Автор: Администратор
Миростроительство Категория: Экономика и развитие
Просмотров: 2264

02.10.2015  (2017 продолжение) Содержание ЭЖ «Развитие» складывается как из статей, написанных специально для журнала, так и перепечаток материалов из других источников. Задача ЭЖ – находить, публиковать, структурировать и комментировать информацию, относящуюся к теме «развитие» и ее антиподу – теме «деградация». №8 (25), 2015

05.06.2017 Обама, Хазин, я и судьбы человечества.   Белкин С.

Отклик на статью Михаила Хазина «04.06.2017 Кто с какой стороны истории?»

22.04.2017 Ленин и цивилизационный выбор России.  Белкин С.

С цивилизационной и ценностной точки зрения рассмотрено содержание и последствия революции 1917 года

Нерешенные задачи. Байдаков М., Белкин С.

Вопрос сейчас состоит не в оценке СССР, а в необходимости понять – какие из задач, решавшихся нашим народом в тот период, были «историческими», то есть поставленными самим процессом нашего существования на земле и стремлением к исполнению земной миссии, реализации предназначения... Надо попытаться эти задачи осознать, чтобы вовремя увидеть их возвращение в новые времена: «исторические» проблемы не уходят, покуда не оказываются разрешенными. Попыткам осмыслить опыт СССР посвящены основные статьи настоящего номера альманаха.

«Советский опыт, советский строй надо воспринимать как величайшие цивилизационные ценности» Третьяков В

Если я воспринимаю как абсолютные ценности свой народ, свою страну, а также народы, проживающие за пределами официальных государственных границ современной России, на пространстве, которое сейчас называют Русским миром, а я бы скорее назвал Большой Россией, и при этом не испытываю никакого желания переехать отсюда в Америку, Европу или куда-либо еще, то я тем более просто обязан беречь эти ценности как нечто самое сокровенное, как часть самого себя. Поскольку если этой части, этого основания моей жизни не будет, то и меня самого тоже не будет...  Горе-реформаторы не понимают или не хотят понимать, что гнаться за какими-то передовыми образцами всего подряд и насаждать их в своей стране – в корне неправильно, что история – это не олимпийский вид спорта: кто быстрее добежит. Куда добежит-то? До собственного финиша? До конца своей цивилизации? Так еще надо подумать, а стоит ли торопиться, надо ли гнаться за народами, считающимися передовыми и прогрессивными, если эти народы сами себе ударными темпами роют могилы? Развернутое интервью

Спартак Никаноров: мыслитель и эпоха 

(30 августа 1923 – 29 января 2015)  Работы Никанорова – как его самого, так и его ближайших последователей – не только не утрачивают актуальности для нашего времени, но и буквально адресованы ему. Такое впечатление, что они будто и создавались как своего рода письмо в бутылке, посланное следующим поколениям, которым придется взять на себя ответственность за постсоветскую Россию... 

Обдумывая «Уроки СССР»  Белкин С.

Ошибка и неудача. Что такое «уроки истории»? История и ее движущие силы. Подъем сознания. Форма общества и формообразование. Исторически нерешенные проблемы. Перестройка и постперестройка. Альтернативные модели развития.

«Без концептуального проектирования управляемость не восстановить» З. Кучкаров

Интервью академика РАЕН, директора Центра инноваций и высоких технологий «Концепт» Захирджана Анваровича Кучкарова первому заместителю главного редактора альманаха «Развитие и экономика» Дмитрию Андрееву 

Профессионалы и советская власть: взгляд из и для нашего времени Бордюгов Г.А.

Советский опыт выстраивания кадровой политики не следует чересчур идеализировать. Его надо воспринимать, скорее, как интенцию, намерение, некое мнение о том, как должно было быть – а не как было на самом деле. Да, в советское время профессионал мог продвигаться по служебной лестнице независимо от своего происхождения, изначального уровня материального обеспечения: образование, служба в армии или стаж партийной работы исправляли неудачные анкетные данные и даже придавали карьерному росту такой мощный импульс, какого не было у других. Однако должностное возвышение было небесконечным. С определенного уровня начинали всё ощутимее включаться факторы блата, непотизма, клановости... 

Романтика и Твердость. Черняховский С.Ф.

Брать из опыта СССР нужно не столько то, что удалось создать, – сколько то, что позволило всё это создавать со скоростью, опережающей развитие лидеров остального мира. Здесь – корень того, что позитивно отличало Союз от Империи. И на всякий случай – относительно легенд о рывках развития дореволюционной России: рывки были, но в целом с 1861 по 1913 год ее разрыв с ведущими странами мира не сокращался, а увеличивался. Значит, после 1917 года в стране появилось нечто, что позволило эту динамику переломить – и на место нарастающего отставания пришло нарастающее же ускорение. Вопрос в том, чем было это нечто, и в том, что именно это нечто нужно восстанавливать и брать с собой в новую эпоху. Не созидание – средство для потребления, а потребление – средство для созидания. Мир изменяем, а познавать, творить и созидать – интереснее и важнее, чем потреблять. Это – центральный пункт советского наследия и советского мира. 

СССР – незавершенный проект. Булавка-Бузгалина Л.А.

Семь поворотов.

Чем интенсивнее становится сменяемость рыночных однообразий, тем сильнее оказывается невнятность ощущения как собственного «Я», так и того, что именуется действительностью. Ощущение жизненного пространства-времени постепенно сводится к плоскости компьютерного монитора. Можно сказать, что местом поселения современного рыночного человека является хронотоп онтологической мертвечины, где история лишена движения, а культура – живых отношений. Вот эту мертвую всеобщность и являет собой частный интерес, лежащий в основе рыночной (лавочной) глобализации, которую нам преподносят как вершину современной западной цивилизации. 

 

Михаил Юрьевич Байдаков – издатель альманаха «Развитие и экономика», председатель правления «Миллениум Банка», президент Фонда Святого Всехвального апостола Андрея Первозванного.

Сергей Николаевич Белкин – главный редактор альманаха и портала «Развитие и экономика»

 

 


05.06.2017 Обама, Хазин, я и судьбы человечества

 

 

Отклик на статью Михаила Хазина «04.06.2017 Кто с какой стороны истории?»

Важнейший из вопросов задан в первых абзацах: можно ли вообще определить «правильное» движение истории? И тут же подчеркнуто: «очень многое зависит от критерия». Не откладывая надолго Хазин этот критерий предлагает: «ключевым фактором, описывающим цивилизованность общества, является отношение конкретного индивидуума к человечеству в целом».

Стоп! Тут надо еще потоптаться, а Хазин не останавливаясь идет дальше, лишь отметив собственный субъективизм. Субъективизм-то тут как раз достоинство, а не недостаток. Хорош или плох субъективизм, зависит не от степени субъективности, а от того – кто субъект? Пуст он или наполнен и чего он хочет, ради чего говорит и пишет. Верифицирую в этой связи один субъективизм другим: Хазин «не пуст» и цели его благородны. Dixi.

Итак: цивилизованный – не цивилизованный. У этих слов и понятий – богатейший бэкграунд, они «понятны каждому». Это уже давным-давно – бытовая лексика и масскультура, закрепленная в тысячах образов и букетах эмоций. Хазин это знает, чувствует и дает свое определение – что такое цивилизованность общества. Но я не спешу обсуждать это. Я еще раз говорю: стоп! Потому что им произведена замена (не подмена – это слишком резко): вопрос о движении истории и оценке этого движения как правильного или неправильного заменен оценкой движения к цивилизованности и размышлениями о том – что сие означает.

А История знает, что вы тут занимаетесь? Или ну ее «в пим», как говорят сибиряки? Я, однако, хочу еще побыть с Историей, уважительно пиша ее с заглавной буквы. Потому что она в рассуждениях (Обамы) – субъектна. Она существует, куда-то движется и у нее есть как минимум две стороны: правильная и неправильная. А коли это сказано, стало быть, автор высказывания что-то знает о целях Истории. Или нет? Или не задумывался о таких «мелочах»? Похоже, что нет, и Хазин сходу попросил Обаму покинуть наше собрание как существо, лишенное возможности претендовать на независимую и глубокую аналитику. С этим я соглашусь, и буду размышлять вне связи с Обамой. Мне достаточно связи с Хазиным.

Итак, заявлено: История субъектна. У нее имеется цель, существуют пути движения к этой цели, причем пути (или один-единственный путь?) есть «правильные», есть и неправильные. Имеются и критерии, позволяющие один от другого отделить. Хазин вот хочет в качестве этих критериев привлечь понятие «цивилизованности», а я третий раз говорю: «Тпру!». Я не уверен, что История – субъектна, что у нее есть «собственная» цель и карта с маршртами, позволяющая двигаться к этой цели. Мне на подмогу прибегут люди верующие и напомнят, что есть Создатель и у него имеются цели, кои нам неведомы, а пути – неисповедимы. Я их вежливо поблагодарю и скажу: не хотите в наши игры играть – не играйте. Но и нам размышлять не мешайте. Мы свободные, ничем не обремененные празднословные художники. Кому интересно – слушайте, присоединяйтесь. Кому нет – вольному воля. Да и тревожных всё сокрушающих ересей в наших рассуждениях нет, если не исходить из крайне упрощенной догматики.

Резюмируя мое первое замечание, скажу так. Все последующие рассуждения исходят из модели, в которой у движения истории (здесь с маленькой буквы и без акцентирования проблемы – сама она движется, Бог ею управляет или же классовая борьба) есть пути и цели – правильные и неправильные. И спор перейдет к выяснению – что надеть: палевое или лиловое? Приму участие в этом увлекательном разговоре, но отмечу, что у истории может не быть никаких целей. Несомненно иное: цели есть у людей, причем с весьма коротким горизонтом планирования. И не надо думать, что лебедь, рак и щука не способны повозку двигать: еще как потащат! Неведомо каждому из них – куда, это верно. Но с места сдвинут.

Вернемся к тексту. Итак, и Хазин и Обама согласны в том, что имеется выбор: можно надеть палевое, а можно – лиловое. Думается, оба едины в том, что «цивилизованность» – это хорошо, а ее отсутствие – плохо. Критерий цивилизованности «по Хазину»: «общество прививает каждому своему члену понимание того, что все люди имеют право на развитие и дает ему возможность этого развития достигать». В скобках: Обама точно под этим подпишется, зуб даю! Потому что в этих словах Хазина простаки-напростаки описана Америка в понимании её Обамой. Во всяком случае – в ее идеале. А реальность она потому и реальность, что в ней есть несовершенства, от идеала ее отделяющие. Несовершенства эти есть и у них и у нас, о чем ясно говорит Михаил Хазин. А дальше у Хазина идет исторический экскурс, в котором рассказывается о подобных несовершенствах в разные времена и в разных странах. Читать интересно, но если оставаться в рамках более требовательного уровня культуры мышления, следует указать на существенные промахи. В первых, тот идеал, отклонения от которого и есть дистанция, определяющая меру нецивилизованности, автором не описан. Никак вообще. На этот промах накладывается второй: с этим никак не описанным идеалом автор забредает то в одну эпоху, то в другую, то к одним народам, то к другим, нимало не (ну, ладно: недостаточно) заботясь о  выяснении их собственных идеалов в рассматриваемые моменты собственной истории.

Но помимо этого есть такой жуткий подводный камень, оставшийся неучтенным в разговорах о «праве на развитие», как вопрос: что есть развитие? Упомянутым спартанцам нужны воины – сильные и ловкие. Развитие общества спартанцев в этой связи, это развитие армии. Поэтому прополка народонаселения на предмет увечности и калечности, дело вполне рациональное, отвечающее тем критериям развития. А элиминирование евреев из германского общества в 30- годы прошлого века – процедура, способствующая гармоничному и здоровому развитию арийского народа. А избавление от недобитков советской эпохи, зараженных коллективизмом и химерой коммунизма и атеизма – мейнстрим социальной технологии перестройки и продолжающихся в России реформ…

Отметив эту группу неточностей, углубимся в текст дальше. И погромче воскликнем, чтобы не создалось ложного ощущения: текст и мысли Хазина – замечательны! Выявление неточностей и несовершенств – удел критиков. Незавидный удел, но этим они и кормятся, для этого их и зовут.

«Цивилизованность», как пишет Хазин, век за веком, эпоха за эпохой, хоть и через пень-колоду, хоть и с попятными движениями, но – росла. Два важных фактора в этом процессе выделяет автор: «Библейские ценности» и «ссудный процент», ростовщичество. Первый фактор он оценивает как позитивный, второй – как негативный. Содружество этих факторов привело к симбиозу в форме протестантской (и ей подобным) этике, закрепившееся в создании системы права, вознесенной выше прежних представлений о справедливости.

Описывая развитие капитализма, Хазин настойчиво отказывает ему в обладании важнейшей цивилизационной ценностью: признании за каждым права на развитие. Это нуждается в уточнении, поскольку именно капитализм и возвел право каждого на развитие в едва ли не высший принцип существования. Другой вопрос: провозгласив и закрепив это право, утвердив базовую систему ценностей, капитализм  ввел и свои «правила отбора», то есть этическую систему, согласно которой социальное неравенство закреплялось как естественная норма. Право-то на развитие имеется у всех, а вот возможности это право реализовать – не у всех. И это неустранимое свойство всякого человеческого сообщества – так говорят и думают те либералы, коих Хазин прищучивает при каждом удобном случае. И не мне за них заступаться: поделом им! Хазин безжалостно описывает последствия подмены чувства человеческого сочувствия нормами «закона» на примере взаимоотношений англо-саксов с индейцами.  И дело не в несуществующем антиамериканизме Хазина. Хотя, конечно, если бы наезды Хазина оставляли на теле Америки хоть какой-нибудь след, у нас и предмета для разговора давно бы не было: Америка под напором диагнозов Михаила Леонидовича давно бы в пыль превратилась. На деле же тяжело, смертельно больная Америка продолжат переть в свою жуткую будущность не особо чихая и не здоровкаясь со встречными. И нас это устраивает, ибо дает нам объект для наблюдений и размышлений.

В контексте обсуждаемой статьи Хазина и поднятых им ключевых вопросов, судьба Америки либо представляет интерес как некий образец идеального, «правильной стороны истории», либо представляет интерес как пример неудачной судьбы, траектории деградации. До ХХ века судить об этом было затруднительно. Благодаря появлению в человеческой истории «Красного проекта» появилась возможность сравнения, приоткрылась «другая сторона истории». Хазин пишет, что «Красный проект» явил собой попытку «вернуть человечество на “столбовую дорогу” цивилизационного развития, вернув на место запрет на ссудный процент». В то время как проект капиталистический был и остается отклонением от «правильного» пути. Обаме, в общем, указано – где его место в мировой истории без употребления слова «параша».

С эмоциональной стороной оценки Хазина я соглашусь: пиндосы и наша пятая колонна обнаглели и губят всё здоровое. А «Красный», вернее – Советский – проект, по моему мнению есть вершина человеческого развития, высота, оставленная отступившими отрядами. А вот с глубинной сутью, из которой все это по идее проистекает, соглашаться не поспешу. Потому что не знаю: какова оптимальная динамика бесконечных превращений и взаимовлияний разных социумов, стран, народов, цивилизаций… Не знаю – как «должен» (кавычки!) выглядеть фазовый портрет человечества, непрестанно взыскующего ускользающих целей и еще быстрее ускользающих путей к ним ведущих.

Но до чего же приятно обо всем об этом потрепаться! Особенно приятно это делать с Михаилом Хазиным, потому что он «все понимает».

 

Сергей Белкин

http://belkin-sergey.livejournal.com

http://dynamic-of-civilizations.ru/

 

 


22.04.2017 Ленин и цивилизационный выбор России. 

 

 

С цивилизационной и ценностной точки зрения рассмотрено содержание и последствия революции 1917 года

 

1.

В ХХ веке Россия прошла через несколько крутых исторических поворотов. Среди них были те, которые устремляли страну к изменению не только государственного строя или экономической модели, но и самой ценностной матрицы народа, определяющей смысл и цели его жизнедеятельности. Такие повороты могут приводить к формированию новой цивилизации — и тогда о них говорят как о цивилизационном выборе. Цивилизационный выбор — распространённое, но плохо определённое понятие. Выбор чего-либо может иметь место только тогда, когда есть субъект, обладающий возможностью производить выбор, и есть набор возможностей, из которых этот выбор производится. Важной особенностью, отличающей цивилизации от государств, является бессубъектность: у цивилизаций нет каких-либо органов и персон, действующих от её имени и в её интересах. Чаще всего исторический процесс приводит страну к тем или иным цивилизационным состояниям под воздействием суперпозиции многих факторов, порой далеко отстоящих между собой во времени и пространстве, а осознание этой суперпозиции как «цивилизационного выбора», как правило, возникает ещё через какое-то достаточно длительное время.

В связи с этим говорить об осознанном цивилизационном выборе, осуществляемом теми или иными историческими субъектами, нельзя: они ставят перед собой иные цели и оценивают их в ином — отнюдь не цивилизационном — измерении.

Как оценивать фигуру Ленина в цивилиза-ционной «системе координат»? На мой взгляд, такая оценка должна исходить из следующих тезисов:

— проведённая под руководством Ленина Октябрьская революция 1917 года являлась: а) революцией и б) цивилизационным поворотом (под «цивилизационным поворотом» здесь понимается начавшийся, но ещё не завершённый цивилизационный выбор, в том числе — создание условий для такого выбора);

— роль Ленина в данном процессе была исключительной, осознанной и целенаправленной;

— политические цели Ленина определили базис новой цивилизации — советской;

— Ленин как миф также являлся важным фактором становления и существования советской цивилизации.

Фактология деятельности Ленина известна, вероятно, полностью: здесь вряд ли может обнаружиться что-то существенно новое. Политический анализ и оценка этой фактологии выполнены со всех мыслимых идеологических точек зрения. Образы Ленина созданы во всевозможных формах художественного творчества, и каждый желающий найдёт себе множество вариантов «хорошего» и столько же вариантов «плохого» Ленина. Эмоциональный раскол общества на тех, кто положительно относится к нему, и тех, кто относится отрицательно, весьма устойчив. Нейтрально к Ленину в России относятся очень немногие — наверное, лишь те, кто ухитрился ничего или почти ничего не знать о его существовании. Поэтому политически нейтральный, «объективный» анализ деятельности Ленина и его самого как политика и человека практически неосуществим: эмоция предшествует попыткам исследования. Те историки, философы, политики, публицисты и так далее, кто к Ленину относится «плохо», будут опираться на имеющуюся в достатке «аргументацию», а те, кто Ильича «любит», в изобилии привлекут иные имеющиеся факты и свидетельства, подтверждающие их взгляд. Таков, увы, удел так называемых гуманитарных наук: субъективизм как метод познания.

Субъективизм, однако, обязан формироваться на достоверных, твёрдо установленных фактах. Ежели это не так, — а это часто бывает не так, — то это уже не «нормальный» субъективизм, а пропагандистское промывание мозгов. Поэтому автор, трезво оценивая собственные возможности «быть объективным», предупреждает читателя, что «в целом положительно» относится к Ленину. Кроме того: эта статья не научная, а публицистическая. Публицистика же не только имеет право на эмоцию, но и обязана её проявлять. Публицистика — жанр литературы.

Та точка зрения, с которой я хочу рассмотреть Октябрьскую революцию 1917 года и роль Ленина, называется цивилизационным подходом. Поэтому необходимо сказать несколько слов о сути данного подхода.

2.

При описании событий отечественной истории до сих пор преобладает взгляд на исторический процесс как на следствие развития материальных производительных сил и классовой борьбы. В сказанном мы узнаём язык марксизма, но те же самые причины и факторы исторического развития (экономика и социальные противоречия) лежат в основе совершенно иного взгляда: современного либерализма, считающего себя антитезой марксизму-коммунизму. В марксистском описании истории, господствовавшем в советскую эпоху, Ленин рассматривался как своевременное воплощение «личности в истории», действенное звено неотменяемой исторической закономерности: на смену капитализму идет социализм, а Ленин становится вождём прогрессивного класса — пролетариата. В этой системе координат Ленин — светлый гений, пребывавший в гармонии и с законами общественного развития как таковыми, и с особенностями их реализации в России.

Иной, либеральный (и особенно — неолиберальный) взгляд ещё выше, нежели марксизм, оценивает роль экономики как мировоззренческого центра всего бытия, видя в ней не просто «базис», а смысл жизни — вплоть до квазирелигиозного ей поклонения. Ленин в этой системе координат — не просто тормоз на пути подлинного прогресса (т. е. развития капитализма во всей полноте его экономических и социальных отношений), а жуткое чудовище, воплощение зла, поскольку он покусился (и преуспел в этом) на священное: частную собственность.

Есть иная система координат, описывающая ход общественного развития и известная как цивилизационный подход.

Цивилизационный подход не отрицает марксистский и либеральный подходы, но принимает их в качестве дополнительных специфических инструментов анализа, помня об их неполноте и мере неточности.

Цивилизационный подход к историческим процессам отличается необходимостью рассматривать сразу много как бы самостоятельных процессов, анализируя изменения в разных сферах жизни. Этот подход исходит из приоритета системы цивилизационных ценностей, из того, что мотивация человеческой деятельности определяется духовной сферой, трактуя это понятие весьма широко: наука, технологии, культура, образование, этика, религия.

Духовный мир во всей его многомерной полноте формирует систему ценностей человека и общества. Система ценностей определяет человеческую деятельность, формирует цели и пути их достижения. Духовный мир и сложившаяся система ценностей определяют структуру, форму и правила жизнедеятельности: представления о должном составе и функции семьи, о безопасности и качестве жизни, социально-политическое и экономическое устройство, применяемые технологии и уровень экологического сознания, формы и правила взаимодействия стран и народов, способность и стремление к прогнозированию и конструированию будущего.

