция, которая влияет на идентичность и поведение людей, задает представления об успехе. Немалую роль в [ее] воспроизводстве сыграли экспертное сообщество, обществоведы, прежде всего, экономисты и социологи. В проводимых реформах нельзя не заметить доминирующей идеологической подоплеки при видимом политическом плюрализме идеологий…

В публичном пространстве возникли интерпретации “выигравших”; им, выигравшим начали приписываться “прогрессивные” черты. Напротив, считается, что “прогрессивные” черты не могут преобладать среди тех, кто оказался непригодным, необразованным, “несовременным”, не в состоянии адаптироваться. “Лузеры” сконструированы как Другие. Проигравшие виноваты сами… Задача доминирующего дискурса и состоит в легитимации социального неравенства» [9]. 

Строго говоря, мы сталкиваемся даже не с разницей веса респондентов из разных групп, а во многих случаях с несоизмеримостью их весов, их принципиальным качественным различием. Измеряя частоту разных ответов представителей разных групп, мы часто измеряем совершенно разные латентные величины. Уходить от этой проблемы нельзя. Сытый голодного не разумеет. А грабитель разумеет ограбленного? Разве они одинаково поймут вопрос социолога? Вот, спрашивают мнение о приватизации. Рабочий, в результате приватизации потерявший работу, а потом и жилье, видит один образ — и отвечает, что это «грабеж трудового народа». Брокер видит совсем другой образ, и говорит: «полезно для общества». Их ответы неаддитивны.

Эти два образа несоизмеримы, для интерпретации ответов нужен специальный аппарат — если вообще есть задача совместить эти две картины мира. Если такой задачи нет, то надо две общности опрашивать по принципиально разным программам, не говоря уж о вопросниках. И дело не только в адекватности инструментов исследования. Ответы на один и тот же опросный лист углубляют ценностный раскол между и так уже разошедшимися общностями.

Голоса выигравших и проигравших в любом конфликте неравноценны, они качественно различны — особенно если выигрыш основан на «грабительской» акции.

Это надо учитывать и при разработке программы, и при конструировании выборки. Мнение о травмирующем событии — это продукт непосредственного опыта и его осознания. Очевидно, что неравноценны голоса тех, кто пережил культурную травму приватизации, и молодежи, для которой — приватизация есть историческое событие, изложенное в жанре реформаторской мифологии.

Молодежь не затронута травмой приватизации. Напротив, частью изъятого национального достояния оплачен потребительский всплеск 2000–2010 гг., который укрепил притязания и ожидания постсоветского поколения. Общности респондентов из разных поколений говорят о разных вещах.

По-иному должно строиться изучение познавательной и ценностной системы молодежи, которая и до сих пор верит, что запущенные перестройкой реформы приведут к благополучному демократическому обществу. Какова методология исследования таких разных общностей и интерпретации полученных при опросах столь разных массивов ответов? Найти эту методологию — вызов российской социологии. 

Литература 

1. Иванов В.Н. Приватизация: итоги и перспективы // СОЦИС, 2007, №6.

2. Десять лет российских реформ глазами россиян // СОЦИС, 2002, №10.

3. Перестройка глазами россиян: 20 лет спустя // СОЦИС, 2005, №9.

4. Горяинов В.П. Социальное молчание как концепция особого вида поведения (о книге Н.Ф. Наумовой «Философия и социология личности») // СОЦИС, 2007, №10.

5. Рукавишников В.О., Рукавишникова Т.П., Золотых А.Д., Шестаков Ю.Ю. В чем едино «расколотое общество»? //СОЦИС, 1997, № 6.

6. Давыдова Н., Седова Н. Особенности образа жизни бедных и богатых в современной России // СОЦИС, 2004, № 3.

7. Бойков В.Э. Социально-политические ценностные ориентации россиян: содержание и возможности реализации // СОЦИС, 2010, № 6.

8. Кравченко С.А. Культуральная социология Дж. Александера // СОЦИС, 2010, №5.

9. Данилова Е.Н. Дискурс выигрывших и проигравших в российских трансформациях //СОЦИС, 2014, №5.

10. Информационно-аналитическое резюме по итогам общенационального исследования «Российское общество в контексте новых реалий (тезисы о главном)». М.: Институт социологии РАН. 2015. 

-----------------------------

 [1] Остальные тезисы будут рассмотрены в следующей статье.

 

centero.ru