В каждой из сфер деятельности существует собственная динамика, имеет место их взаимовлияние, а также синергетическое влияние на динамику цивилизаций. К мощным процессам, влияющим на цивилизационную динамику, относится развитие науки и техники, появление новых технологий, оказывающих столь значительное влияние, что о них говорят как о промышленных или технологических революциях. Важным фактором являются изменения в религиозной жизни: появление новых религий и новых конфессий, борьба церквей друг с другом и с властью, с теми или иными привычками и традиционными верованиями народа. Как самостоятельное движение рассматривается и описывается развитие культуры: появление новых образов в живописи, литературе, смена стилей в архитектуре и в моде, возникновение новых музыкальных и театральных жанров, — всё это являет собой чрезвычайно важный и влиятельный процесс, характеризующий цивилизационную динамику. Совершенно особым «потоком» является изменение морали, формирование новых и отказ от прежних этических норм и систем. К цивилизационно значимым факторам относится и психология: личная и социальная. Психологические реакции и обусловленные ими формы поведения, установки, фобии и пр. — всё, из чего складывается психологический портрет социума, — следует внимательно изучать и принимать во внимание. Разумеется, не остаётся без пристального анализа и сфера экономики: модели хозяйствования, организации трудовой, торговой и финансовой деятельности в рамках цивилизационного подхода остаются весьма важной характеристикой и одним из отличительных признаков цивилизаций. Наконец, формы политического устройства, принципы и цели управления обществом, государством также включены в перечень факторов, которые необходимо учитывать при изучении цивилизационной динамики.

В каждой из этих сфер происходят перемены, иногда настолько значительные, что в движение приходят не только отдельные общества и государства, но и целые материки, оказываясь порой в состоянии ожесточённой конфронтации, войны и в следующих за этим состояниях либо упадка, либо нового роста и развития. Анализируя изменения, происходящие в истории цивилизаций: их возникновение, трансформации, угасание, — исследователи стремятся не только установить причинно-следственные связи, но и выявить закономерности, которые позволяли бы как описывать прошлое, так и прогнозировать будущее в судьбе цивилизаций.

3.

Начало XX века для России оказалось временем, в котором суммировались, наложились друг на друга экстремальные изменения сразу в нескольких процессах, происходивших в разных сферах.

В экономической области шёл процесс развития капитализма, ход которого требовал кардинальной ломки устоявшейся столетиями социальной структуры, межсословных отношений и формы государственного устройства.

В религиозной сфере усугублялся драматический упадок авторитета господствующей церкви — как в силу повреждений её внутренней жизни, так и в силу набиравшего силу стихийного безверия и нигилизма. В сфере культуры протекало несколько конкурировавших процессов: от модернизма, взыскующего будущего, до явлений, довольно точно описываемых термином «декаданс», то есть упадок. Очевиден был отказ от прежних целей, прежней роли и прежнего языка искусства. Научная картина мира переживала один из самых драматических периодов своего развития: на смену классической физике пришла современная, ломавшая представления о мироустройстве в целом. В музыке набрали силу совершенно непредставимые в XIX веке формы и ранее абсолютно немыслимое эмоциональное содержание. В живописи, казалось бы, совсем недавно пережившей революционный отказ от «академизма», от продолжавшегося столетиями христианского тоталитаризма, происходили стремительные перемены: совсем ещё юный импрессионизм сменялся постимпрессионизмом, экспрессионизмом, абстракционизмом. В архитектуре пришло время невиданных прежде форм, обусловленных как новой эстетикой, так и возможностью применения новых конструкционных материалов. В области морали наблюдался массовый отход от прежних норм поведения, от соотнесения своих представлений о должном с религиозными предписаниями и прежними стандартами и привычками. Веками нараставшие этноконфессиональные противоречия также требовали своего разрешения.

В сфере политической мысли возникли весьма глубокие теории, не только описывавшие ход истории, но и вскрывавшие причины социальных недугов. Помимо описания прошлого и настоящего эти теории предлагали и рецепты избавления от социальных пороков, формы более справедливого государственного устройства в будущем. Последователи этих теорий сформировали действенные организации, вовлекшие в свои ряды весьма энергичных и идейно заряженных людей, готовых к решительным действиям по переустройству государства. В то же время возраставшая сложность управления огромным усложнявшимся государством вступила в непримиримые противоречия со сложившейся полуфеодальной системой, к тому же существенно ослабленной агрессией развивавшегося капитализма и войнами. Силу государства подрывала и нараставшая неуверенность подданных в праве «власти на власть», то есть существенная утрата легитимности монархии. Наконец, Россия не являлась изолированной системой, она была, есть и будет звеном, ячейкой в системе международных отношений, направленных — почти всегда — на её ослабление.

Собравшись на одном отрезке истории, эти процессы породили крайне неустойчивое состояние общества и государства, предельно усугубившееся Русско-японской и Первой мировой войнами. Российская империя утратила способность к адекватной адаптации в быстро и радикально изменявшихся обстоятельствах. Говоря современным языком, Россия вошла в «зону турбулентности», для которой характерна возможность драматически больших изменений при даже незначительном воздействии — извне или изнутри. Такие состояния в динамике сложных систем называют «точками бифуркации», пережив которые, система оказывается в совершенно новом — причём заранее непредсказуемом — состоянии. Факторов, выталкивавших Россию из состояния неустойчивости в историческую неоднозначность, в слом всех форм, было много во всех сферах жизни. И повсюду имелись и личности, и сообщества людей, обеспечивавших воздействие этих факторов.

Одним из таких людей-факторов был Ленин. Разумеется, Ленин не ставил перед собой задачу «цивилизационного выбора». Вернее, он не стал бы описывать свои намерения на таком языке.

Зададим простой вопрос: мог ли цивилизационный подход к истории дать «революционное учение», инструмент захвата власти и радикального изменения общественного устройства? Не описать его постфактум, а дать действенный инструмент политической борьбы? Марксизм такой инструмент давал со всей определённостью, указывая и цели, и движущие силы. Ленин, опираясь на теорию марксизма, разработал технологию политической борьбы и реализовал её на практике, как бы и не ставя перед собой «цивилизационные» цели. Но по существу своему цели той революции, к которой он стремился с исключительной настойчивостью и мастерством, несомненно, должны были разрушить многое в сложившейся цивилиза-ционной матрице России и заместить её иной, в которой впоследствии обнаружились бы как вполне традиционные, даже консервативные элементы русской цивилизации, так и совершенно новые, взятые из марксистской и социал-демократической концепции построения справедливого общества.

Революция с точки зрения цивилизацион-ного подхода означает качественный скачок в развитии локальной цивилизации или её существенных элементов, переход в новое состояние. В истории цивилизационной динамики было много революций начиная с неолитической, породивших саму цивилизацию как социальное явление. Причиной революций являются исторические вызовы, с которыми сталкивается

общество, идущее по пути развития. Революция становится толчком для перехода к очередному этапу в развитии цивилизации или к новой цивилизации. Революции, так или иначе, охватывают все элементы цивилизации, всю её шестимерную (по Кузыку — Яковцу) структуру: качественные перемены происходят в демографической, экологической,технологической, экономической, социально-политической сферах и в духовной жизни общества (науке, образовании, культуре, системе этических и религиозных ценностей). В зависимости от масштабов изменений это приводит либо к смене социокультурного строя, либо к формированию нового этапа в его развитии.

4.

Пропагандистский тренд в историографии современной России содержит, в частности, и внедрение мема «Русская революция 1917 года», объединяющего события Февраля и Октября. Цель этой пропаганды состоит в том, чтобы Февральскую революцию считать как бы «главной и правильной», а то, что произошло в октябре и после, именовать не «Октябрьской революцией», а «переворотом», эдаким зигзагом истории, трагическим маршрутом и заблуждением, которое удалось через семь десятилетий вскрыть и вернуться на «правильную дорогу».

«Русская революция 1917 года», несомненно, состояла из двух революций, каждая из которых ставила свои собственные цели. С цивилизационной точки зрения можно утверждать, что Февральская революция заложила основы для цивилизационного поворота. Глубина и масштабы намеченных этой революцией преобразований и их целей могут оцениваться как цивилизационно значимые, но она не смогла этот новый курс удержать. Система Российского государства продолжала оставаться в зоне высокой неустойчивости, точка бифуркации ещё не была пройдена (отметим, что такая точка бифуркации на временной шкале исторического процесса может занимать годы и даже десятилетия). Цивилизационные факторы Февраля, хотя и не реализовались в достаточно длительной практике, тем не менее имели место, воспринимались вполне явственно и, несомненно, влияли на настроения масс, но так, что период «двоевластия» сработал в пользу иных цивилизационных ценностей: народ пошёл «за Советами».

Октябрьская революция, несомненно, была именно революцией, а не переворотом: революции делает революциями не формы их проведения, а социально-политические последствия. Не вызывает сомнений также и то, что в октябре 1917 года Россия совершила второй за тот год цивилизационный поворот: от либерально-буржуазной парламентской республики, только что свергнувшей монархию, — к построению абсолютно нового, прежде никогда не бывшего и не до конца ясно видимого социализма. Ясно просматривалось, пожалуй, только это: слом новорождённых либерально-буржуазных порядков, окончание войны и жизнь «по справедливости».

Кстати, последний цивилизационный поворот, совершённый на рубеже 80-90-х годов того же великого ХХ века, с марксистской точки зрения является «поворотом от социализма к капитализму», регрессом, попятным движением, противоречащим сути и направлению исторического развития. С либеральной точки зрения он означает возвращение от несвободы к свободе, на единственно верный путь — демократии и рыночной экономики. С циви-лизационной точки зрения — это попытка подчинить локальную (русскую) цивилизацию иной, западной цивилизационной модели, пытающейся стать единственной в глобальном масштабе. Поскольку русское цивилизацион-ное ядро, духовной основой которого является стремление к справедливости, эмпатия и коллективизм, ещё не разрушено, к тому же народ ещё помнит и ощущает как ключевой элемент своего цивилизационного кода право на развитие по собственным моделям и образам, в соответствии со своими этическими установками, в условиях духовного саморазвития, важной частью которого является наука и самобытная культура, а легитимация власти происходит на основе общности ценностей, а не в виде формальной манипулятивной процедуры, — этот поворот встречает сопротивление среды. Отсюда постоянные сетования нынешних «цивилизаторов» на «не тот народ», с которым провести «правильные» реформы невозможно, и т. д.

5.

Февральская революция 1917 года, несомненно, несла в себе чрезвычайно существенные черты цивилизационной революции. Одного упразднения монархического строя, просуществовавшего много столетий, было более чем достаточно для ожидания нового ци-вилизационного состояния России. К этому

добавился и ряд иных преобразований, разрушавших прежнюю ценностную матрицу: упразднены сословия, внедрён целый ряд политических свобод и пр. Быть может, самым существенным с цивилизационной точки зрения результатом Февральской революции стала утрата легитимности власти, причём даже не на уровне авторитета и доверия народа, а на уровне религиозном: помазанник Божий отрёкся и был арестован, в церквях перестали провозглашать «многие лета царствующему дому», заменив объект здравицы на «благоверное Временное правительство».

Февральская революция открыла перед Россией дорогу к продолжению развития капитализма в более благоприятных, с точки зрения капиталистов, условиях, к строительству буржуазно-демократического государства «европейского типа». С цивилизационной точки зрения это означало формирование новой ценностной матрицы, наиболее существенным отличием которой от прежней должны были стать замена общинного, коллективистского мировоззрения большинства населения мировоззрением индивидуалистическим и примат материального над духовным. Но, как показали предшествующие десятилетия развития капитализма в России и реакция на этот процесс со стороны как населения в целом, так и оппозиционных движений и многих деятелей культуры, русский народ в целом, и прежде всего крестьяне, составлявшие подавляющее большинство населения, не принимали ни западных представлений о собственности на землю, ни внедрения рыночных отношений вместо общинного уклада.

Размышляя над этими свойствами русского человека, Николай Бердяев в своей работе «Истоки и смысл русского коммунизма» писал: «По своим понятиям о собственности русские крестьяне всегда считали неправдой, что дворяне владеют огромными землями. Западные понятия о собственности были чужды русскому народу. Земля Божья, и все трудящиеся, обрабатывающие землю, могут ей пользоваться. Наивный аграрный социализм был присущ русским крестьянам». Ленин в своей статье «Лев Толстой как зеркало русской революции» подчёркивал, что русская революция выражала «протест против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс».

В этом протесте, который лишь усугубился после реформ Столыпина, разрушавших общинный уклад, вполне очевидны цивили-зационные основания.

Конфликт был ценностный, цивилизационный, и для его разрешения Февральская революция ничего, что хотя бы как-то отвечало умонастроениям народа, предложить не смогла. Именно в силу этого Февральская революция завершилась бесславно, породив не цивилизацию, а мстительный выплеск в виде Белого движения, принесшего гибель миллионам, схватившимся в братоубийственной Гражданской войне. Так что февральский цивилизационный поворот был поворотом в никуда, потерей управления, после которой машина неслась к пропасти.

6.

Совершенно иного результата достигла Октябрьская революция. И обусловлено это было в значительной мере именно тем, что Ленин апеллировал к ценностным основаниям русского народа. Его антикапиталистический, антибуржуазный поход «за социализмом» перевёл Россию на новую ценностную матрицу, из которой и на которой успешно выросла новая циви-лизационная сущность. И путь этот не был указан одним лишь марксизмом или европейской социал-демократией, в которых, несомненно, Ленин ментально пребывал на протяжении всей своей жизни. Но, пребывая в них, Ленин решал совершенно конкретную политическую задачу, понимая — в отличие от «февралистов» и даже близких ему по мировоззрению разношерстных социалистов, — что крестьянство может и должно стать революционной силой в России, став союзником передового рабочего класса. А это уже не марксизм, это — ленинизм. И это — цивилизационное движение, а не одна лишь политическая тактика и стратегия, которые, несомненно, имели место и превалировали в среде мотиваций и самого Ленина, и его соратников.

Осуществив Октябрьскую революцию, Ленин сделал цивилизационный выбор, определивший на многие десятилетия вперёд судьбу не только России, но и всей человеческой цивилизации. Именно та фундаментальная ценностная матрица, которая была заложена Лениным сначала в виде политических лозунгов апреля 1917 года, затем в виде первых декретов, потом в виде институтов: Советов, наркоматов, планов развития народного хозяйства, идеологических установок на «союз с крестьянами-бедняками и середняками и разрыв с кулаками», политической технологии тактической борьбы, компромиссов и отступлений, не выходивших за грань отказа от целей и базовых ценностей, — позволила Сталину не дать России свалиться в многочисленные гибельные пропасти первых двух послереволюционных десятилетий.

Именно те ценности, которые отстаивал и внедрял Ленин до, во время и после Октябрьской революции, обрели легитимность и привели к фундаментальному изменению русской цивилизации, вывели её на дорогу, которая вела к новой русской цивилизации — советской.

7.

Цивилизационный поворот несёт в себе не только внедрение и насаждение нового, но и системное разрушение старого. Поскольку перед Лениным стояла задача не столько захвата власти в стране, сколько изменения всех политических и экономических основ государства, он не только созидал, но и сокрушал, действуя и в том, и в другом направлении весьма решительно.

Надо сказать, что и предыдущие цивилизационные повороты, осуществлённые в России, отличались весьма жёсткой борьбой с прежним укладом. Так, киевский князь Владимир не просто «выбрал веру», но и запустил процесс предельно жестокого, бескомпромиссного, тотального уничтожения всех вариантов язычества — в том числе и того, который до этого установил сам.

«Европеизация» России, проводимая Петром Первым, тоже не отличалась умеренностью и кротостью нравов: реформы насаждались силой и страхом.

Октябрьская революция — та её фаза, которая была связана с захватом власти и низложением власти предшествующей, — не потребовала применения существенного насилия и прошла, по сути, бескровно. А вот следующая фаза этой революции потребовала нарастания насильственных действий. Гражданская война и интервенция привели Россию к самым крайним формам политической жестокости. Ленин как лидер революции, как глава возникавшего в её ходе государства не отличался сантиментами и всегда был готов к применению насилия, если считал это необходимым: видимо, будучи внутренне уверенным, что цели революции, возможность построения общества справедливости оправдывают в том числе и любые средства их достижения. Под «колесо истории», под карающий меч революции бросалось всё, что ей препятствовало, — как в форме открытой борьбы, так и на уровне фундаментального, ценностного противостояния. К последнему следовало бы отнести негативное отношение марксистов к религии, особенно — к православной, но при этом важно не перепутать, не отождествить данное отношение с борьбой против церкви, которая была продиктована прямым противостоянием церкви новой власти. Социалистическая революция, провозглашавшая безбожие как норму, тем не менее использовала многовековой церковный опыт. Та мифологема, которая была впоследствии утверждена как «марксизм-ленинизм», внедрила квазирелигиозное мировоззрение и квазирелигиозные нормы морали и поведения. В отличие от Владимира Святого Владимир Ленин и большевики не ставили задачу тотального искоренения церквей, уничтожения религий как таковых, — им достаточно было зажать их политически до такой степени, при которой те не смогли бы препятствовать строительству социализма. Не менее, а порой и более жёсткая борьба велась с «классовыми врагами».

Цивилизационный поворот, начавшийся в 1917 году, продолжался около двух десятилетий. Только в 1936 году Сталин заявил: «Наше советское общество добилось того, что оно уже осуществило в основном социализм, создало социалистический строй, т. е. осуществило то, что у марксистов называется иначе: первой или низшей фазой коммунизма. Значит, у нас уже осуществлена в основном первая фаза коммунизма — социализм». С этого момента можно говорить о появлении в истории человечества новой цивилизации — советской. Но во времена Ленина осуществлялись лишь первые шаги на этом пути. Ленин прекрасно понимал, что предстоит достаточно длительный переходный период. Об этом он писал в октябре 1919 года в статье «Экономика и политика в эпоху диктатуры пролетариата»: «Теоретически не подлежит сомнению, что между капитализмом и коммунизмом лежит известный переходный период. Он не может не соединять в себе черты или свойства обоих этих укладов общественного хозяйства. Этот переходный период не может не быть периодом борьбы между умирающим капитализмом и рождающимся коммунизмом <...> или, иными словами: между побеждённым, но не уничтоженным капитализмом и родившимся, но совсем ещё слабым коммунизмом». Подводя итог двухлетнего правления большевиков, Ленин писал: «Сразу, одним революционным ударом, сделано то, что вообще можно сделать сразу: например, в первый же день диктатуры пролетариата, 26 октября 1917 г., отменена частная собственность на землю, без вознаграждения крупных собственников, экспроприированы крупные собственники земли. В несколько месяцев экспроприированы, тоже без вознаграждения, почти все крупные капиталисты, владельцы фабрик, заводов, акционерных предприятий, банков, железных дорог и т. д. Государственная организация крупного производства в промышленности, переход от «рабочего контроля» к «рабочему управлению» фабриками, заводами, железными дорогами — это, в основных и главнейших чертах, уже осуществлено, но по отношению к земледелию это только-только начато».

И ещё одна цитата из той же статьи: «Вы — нарушители свободы, равенства, демократии, — кричат нам со всех сторон, указывая на неравенство рабочего и крестьянина в нашей Конституции, на разгон учредилки, на насильственное отобрание излишков хлеба и т. п. Мы отвечаем: не было в мире государства, которое бы так много сделало для устранения того фактического неравенства, той фактической несвободы, от которых веками страдал крестьянин-труженик. Но с крестьянином-спекулянтом мы никогда не признаем равенства, как не признаем «равенства» эксплуататора с эксплуатируемым, сытого с голодным, «свободы» первого грабить второго. И с теми образованными людьми, которые не хотят понять этой разницы, мы будем обращаться как с белогвардейцами, хотя бы эти люди назывались демократами, социалистами, интернационалистами, Каутскими, Черновыми, Мартовыми».

Мы привели эти цитаты, а могли бы привести и множество других, чтобы напомнить о состоянии неистовой, бескомпромиссной борьбы «за идеалы революции» и против «врагов революции», в которой пребывал Ленин в процессе цивилизационного поворота.

8.

Взгляд на русскую революцию как на циви-лизационный поворот не нов. Среди авторов, развивавших эту тему, упомянем Вадима Цым-бурского, считавшего Октябрьскую революцию аналогом европейской Реформации: «В конечном счёте, если весь прошлый (XIX. — С. Б.) век представляет предреформационную эпоху, то большевизм может рассматриваться как наша реформация, он явился квазирелигиозной доктриной, утверждающей главенство города в лице его передовых плебейских слоёв над отсталой деревней. <...> Большевизм выполнял цивилизационную роль, роль, аналогичную Реформации в Европе. Другое дело, надо постоянно помнить, что речь идёт не о том, чтобы провести в России европейскую Реформацию, чтобы создать в России слой людей, в чём-то подобных протестантской этике. Хотя, например, Николай Бердяев писал, что только большевизм и создал предпосылки для обуржуазивания России. Нет, речь идёт, прежде всего, о том, что большевизм провёл одну из многочисленных городских революций, какие бывали в истории самых разных цивилизаций».

Разумеется, речь не шла о создании слоя людей, стоявших на позициях протестантской этики. А вот о создании слоя людей, стоявших на позициях этики социалистической, — шла! Обратив внимание на то, чего в этической трансформации не было, Цымбурский не обратил внимания на реально происходившую и весьма существенную этическую трансформацию, приведшую к созданию совершенно новой этической системы.

Размышляя о либерализме как альтернативе «большевизму», Цымбурский пишет: «А что же такое тогда либерализм? Либерализм — это чисто западное явление. Он возник в XVII веке, когда в рамках западной системы сложилась ситуация пата между силами Реформации и Контрреформации. Он так и остался бы просто идеологией пата, идеологией разрядки, терпимости и временного перемирия, если бы не был синкретизирован, во-первых, с масонством, заявившим, что в принципе можно попытаться построить царство Божие на земле собственными конструктивно-человеческими средствами, и, во-вторых, если бы не был синкретизирован с бурной промышленной революцией XVIII века, которая сулила осуществление этих чаяний. Либерализм — это чисто западный цивилизационный ход. В цивилизационное развитие России он так и не вписался». Да, не вписался, однако настойчиво продолжает попытки если не вписаться, то внедриться силой.

Мы отмечали квазирелигиозный характер марксизма-ленинизма как идеологии построения социализма в СССР. Можно провести параллели и с организационными, управленческими и психологическими приёмами христианской церкви. После смерти Ленина ВКП (б), а потом и КПСС формировали миф о Ленине как об идеале личности, а также идеале политика, патриота, коммуниста, человека, наделённого гениальностью, огромными знаниями, невероятной прозорливостью, волей, скромностью и т. д. Пропагандистские формы: повсеместное развешивание портретов, бюстов, памятников, проведение «в их присутствии» ритуальных процедур приёма в партию, комсомол и в октябрята, — всё это и многое другое заимствовало приёмы и технологии религиозных культов. Отрицать действенности этих технологий и достаточно эффективного использования образа Ленина в процессе строительства социализма, особенно в первые десятилетия, нельзя. Разумеется, как и всякий миф, как любой искусственный идеал, он, сталкиваясь с действительностью, размывался, его эффективность снижалась, и в конце концов — особенно после ХХ съезда, на котором вроде бы разоблачали Сталина, а Ленина по-прежнему возвеличивали, — миф о Ленине не только перестал работать, но и начал оказывать вполне разрушительный эффект.

9.

Считаем важным указать на распространённую неточность в употреблении понятия «большевики» и «большевизм». Употребление понятия «большевики» без уточнений, о каких именно большевиках идёт речь, — лишь затуманивает картину.

Считать большевиками всех, кто себя сам так называл, конечно, можно, но при этом будет упущено очень существенное обстоятельство. Одни большевики — те, кто так себя называл до революции. Другие — те, кто так себя называл в ходе Октябрьской революции и в последующие годы (до середины 30-х годов или чуть дольше). Большевики никогда не отличались однородностью взглядов. В их среде всегда шла принципиальная борьба мнений. Пока партией руководил Ленин, ему часто удавалось убеждать соратников в своей правоте и формировать общее мнение. После его смерти раскол внутри большевиков стал стремительно нарастать, причём уровень расхождений во взглядах достиг самых принципиальных мировоззренческих вопросов. Тот якобы большевизм, который переоформился в троцкизм и который рассматривал Россию в качестве расходного материала для мировой революции, — с цивилизационной точки зрения совершенно не то, к чему на практике стремился Ленин, и дважды не то, к чему стремился Сталин. Только последовательный разгром троцкистов и всех иных «уклонов» позволил Сталину сформировать то, что стало советской цивилизацией.

Вся сложность той борьбы, переплетение менявшихся точек зрения её участников, возникновение и разрушение временных союзов, жонглирование целями и аргументами позволяют современным пропагандистам записывать деятелей прошлого в какие угодно мировоззренческие и политические группировки, подкреплять это цитатами. В этом отношении цивилизационный подход оказывается более надёжным инструментом анализа подлинных, ценностных установок, помогает очистить его от наслоения тактических лозунгов и реплик, позволяет за словами и терминами видеть суть.

И тогда приписываемая Ленину русофобия оказывается как минимум сомнительной, а адепты этой точки зрения оказываются так или иначе вовлечёнными в современные течения, преследующие свои политические цели (как правило, близкие или троцкистам, или «февралистам», или «белым», или «мировому капиталу»).

Одним из важных инструментов разрушения целостности: и государства, и ментальной органики народа, — является противопоставление Ленина и Сталина. Инструмент этот обладает удивительным свойством: одинаково успешно разрушает сознание как «левых», так и «правых», как «наших», так и «не наших». Первыми, кто вооружился этой метафорой, были те, кому было важно демонизировать Сталина: от Хрущёва и «детей ХХ съезда» до горбачёвского Политбюро, — и говорить о «возврате ленинских норм», об уничтожении Сталиным «ленинской гвардии» и т. п. Этот же инструмент охотно принимают на вооружение и те, кому важно доказывать, что «Ленин был плохой»: русофоб, западник, немецкий шпион, богоборец и т. д., а вот Сталин — «хороший»: восстановил империю, победил в войне, создал промышленность, вернул церковь... Если не идти на поводу у вольных и невольных пропагандистов, среди которых и «слева», и «справа» немало весьма ярких, подлинно талантливых людей, искренних патриотов; если не сводить историю России к её политической составляющей, если погружаться вглубь цивилизационного процесса и отслеживать то главное, что делает Россию — Россией, а русский народ — русским народом, то станет очевидной неразрывная связь Ленина и Сталина, их органическая вовлечённость в единую ценностную матрицу. Разрыв этой целостности, внедрение в сознание концепта о сущностном противостоянии Ленина и Сталина означает ни много ни мало смерть всей идеи русского коммунизма. Что и является главной целью тех, кто использует матрицу «Ленин против Сталина». Есть и иные цели: представить русскую историю как лишённую внутренней логики цепь интриг, подлости, коварства, как некий ценностный хаос. А когда этот хаос овладевает сознанием «рядового россиянина», им становится гораздо проще управлять.

 

Сергей Белкин.  № 4 (50), 2017

http://dynamic-of-civilizations.ru/

http://dynamic-of-civilizations.ru/images/obshchestvo/S_Belkin-izb-club.pdf

 


Нерешенные задачи

 

Нерешенные задачи иногда возвращаются и вновь требуют их решать. А если задачи поставлены самой историей, то они возвращаются непременно. Плохо, если мы не осознаем их как «исторические», опасно, если не понимаем, что они порождены объективным ходом вещей: мы тогда от них отмахиваемся, уговаривая себя, что те проблемы ушли в прошлое, а сегодня перед нами новые – актуальные – задачи.

Четверть века тому назад, разрушив СССР и провозгласив рождение «новой России», мы отбросили в прошлое всё, что считали «проблемами социализма». Социализм был нами казнен, уничтожен и сдан на свалку истории со всеми своими нерешенными проблемами. Именно это по сути и провозглашалось «архитекторами новой России», исходя из этого строилась стратегия нового – «очищенного от социализма и коммунизма» – государства.

Что же нам удалось? Какие задачи были поставлены, какие проблемы решены, каких целей удалось достичь? Авторы не склонны просто «ругать власть» и не замечать того, что многие задачи решены и заявленные цели – достигнуты. Была цель: уничтожить социализм – ее достигли. Была цель: построить капитализм – ее тоже достигли. Была задача ликвидировать систему управления государством, названную «административно-командной», – ликвидировали. Решили в качестве универсальной системы управления обществом запустить рыночные отношения – запустили…

Авторы склонны не критиковать, а размышлять о том, правильны ли были цели? Насколько верными они были с точки зрения развития общества? Удалось ли, например, использовать те огромные возможности, которыми обладает капитализм в развитии промышленности и накоплении капитала? Удалось ли раскрепостить личность и получить всплеск творческой активности, свободной от идеологического диктата, обогатить самих себя и человечество новыми научными, художественными, культурными достижениями? Смогли ли мы за четверть века вырастить новое поколение, которое образовано лучше предыдущего, способно к социальному и промышленному конструированию, которое знает, как и в каком направлении следует развивать государство? Удалось ли нам придумать и воплотить в жизнь эффективный механизм влияния общества на управленческие решения элиты или нам хватило многократного повторения слова «демократия» в качестве мантры? Сделали ли мы людей более счастливыми? Живем ли мы с чувством гордости за свою сегодняшнюю страну? Стала ли страна позитивным примером для других стран? Построили ли мы, в конце концов, заявленное в Конституции «социальное государство» или хотя бы понимаем – что это такое? Наконец, научились ли мы своевременно различать исторически нерешенные проблемы развития общества, игнорирование которых приводит к разрушению общества и его конструкций?

Четверть века тому назад мы уже разрушили государство, тоже считавшее себя «социальным», – обществом социальной справедливости. К тому же это государство было для большинства из ныне живущих – Родиной. То общество и то государство тоже ставили перед собой цели, решали задачи собственного развития: промышленного, сельскохозяйственного, улучшения быта и «удовлетворения возрастающих потребностей». Что-то «тому государству» решить удалось, что-то – нет.

И вопрос сейчас состоит не в оценке СССР, а в необходимости понять – какие из задач, решавшихся нашим народом в тот период, были «историческими», то есть поставленными самим процессом нашего существования на земле и стремлением к исполнению земной миссии, реализации предназначения. Надо попытаться эти задачи осознать, чтобы вовремя увидеть их возвращение в новые времена: «исторические» проблемы не уходят, покуда не оказываются разрешенными.

Пройдя четвертьвековой путь, мы сломали то, что сломали, и построили то, что построили… И по всем признакам вновь вступили в полосу социальных трансформаций. Вновь конструкция государства испытывает перегрузки, угрожающие новым обрушением. Мы уже наблюдаем сегодняшние проявления тех глубинных процессов и противоречий, которые не были осознаны во времена СССР и которые стали причиной распада и государства, и его институтов. Поэтому опыт СССР становится не просто историческим нравоучением, а практически важным знанием о социальной динамике и ее неотменяемых закономерностях.

Актуален ли в связи с этим опыт СССР? Несомненно – да! Хотя бы потому что это наш собственный, наш единственный, наш органичный опыт. Сейчас в нашем общест­ве и государстве протекают очень похожие процессы распада структур, несущих конструкций. А разрушение социальных конструкций, распад структур всегда есть следствие размывания или утраты смыслов. Смыслы «сами по себе» – бессмертны и неуязвимы, они пребывают где-то «в мире идей», причем – в полной безопасности. Однако там они существуют в такой же полной стагнации.

Смыслы становятся влиятельной силой, «субстанцией действия» и «скрепами» только посредством деятельности людей. В обществе должны иметься люди – носители и промоутеры идей и смыслов: жрецы, брахманы, пророки, мудрецы, политики, идеологи… Воздействие смыслов на общество осуществляют они и созданные ими институты – партии, правительства. Утрачивают партии и правительства смыслы как «субстанции действия» – общество разрушается.

КПСС рассыпалась, потому что ее в последние десятилетия существования удерживали лишь такие вещи, как «партийная дисциплина», как страх – уже не тот страх сталинского времени, а страх мелочный, скорее даже приспособленческий невроз, а не страх. Смыслы ее уже не удерживали. КПСС удерживало также то, что она являлась параллельной исполнительной власти системой управления народным хозяйством, но в этом своем качестве она была наполовину паразитным звеном и вполне заменяема. А вот единство смыслов и высоких целей, которое она должна была обеспечивать, было утрачено, вернее – превращено в лозунги, лишенные «огня»: «пепел Клааса» уже не стучал в сердца коммунистов. А без «пламенных революционеров» и без религиозного горения, от которого КПСС не просто отказалась, а боролась с ним, как только могла, – без этого распад основного института, призванного обеспечивать развитие, движение вперед, каковым и была в то время Коммунистическая партия, становился неизбежным.

Так что СССР рухнул не потому только, что его утащила за собой погибавшая партия – несостоятельная носительница смыслов, но и потому, что эти смыслы перестали быть силой, объединявшей, удерживавшей страну от распада. Одни партийные жрецы-идеологи закостенели в догматике и тормозили развитие, другие променяли свое духовное водительство, свое смысловое предназначение на материальное обогащение.

Важно, однако, не забывать, что для целостности и прочности государства нужны не просто скрепляющие его институты, смыслы, цели и задачи: такие смыслы и цели есть и у любой банды, у каждой ОПГ. Нужен высший, объединяющий всех смысл существования государства как целого и его развития. Утрата именно этого высокого смысла – один из уроков СССР. Неужели историческое предназначение современной России в том, чтобы к этому уроку СССР добавить еще один: замена высоких идейных смыслов существования государства как целого на разрозненные цели составляющих его ФПГ и иных институтов – тоже приводит к распаду государства?

Просто отбрасывая опыт СССР, заменяя анализ – оценкой, мы допускаем ошибку, которая неотвратимо обернется трагедией. И неважно, какой оценкой мы обошлись: негативной или позитивной. Не поняв глубоко природу возникновения непримиримых противоречий и их многолетнего развития, приведшего к гибели КПСС, и нарастания противоречий в системе государственного управления СССР, мы почти наверняка повторим эти ошибки при встрече с возвращающимися уже в новых условиях и на новом витке исторически нерешенными проблемами. И тот уровень псевдоанализа, который был явлен в перестроечные годы в форме обличения «административно-командной системы» и «партократии», есть профанация и пропаганда, а не анализ. Повторим: надо изучать историю болезни умершей сущности, даже если никто не собирается ее воскрешать. Дело ведь не в том, чтобы побольнее ударить по своему «проклятому прошлому», и дело вовсе не в том, чтобы «это никогда не повторилось»: еще Гераклит знал, что возродить прошлое невозможно. Да и не стремится к этому возрождению никто.

Да – социализм вместе с СССР убит, капитализм в России построен… Возникли новые структуры, новые несущие конструкции общества. Прочны ли они? Не смертельны ли для них – а значит, и для государства – раздирающие нас противоречия? Едина ли в своих смыслах «Единая Россия»? Есть ли у членов этой самой влиятельной партии объединяющая их высокая духовно-политическая цель, глубинный смысл? Едины ли, целостны ли в этом смысле и другие важнейшие институты общества и государства – армия, система образования, специальные службы?

Чтобы понять те процессы в общественной динамике, которые приводят к опасным напряжениям в наших общест­венно-государственных устройствах и конструкциях, надо уметь эти противоречия видеть, различать, научиться принимать своевременные меры по предотвращению социальных катастроф, по адекватной адаптации государственных и общественных институтов к требованиям времени. А сделать это можно только на основании доброжелательного и глубокого постижения собственной жизни, опыта своей страны.

Попыткам осмыслить опыт СССР посвящены основные статьи настоящего номера альманаха.

Байдаков М., Белкин С.

devec.ru

 


 «Советский опыт, советский строй надо воспринимать как величайшие цивилизационные ценности»

 


– Виталий Товиевич, в настоящее время вы являетесь одним из немногих – я бы даже сказал, что совсем немногих, буквально считанных, – известных и, как сейчас говорят, медийно узнаваемых мыслителей, которые чрезвычайно положительно, без всяких оговорок типа «с одной стороны – но с другой стороны» относятся к советскому прошлому нашей страны. Вы много раз выступали с этой позиции в печатных и электронных СМИ, в своем блоге, но, как правило, в связи с конкретными темами – Великая Победа, Сталин, Советский Союз в системе международных отношений и так далее. Поэтому я хотел бы, чтобы мы во время нашей беседы попробовали взглянуть на советское прошлое, советский опыт как на некий целостный феномен, не углубляясь при этом в какие-то отдельные его аспекты. Я знаю, что в уже изданных частях ваших воспоминаний вы в той или иной степени несколько раз размышляли об эпохе, в которую вы родились и выросли, именно как о некоем цельном периоде, нуждающемся в комплексном, а не дискретном рассмотрении. Так что замысел сегодняшнего интервью вполне соответствует этому вашему пожеланию.

– Говоря о советском опыте, я исхожу из нескольких, как мне кажется, фундаментальных, то есть объективных – но таких объективных, которые свою объективность сохраняют на протяжении не трех лет, а, как минимум, десятилетий, а то и столетий, – исторических законов. Таких законов, которые я одновременно воспринимаю и как ценности – во всяком случае, как ценности для себя самого. Потому что я убежден в том, что если некий исторический закон подтверждается на протяжении длительного времени – как я сказал, в течение десятилетий или тем более веков, – то значит, жизнь устроена именно в соответствии с этим законом, значит, он абсолютно точный и правильный. А следовательно, мы – как имеющие непосредственное отношение к жизни, организованной по такому закону, – не можем не воспринимать его как ценность. Вот почему я сказал, что для меня эти базовые исторические законы являются одновременно и законами как таковыми – причем непреложными законами, – и ценностями. Да, тебе в твоей жизни что-то может не нравиться, ты можешь чему-то сопротивляться – но только не этим фундаментальным законам, потому что в противном случае ты идешь против самой жизни – и своей собственной, и своего народа, и своей страны. И если я воспринимаю как абсолютные ценности свой народ, свою страну, а также народы, проживающие за пределами официальных государственных границ современной России, на пространстве, которое сейчас называют Русским миром, а я бы скорее назвал Большой Россией, и при этом не испытываю никакого желания переехать отсюда в Америку, Европу или куда-либо еще, то я тем более просто обязан беречь эти ценности как нечто самое сокровенное, как часть самого себя. Поскольку если этой части, этого основания моей жизни не будет, то и меня самого тоже не будет. Напрашивающаяся аналогия тут – с литературой. Если бы я знал, скажем, французский язык так же, как русский, то есть мог бы чувствовать то, что чувствует носитель языка, мог бы думать на этом языке, то тогда для меня, наверное, русская литература и французская литература были бы одинаково равновеликими… Нет, они и так для меня равновелики. Я неоднократно говорил, что, на мой взгляд, существуют пять великих европейских литератур – французская, немецкая, итальянская, английская с американским ответвлением и, наконец, русская, которая позже других возникла – если не воспринимать американскую отдельно от английской. Ну, может быть, шестая великая литература – испанская. Вот и всё. Попробуй ворваться в этот круг избранных – не получится. Именно целой литературой, национальной литературной традицией ворваться – я не говорю про отдельных писателей, принадлежащих по своему происхождению к другим народам. По своей мощи эти литературы для меня равновелики. Но только в русской литературе я чувствую себя как дома. Для меня Григорий Печорин, Андрей Болконский, Наташа Ростова, Мастер и Маргарита, Макар Нагульнов, Григорий Мелехов, шукшинские герои – это всё реальные люди из моей жизни, которых я хорошо знаю, понимаю и чувствую, с которыми могу общаться. Такое ощущение, что я со всеми ними за руку здоровался. И вот точно то же самое представляет для меня моя страна, под которой я понимаю – подчеркиваю это еще раз – не только Российскую Федерацию, но и Большую Россию.

– Виталий Товиевич, вы, видимо, очень основательно, с длинным вступлением подходите к разговору о советском опыте. Извините, пожалуйста, что я вас прерываю, но я боюсь, что мы можем отклониться слишком далеко в сторону от главной темы интервью…

– Не беспокойтесь, я прекрасно помню эту главную тему и просто, как вы верно заметили, подхожу к ней издалека… Так вот, в эпохи революционных потрясений и сломов – а последней такой эпохой на нашей памяти было время конца 80-х – начала 90-х – обычно кажется, что всё окружающее настолько плохо, что ничего кроме полного или почти полного уничтожения не заслуживает. А если ты человек пишущий и думающий, то для тебя все эти революционные потрясения являются еще и интеллектуальной ценностью. Да потом революция захватывает не только интеллектуалов, но и вообще всё об­щест­во в целом. Люди впадают в романтический настрой: вот сейчас наступит время нового мира, который будет во всех отношениях лучше мира старого, прежнего. И если брать нашу последнюю революцию, произошедшую четверть века назад, то тогда таким чаемым, желанным новым миром представлялась демократия на западный манер. Подобные наплывы революционно-романтических мечтаний – это не что иное, как периоды умственных помутнений, когда сознание становится каким-то однобоким, дефектным. И когда революционный угар проходит, наступает отрезвление и сознание восстанавливает свою полноту, то оказывается, что новый мир, пришедший на смену старому миру, в значительной степени не только не соответствует тем идеалам и тем лозунгам, которые были начертаны на революционных знаменах, но и часто не вызывает даже житейского, бытийного, повседневного удовлетворения. И такое протрезвление действительно очень напоминает состояние похмелья, когда подчас даже не понимаешь и элементарно не помнишь – как, что и главное зачем произошло. Причем это ощущение возникает даже у тех, кто обладает определенными способностями, которые – как может показаться – более заметны, нежели у других. Некоторую растерянность испытывают порой и те, кому удается вписаться в новые реалии, у кого всё более или менее складывается, кто себя нашел – или вот-вот найдет. Просто все эти люди, прежде ратовавшие за слом старого мира или даже сами его активно уничтожавшие, вдруг начинают обнаруживать вокруг себя трущобы, нищих в огромном количестве – которых раньше не было, разные финансовые клоаки. Можно, конечно, попытаться от всего этого отгородиться большими деньгами – как высоким забором, но и в этом случае рано или поздно, но непременно приходит ощущение, что ты находишься в тюрьме – пусть благоустроенной и комфортной, но вместе с тем в самой настоящей тюрьме, из которой не так-то просто выйти. Но вместе с тем, начиная понимать, что всё происходит далеко не так, как предполагалось, и новый мир на самом деле не настолько радужный, каким его видели в момент революционного натиска на старый мир и в ходе активной фазы уничтожения этого старого мира, люди боятся признаться даже самим себе в том, что совершили фатальную ошибку, и продолжают заниматься тем, что Ленин метко называл «политической трескотней», то есть оправдывать разрастающийся разрыв между революционными лозунгами и пост­революционной действительностью, покрывать многие собственные неблаговидные поступки, ссылаясь на, так сказать, «революционную необходимость» или «революционную целесообразность», закрывать глаза на то, что демократия – это отнюдь не самое справедливое государственное устройство и даже не волеизъявление большинства, а всего-навсего отражение некоего ситуативного консенсуса интересов сильных мира сего. И с определенного момента я стал отчетливо понимать, что все эти специфические особенности постреволюционного поведения один к одному проявляются в России 90-х. Чем больше назревало проблем и чем серьезнее они оказывались, тем исступленнее становились попытки вместо конструктивной работы заниматься охаиванием советского прошлого: дескать, тогда было еще хуже. И чем больше люди, особенно из известных – а в силу жизненных обстоятельств многих из известных я знаю лично, – начинали говорить, как в Советском Союзе всё было плохо, тем меньше я им верил. Потому что помнил эту советскую жизнь, адекватно сравнивал ее с жизнью постсоветской и ни на секунду не забывал, как эти новоявленные критики вели себя тогда, что говорили и писали – и что за это получали, и мне становилось понятно, чего стоят их теперешние анафемы «проклятому советскому режиму», как они его называли. Со временем такая «политическая трескотня» не то чтобы уменьшилась, но стала чуть менее оголтелой, хотя ее спекулятивность и абсурдность при этом ничуть не приутихли. Например, с какого-то времени повадились говорить, что России, Российскому государству, десять, пятнадцать, двадцать и так далее лет. Ну, сейчас – двадцать четыре года. То есть отталкиваются от 91-го года, как будто до того вообще ничего не было – никакой страны и никакого народа. Для меня же и для многих других абсолютно очевидно, что подобный взгляд не выдерживает никакой критики. Можно отсчитывать историю России с прихода Рюрика в 862-м, можно от крещения Руси при Владимире, можно – если в качестве критерия датировки брать дальнейший непрерывный суверенитет – с 1480-го, с падения ордынского ига. Но в любом случае – не с 91-го года! Советский Союз – то же самое государство, что и Российская империя, – страна стран. Эта страна стран на протяжении столетий была империей, оформившейся в результате своей экспансии на евразийском пространстве – а значит, точно так же, на тех же самых основаниях, что и другие европейские монархии. И после того как Россия перестала быть монархией, сильная и авторитарная власть осталась ее системообразующим началом. Очевидна преемственность и в идеологиях: нельзя отрицать того явного факта, что в коммунистическом мировоззрении много общего с православной и вообще с христианской этикой. Не в Советском Союзе Иисуса Христа назвали первым коммунистом, а намного раньше Октябрьской революции. Национальный архетип русского православного человека остался прежним – что при большевиках, что сейчас. И когда Россию пытаются реформировать на основе чуждых ее природе моделей, то всё идет наперекосяк не столько из-за злой воли тех, кто это затевает, хотя и она тоже вносит свою лепту, сколько по причине противоестественности таких моделей самой природе России, ее историческому естеству. Эти горе-реформаторы не понимают или не хотят понимать, что гнаться за какими-то передовыми образцами всего подряд и насаждать их в своей стране – в корне неправильно, что история – это не олимпийский вид спорта: кто быстрее добежит. Куда добежит-то? До собственного финиша? До конца своей цивилизации? Так еще надо подумать, а стоит ли торопиться, надо ли гнаться за народами, считающимися передовыми и прогрессивными, если эти народы сами себе ударными темпами роют могилы? Может, лучше не торопиться и спокойно со стороны смотреть, как Запад мчится к собственному концу, а самим стараться растянуть свою жизнь на как можно более длительный исторический срок? Несмотря на то что сейчас слово «скрепы» вызывает у кого-то истерический смех, у кого-то – саркастический смех, у кого-то – просто лютую ненависть, то, что это слово обозначает – а именно, неизменные, трансисторические и трансвременные основы культуры, – действительно, на самом деле существует. И среди этих скреп, безусловно, есть и православие – как основа ментальности русского сообщества, Русского мира, соответствующие политические организмы которых постоянно воспроизводятся в нашей стране и всякий раз несут в себе больше авторитаризма, чем демократизма и больше иерархичности, чем начал самоорганизации – иначе ведь на этом гигантском пространстве и не получится. И для меня самоценен каждый этап истории нашей страны, нашего общества. Я могу дать объективное историческое обоснование действиям людей – независимо от того, оценивают ли их сегодня, в настоящий момент позитивно или негативно. Все эти кровавые, катастрофические коллизии – разломы, войны, революции и сопутствующие им смертоубийства – являются объективно неизбежными. Констатация неизбежности не оправдывает их – но объясняет. Нет в мире идеальной страны, которая долгое время существовала бы, не переживая таких коллизий. А если к тому же принять во внимание масштаб России, то еще неизвестно, кому в нашем мире нужно каяться за совершенные преступления, за кем их числится больше и у кого они изощреннее и кровавее. Возьмем наших «мастеров» в кавычках, которые в 91-м году без всяких репрессий и ГУЛАГов обеспечили, по их словам, «безболезненный» и «бескровный» транзит от «советского несчастья» к «демократическому рыночному счастью». Но «бескровность» 91-го – это иллюзия, потому что при распаде Советского Союза кровь проливалась не в центре, а по окраинам. И сколько ее пролилось! Кто-нибудь и когда-нибудь подсчитывал, сколько погибло в гражданской войне в Таджикистане русских и самих таджиков? Или в Узбекистане? Или в Киргизии, которую несколько раз трясло – и уже не в 90-е, а позже? Или в Приднестровье? Или в Карабахе? А то, что происходит в Донбассе, – разве это не запоздалый отголосок гибели СССР? Да на этом фоне обвинения Сталина блекнут и теряют свой пафос. Из, скажем, ста обвинений в адрес вождя девяносто пять в самую пору дезавуировать, поскольку иные постсоветские вожди пролили не меньше – если не больше – крови.

– То есть вы считаете советский период органичной частью нашей более чем тысячелетней истории – частью, которая так же, как и досоветский с пост­советским этапами, подчиняется каким-то общим закономерностям развития, свойственным нашей цивилизации?

– Я неоднократно говорил и писал, что внутри европейско-христианской цивилизации четко просматриваются три составные части: собственно европейская, или западноевропейская, самая молодая – североамериканская, выделившаяся из западноевропейской, и восточноевропейская – так или иначе организуемая Россией или сопрягающаяся с ней, Российский Союз – под разными названиями. Когда-то эта цивилизация была единым организмом. Затем она разделилась на две части – Западную Европу и Восточную Европу. Обе части бурно развивались, занимались экспансией, осваивали внешний мир. Западные европейцы делали это более жестко, восточные – значительно мягче. Серьезные ученые на конкретных фактах могут показать, что в результате экспансии русской цивилизации ни один народ не погиб, не исчез, чего не скажешь о западноевропейском колониализме и уж тем более о молодом и резвом колониализме североамериканском, практически полностью уничтожившем индейцев. А ведь исторически этот североамериканский колониализм был совсем недавно – не в эпоху крестовых походов. Еще одна важная особенность восточноевропейской – или русской – цивилизации: она никогда не вела религиозных войн. Мы просто несли христианскую цивилизацию за Урал, в Сибирь – до Тихого океана, в Среднюю Азию. И делали это не в виде насаждения православия, а путем приобщения местного населения к европейским ценностям, прежде всего – культуре. Поэтому естественно, что главенствующая роль в восточноевропейской цивилизации принадлежит России, русским. Не поляки же с чехами осуществляли эту цивилизаторскую миссию на северо-восточных, восточных и юго-восточных пространствах и оконечностях Евразии. Не болгары же дошли до Тихого океана, а русские. И если мы веками выполняли миссию по распространению европейских культурных ценностей на большей территории Евразии и до сих пор эту самую миссию продолжаем, то значит, в этом есть особый смысл, заложенный Богом и объективным ходом истории, вытекающий из физической истории земного шара и уже потом перешедший в человеческое и в социальное измерения. Или, может быть, где-то возникла новая цивилизация, которая взяла на себя эту же миссию? Где-то забил ее источник, возник цивилизационный центр? Нет, мы видим то же самое цивилизационное лоскутное одеяло, которое существовало и раньше. В крайнем случае, у той или иной цивилизации как бы открывается второе дыхание. Например, существовала когда-то персидская цивилизация, которая, в свою очередь, наследовала еще более древним цивилизациям. А сейчас персидская цивилизация воплощается в Иране – современной мощной региональной державе. Османская цивилизация, некогда державшая в страхе всю Европу, уж точно – Восточную Европу, хотя и специфическим образом, путем фактического отрицания, но тем не менее всё же сохранилась в нынешней Турции. Иберийская цивилизация перешагнула через Атлантический океан, и сейчас ее основной плацдарм не в Европе, а в Латинской Америке. Словом, человеческие цивилизации в своих основах, каркасах сложились не в момент подписания Хельсинкского акта или создания ООН, не во Вторую мировую и не в Первую мировую, не при Наполеоне и не в эпоху Великих географических открытий, а гораздо раньше. И цивилизационные различия до сих пор сохраняются, а значит, остаются основания и для провоцируемых ими конфликтов. В результате этих конфликтов происходит какая-то сшибка интересов различных цивилизаций, их взаимная притирка. Границы между цивилизациями пульсируют и двигаются то в одну, то в другую сторону – но при этом всё же не на гигантские расстояния, так как в целом цивилизационные ареалы – вещь довольно устойчивая. То же самое можно сказать и об ареале русской цивилизации. Этот ареал, его границы и его пространство – безусловные глобальные ценности, которые нельзя уничтожить, ибо в противном случае нарушится планетарный баланс сил. Пытаться уничтожить русскую цивилизацию – это значит покушаться на мироустройство, созданное не в прошлом веке, а Творцом, Промыслом, каким-то алгоритмом, заложенным еще Большим взрывом бог знает когда. Да это и невозможно, не получится, потому что на такой шаг ни у кого элементарно не хватит сил. И к тому же даже в своем замысле, в своей потенции разрушение русской цивилизации представляется дурным, безумным, самоубийственным. Ну, хорошо – ты разрушишь русскую цивилизацию. А что ты создашь на ее месте? И какие процессы начнутся на планете, если вдруг русская цивилизация как держательница основной территории Евразии куда-то исчезнет? Да эти процессы в первую очередь сметут самого разрушителя. Лоскутное одеяло цивилизаций, о котором я говорил, начнет рассыпаться. Иными словами, наступит общепланетарная катастрофа сродни Всемирному потому. На месте русской цивилизации возникнет воронка, в которую затянет все остальные цивилизации. Поэтому всё что имеет отношение к организационным формам этой цивилизации – государственное устройство, общественные взаимодействия, культурные основания – это абсолютная, безусловная и непреходящая общепланетарная ценность. И на этом фоне меня вообще не интересует, что в России никогда не было и до сих пор нет гражданского общества по западному стандарту. А потом – почему это не было? По западному стандарту – не было, не спорю. Но вообще гражданское общество само по себе было, и оно решало собственные проблемы, управляло своими членами не по формальным писаным законам, которые на данный момент являются основными и официальными, а путем свободного взаимодействия, предписывающего определенные поведенческие стереотипы. Да, получается, что такое гражданское общество не подпадает под четкие западные критерии. Да, возможно, такое гражданское общество находится в иных, нежели на Западе, отношениях с государственной волей и вообще с государственной конструкцией. Но сказать, что его не было вовсе или что оно было плохим на всех этапах своего существования и остается таким до сих пор, – это, во-первых, антинаучно, а во-вторых, крайне спекулятивно и тенденциозно. Просто Запад подверстывает всех остальных под собственную модель развития и выносит на основании такого сравнения вердикты о полноценности или неполноценности. Отсюда, кстати, возникло и незаметно внедрилось в общественное сознание понятие «цивилизованные страны». Абсурдное само по себе понятие, если не отказывать в праве на существование другому понятию – «человеческая цивилизация». Элементарный здравый подсказывает, что эти понятия – взаимоисключающие. Если мы признаем наличие, существование человеческой цивилизации, то какие внутри нее могут быть разделения на «цивилизованные» и «нецивилизованные» страны и народы?.. В общем, здесь я заканчиваю вступление к теме, которое сильно затянулось, и перехожу к СССР. Советский Союз – это никакой не тупик, а прыжок вперед, масштабный эксперимент по созданию об­щест­ва, построенного по принципам коммунистической идеологии, родившейся вовсе не в России, а на Западе. Сама задумка, сам замысел коммунизма, его конечная цель и предназначение – построение рая на земле – были под стать породившей их эпохе абсолютной, неколебимой веры в научно-технический прогресс, способный – наконец-то! – навести порядок и в сфере общественных отношений. Понятно, что затея техническими и научными изобретениями исправлять души людей и несправедливости общественного устройства – изначально утопична, что она обречена на провал. Но не надо забывать, что эта утопия разрабатывалась в интересах всего человечества, всей человеческой цивилизации. Предположим, некий прыгун задался целью прыгнуть выше всех остальных. Первый раз прыгнул – не получилось. Второй раз – снова не получилось. А на третий раз удалось, и он стал так каждый день прыгать выше других, вкладывая в прыжки все свои силы, и в конце концов обессилел, упал и разбился. Но за что его воспринимать как исчадие ада? Другие тянулись за этим прыгуном, сначала уступали ему – брали меньшую высоту, – а потом один за другим и его рекорд побили. Но о них ни слова плохого не говорят – весь ушат клеветы на первого, к тому же уже мертвого, прыгуна. Почему? Потому что другие не рискнули стать первопроходцами? Потому что он решил принести себя в жертву – чтобы других своим примером научить брать эту высоту? Причем принести в жертву себя коллективного, соборного: советский строй – это же целый организм со своими элитами, своим сложносоставным обществом, которое управлялось самыми разными технологиями – иерархическими и сетевыми, авторитарными и демократическими.

– Виталий Товиевич, только сейчас до конца понял, зачем вам потребовалась такая долгая разгонка к нашей основной теме. Готовясь к беседе, я предполагал, что вы, видимо, станете говорить о каких-то принципах, моделях развития, но при этом не будете слишком отклоняться от практических примеров из советской эпохи. То есть мне представлялось, что схематически ваши размышления будут строиться так: пример, пример, пример – обобщение – актуализация в контексте сегодняшней повестки. Вы же предпочли гораздо более фундаментальный подход – фактически выстроили свои рассуждения в виде треугольника, в котором каждая вершина замыкается на две другие. Эти вершины – исторические законы, цивилизация или цивилизации, ценности. Причем, как я понимаю, треугольник равнобедренный, в котором главный угол – вершинный – это цен­ности.

– Верно. Советский опыт, советский строй надо воспринимать как величайшие цивилизационные ценности. Именно так и только так. Я убежден в этом, это мое кредо, если хотите. И тогда всё сразу встает на свои места: весь исторический опыт моей страны без какого бы то ни было исключения является глобальной ценностью. Одной из пяти аналогичных глобальных цивилизационных ценностей наряду с исламской, индуистской, китайско-конфуцианской цивилизациями и наряду со своей второй половинкой – католическо-протестантской частью европейской христианской цивилизации. Не одной среди двухсот или ста и даже не одной из двадцати, а одной из пяти системообразующих ценностей мирового цивилизационного каркаса. И если именно так воспринимать Россию, ощущать ее, то как же можно говорить о том, что в ней что-то отвратительно, что многое нужно изменить, привести в соответствие с какими-то чужими и чуждыми ей цивилизационными образцами, пусть и кажущимися лучшими? Лучшее вообще может восприниматься как лучшее только на фоне чего-то иного, другого, воспринимаемого как худшее. То есть кем-то так воспринимаемого, а кем-то воспринимаемого противоположным образом – худшее как лучшее, а лучшее как худшее. А как же тогда быть с разнообразием мира, с его, как говорил Леонтьев, «цветущей сложностью», если всё окажется только лучшим? Каким образом в таком случае получится вычленить худшее, подлежащее уничтожению по причине его несовершенства? Поэтому когда обозреваешь современные политические реалии, то неизбежно приходишь к выводу, что поголовная демократия и есть демократический тоталитаризм, или тотальная демократия, причем сами словосочетания «тотальная демократия», «тоталитарная демократия» в конечном итоге подавляют, уничтожают смысл демократии, выворачивают демократию наизнанку. А уж о каком-то разнообразии и подавно не может быть речи. С определенного момента мне это стало ясно. Я не претендую на авторство этих терминов. Наверное, я их у кого-то заимствовал, но я, в конце концов, не ученый и не обязан следить за каждой цитатой, проверять, кто ее впервые произнес, и тут же давать ссылку – мол, это я не сам придумал… Получается абсурд. В обычной повседневной жизни люди обычно восхищаются букетом, составленным из разных цветов. Но когда приходят в политику, тут же начинают смотреть на вещи противоположным образом и говорят: «А здесь все цветы должны быть однотипными, и только цветом они могут отличаться друг от друга. Например, все розы – красные, желтые, пусть даже черные, – но только розы». Почему же вы тогда не уничтожаете все остальные цветы – за пределами политики, в реальной жизни? Наверное, потому что понимаете, что если всё, кроме роз, уничтожите, то и роз никаких не будет? Иначе говоря, благодаря накоплению неких знаний, пусть и хаотичных, благодаря жизненному опыту, в том числе политическому – собственному, моей страны, – поскольку в некий политический слой я вхожу, хотя и своеобразно, однобоко, не с самого верха, я просто начал ценить то, что, на мой взгляд, не ценить нельзя в силу его фундаментальности. А дальше всё объясняется и складывается автоматически, само собой. Действия всех субъектов политического процесса, социально-экономического процесса, культурного процесса я начинаю оценивать с позиции очень простого критерия: если кто-то заявляет, что он разрушит всё плохое, что было в Советском Союзе, и вместо этого плохого создаст нечто новое и хорошее, то я ему не верю, исходя из своего жизненного и политического опыта. Я понимаю, что этого человека нужно бояться. И еще хорошо, если он это говорит и делает по недомыслию. А то ведь, может, и по злой воле или по специальному заданию от конкурирующего с нами центра. Это никакая не конспирология, а реальность, вся история состоит из заговоров. Только недалекие люди могут утверждать, что история – это последовательное развитие гражданского общества, которому какие-то там государства периодически мешали нормально жить, функционировать и расцветать. К тому же я своими глазами видел, как разные реформаторы доводили дело до катастрофы, делали ситуацию намного, неизмеримо хуже, чем она была до предпринятых ими реформ. И на таком фоне мое отношение к большевикам, которое в свое время – по понятным причинам, во многом в соответствии с общим перестроечным настроем – становилось всё более и более критическим, начало меняться в обратную сторону.

– Виталий Товиевич, сегодня, как я сказал в самом начале беседы, вас считают одним из апологетов советского прошлого – ну, я говорю упрощенно, не будем вдаваться в оценочные нюансы, речь в данном случае не об этом. И в связи с этим у меня к вам вопрос: с какого момента ваше отношение к советской эпохе снова стало преимущественно позитивным? Когда вы только что сказали, что под воздействием «перестроечного настроя» у вас нарастало критическое отношение к советскому прошлому, я понял, что вы имели в виду вашу работу в «Московских новостях» под началом Егора Яковлева, о чем вы так подробно рассказали в своем первом интервью нашему изданию два с половиной года назад. Потом вы более десяти лет руководили «Независимой газетой» и первое время в своих редакторских колонках преимущественно анализировали текущую конъюнктуру. Но под конец вашей работы в «Независимой газете», уже при Путине, вы действительно стали уделять много внимания советскому опыту, причем выставляя этот опыт именно в положительном свете. Так вот, я спрашиваю: когда именно у вас произошла эта реверсивная переоценка? В вашей известной статье «Сталин – это наше всё. Русское реформаторство как диктатура», приуроченной к круглой дате со дня рождения Сталина и опубликованной в «Независимой газете» 22 декабря 1999 года, вы уже говорите о наследии СССР как о безусловной ценности и даже как о своего рода оптической системе, через которую смотрите на современную вам Россию. Готовясь к интервью, я выписал небольшой фрагмент этой статьи, который сейчас прочитаю: «Просвещенный чекист Владимир Путин, просвещенный жестокий реформатор Анатолий Чубайс, просвещенный олигарх Борис Березовский – вот три лика Сталина сегодня. Сталина как квинтэссенции русского прагматизма и квинтэссенции русского реформаторства, жестокого, бесчеловечного, насильственного. Редко эффективного, чаще – неудачного». Возвращаюсь к своему вопросу: я правильно понимаю, что вы изменили свое отношение к советскому периоду примерно в то время – в конце 90-х?

– Я не сказал бы, что в конце 90-х. Наверное, несколько раньше. Во всяком случае, в течение второго ельцинского срока мое отношение к коммунистическому наследию и его значению было уже во многом прежним, доперестроечным. Что касается упомянутой вами статьи, то и после ее публикации я продолжал развивать в том же направлении приведенную в ней оценку названных лиц, во многом опираясь на собственный опыт общения с ними. Да и не только с ними. А такого опыта к рубежу веков у меня было достаточно. И я неоднократно писал, что ничуть не сомневаюсь в том, как повели бы себя все эти рыночники и реформаторы, окажись они в ситуации Гражданской войны или 20-х годов. Точно так же, как и большевики, ходили бы с маузерами, сажали бы в тюрьмы и стреляли бы своих врагов, создавали бы лагеря. Потому что на поверку всегда оказывается, что врагов на самом деле гораздо больше, чем виделось на первых порах, что тюрем не хватает. А потому действовать надо безжалостно, безо всякой там щепетильности, не думая ни о каких правах человека. То есть вели бы себя по-большевистски. И подтверждений тому я нахожу массу, особенно в той сфере, в которой работаю последние семь лет. Я имею в виду систему высшего образования. Точнее – реформу высшего образования. Здесь происходит всё то же самое, о чем я сказал. Для кого-то реформирование высшей школы превратилось в выгодный бизнес. И уж точно в результате преобразований ничего хорошего не возникает. Положение дел, складывающееся в их результате, намного, неизмеримо хуже, чем было прежде, до начала реформирования. И потом я просто не могу понять, зачем резать курицу, несущую золотые яйца? Советская система образования, выросшая из системы образования, сложившейся в Российской империи, которая в свою очередь была в XVIII веке взята из Германии, действительно приносила золотые яйца – то есть формировала по-настоящему грамотных и образованных людей, специалистов своего дела. И являлась в своем роде уникальной. И вот так взять это уникальное и уничтожить только лишь потому, что оно, видите ли, советское, а взамен взять стандартное, подогнанное под западный шаблон! Я студенткам на этот счет привожу пример. Представьте себе, говорю я им, что у вас есть старое винтажное платье, украшенное настоящими драгоценными камнями. И вам говорят это платье выбросить, а вместо него в супермаркете купить ширпотреб. Вы всё это делаете, потом надеваете новое платье, идете в нем на вечеринку и видите, что там все в таких же платьях. И в итоге на вас никто не смотрит.

– Виталий Товиевич, вы представляете реформаторов носителями, выразителями и исполнителями неких злонамеренных замыслов. Но большевики тоже ведь были реформаторами, и Петр Великий проводил реформы, и многие наши государи допетровской эпохи вводили те или иные улучшения, то есть реформировали реалии, в которых жили. Как отличить реформатора от «реформатора» в кавычках? Отличить сразу, потому что ждать результатов изменений и судить по ним – это непозволительно долго.

– Отвечаю. Я начинаю подозревать по меньшей мере в неискренности любого реформатора, который утверждает, что в результате его реформ станет лучше, чем было раньше. И даже более того. Примерно полгода назад я завел на своем рабочем столе файл, который назвал «Смерть реформаторам!» Именно так – с восклицательным знаком на конце. И с тех пор регулярно заношу в этот файл разные мысли, которые, может быть, когда-нибудь обработаю и напишу книгу под таким названием… По-моему, после сказанного понятно, что я против не развития, а тех, кто пресекает естественное развитие с участием человеческой воли, мешает ему или даже отводит его в какие-нибудь побочные русла, чтобы там постепенно развитие, если уподобить его водному потоку, пересохло или ушло в землю. А поскольку советское прошлое было таким развитием, зримым и наглядным примером того, как общество должно двигаться в истории, какими темпами и к каким результатам приходить, то поэтому оно – это прошлое – является для меня ценностью, от которой я никогда и ни при каких обстоятельствах не откажусь. И все остальные подробности этого прошлого – от машиностроения до сельского хозяйства, от ГУЛАГа до космоса, от шабашек до академгородков – я готов рассматривать и обсуждать, только лишь исходя из этого своего основополагающего восприятия советской эпохи как ценности. В том числе и ту цену, которую пришлось заплатить за эту ценность, я тоже готов обсуждать исключительно при одном условии: что ценность при этом будет по-прежнему восприниматься как ценность, а не как преступление или какой-то тупиковый путь развития. Меня иногда попрекают: «Для вас что миллион убитых, что полмиллиона убитых, что сто тысяч убитых – всё одно и то же». Как только человек произносит эту фразу, мне уже понятно, что он скажет дальше, и в его гуманизм я больше не верю. Возьмем, например, вопрос об организации государственной власти в Советском Союзе. Раз государство существует тысячу с лишним лет и не рассыпается при опасностях и угрозах, которые неминуемо уничтожили бы любое другое государство – в Европе уж точно, – а если все-таки рассыпается на какое-то время, то потом неминуемо возрождается, то значит, имеется некая оригинальная фундаментальная политическая конструкция, которая не позволяет ему до конца разрушиться. Обратимся к последним примерам: ни сто лет назад, в Гражданскую войну, ни в 91-м мы не погибли как государство, а выстояли. После Гражданской войны быстро восстановили свою территорию – за небольшим исключением, которое добрали еще примерно через два десятилетия. Я имею в виду Прибалтику. А что не добрали – Польшу, – так это и не надо было добирать. И так эта проблема саднила весь XIX век. Да и сейчас мы уже начали исправлять искусственные границы Российской Федерации 91-го года – воссоединились с Крымом. То есть русскую политическую систему я считаю феноменом, который реально существует и который нужно изучать. Эта система отличается от западноевропейской, но при этом ничуть не хуже ее. Она – иная, с другой компоновкой, другим сочетанием составных элементов. В ней имеются и цезаризм с патернализмом, и какой-то уж очень специфический демократизм. Я не первый, кто говорит о какой-то цивилизационной особости крупного народа, расселенного на гигантской территории, – особости, не вписывающейся ни в одну из известных классификаций. Даже такой гигант мысли, как Маркс, который разложил всю мировую историю по формационным, так сказать, «полочкам», дав каждой из них объяснение и выводя одну из другой, – даже он оказался перед необходимостью признать феномен «азиатского способа производства», характерный для огромных пространств преимущественно в древнюю эпоху. Что это такое – «азиатский способ производства»? Почему его нельзя подогнать под известные классические формации – рабовладельческую или феодальную? Потому что этот «способ производства» качественно и по основным своим параметрам отличается от классических формационных схем. То же самое и русская политическая система. Маркс был просто вынужден дать какое-то иное название азиатским политическим системам, отталкиваясь от их цивилизационного своеобразия. От же ведь был настоящим ученым и не приспосабливал живую конкретику под априорно придуманные умозрительные схемы, а действовал наоборот – шел от практики, от эмпирики к обобщениям и теоретическим построениям. Вот и пришлось разглядеть «азиатский способ производства». Да и с феодализмом, похоже, не всё так однозначно, как казалось Марксу – тут я уже выхожу за пределы его учения. В наше время можно сказать, что феодализм – это, видимо, одна из самых универсальных когда-либо существовавших и ныне существующих моделей организации общественных отношений. Элементы феодализма мы видим и в капитализме, и в социализме. О чертах феодализма в социализме очень любят говорить, а вот о вкраплениях феодализма в капитализм предпочитают умалчивать. Но куда же от них денешься? Вся эта система вассалитетов и сюзеренитетов как специфическая социальная организация, основанная не на капиталистической эксплуатации, не на товарно-денежных отношениях и во многом даже вопреки им, прекрасно уживается с рынком. Это я к чему? Раз есть «азиатский способ производства», то почему же не может быть другой цивилизационной изюминки – русской политической системы, воспроизводящей себя, обновляющейся, приспосабливающейся к новым условиям, в большей или меньшей степени отличающейся от других цивилизационных систем? Нам – в данном случае я имею в виду не только Россию, но всё человечество, проживающее за пределами ареала «золотого миллиарда», – пытаются навязать некую унифицированную цивилизационную модель. Но такой модели нет и не может быть в принципе. Это всё равно что наставлять всех подряд, что модно и какую одежду надо носить. Ну и что? Что мы видим? Модные вещи начинают надевать на себя даже те, кому они совсем не идут и просто не по фигуре. Многие люди смотрятся в костюмах, предлагаемых «Бурдой» или новыми коллекциями от Версаче, карикатурно, но всё равно их носят. А то, что при этом тут выпирает, здесь смотреть нельзя, поскольку мода создавалась под другой образец, под другую фигуру, на это не обращают внимания. Поскольку возникает конвейер производства модной продукции – в том числе продукции политической – и запустившие этот конвейер рассчитывают получить максимальную прибыль, такая продукция всучивается потребителю самым что ни на есть тоталитарным образом. Отбросим идеологию – здесь перво-наперво работает элементарный меркантильный интерес. Чем больше потребителей ты смог приучить к своему бренду, к восприятию твоей продукции как самой модной и топовой, тем больше и стабильнее твой доход. Всё просто – как в обыденной жизни, как в коллективе, когда один задает тон всем остальным, притом что каждый, вроде бы, индивидуальность. С чего это вдруг такие индивидуальности начинают одинаково одеваться, а тот, кто не следует новоявленной групповой моде, пусть и шутовской, воспринимается как отщепенец и недотепа?

– Хорошо, Виталий Товиевич, про нашу цивилизационную самость понятно. Но мы так убежденно, так непреклонно доказываем, что эта самость не выдумка, что она действительно имеет место, не из любви к этой самости как к таковой, как к чис­той и отвлеченной модели, а потому что она объясняет и оправдывает тот особенный способ развития, движения в истории, который присущ России. В чем, по вашему мнению, заключается этот способ?

– Россия развивается эволюционными скачками – вот наша специфическая модель. У нас немереное количество богатств – природных богатств, – поэтому нам совсем не обязательно ежедневно повышать производительность труда на десять процентов, чтобы нормально существовать. Причем в данном случае нормально существовать – это не значит есть столько же бананов, сколько едят в Средиземноморье. Я, например, с гораздо большим удовольствием ем бруснику и чернику. И в своем детстве я ел эти ягоды в изобилии, мне их родители покупали на рынке. Тогда я, естественно, за границу не ездил, но когда стал ездить, то увидел, что там, конечно, тоже продаются эти ягоды, но выращенные искусственно. В Европе за ягодами в лес не пойдешь – запрещено, да и нет их уже в тамошних лесах в таком количестве. А в Подмосковье до сих пор сохранились ягодные места, несмотря на продолжающееся дачное освоение близких и не очень близких от столицы территорий. Замечательно, что к моему рациону сейчас прибавились бананы, но я не ем их каждый день. Но если мне кто-то говорит, что в Советском Союзе не было бананов, то я этого человека воспринимаю как лжеца и политического спекулянта, потому что я в своем детстве ел бананы и воспринимал их как что-то вполне заурядное. Вкусное – но при этом заурядное. Согласен, что, возможно, такая ситуация была лишь в Москве, Ленинграде и некоторых других крупных городах. Помню, как в 72-м году, когда я работал в стройотряде в районе Целинограда – нынешней казахстанской столицы Астаны, – то помогавшие нам местные ребята – мои сверстники, – к моему удивлению, никогда в жизни не пробовали апельсинов. Знали об их существовании – но не пробовали. Всё верно – было и такое в нашем советском прошлом. Но судить по одному лишь этому критерию – чего не было – несерьезно, очень искривленная картина получается, как в комнате смеха. Опираясь на свой жизненный опыт, могу сказать со всей определенностью, что если ты чего-то не видел, не пробовал, если ты чего-то не знал, то из данного факта не следует, что ты без этого не можешь жить. Конечно, когда границы открылись и мы начали ездить по миру, то глаза стали разбегаться, а вслед за ними и сознание, но всё же опять-таки мой жизненный опыт говорит о том, что прилавки магазинов, их размер и разнообразие того, что на них лежит, это далеко не главный показатель качества жизни и далеко не главная ценность. А главное – это именно ощущение этого огромного, гигантского цивилизационного Русского мира как чего-то своего, глубоко личного, того, что всегда с тобой и является неотъемлемой частью твоей жизни – частью, которую никто не сможет у тебя отобрать. Я назвал бы такое ощущение цивилизационным пространственным чувством, чутьем. Это то самое чутье, которое вообще легитимирует само понятие Русского мира, выходящего далеко за пределы официальных государственных границ нынешней Российской Федерации. Это то самое пространство, та самая территория, на которой свои, то есть принадлежащие к русской культуре, если не все, то, по крайней мере, их подавляющее большинство. Ведь что сильнее всего ранит в репортажах из Донбасса и вообще с Украины? Даже не ужасы и кошмары, в которых там живут люди. Вернее, не столько они, сколько то, что по обе стороны фронта там – одни и те же родные для меня русские лица. Понятно, о чем я говорю. Есть несколько типов французских лиц, есть несколько типов итальянских лиц, есть несколько типов немецких лиц. То же самое могу сказать и про английские лица, хотя Англию я знаю меньше – не так часто бывал там. А типы американских лиц мы хорошо знаем по голливудским актерам – все наиболее характерные американские внешности в этой империи кино представлены. Но на Украине точно такие же лица, как и в Донбассе, как и в России. Мы – один народ, мы выглядим одинаково. Я не беру специфическую и очень пеструю в этническом отношении территорию Западной Украины. А Малороссия – точно такая же, как Новороссия и Великороссия. Хотя, конечно, много поездив по Советскому Союзу, я могу отличить южнорусскую казачку от женщины Центральной или Северной России. И украинку от русской отличу. Эти нюансы и особенности внутри нашего единого народа гораздо виднее именно в женщинах. У каких-то народов эти внутриэтнические различия заметнее среди мужчин, а у нас – русских – среди женщин. И граница, за которой русских лиц становится сразу меньше или они исчезают вовсе, пролегает не по Донбассу и не по Днепру, а где-то сильно западнее Киева. Наверное, в Предкарпатье.

– А в чем еще заключается специфическая модель развития России – помимо движения эволюционными скачками?

– Еще одна наша особенность – это масштабность территории, которую мы считаем своей, родной. Очень многое проистекает именно из ощущения такой размерности нашей страны. Даже не просто многое – а вообще всё. Вплоть до каких-то совсем уж комичных своеобразностей. Например, вспоминается снятая по чеховским произведениям «Неоконченная пьеса для механического пианино». Помните, один из героев там говорит, что в Европе города близко расположены друг к другу, поэтому и мысли передаются от одного человека к другому быстро, а у нас между городами большие расстояния – поэтому и мысли распространяются гораздо медленнее. Между прочим, это не сарказм – это очень похоже на реальность. Во всяком случае, точно одно из верных объяснений специфичности нашего мира, нашей русской цивилизации. С ходу реформировать такую махину невозможно. Поэтому и беремся что-то подправлять, когда ситуация уже на грани катастрофы, а пока всё еще более или менее работает, никому и в голову не придет заниматься усовершенствованиями. Да пусть даже хотя бы в нескольких областях нашей необъятной России что-то не так – но неужели ради этого затевать капитальный ремонт всего этого гигантского здания? Максимум – подпорки поставишь да леса возведешь, но никак не более того. И совсем другое дело – Европа. Францию за один день получится проехать на автомобиле, а Франция – большая европейская страна. То же самое можно сказать и про Германию. И чтобы там на ту или иную проблему обратили внимание, ей достаточно проявиться буквально на каком-нибудь пятачке. А у нас чтобы проблему хотя бы даже сдвинуть с места, нужен чуть ли не катастрофический повод. Помню, в детстве игра такая была, когда катали обруч, направляя и поддерживая его на крючке. Это несложно, особенно на большой скорости. Но достаточно даже самой незначительной выбоины на дороге, чтобы обруч, попав в нее, потерял равновесие и упал. Потом мы точно так же катали автомобильные покрышки – что уже сложнее, в отличие от обруча. А каково будет покатать покрышку от БелАЗа? И чтобы при этом ею маневрировать? Подобных примеров, иллюстрирующих инерционность – еще одну характерную черту нашей цивилизации, – можно привести великое множество. То есть размеры делают нас чрезвычайно инерционными. А тут еще периодически возникает необходимость делать с этим гигантским колесом эволюционные скачки. И вот я снова выхожу на магистральную тему нашего разговора. Я не настолько хорошо знаю историю, чтобы утверждать это безапелляционно, но скажите мне, кто кроме большевиков в обозримом историческом прошлом ставил задачу поменять одновременно и фактически одномоментно экономический и политический строй? Не скорректировать, не реформировать, а именно полностью поменять, чтобы построить рай на земле, сиречь коммунизм? Люди веками грезили о таком рае, но никто и не думал переводить эти мечтания в плоскость практических решений. А вот большевики замахнулись именно на это. Была ли у них вера в возможность реализации такого замысла? Ну, извините, когда мне говорят, что младореформаторы начала 90-х верили в возможность капиталистического рыночного процветания России, меня берет сомнение. Я многих из них знал и знаю лично, а потому могу со всей ответственностью сказать, что, с одной стороны, будучи циниками, они в принципе ни во что не могли верить, а с другой стороны, насаждение капитализма в России было их идеей фикс. Идея фикс, как известно, затягивает и заставляет верить в себя – в данном случае в правильность сделанного выбора и в возможность принести людям рыночное счастье. И чем в этом смысле большевики отличаются от младореформаторов? Практически ничем. Они, похоже, на самом деле верили в коммунизм, но эта их вера была именно идеей фикс. Между прочим, современный Запад многое заимствует у большевиков, хотя при этом и не ссылается на первоисточник. Возьмем пресловутую идеологию сексуальной свободы, распространившуюся на Западе в конце 60-х. Большевики, когда пришли к власти, с ходу санкционировали эту свободу, будучи в данном вопросе последовательными сторонниками взгляда на развитие как на постепенное освобождение всех сторон жизни человека, в том числе и этой стороны. Правда, они вскоре были вынуждены дать задний ход – благо, что тогда репрессивный аппарат не был таким забитым, как сейчас. Так или иначе, но сексуальную свободу мы попробовали на полвека раньше Западе. Хорошо, сфера сексуальных отношений – чрезвычайно специфическая. Всегда такой была и останется, несмотря ни на какие сексуальные революции. Но обратимся к политике. Мне неоднократно приходилось писать, что Советский Союз строился Лениным по модели Соединенных Штатов Европы. Фактически это было именно так, хотя сам этот лозунг Ленин отвергал, поскольку в условиях капитализма Соединенные Штаты Европы означали бы союз эксплуататоров против эксплуатируемых, а он хотел прямо наоборот и с перспективой создания Соединенных Штатов всего мира. Но не получилось. Революция в Германии провалилась. И Ленину не оставалось ничего другого, как построить восточноевропейские Соединенные Штаты – своего рода первый Евросоюз. Нынешний Евросоюз сделан с учетом советского опыта, мне это совершенно очевидно. Мы здесь были лидерами – первыми осуществили на практике эту модель. Да и эволюционные скачки, о которых я говорил, – это не просто специфический способ хотя бы как-то сократить отставание от самых развитых стран, это именно выпрыгивание в лидеры, одномоментное преодоление сразу нескольких этапов развития, которые эти самые лидеры преодолевали за десятилетия, а то и за столетия своего су­щест­вования. О таких скачках гениально написал Волошин в «Северовостоке»: «И швырнуть вперед через столетья вопреки законам естества». Советский Союз трижды за время своего непродолжительного – по историческим меркам – существования выбивался в мировые лидеры. Причем один раз он лидировал в сфере практического внедрения в повседневную жизнь новых политических конструкций – я имею в виду все эти эксперименты 20-х годов. Но надо было готовиться к войне, и тут уж стало не до разных социальных и политических экспериментов. И следующие два пика лидерства СССР относились уже к военно-технической области. Первый из них – это собственно война и победа в ней, а второй – 60–70-е годы. И между прочим, несмотря на явный военно-технический крен второго и третьего пиков мирового лидерства нашей страны, вся западная интеллектуальная элита, которая тогда придерживалась преимущественно левых взглядов – разных оттенков, но при этом в диапазоне левой идеологии, – была просто влюблена в нашу страну, в отличие от наших собственных интеллектуалов, среди которых господствовала нескрываемая мода на диссидентские взгляды. Таких скачков, как в советское время, мы никогда прежде не совершали. Наш самый мощный предыдущий скачок – при Петре – все-таки не превратил Российскую империю в мирового лидера развития. Разрыв с лидерами сократил и даже в военном отношении, может быть, и вовсе свел на нет, в великую державу Россию превратил – но лидером развития не сделал. Вообще говоря, в императорский период русская элита и не ставила себе цели сделать Россию первой среди равных по мощи держав. Пределом мечтаний было войти в клуб таких держав – и на этом остановиться. А вот коммунистов подобная многополярность не устраивала, и они решили всех обогнать и впрыгнуть прямо в будущее. Отсюда и этот лозунг «Догнать и перегнать!» – то есть опередить те государства, которые на тот момент являлись лидерами развития. Впервые его произнес Ленин, причем еще до Октябрьской революции, но уже незадолго до нее, осенью 17-го. А второе дыхание этому лозунгу придал сорок лет спустя Хрущев, имея в виду уже единственного конкурента – Америку. И по многим параметрам это удалось. Другое дело – какой ценой. Ценой колоссального надрыва, из-за которого впоследствии не удалось сохранить лидерство – даже в тех точках роста, где оно было.

– И почему у нас не получилось задержаться в лидерах? Что нам помешало? Из-за чего мы надорвались?

– Вот я и веду к ответу на этот вопрос, почему наше мировое лидерство оказалось столь недолговечным. Я в последнее время периодически думаю об этом. Видите ли, если ты прыгаешь в рай, то значит, ты рассчитываешь на некоего идеального человека, который способен совершить такой прыжок и затем в состоянии удержать взятую высоту. Но идеальных людей нет. Это только в молодости веришь, что такие люди сущест­вуют. Причем вера эта довольно устойчивая, хотя, казалось бы, именно в этом возрасте человек впервые сталкивается с несправедливостью. Но мизантропии не наступает, и образ идеального человека – это в молодости реальность, чуть ли не материально ощущаемая. Возможно, такой образ заимствуется из любимых книг и фильмов – в молодости всё воспринимается острее и сильнее. Но, увы, из литературных героев и киногероев реальную жизнь не построишь. И вот здесь я подхожу к чрезвычайно важному заключению. Для меня очевидно колоссальное, гигантское преимущество капитализма над социализмом. По крайней мере, над тем социализмом, который был в Советском Союзе. Ведь что такое капитализм? Это рыночные механизмы, в том числе и политические рыночные механизмы, которыми, вроде бы, управляет «невидимая рука», но всем давно и хорошо известно, за исключением упертых рыночников-романтиков, что есть еще и вторая «рука», тоже «невидимая», которая рынок регулирует. И благодаря такому регулированию капитализму удается задействовать и обращать на пользу собственного развития как позитивные, так и негативные человеческие качества. А советская модель апеллировала только к положительным качествам, отрицательные же отвергала, игнорировала, пыталась с ними всячески бороться, но и речи не было о том, чтобы как-то их использовать себе же во благо. И я просто не могу себе объяснить, чем была вызвана такая социальная – а в итоге и политическая – близорукость. Создатели советской системы были умными и начитанными людьми и не могли не понимать, что даже среди них – убежденных и последовательных революционеров – нет людей, которым не присущи в той или иной степени отрицательные качества. Да, для строительства нового общества нужны героизм и самоотверженность. Но вот общество построено – в каких-то своих основных чертах. Наступает повседневность. И тут уже явно недостаточно одного героизма и одной самоотверженности. Возникает необходимость задействовать и иные человеческие качества – пусть даже не всегда высокие и нравственные. Ригористический максимализм в данном случае неу­мес­тен. Иначе «о быт» будет разбиваться не только «любовная лодка» – о него споткнутся и остальные намерения, в том числе и политические. Но советская система напрочь игнорировала это отрицательное измерение на шкале человеческого поведения. Она исходила из того, что плохой человек не может быть строителем коммунистического будущего. Эта убежденность явственно присутствует в литературе, поэзии, кино и мелосе советской эпохи. А вот при капитализме плохой человек – тоже строитель. И ему тоже полагается достойная оплата труда. А в некоторых случаях и боˆльшая, потому что просто хороший человек – это еще не профессия. Кстати, эта поговорка появилась как раз в 60-х, в самом начале проявления массового любопытства – тогда пока что именно любопытства – советских людей к рыночным ценностям. У нас сейчас принято во всём обвинять советскую номенклатуру: мол, она возжелала легализовать свой теневой рынок и поэтому обрушила Советский Союз. Не спорю, нельзя недооценивать этот фактор. Но куда более значимой причиной краха советского эксперимента мне представляется то, что не только номенклатура по своей мотивации и по своему целеполаганию не соответствовала идеалам человека коммунистического будущего, но и само общество откатывалось от этих идеалов всё дальше и дальше. А у нас, между тем, вплоть до последних лет су­ществования советской системы, когда резко развернулись в противоположную сторону и стали буквально пропагандировать «чернуху», упорно насаждали какую-то сусальную и далекую от реальной жизни систему представлений типа: только хороший рабочий – хороший человек, только хороший человек – хороший рабочий, хороший рабочий – не пьет, хороший рабочий – хороший семьянин. Ну и так далее. Эта советско-схоластическая цепочка рвалась уже на втором-третьем звене.

– Так, может быть, без зазора между действительностью и идеалом никак нельзя? Может быть, это своего рода инструмент управления: зазор можно увеличивать – а можно и уменьшать, варьировать им в зависимости от ситуации. Когда режим хочет более доверительных отношений с обществом, его риторика становится упрощенной, приближенной к обычной жизни. Когда же возникает надобность поиграть с обществом – а такое случается, причем нередко, мы это знаем на множестве примеров, – тогда, напротив, начинает больше обычного использоваться так называемый птичий язык. В советские времена этот птичий язык представлял собой схоластические чеканные формулировки партийных документов. В наше время он сводится к иным риторическим приемам – но сегодня не о них речь. Так все-таки, как вы считаете, такой зазор во вред или же иногда он может оказаться полезным?

– Да нет, тот зазор, о котором вы говорите, в советскую эпоху был чересчур большим. Взять хотя бы эту дурацкую фразу, ставшую знаменитой, хотя при этом и придуманную, потому что на самом деле сказано было иначе. Я имею вы виду выражение: «В СССР секса нет». И никто сейчас не вспоминает о том, что в ходе того самого телемоста Познера и Донахью было сказано, что в Советском Союзе не рекламируется секс. Но то, что это переиначенное и надуманное высказывание оказалось таким живучим, свидетельствует о том, что разрыв между официозом и здравым смыслом в советское время нарастал и становился более и более вопиющим. И мнение, что в Советском Союзе вообще всё было запрещено, держится до сих пор. Я постоянно говорю своим студентам, что не следует бездумно повторять чужие мысли о том, что было в Советском Союзе, а чего в нем не было, тем более что сами они тогда не жили. Я сейчас работаю над следующей частью своих воспоминаний. И я предполагаю поместить в нее выдержки из моих тогдашних дневников, которые у меня сохранились. Эти фрагменты будут, наверное, самыми интересными местами этой части в том числе и потому, что они – реальные исторические документы эпохи рубежа 60-х и 70-х и очень точно передают дух того времени. И по ним как по исключительно надежным историческим источникам можно судить, что тогда было, а чего не было. А зазор, про который вы спрашиваете, страшен тем, что он создавал обстановку лицемерия, стимулировал формирование двойной морали. С одной стороны, вся мощь советской пропагандистской машины была направлена на то, чтобы всячески утверждать тот самый идеал хорошего и правильного человека, о котором я говорил. Но с другой стороны, система как-то уж очень вяло и нерешительно сопротивлялась инокультурному влиянию, показывавшему жизнь отнюдь не в черно-белом цвете, как это делалось у нас. В 70-е годы мы, студенты, причем студенты не только гуманитарных, но и негуманитарных вузов, совершено свободно читали переводную западную литературу и хорошо в ней разбирались. Те же американцы в то же самое время кроме Солженицына и пары-тройки классиков никого и не знали из русских писателей, а мы разбирались в американской и вообще в западной литературе как в родной, она становилась нашей культурной повседневностью. Это всё было. Но был и разрыв, о котором мы с вами говорим, я это не отрицаю. Я просто за то, чтобы не оценивать то время упрощенно и одномерно. Или возьмем музыку. Говорят, что до войны цыганская музыка была запрещена. Не знаю, я тогда не жил. Но с самого раннего детства, то есть где-то с середины 50-х, я помню цыганские романсы, которые звучали по радио, цыганских исполнителей показывали по телевизору, их песни пели во время застолий. Да что там цыганская музыка, я прекрасно помню из своего детства, как на танцплощадках танцевали рок-н-ролл, твист и шейк. Никаких запретов на западную музыкальную культуру не было. Ну, положим, Back in the USSR Битлов запретили. Хотя непонятно, почему. Если посмотреть на перевод слов этой песни, то это просто стопроцентная реклама многонациональной советской страны – реклама, написанная с любовью и интересом. Думаю, тут просто сыграло свою роль время записи этой песни – в конце августа 68-го, то есть когда были чехословацкие события. Видимо, наши чиновники, особо не вникая в перевод, решили на всякий случай песню запретить. А как популярна тогда была у нас итальянская музыка, с которой познакомились сначала благодаря итальянскому неореалистическому кинематографу, а потом она стала распространяться и сама по себе, без фильмов. Порой даже забывали, откуда, из какого именно фильма та или иная мелодия, хотя сами эти фильмы у нас тоже показывали. А Джо Дассена и Мирей Матье в СССР, похоже, любили гораздо сильнее, чем во Франции. То есть советские люди жили в абсолютно интернациональной музыкальной культуре с явным преобладанием в ней современного западного мелоса. Но музыка как часть культуры, причем часть исключительно важная, функционирующая на невербальном уровне и формирующая иррациональный эмоциональный настрой – индивидуальный и общественный, – это определенная идеология. Рок – это в том числе идеология, и идеология явно не коммунистическая. А еще был Высоцкий, была бардовская песня, наполовину диссидентская, с многочисленными намеками, которые так любили обсуждать. При этом Главлит работал, соответствующие структуры ЦК выпускали разные постановления, запрещали какие-то там наши рок-группы, на что их участники до сих пор любят жаловаться. Получалось самое дурное и деструктивное: одной рукой не просто разрешали, а чуть ли не санкционировали всю эту разноголосицу, а другой рукой запрещали. Публично осуждали и запрещали, а на деле потворствовали. Такое идеологическое двурушничество по-своему верно – но лишь отчасти и с определенными оговорками – подметил Высоцкий в песне: «Меня к себе зовут большие люди, чтоб я им пел “Охоту на волков”». Вот так и разрастался этот разрыв, достигал неимоверных размеров. Если, положим, в 70-е – начале 80-х было бы возможно провести точные социологические замеры одновременно в США и СССР с целью определения характера взаимоотношений между правящим классом и основной массой общества в обеих державах, то у нас восприятие «народом» «верхов» было бы гораздо более критическим, чем в Америке. И это притом что мы, вроде бы, на словах в своем подавляющем большинстве шли в фарватере, указанном партией и правительством, а там – разгул демократии и свободы слова. Значит, не всё так прямолинейно.

– Так это наша национальная черта – внешне быть паиньками, а самим тем временем держать фигу в кармане. Тоже своего рода разрыв. Как говорится, отвечали разрывом на разрыв: поведенческим разрывом «снизу» – на идеологических разрыв «сверху».

– Но в то же самое время эта система уравновешивающих друг друга разрывов, о которой вы говорите, порой приводила к труднообъяснимым с обыденной точки зрения результатам. Я думаю, что во многом именно здесь ключ к пониманию и объяснению, например, вкусовой парадоксальности советской интеллигенции. Ну, скажите мне, как можно быть влюбленным одновременно в Хемингуэя и в Шукшина? Оказывается, можно. Оба писателя прекрасно сочетались в культурном мире советского человека и даже в чем-то дополняли друг друга. К тому же само советское общество тогда было гораздо более поликультурным, чем сейчас. Понятно, что русская культура оставалась в нем доминантной. Но на нее влияли другие культуры, причем по-разному, с неодинаковой интенсивностью. Например, воздействие казахской культуры и казахской интеллигенции на русский менталитет вряд ли было существенным. А вот, скажем, про грузинскую культуру такого не скажешь – она основательно вошла в культуру русскую. Уж точно – в столице и в крупных городах. Подобное проникновение выражалось и на бытовом уровне – культура застолий, гастрономические заимствования, – и на уровне высокой культуры – актеры, режиссеры, Пиросмани… Тут целый культурный ряд выстраивается. И до определенного времени эта культурная полифония была устойчивой. Но любое многообразие, любое соцветие, любая сложная конструкция нуждаются в постоянном обновлении, развитии. В примитивной системе застой не так разрушителен, как в системе сложной. Вынь такую сложную систему из некоего организующего ее силового поля, и внутренние процессы в ней потекут с разными скоростями и в разных направлениях, а это – верный путь к гибели сложноорганизованной целостности. Вот мы и перегорели от этой своей многообразности, не справились с собственной пестротой, когда общее силовое поле – я имею в виду коммунистическую идеологию – стало ослабевать. Фатальную роль сыграли и эти странные идеологические дерганья, когда людей заставляли клясться в том, что они любят что-то одно – то, что следовало любить по идеологическим соображениям, – а на самом деле не только дозволяли, но и подталкивали любить всё подряд, в том числе и то, с чем следовало бы вести себя осторожнее – особенно в обществе с единой господствующей идеологией, обязательной для всех. Сейчас никакой организующей идеологической рамки нет – и любое многообразие в нашей жизни воспринимается по-будничному, без скрытого пафоса или тем более подтекста, как в советское время. Когда в конце 70-х у нас стали продавать пепси-колу, то одни превращали ее употребление в чуть ли не политический акт диссидентской окраски, а другие их клеймили за приверженность к идеологически чуждым брендам… и одновременно продолжали продукцию этих же самых брендов продавать в наших советских универсамах. Так что это несчастное «поколение пепси» появилось не в 90-х, а гораздо раньше – в конце 70-х. Но в идеологическом хаосе 90-х преклонение перед этим брендом выглядело уже никаким не скрытым протестом, а откровенным фарсом и безумием.

– О каких вообще подтекстах может идти речь в открытых обществах, каким сейчас является наше общество? Я в данном случае не оцениваю, хорошо это или плохо, что мы являемся открытым обществом, а просто констатирую очевидный факт. Подтексты, намеки, иносказания – это удел закрытых обществ. Я что-то сейчас не слышу политических анекдотов, а в советское время мы ежедневно обменивались парой-тройкой свежих хохм. Правда, говорят, что тогда их специально сочиняли в соответствующих структурах КГБ, чтобы подобным образом стравливать пар… Словом, сейчас многообразие естественное, никакого зазора оно не создает.

– О том и речь. Я, например, очень люблю итальянские и французские вина. Но при этом не отказался от водки и пью ее, когда у меня на столе борщ, сало, соленые огурцы. А когда моя жена готовит свои любимые средиземноморские блюда, то с ними я пью вина – красные или белые. А иногда я пью виски, хотя делаю это нечасто и не считаю себя знатоком и приверженцем этого напитка. Бывает, что пью граппу, а в каких-то случаях – херес. В зависимости от того, что мне сегодня хочется и что у меня на столе. То же самое могу сказать и о круге своего чтения. Я читаю самую разную литературу. Вот недавно купил «Пятьдесят оттенков серого» – надо же быть в курсе того, о чем все говорят. Начал читать, дошел до брутального развития событий. Ну, я много такого читал, ничего особенного, что меня поразило бы, не нахожу. Но главное – что я хочу в данный момент почитать, то и беру с полки. Что меня тянет послушать из музыки, тот диск я и ставлю. Это может быть и цыганский романс, и Высоцкий, и советская песня, которую я очень люблю, и классика, и рок, и джаз. И я не один такой. Подобное разновкусие у нас как раз с советской эпохи осталось. А в нее перешло из эпохи дореволюционной. Всемирной ли отзывчивостью объясняй это качество, широтой ли русской души, стихийным ли плюрализмом – не знаю. Но мы, русские, хватаемся буквально за всё, нам всё новое надо попробовать самим – начиная с гастрономии и заканчивая разными идеологическими инновациями. Потому-то наша Конституция 93-го года менее всего нам подходит, о чем я неоднократно писал и говорил. Можно указывать разные ее недостатки и изъяны, но мне лично главным из них представляется то, что она рассчитана на какую-то гомогенную, единообразную страну. А Россия не является одинаковой во всех своих час­тях. Не может быть одинакового устройства в Чечне, Московской области, Тыве, Нижегородской области, Якутии, Калининградской области. Да его, собственно, и нет. А в Конституции написано, что в перечисленных и других субъектах Федерации всё одинаково. Сама идея Основного закона – единого для всей территории государства – не для нас. Она заимствована на Западе, где совершенно другие масштабы и совсем иные реалии. Конституционная идея как идея унифицированного и однородного правового пространства не подходит нам именно потому, что она – как шаблон – не соответствует природе разных частей нашего государства. То есть для каких-то территорий она вполне нормальна, а для каких-то – ну, просто ни в какую. В устройстве дореволюционной России это многообразие империи, кстати сказать, отражалось. Из-за своей географии и своего местоположения Россия вынуждена гибко подходить к своему внутреннему устройству. Мы в этом смысле не Америка с ее лоскутным одеялом штатов, двумя океанами по сторонам и двумя граничащими с ней государствами, из которых одно – абсолютно лояльное, фактически американская провинция, а другое – гораздо, несопоставимо слабее. Но ведь и с последним возникают проблемы. Того и гляди – лет через двадцать или сорок вернет себе земли, оттяпанные американцами.

– Вы полагаете, такое может быть?

– Ну, де-факто. В конце XXI века родным языком для президента США будет испанский. Это я и имею в виду, говоря, что Мексика отвоюет обратно свои территории… Но я о другом – привел в пример Америку как державу, которая в принципе может быть гомогенной и однородной по своему устройству. А Россия не может. Но как зафиксировать это внутреннее своеобразие нашей страны, непохожесть ее частей друг на друга? Это сложная проблема. Россия, как я уже сегодня говорил, – страна стран, сложное и многообразное по своему внутреннему составу образование с уникальной синтетической идентичностью. Потому-то любовь к Хемингуэю и уживалась с любовью к Шукшину. И они становились популярными во всех слоях общества. Интеллигенция заводила эту моду, быстро ее транслировала, и эта мода оказывалась действительно, по-настоящему всеобщей.

– Согласен. Причем что удивительно, такая всеобщность доходила даже до каких-то совсем уж элитарных вещей типа «Моби Дика».

– Американцы считают «Моби Дика» чем-то вроде своей литературной библии. Другое дело, что я ни разу ни от одного американца не слышал упоминаний о Мелвилле и о его романе. Эта книга рассчитана на уровень, который гораздо выше уровня среднего американца, американского большинства. А у нас ее читали и перечитывали и студенты, и инженеры, и представители других групп советского общества… Нет, все-таки феномен русского-советского-российского общества XX века еще ждет своего фундаментального изучения и описания. Есть много работ, которые с разных сторон подступают к этой теме, но именно целостного, всеобъемлющего взгляда пока нет.

– А Зиновьев, до сих пор остающийся непонятым, но при этом превращенный в икону? Или Никаноров, которому в номере, где будет вот это ваше интервью, предполагается посвятить целую подборку материалов? Но вы правы – можно по пальцам пересчитать мыслителей, которые подошли к пониманию самой сути советского строя.

– Так ведь если двум с половиной мыслителям удалось что-то понять, это еще ничего не значит. Их оригинальные взгляды должны быть транслированы всему интеллектуальному классу, который, в свою очередь, либо их примет, либо не примет. Но он даже не знает эти взгляды. Понятно, что подобное незнание характеризует прежде всего сам интеллектуальный класс. Не слышал про Никанорова [1], но Зиновьева за постсоветское время издавали и переиздавали много раз. Не берусь утверждать, но, по-моему, на данный момент в России издано всё его наследие. И что помешало интеллектуальному классу внимательно изучить это наследие и оценить его?.. Представления о советском обществе до сих пор остаются поляризованными. Кто-то считает его раем, кто-то – адом. Но даже те, кто считает его адом, далеко не всегда последовательно отстаивают эту точку зрения. Если дать им возможность говорить о советском прошлом не пять минут, а два часа, то где-то со второго получаса они начнут вспоминать и что-то хорошее из собственной жизни в СССР. В финальной фразе они, конечно, снова, встрепенувшись, заявят, что в Советском Союзе всё было отвратительно, но до этого – забывшись и расслабившись – успеют сказать о нем много хорошего. Поэтому обе эти полярные позиции дробятся на массу оттенков, которые можно систематизировать, но с экрана телевизора звучит, как правило, либо одна, либо другая точка зрения. Правда, в последнее время всё чаще демонстрируется и третья позиция – близкая к положительной оценке советского прошлого, но тем не менее сущностно от нее отличающаяся. Я имею в виду восприятие советского как своего рода бренда, моду на советское в целом и на его отдельные элементы – вплоть до каких-то бытовых повседневных деталей. Но такой взгляд фальшив. Он представляет собой сугубо рекламный подход, когда всё остальное – сериалы про бандитов, олигархов и золушек, сначала побывавших принцессами, а потом оказавшихся на панели, – надоело. Сейчас захотелось чего-то натурального, с настоящими человеческими трагедиями и страданиями, когда ты можешь доказать свою правоту или оспорить чье-то неправильное решение, но при этом не думаешь каждую минуту, убьют тебя или не убьют. А в сериале «Бандитский Петербург» героям только об этом и приходится думать. В фильмах об олигархах ни о какой собственной точке зрения или собственном мнении не может быть и речи. Олигархам либо подчиняются – и что-то за это имеют, либо не подчиняются – и тогда получают пулю в лоб или в лучшем случае всего лишаются, ударяются в бега. И как это ни парадоксально, оказывается, что именно советская действительность стала вдруг представлять собой благодатный материал для режиссеров, которые хотят показать именно самостоятельных и цельных людей, которые свободно высказываются и действуют, поступают сообразно с традиционными преставлениями о добре и зле. Иначе с чего это вдруг жизнь советской деревни, пусть и приукрашенная, стала привлекательной для производителей сериалов? Они же отнюдь не идеологией руководствуются, а пытаются уловить какие-то глубинные желания аудитории – желания, которые она и сама-то для себя еще не вполне прояснила, – и дальше работать на удовлетворение этих желаний.

– То есть на сегодняшний день бренд советского, советской жизни, советского прошлого стал некой точкой сборки большинства телеаудитории?

– Во всяком случае, в последние годы по всем опросам стабильно выходит, что самым великим отечественным политиком XX века был Сталин. И сколько по телевизору ни пытайся показать его в неприглядном свете, опросы всё равно дают тот же самый результат. И на вопрос, какая эпоха из обозримого прошлого нашей страны была самой светлой, наполненной жизнью и свободной, большинство отвечает – советская. На фоне таких явственно артикулированных предпочтений киношникам и телевизионщикам не остается выбора, с каким, как они любят говорить, контентом работать. Можно сказать, что этот выбор – от неизбежности, что он – на абсолютном, буквально тотальном безрыбье, потому что ничего другого не клеится. На таком фоне возникает элементарная ностальгия, охватывающая в определенные моменты всех без исключения – и старых, и молодых. А сейчас ностальгия стала частью национального психологического самочувствия, причем частью весьма и весьма значимой. Будущее туманно. Ясно, что цивилизованный капитализм не получился и не получится. Да и относительно перспектив политического устройства, организационных форм цивилизационного проекта полная неясность. И наконец, последнее. Советская эпоха – это не просто золотой век по сумме показателей, а время величайшего в истории могущества нашей страны, когда в течение полувека мы являлись одной из двух сверхдержав. Такого могущества, какого никогда прежде не было. И теперь уже не будет – хотя бы из-за новой многополярной архитектуры современного мира. Поэтому ценность советской эпохи, несмотря на все ее известные особенности – прежде всего сталинского времени, – будет лишь становиться всё более и более очевидной для всех. Весь этот бред, что, мол, это был тупиковый путь, движение в неправильном направлении, постепенно сойдет на нет. Думаю, что и элита дозреет до того, чтобы отказаться от таких взглядов. По крайней мере, хочу надеяться, что так оно и будет. Ну, разве что самая идеологизированная и компрадорская ее часть будет по-прежнему клеймить советское прошлое – но с маргиналов какой спрос?

– Виталий Товиевич, спасибо вам за беседу. Конечно, нельзя сказать, что вы дали исчерпывающие ответы на обсуждавшиеся вопросы о советском прошлом. Но это и невозможно в рамках одного разговора. Главное, что в целом, крупными мазками вы представили ваше понимание проблемы. Понимание, во многих своих аспектах оригинальное, а в чем-то даже и парадоксальное. Вообще по завершении интервью я понял, что его ценность не столько в получении от вас каких-то готовых ответов, сколько в тех вопросах, которые зададут себе читатели по его прочтении. Поэтому нам остается с нетерпением ждать выхода следующих частей ваших эпохальных воспоминаний, чтобы, ознакомившись с ними, задать себе следующую порцию вопросов о том, что же собой представляло наше недавнее прошлое. Вопросов по большей части непростых и даже неудобных. Но ведь только через такие вопросы и возможно приблизиться к пониманию прошлого. Я преднамеренно подчеркиваю: не узнать, не уточнить что-то, не выяснить, а именно подойти к пониманию. К сожалению, изучение истории чаще всего и у нас, и на Западе сводится к другому – к инвентаризации фактов или к их подгонке под требуемые закономерности, а такой взгляд на прошлое никак не способствует тому, чтобы это прошлое стало хотя бы в чем-то лучше и тоньше пониматься. Вам же удалось продвинуться в этом направлении гораздо дальше профессиональных историков.

23 июня 2015 года

Третьяков В.

Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 6

devec.ru

 _______________________________

[1]  Спартак Петрович Никаноров в 1984 г. комиссией независимых экспертов Библиотеки Конгресса США включён в число десяти выдающихся учёных мира, внёсших наибольший вклад в науку в XX веке. Включен в биографические издания «Известные русские» и «Элита информационного мира». Прим. электрика.

См. "Исторически нерешенные проблемы как факторы возникновения, развития и угасания СССР"  Ч1 и  Ч2

 


Спартак Никаноров: мыслитель и эпоха 

(30 августа 1923 – 29 января 2015)

Биография Спартака Петровича Никанорова выглядит очень типичной для представителей его поколения – людей, рожденных в бурные 20-е, ковавших на трудовом фронте Великую Победу, стремившихся получить и, в конце концов, получивших фундаментальное высшее образование, попавших на работу в оборонный комплекс в ту самую эпоху, когда эта отрасль была самой приоритетной для советской экономики. То есть эта часть биографии Спартака Петровича – вплоть до конца 50-х – выглядит вполне характерной для огромного количества его современников. Важной, отмеченной трудовыми достижениями – в данном случае в деле создания систем противовоздушной обороны – и, безусловно, определяющей для той сферы деятельности, которой он стал заниматься поз­же и благодаря которой получил известность, – но вместе с тем вполне заурядной по своим внешним и формальным показателям.

Переход же с этого «широкого» пути на путь «узкий», которым шли уже единицы, произошел в конце 50-х, когда Никаноров занялся изучением американского опыта управления и сетевого планирования. Причем новый поворот в его судьбе стал вовсе не увлечением, которому предаются в свободное от работы время, а вполне институализированной и формализованной трудовой деятельностью в структурах Министерства радиопромышленности. В те же годы Спартак Петрович имел возможность вживую познакомиться с американским опытом управления крупными корпорациями во время своей командировки в США, о чем далее рассказывает в своем интервью альманаху ученик и продолжатель дела Никанорова Захирджан Кучкаров. С этого времени и до конца жизни Спартак Петрович стал заниматься теоретизированием и разработкой способов управления большими системами и планирования их деятельности – то есть тем, что впоследствии получило название концептуальных методов.

Никаноров не был одиночкой на этом поприще. Хочется надеяться, что когда-нибудь будет написана подробная история развития этого направления в советской мысли и создававшихся ею практических разработок – и такая история станет интереснейшим свидетельством, метко характеризующим советскую эпоху со всеми ее противоречиями – особенно между колоссальным внутренним потенциалом развития и не менее колоссальными внутренними нестыковками, в конце концов и предопределившими крах всего советского эксперимента. Очень симптоматичным с этой точки зрения было то, как, в каком режиме и в каких условиях в позднесоветское время велась работа на поприще концептуалистики. С одной стороны, власть проявляла к ней интерес, санкционировала и поддерживала, придавая некие организационные формы и обеспечивая ведомственное «прикрытие». В противном случае, на одной лишь самодеятельности Никаноров и его единомышленники в тех условиях вряд ли сумели бы не то что добиться каких-то практических результатов своей деятельности, но даже элементарно сохраниться в качестве профессионального сообщества, объединенного общим проектом. Но с другой стороны, та же самая власть относилась к этой деятельности с подозрением, порой прерывая работу ею же самою созданных структур и предельно жестко обходясь с работавшими в них людьми. Такова, например, трагическая судьба Лаборатории систем управления разработками систем МГПИ имени Ленина – знаменитой ЛаСУРС, в которой несколько лет проработал и Спартак Петрович, занимаясь, в частности, переводом «Системного анализа» Стэнфорда Оптнера.

В дальнейшем ведомственная аффилиация Никанорова неоднократно менялась. Он работал в различных структурах союзных Минэнерго и Госстроя. Но неизменной оставалось само направление его деятельности, которая уже на излете советской эпохи принесла богатые результаты – например, проект Автоматизированной системы проектирования систем организационного управления… в 40 томах! Вместе с тем основные наработки писались «в стол», а главной формой сотрудничества стали домашние семинары с узким кругом учеников, о чем также подробно рассказывается далее в интервью Кучкарова. И несмотря на активное издание в последние годы наследия Спартака Петровича, в том числе и его наиболее известной работы «Уроки СССР» [1], очень многое еще ждет своего часа, чтобы быть предъявленным общест­венности. И что самое удивительное, работы Никанорова – как его самого, так и его ближайших последователей – не только не утрачивают актуальности для нашего времени, но и буквально адресованы ему. Такое впечатление, что они будто и создавались как своего рода письмо в бутылке, посланное следующим поколениям, которым придется взять на себя ответственность за постсоветскую Россию.

Хочется надеяться, что очевидный дефицит такой ответственности будет хотя бы отчасти амортизирован этими «подсказками отсроченного применения», оставленными нам Спартаком Петровичем Никаноровым.

Редакция

Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 32

devec.ru

 __________________________________

[1]  Спартак Петрович Никаноров в 1984 г. комиссией независимых экспертов Библиотеки Конгресса США включён в число десяти выдающихся учёных мира, внёсших наибольший вклад в науку в XX веке. Включен в биографические издания «Известные русские» и «Элита информационного мира». Прим. электрика.

См. "Исторически нерешенные проблемы как факторы возникновения, развития и угасания СССР"  Ч1 и  Ч2

 


 

 Обдумывая «Уроки СССР»

 

Чем дальше от нас – во времени – Советский Союз, тем актуальнее становятся размышления о том, чем он являлся. Ведь мы так и уплыли на корабле истории, унося с собой не только тезис «мы не знаем общества, в котором живем», но и описываемое им состояние. И унесли мы его не как актуальный вопрос, а как род насмешки над недотепами из прошлого. Причем так и не понятое нами общество легко и беспечно отвергается как «плохое». «Не знали, не знаем – но отвергаем!» – твердят нам пропагандисты и «прогрессивная интеллигенция». Но несмотря на исключительные по своей интенсивности и длительности пропагандистские усилия, направленные на интерпретацию советского периода как черной дыры русской истории, как государства тоталитарного ужаса, несмотря на то что «после СССР» родилось и выросло целое поколение «промытых мозгов», общественное мнение неуклонно не только удерживает в своем сознании позитивный образ СССР, но и наращивает такую оценку. Пропагандисты антисоветского толка, разумеется, этим обеспокоены, поскольку рост «просоветских» настроений дезавуирует все их многолетние усилия.

Вероятно, если бы построенное нами ко дню сегодняшнему государство и сформированное общество были явно лучше, чем СССР, то ностальгия по прежним временам носила бы не более чем лирический характер. В действительности же мы имеем раздражающе неэффективное государство, общество в состоянии раздрая и недовольства и плохо предсказуемые, но весьма вероятные нежелательные перспективы.

Сравнивая свое настоящее с прошлым, люди ощущают фундаментальные отличия того базиса, на котором строилось советское общество, от той системы отношений между людьми, на которой даже не стоит, а неустойчиво колеблется наше современное государство. Всё актуальнее становится вопрос: что же именно мы тогда – в девяностые – еще раз «разрушили до основания»? Не пора ли, наконец, извлечь уроки из того грандиозного, драматичного и очень дорогостоящего опыта, который обрел наш народ за десятилетия «строительства социализма в СССР»?

К сожалению, имитация стремления «извлечь уроки» превращена в натиск пропаганды, в обличение «тоталитаризма», «застоя», «административно-командной системы», в замену знания – штампами и лозунгами. Такой подход ничего общего с продуктивным непредвзятым анализом не имеет и призван как раз препятствовать подобного рода размышлению. Столь же непродуктивен и вреден примитивно «просоветский» взгляд: всё было прекрасно, но завелись враги внутренние и внешние, которым удалось подточить здоровое дерево социализма и погубить страну. Мы оказались зажаты между двумя полюсами: «всё было очень хорошо» и «всё было очень плохо». И это не просто две полярные точки зрения, между которым должна лежать «истина», это принципиально неверная система координат, в рамках которой «истину» обнаружить невозможно.

К тому факту, что «СССР распался», у каждого имеется свое эмоциональное отношение. Большинство сожалеет, меньшинство считает это благом. Количество статей, в которых даются ответы на вопрос «почему распался Советский Союз?» велико и продолжает возрастать. В этих статьях представлены различные суждения, указаны факторы, влиявшие на распад СССР, что позволяет людям, имеющим собственное эмоциональное отношение к произошедшему, обрести нечто вроде «научной основы» и «серьезной аргументации».

Чаще всего объяснение причин распада СССР сводят к той или иной комбинации «причин»: Советский Союз распался, потому что был нежизнеспособен изначально, по своему замыслу; потому что руководство страны его намеренно уничтожило либо допустило смертельные для государства ошибки; страну уничтожили внешние и внутренние враги; СССР не выдержал мировой конкуренции. Среди причин называют также центробежные усилия националистов, отсутствие достойных преемников Сталина, стремление партийного руководства к материальному обогащению и вхождению в мировую элиту путем конвергенции, есть и простенькие объяснения типа «все империи распадаются».

Для тех, кто находит в этом или расширенном наборе «причину», гармонирующую с его уже существующей эмоциональной оценкой, «усвоение уроков истории» на том и завершается. У политических пропагандистов перечисление причин гибели страны тоже присутствует в арсенале средств, но для них еще важнее утвердить общество в мысли: распад СССР доказывает, что коммунистическая идеология и модель социализма несостоятельны, что историческая ошибка исправлена и Россия вернулась на единственно верную – «естественную» – дорогу развития, такую же, как у всех «цивилизованных стран».

Казалось бы, в современной России совершенно иное государственное устройство, другие принципы и основания жизни: в СССР был социализм, в России – капитализм. Социализм умер – почтим память о нем и будем созидать новую Россию, свободную от ошибок и груза прошлого. Зачем нам уроки СССР, если мы не собираемся его восстанавливать и не хотим возрождать социализм в России?

Эта статья не имеет целью в очередной раз проанализировать причины распада СССР. И не является пространным призывом «извлечь из истории уроки». Эта статья – попытка обосновать жизненно важную ценность «уроков СССР», без усвоения которых невозможно никакое стратегическое планирование развития современной России. Да и мира в целом.

То, что «уроки СССР» выходят далеко за рамки анализа проблемы строительства социализма, но позволяют приблизиться к пониманию глобальных исторических процессов, разглядеть ранее не замеченные движущие силы истории, сформулировать исторически нерешенные проблемы, обратить внимание на неопознанность процесса формирования и смены социальных форм организации обществ и многое другое, обосновано в работе Спартака Никанорова «Уроки СССР. Исторически нерешенные проблемы как факторы возникновения, развития и угасания СССР», опубликованной в 2012 году. Наша статья является попыткой размышлений в связи с этим исследованием.

В отличие от многочисленных эмоционально-пропагандистских подходов, Никаноров заявляет, что он «стремится отказаться от каких-либо оценок происходившего и настоящего, в том числе и политических, а сосредоточиться на его объяснении как исторического опыта и извлечении из него уроков для будущего человечества». Такую позицию невозможно ожидать от политологов и историков, не говоря уже о действующих политиках или публицистах: они призваны давать именно оценки, трактовать все явления с точки зрения «хорошо» или «плохо», а не бесстрастно вскрывать суть происходящего per se.

При этом автор «Уроков» весьма скептически оценивал круг возможных читателей, полагая, что ими станут «пока еще редкие сторонники разработки различных методологических подходов к исследованию гиперсложных предметных областей, поэтому искомые уроки не ориентированы на текущую политическую практику России и других стран». Мы же, напротив, охвачены стремлением расширить круг лиц, размышляющих об «уроках СССР», причем размышляющих не на уровне праздного философствования, а с целью практического применения в текущей политике. Стремясь донести до читателей основные идеи работы Никанорова, мы не станем ограничиваться реферированием, поскольку, во-первых, ставим перед собой дополнительные задачи, а во-вторых, язык и методы работы этого автора нуждаются в определенной адаптации, популяризации.

***

СССР – это сложное социально-политическое явление, это почти вековой процесс, в который были вовлечены гигантские ресурсы. Процесс, принесший очевидные результаты, за которые человечеством – нашим народом прежде всего – заплачена огромная цена и которые не должны быть просто отброшены или почтительно вывешены в красный угол. Это явление – как неотъемлемая часть непрерывной мировой истории – должно быть изучено и понято как объект исследования, а не только лишь как сердечная рана или гордость.

Однако пока еще нет мультидисциплинарного всестороннего научного объективного исследования СССР как социально-политического феномена на определенном историческом отрезке существования России и мира. Имеются, как мы говорили, только разного рода оценочные суждения, более или менее подкрепленные фактологической аргументацией, стремящиеся «оправдать», «осудить» или «возвеличить» СССР.

Никаноров не ограничивается констатацией необходимости такого исследования, он заявляет, что «уроки СССР» – самостоятельная научная отрасль, которую надлежит сформировать. Говоря о своей работе, он подчеркивает не ее «междисциплинарный» характер, а взгляд на проблему с точки зрения концептуального анализа – научного метода, одним из авторов которого он является.

В «Уроках» рассмотрен очень широкий круг вопросов, высказано много нетривиальных идей, введено немало новых понятий, сформулированы выводы и задачи для будущих исследователей. Учитывая исключительную «плотность» мысли и текста Никанорова, необычность и сложность обсуждаемых проблем и подходов к их рассмотрению, представляется весьма затруднительным «выделить главное». Тем не менее я буду, сознавая меру неполноты и упрощения, пытаться сделать именно это, поскольку считаю работу Никанорова не просто заметной в ряду многих иных исследований «про СССР», а работой исключительной важности, не имеющей аналогов ни по постановке вопросов, ни по методологии подходов к их разрешению.

Мы здесь коснемся лишь нескольких идей и положений фундаментального, как нам кажется, характера, знакомство с которыми не только вызовет интерес к «Урокам» и стремление их вдумчиво прочитать, но и составит самостоятельную ценность как новая точка отсчета, как оригинальный угол зрения на проблему «уроков истории» вообще, а не только СССР.

Отослать читателя к оригиналу – самое простое, но нерезультативное решение. Я вижу свою роль в попытке превращения непростого академического текста в факт публицистики, в точку роста об­щественного дискурса об «уроках СССР». Дискурса, целью которого должны стать прорыв к глубокому пониманию произошедшего и происходящего, осознание почти всего, ранее высказанного «об СССР», как поверхностного пропагандистского потока слов – потока, имеющего целью либо очернение, либо апологетику как «теории социализма и коммунизма», так и практики построения социализма в СССР.

Всем, кто сегодня думает о будущем, кто размышляет о моделях развития – тем более в формулировке «альтернативные модели развития», – не сдвинуться с места и не породить что-либо продуктивное, не погрузившись в анализ «уроков СССР» – прежде всего в виде «нерешенных вопросов», сформулированных в работе Никанорова.

 

Ошибка и неудача

Обладая абсолютным интеллектуальным слухом, особой чуткостью к каждому вводимому в аналитический оборот слову или понятию, Никаноров уточняет смысл некоторых важных понятий, воспринимаемых без этих разъяснений как очевидные, знакомые на бытовом уровне. Во вводной части даны разъяснения применяемых понятий – таких, например, как «знание», «сознание», «ошибка», «неудача», «основатели СССР», «неизвестное», – и ряда других.

Так, например, отмечается, что значение слова «ошибка» понимают как несоответствие фактического результата некоторого действия ожидаемому результату. При этом причина, вызвавшая несоответствие, не рассматривается. Никаноров указывает, что действия, приводящие к этому несоответствию, могут быть разделены на две противоположные группы: к первой группе относятся действия, которые определены установленным, бесспорным нормативом (дважды два – четыре), а ко второй – те, для которых норматива не существует (иногда – и в принципе не может существовать). Отсюда следует правило: «ошибкой» следует называть только несоответствие фактического результата ожидаемому – результата, возникающего при наличии норматива на действие: «Действовал не по правилам». В случае, когда норматива на действие не имеется, несоответствие между фактическим и ожидаемым результатами следует называть «неудачей».

Для чего Никанорову нужно это разъяснение? Для того, чтобы опыт строительства социализма в СССР не называли «ошибкой» – поскольку изначально никто не знал, что именно должно в конце концов получиться, «норматива» не существовало. А вот «неудачей» этот опыт назвать можно. «Обвинение может быть предъявлено только лицу, совершившему ошибку, то есть отклонившемуся от нормы. А “неудачник” может сделать вторую попытку или может быть заменен на “удачника”», – пишет Никаноров.

Важной является и справедливая оценка Никаноровым заявлений о «крахе социализма» (добавим от себя: и коммунизма) как безосновательных, поскольку никто не знал в начале строительства социализма в СССР, не знает и сейчас – каким он, социализм, «должен быть», поскольку ни у кого нет и никогда не было точных описаний, детального проекта «в чертежах» того, что планировали построить. В связи с этим Никаноров ссылается на реплику Ленина, высказанную им в ходе обсуждения Программы партии на VII съезде РКП(б) в марте 1918 года. Приведем ее в более полном, чем у Никанорова, виде. Было предложено (Бухариным) дать в Программе развернутую характеристику социализма. На что Ленин высказал следующее:

«Я никак не могу согласиться с поправкой тов. Бухарина. Программа характеризует империализм и начавшуюся эру социальной революции. Что эра социальной револю­ции началась, – это абсолютно точно установлено. Что же хочет тов. Бухарин? – Ха­рактеризовать социалистическое общество в развернутом виде, то есть коммунизм. Тут неточности у него. Мы сейчас стоим безусловно за государство, а сказать – дать ха­рактеристику социализма в развернутом виде, где не будет государства, – ничего тут не выдумаешь, кроме того, что тогда будет осуществлен принцип – от каждого по способностям, каждому по потребностям. Но до этого еще далеко, и сказать это – зна­чит ничего не сказать, кроме того что сказать, что почва слаба под ногами. К этому придем в конце концов, если мы придем к социализму. <…> Дать характеристику социализма мы не можем; каков социализм будет, когда достигнет готовых форм, – мы этого не знаем, этого сказать не можем. <…> Нет еще для характеристики социализма материа­лов. Кирпичи еще не созданы, из которых социализм сложится. Дальше ничего мы ска­зать не можем, и надо быть как можно осторожнее и точнее».

То есть процесс строительства социализма осуществлялся методом проб, образ строящегося общества был очерчен лишь в некоторых своих чертах (отмена сословий, частной собственности на средства производства и т.п.), и в этих чертах он был реализован на практике. Вне понимания и, соответственно, целеполагания оставалось еще очень многое. И это важно не забывать, чтобы никогда более не говорить об «ошибке». Следует также понимать, что этим же методом – придумыванием нового, а не копированием каких-либо образцов – были созданы многие системы – в финансах, в экономике, в государственном управлении, в планировании, в образовании, в энергетике, в науке и др., обеспечившие СССР небывалые возможности. Именно эти системы, взаимодействовавшие как целое, стали той силой, с помощью которой СССР решал свои исторические задачи. У этой «системы систем» есть, как минимум, то достоинство, которое уже нельзя ни отринуть, ни даже принизить: это первая в истории человечества попытка целенаправленного проектирования и создания хозяйственного механизма грандиозного масштаба, охватывающего всю страну и все ее стороны жизни. Сам по себе этот факт имеет непреходящее значение и для науки, и для практической жизни людей.

 

Что такое «уроки истории»?

Никаноров подчеркивает важный аспект, отличающий просто информацию о неких исторических результатах тех или иных событий от «уроков»: «Уроки – это знания, необходимые лицу, создающему будущее». Перечисляя в связи с этим все основные действия и события, произошедшие в истории СССР и изложенные в курсах истории, Никаноров говорит, что они не могут являться «уроками СССР», поскольку не определяют, что нужно сделать, чтобы следующие опыты построения новых обществ стали удачными. При подведении итогов опыта СССР теми, кто в этих итогах заинтересован, необходимо вначале понять, что такое эти «итоги». Очевидно, что, кроме любознательности, у этих интересующихся может быть что-то серьезное, а может быть, и жизненно необходимое. В этом случае «итоги опыта СССР» должны быть тщательнейшим образом определены, потому что они служат основанием для действий.

Приведем еще одну весьма важную и нетривиальную мысль Никанорова: «<…> понятно, что если бы основатели и руководители СССР каждый раз знали, что нужно и можно им сделать, то у проводимого ими опыта заведомо была бы удача. Таким образом, проблема уроков СССР именно и состоит в определении того, чего основатели и руководители СССР не знали. Открытие этого им неизвестного и определяет содержание уроков СССР».

 

История и ее движущие силы

Работа Никанорова ставит одной из своих целей выявление источников движения истории и отыскание практически полезных результатов, которые могут быть использованы в строительстве будущего.

При этом Никаноров отмечает низкую практическую ценность взглядов на ход истории, развившихся в философии, рассматривающей движение истории как процесс, подчиненный неким «историческим законам» (от простого к сложному, по спирали и т.п.), и в исторической науке, указывающей на роль легендарных личностей, народных восстаний, научно-технических открытий и т.п. В своих «Уроках» Никаноров делает попытку найти факторы исторического развития, обладающие прикладной ценностью, а опыт СССР рассматривает как источник понимания движения истории.

Фундаментальным положением автора «Уроков» является мысль о субъектности исторического процесса: «<…> история производится, можно положить, что субъектом является общественное сознание. Если эта идея принимается, то историю СССР можно рассматривать как сознательно поставленный эксперимент гигантского масштаба и сложности». И еще: «Природа субъективна, иными словами, у нее есть свой разум, свои цели и свои методы их достижения и свой язык для разговора с людьми. Автор является атеистом, хотя с уважением относится и к религиям, и к верующим. Его точка зрения является естественнонаучной».

То, что «история производится», не вызывает возражений, а вот кто или что является субъектом этого – неочевидно, и на сей счет имеются разные точки зрения. Марксизм – по крайней мере, в своей наиболее распространенной у нас в стране форме «исторического материализма» – в качестве субъекта видит «классы», двигателем которых является их «борьба». Религиозные и квазирелигиозные точки зрения субъектом происходящего считают Бога, природу или некий мировой разум. Есть модели, в которых двигателями истории считаются герои или гении, совершающие открытия; некоторые полагают, что всем движут доминантные инстинкты, потребности и т.д.

Никаноров, выводя себя за рамки религиозного взгляда на мир, наделяет функциями субъектности «общественное сознание». Принимая этот подход как рабочую гипотезу, мы не можем оставить ее без комментариев.

Природа существовала и развивалась до появления человека и общества, то есть «по Никанорову» – до появления общественного сознания, а стало быть, до обретения природой субъектности. Ежели так, то в силу каких причин она все-таки развивалась и «доразвивалась-таки» до появления человека и общества со своим сознанием? «Креационисты» имеют на сей счет свой ответ, «естественнонаучники» – тоже. Первые, однако, наделяют субъектностью не природу, а Бога или мировой разум, вторые не наделяют свойством субъектности никого, кроме человека. Никаноров ближе к последним, складывая понятие «общественное сознание» и представляя его, видимо, как некий этап формирования сложной системы, состоящей из людей, обладающих индивидуальным сознанием. Никаноров не забывает о необходимости уточнить свое понимание «сознания»: «<…> под “сознанием” здесь понимается способность мышления человека делать предметом рассмотрения накопленные и используемые им знания о чем-либо». И указывает на отличие толкования этого понятия в иных источниках, в которых под «сознанием» понимается человеческая способность идеального воспроизведения действительности в мышлении.

Важным понятием в системе взглядов Никанорова является «подъем сознания». Вот что он об этом пишет: «“Сознание” называют знанием о знании. Сознание может иметь различную структуру. Основным элементом сложной структуры сознания являются уровни сознания, называемые “рефлексией”: первый – знание о знании (сознание), второй – знание о сознании, третий – знание о сознании о сознании. <…> Переход с одного (низкого) уровня сознания на другой (высокий) называется “подъемом сознания”. Заметим, что под “сознанием” здесь понимается только продуктивная рефлексия. Непродуктивная рефлексия может называться “размышление”, “мечта”».

Мы ниже еще вернемся к проблеме «подъема сознания», но несколько комментариев сделаем сейчас. Общественное сознание – на каком-то этапе или уровне своего «подъема» – должно осознать себя таковым, обрести органы «речи» и управления, социальные институты, через которые осуществляются то стратегическое планирование и та деятельность, которые воспринимают как «исторический процесс». Важно при этом не упустить из вида неоднородность и общества, и его «об­щественного сознания». Трудно привести пример существования общества, общественное сознание которого обрело форму, отражающую его идеалы, цели и ценности в непротиворечивом виде. В наблюдаемой действительности субъектами исторического процесса являются различные социальные группы, институты, личности, связанные с неоднородным общественным сознание сложным, часто спекулятивным образом. Не будем, однако, приписывать автору того, чего он не говорил: Никаноров не утверждает, что в своем анализе рассматривает идеальное соотношение между общественным сознанием и институтами, осущест­вившими рассматриваемые преобразования. Он отмечает лишь то, что такой подход позволяет считать явления возникновения и угасания СССР – «опытом», то есть осознанными действиями с определенной целью, но заранее не известным результатом. И при этом указывает на необходимость определить, «кто и зачем поставил этот опыт, что экспериментаторы хотели получить, почему и как в условиях противодействия, невероятной сложности и противоречивости задача создания принципиально нового общества была ими решена». Этот кажущийся очевидным термин – «опыт» – и его обоснование важны, поскольку позволяют встать на беспристрастную исследовательскую позицию и не считать окончание опыта «крахом» или наоборот «избавлением от», а подведение итогов «опыта СССР» и сами итоги воспринимать «уроками», то есть «знаниями, необходимыми лицу, создающему будущее».

Мне не близко предположение о наличии у «истории» собственной цели, направленной куда-то в отдаленную «конечность» или в неведомую бесконечность. Такой подход – попытка закрыть проблему, а не исследовать ее. Это подход религиозно-мифологический, а не исследовательский. Оставаясь методологически строгим исследователем, следует не приписывать неведомые цели неведомо кому, а постулировать отсутствие целей – и придерживаться этого вплоть до того момента, когда иное не будет выявлено и верифицировано. Иной путь – в мифотворчество и «трансперсональную психологию», где можно приступить к анализу самого себя и своих ощущений.

Что касается попытки исследования социальных явлений и «целей истории», я бы вновь обратился к однажды мною сформулированной мысли о применении адиабатического приближения к анализу социальных явлений. Суть адиабатического приближения – метода, развившегося в теоретической физике, – в выделении и последующем раздельном рассмотрении двух подсистем явлений и процессов, протекающих в единой общей большой системе: один процесс течет медленно, изменения становятся заметными спустя длительные промежутки времени, другой процесс протекает быстро. Если быстрые изменения рассматривать как протекающие на фоне почти неизменных, медленно меняющихся параметров, удается выстроить модели, позволяющие выявить важные свойства системы в целом. Возвращаясь к «целям истории», к явлениям социальным, можно утверждать, что есть медленные социальные (исторические) процессы, длящиеся дольше жизни многих поколений и даже дольше документированной истории рассматриваемого периода. И поэтому мы не можем увидеть, осознать, зафиксировать и сформулировать те причинно-следственные связи, которые эти процессы вызывают и поддерживают. Вот и строим на сей счет догадки, выдавая их за утверждения. Иные процессы – возникающие и длящиеся на более коротких отрезках (столетия, тысячелетия) – мы описываем, обдумываем и строим обоснованные предположения (типа марксизма). На этих отрезках мы можем приписать субъектность и «истории», и классам, и личностям, и партиям и пр. И даже предоставить нашим «теориям» экспериментальную доказательную базу. Но оснований для обобщения, для расширения этой эмпирики, этой феноменологии на сколь угодно протяженный промежуток времени вплоть до бесконечности – у нас не имеется.

Так, например, выявление путей миграции первобытных людей, процесса их расселения по планете позволяет строить предположения о целях их деятельности и, как следствие, – о движущих силах истории в «доисторические» времена. И объяснение тут надо принять самое простое: стремление к выживанию, следование инстинктам и накапливающемуся опыту совместной деятельности – тоже направленной на выживание. Размышления о «смысле жизни» и «движущих силах истории» выделились в отдельное занятие далеко не сразу и не без причины. Рост численности людей, их взаимодействие внутри групп и племен, потом взаимодействие между племенами, борьба за ареалы обитания и обусловленный этим рост степени сложности решаемых задач – вот начало и модус становления проблематики «движущих сил истории» и «смысла жизни». Поиск механизмов управления растущими группами людей, всё более сложными социальными системами привел к становлению таких инструментов, как мифы и кодексы, как религии и предания, как история и идеология, как политика и социально-политические, социально-экономические теории и парадигмы.

Я также не могу не задавать себе вопрос: смысл истории – он есть? Никаноров «спрятался» за «общественное сознание» – что, конечно, может быть неплохой рабочей моделью, но он ничего не говорит о принципах целеполагания, которыми это самое «общест­венное сознание» руководствуется. Никаноров говорит про «подъем сознания» (и как цель, и как результат), не раскрывая его содержания, о чем мы далее еще скажем. Я же предлагаю прямо признать, что цель исторического процесса нам неизвестна. И тут же зафиксировать важную развилку: цель существует, но нам неизвестна или цель не существует в принципе. Это два разных мировоззрения, из которых проистекают полярные следствия. Если же оставить эту дилемму как существующую, но неразрешенную, то надо сказать: да, мы об этой дилемме знаем, ответа не имеем, но жить как-то надо, и поэтому мы ищем такую тактику, которая не противоречит никакому из возможных вариантов. Как это можно осу­щест­вить? Это можно сделать, если ограничить горизонт планирования тем, что вижу, а когда выйду на новый рубеж, установлю новый горизонт планирования. И не буду заморачиваться «вечным». Метод прогноза и коррекции. Тогда я выстраиваю тактику такого движения, которое не противоречит моему уровню понимания смысла истории в данный момент, на данном отрезке. И всё. Пойму больше – скорректирую. Сие означает, что я опираюсь, скажем, на несколько тысячелетий исторического процесса и экстраполирую процесс дальнейшего движения на основании выявленных, познанных движущих сил, целей, и – этого еще никто не сделал – инвариантов истории. Как мне кажется, ими и являются этические принципы. Тогда анализ произошедшего в России-СССР как фрагмента движения истории к собственным целям на некотором отрезке и последующая экстраполяция на не слишком отдаленное будущее не становятся квазиэсхатологией, а напоминают более или менее честную эмпирику.

То есть у «истории» как процесса, протекающего «от самого начала до самого конца», нет изначальной отдаленной – и тем более конечной – цели, нет и «объективных» законов. Есть объективные факторы, но факторы – это не законы. Люди живут, размножаются, толпятся на планете, ведомые как «низшими» мотивациями (инстинкты-потребности), так и придуманными комплексами идей, смыслов и пр. Все они – инструменты, которыми пользуются те, кто к ним подобрался (жрецы, вожди, цари, политики, или, условно говоря, элиты). Субъектами истории, сменяя друг друга на отдельных отрезках, являются именно они. А их мотивации просты и могут быть разделены на два вида: эгоистические и альтруистические. Идеальными эти мотивации не бывают, в каждой присутствует доля антагониста. Но что-то на каждом этапе превалирует. Одни борются за «счастье народное», другие – за собственное. Но и те и другие в чем-то альтруисты, а в чем-то эгоисты. И каждый в оправдание – а оно нужно или из комплекса религиозных страхов, или из побуждений электорального порядка – приводит, опирается на этические системы, на кодексы о добре и зле.

Исторический процесс течет от борьбы за физическое/биологическое выживание и конфликтов за территории кормления/обитания – к тому же самому, только с грузом комплексов культуры в широком смысле, которые охраняются так же, как и ареал кормления/обитания. Источник пищи – неважно, материальной или духовной – продолжает играть роль и быть в ранге не менее чем источника пищи, то есть – жизни. Не каждый исторический эпизод – войны, революции и иные социальные движения – стоит считать «экспериментом». Такие эпизоды лучше называть попытками. Попытками обеспечить выживание и безопасность. Следует лишь учесть, что в комплексе желанных, охраняемых ценностей не только родник, пастбище и пещера, но и язык, на котором у костра в пещере рассказывают истории, и свод правил поведения, и сами истории, и представления о добре и зле…

Что касается попытки построения социализма в СССР, то она с самого начала обладала признаками проектности, хотя и далеко не полными. Однако достаточными, чтобы считать эту попытку экспериментом, «опытом». Опыт СССР отличается не столько охранительными побуждениями, сколько стремлением изменить, исправить несправедливость (то, что частью людей стало считаться несправедливостью, причем настолько значимой, что ради ее устранения было дозволено убивать других). А эти устремления оседлывались конкретными людьми с самыми разными целями: от возвышенно-духовных до примитивно-мстительных и алчных.

Хотя и нет оснований приписать «истории» какую-либо отдаленную – тем более конечную – цель, люди – отдельные личности и так или иначе организованные группы – всегда нечто подобное придумывали.

Не касаясь здесь представлений о религиозной эсхатологии, оставаясь в рамках рассуждений о действиях и намерениях людей, а не божественных сил, отметим, что политические, идеологические конструкты, исходящие от той или иной социальной группы, всегда содержат некую конечную цель, выдаваемую тем или иным образом за общее благо. На самом же деле все они в своих существенных признаках сводятся к двум аспектам: «для себя» (мировое правительство, глобализация по-американски, фашизм и неофашизм) или «для всех» (социализм, мировая пролетарская революция, коммунизм и т.п.). Компромиссный вариант – «многополярный мир», то есть разбиение планеты на зоны, в каждой из которых осуществляется «свой проект», а между зонами устанавливаются правила взаимодействия. Пока потенциальным базисом устойчивости такой (предполагаемой и, быть может, даже ожидаемой) системы является опора на страх взаимного уничтожения. Ничего более действенного и надежного человечество не придумало. И в связи с этим уместно обратиться к метафоре Никанорова о «подъеме сознания» и зафиксировать: не поднялось оно пока настолько высоко, чтобы взаимодействовать друг с другом на иных, нежели угроза и страх, основаниях. А почему? А потому что вся мировая культура воспитывает в людях только этот базис. Все религии и идеологии именно в такой парадигме обрабатывают и формируют сознание.

 

Подъем сознания

Словосочетание «подъем сознания» является одним из ключевых, но недостаточно, на наш взгляд, раскрытых в рамках работы Никанорова понятий. Можно, конечно, положиться на интуитивное «понимание» этих слов как образа, как метафоры, воспринимая изменения сознания – неясно, в каких величинах оцениваемые, – как «подъемы» и «спуски». И постараться это состояние непонимания – но хотя бы некоего осязания – воспринять как приемлемо комфортное. Если получается – этого достаточно для дальнейшего восприятия. Если нет, если хочется дойти до самой сути, то придется выйти далеко за пределы выстроенной конструкции.

Почти безбрежное море спекулятивной литературы, посвященной теме «сознания», затрудняет формирование простой и ясной картины, которая должна возникать как отклик на словосочетание «подъем сознания».

Многочисленные «эзотерические» школы приписывают сознанию разные «уровни», призывая двигаться, расти, осваивая их в определенной последовательности… Путаницу вносит не всегда четко проводимое разделение личного и общественного сознания, неточны и описания того, что есть общественное сознание, как его измерять.

Развитие сознания, эволюция сознания – это древнейшие из вопросов, волновавших всех философов во все времена. И сегодня они остаются на передовом крае междисциплинарного анализа. Поскольку Никаноров называет в данном контексте имена Шри Ауробиндо и Кена Уилбера, упомянем их и мы. И даже приведем цитату из книги Кена Уилбера «Интегральное сознание», приоткрывающую хотя бы направление мысли о сознании и его структуре:

«Психология представляет собой изучение человеческого сознания и его проявлений в поведении человека. К функциям сознания относятся восприятие, желание, волеизъявление и действие. Структуры сознания, некоторые аспекты которых могут быть бессознательными, включают в себя тело, ум, душу и дух. В число состояний сознания входят нормальные состояния (например, бодрствование, сон со сновидениями, глубокий сон без сновидений) и измененные (например, неординарные состояния, медитативные состояния). <…> Развитие сознания охватывает весь спектр от доличностного к личностному и надличностному, от подсознательного к самосознанию и сверхсознательному, от Оно к Эго и Духу. Соотносительные и поведенческие аспекты сознания относятся к его взаимодействию с объективным внешним миром и с социокультурным миром общих ценностей и восприятий».

Приведенная цитата мало что объясняет, она лишь иллюстрирует возможность некой систематизации разговоров о структуре сознания и его изменениях. И если рассуждения о росте, развитии сознания индивида и прочем, что допустимо отнести к метафоре «подъема», можно считать интуитивно понятными, то когда речь заходит об общественном сознании, система координат – «верха» и «низа» – размывается.

И это – принципиально. Множество разного рода «учений» для искателей «просветления», «путей к себе» и прочих «духовных практик» хороши или плохи только с точки зрения личного опыта. Претендуя на исследование и тем более управление социумом, большими системами, следует тщательно проанализировать и осознать, в чем состоит и чем измеряется процесс «подъема сознания» целого народа.

Не найдя удовлетворительного раскрытия этого понятия в обсуждаемой работе Никанорова, мы не обескуражены. Потому что располагаем собственной точкой зрения на проблему, высказанной в ряде статей, посвященных роли этики в жизни социума, в которых рассматриваются такие понятия, как ценностная матрица и этическая система, формирующие базис общества. Опираясь на эти представления, мы сформулировали свое понимание сути развития общества – как восхождения к этическому идеалу взаимоотношений между людьми. Развитие – это движение от общества вражды и модели «хищник–жертва», общества, в котором «человек человеку волк», к обществу, в котором «человек человеку друг, товарищ и брат», где свободное развитие всех есть условие и цель свободного развития каждого. Вы где-то последние слова уже слышали? – да-да, вы не ошиблись…

Приостанавливая рассуждения о «подъеме сознания», подбросим еще одну метафору – о восхождении по ступеням абстракции: от конкретного – к абстрактному, от абстрактного – к еще более абстрактному и так далее, полагая, что и этот аспект имеет отношение к оставшемуся неопределенным концепту «подъем сознания». В дальнейшем мы будем относиться к «подъему сознания» как к интуитивно понятной метафоре, не усложняя рассуждения указаниями на отсутствие его концептуализации.

 

Форма общества и формообразование

В обществоведческом и бытовом обиходе используется много подходов для описания разных способов государственного и общественного устройства. В историческом материализме их определяют как «общественно-экономические формации»: первобытнообщинная, рабовладельческая, феодальная, капиталистическая, социалистическая (коммунистическая). Формации считаются стадиями общественной эволюции и характеризуются определенной ступенью развития производительных сил общества, соответствующим этой ступени историческим типом экономических производственных отношений, которые зависят от нее и определяются ею. Другим влиятельным – наряду с формационным – подходом является цивилизационный, основанный на выявлении схожих черт политической, духовной, культурной, географической среды и исторических особенностей. Существуют и иные подходы к периодизации изменений, происходящих в общественном устройстве на протяжении истории.

Никаноров предлагает достаточно общее понятие «форма общества», предварительно уточняя содержание понятия «общество»: «Назовем “об­щест­вом” совокупность индивидов, между которыми имеется множество связей, или, более общо, – отношений. Совокупность принципов, определяющих, между какими индивидами общества какие отношения существуют, называется “формой общества”, или “общественной формой”. Изменение состава индивидов может не влиять на форму общества. Функционирование общества, определяемое его ценностями, обычно сопровождается изменением его формы. Процесс изменения формы общества называется формообразованием общества. Формообразование общества может иметь стихийный характер (складывание), но может иметь планомерный характер. Возможны также различные сочетания стихийного и планомерного формообразований. Могут существовать общества, различные части которых имеют различные формы, а форма общества как целого остается неопределенной либо меняющейся от случая к случаю».

Анализируя переход от одной формы общества («капитализм») к другой («социализм») в ходе революции 1917-го и последующих годов, автор «Уроков» указывает на принципиально важный недостаток теории, которой руководствовались (и продолжают руководствоваться) социальные реформаторы. При этом Никаноров достигает предельной глубины, употребляя в своем анализе такую базовую категорию диалектики, как «снятие», отмечая, что неразработанность этой категории применительно к переходу от капитализма к социализму в 1917 году, а также при переходе от социализма к капитализму в наше время привела ни много ни мало к колоссальным жертвам, революции, Гражданской войне, трагедии развала СССР, текущей деградации экономики и остальных аспектов жизни об­щества.

Никаноров считает, что социализм должен «вырасти» из капитализма, вобрав в себя и сохранив всё самое лучшее: «<…> в принципе, социализм – снятие капитализма, а не его уничтожение». В реальности всё произошло иначе. В течение двух лет – с 1918-го до 1920-го – был пройден путь от установления рабочего контроля через экспроприацию частной собственности к «экспроприации экспроприаторов», то есть ликвидации собственников. Такое социальное преобразование далеко от «снятия» капитализма путем перерастания в социализм. Капитализм рассматривался как социальное зло, подлежащее уничтожению. Никаноров указывает на эту проблему как «исторически нерешенную»: «<…> теоретических исследований взаимоотношений эволюционной и революционной формы исторического развития общества не имелось в распоряжении основателей СССР». Объяснить такое жестокое поведение революционеров можно как отсутствием надлежащей теории, так и знанием зловещего опыта Парижской коммуны: сопротивление будет кровавым – «или мы их, или они нас»!

Говоря о возможной благотворности так и не состоявшегося перехода от капитализма к социализму путем «снятия», Никаноров отмечает следующие черты капитализма: «Термин “капитализм” по своему смыслу (“обращение капитала”) совершенно не характеризует общество, которому он сопоставляется, ничего не говорит об “эксплуатации пролетариата”. Главная черта этого общества – индустриализация, продуктом которой является невиданная в истории промышленная цивилизация, преобразившая человечество. Что, большевики против индустриализации? Вместо названия “капитализм” это общество следовало бы называть “индустриализм”. Формационное название заменить цивилизационным».

Никаноров напоминает, что «капиталист не только человек, “обращающий капитал”, он также нередко – “предприниматель”, то есть человек, живущий своей инициативой. Оборот капитала дает ему средства, на которые он создает нужное населению и обществу производство. Как социальная форма он не хуже и не лучше других социальных форм. Все формы специфичны, но все имеют исторически определенные достоинства и недостатки. Характерные для капитализма экономические кризисы являются его органическим недостатком. Капитализм проектирует и строит одну сторону общества, а не общество в целом. А строго централизованная плановая система социализма (пока что) лишает широкий круг профессионалов возможности осуществить свою инициативу. Практика многих стран уже широко использует различные формы “социалистического капитализма”».

Но при этом Никаноров напоминает, что «капитализм является закономерным развитием человечества; он преодолел господство феодализма, создал быстро развивающееся, во многом весьма эффективное общество, главное достижение которого – создание индустриальной цивилизации, опирающейся на быстрое развитие науки и техники». «Защищая» капитализм, Никаноров обращает внимание на то, что «квалификация капитализма как господства частной собственности и безжалостной эксплуатации пролетариата является верной, но односторонней». Нашлись у Никанорова добрые слова и про либерализм, которому удалось преодолеть некоторые отрицательные стороны капитализма.

Так что «любые социальные формы являются носителями положительных начал», однако Никаноров с горечью констатирует, что «пока наука не только не разработала методы систематического исследования социальных форм, но даже не понимает необходимости такого исследования».

Подчеркнем еще раз, что неразработанность теории перехода от одной социальной формы к другой привела не только к трагедии революционного строительства социализма при полном уничтожении капитализма в 1917 году, но и к трагедии обратного перехода от социализма к капитализму, осуществленного в России в 90-е годы со столь же чудовищно безумным уничтожением социализма – из которого новая форма могла бы и должна была бы вырасти, обеспечив благодатное развитие страны и общества. Переход тем не менее уже совершен на практике. Поэтому, казалось бы, поздно теоретизировать. Возможно, для тех, кто не заботится о развитии государства и общества, кто создает и использует момент перехода для грабежа, это и не нужно. Тем же, кто обеспокоен судьбой страны, кто намеревается ее развивать, созидать будущее, конечно, важно понимать – что же произошло в действительности, каковы причины произошедшего и какие уроки из истории можно извлечь сегодня ради лучшего завтра.

 

Исторически нерешенные проблемы

Формулируя предмет своей работы, Никаноров вводит важнейшее понятие – «исторически нерешенные проблемы». Так он обозначает некие неочевидные специфические факторы, влияющие на ход исторических процессов в каждом рассматриваемом периоде, формулируя их в конце каждой главы. Выявление исторически нерешенных проблем и составляет предмет работы.

Представление о существовании «исторически нерешенных проблем» – одно из важнейших в системе взглядов Никанорова. Мы уже сказали, что он наделяет историю свойством субъектности, основанием которого является постановка историей целей и проблем, подлежащих разрешению. Можно ли принимать всерьез всю его аналитику, не принимая этого тезиса? То есть не считая, что у «истории» имеются собственные цели и задачи, что всё происходящее в мире есть либо среда, либо исполнители, которым предначертано решать задачи, заданные «историей»? Поскольку этот вопрос был для меня одним из препятствий в восприятии подхода Никанорова, я не мог не найти какого-то его разрешения, хотя бы и компромиссного. Сперва я отделил подход Никанорова от более распространенного взгляда на историю как на «промысел Божий». Несмотря на кажущееся почти полное совпадение, Никаноров не выводит субъект истории куда-то вовне, не прибегает к конструкции «Творец – и созданный, управляемый им мир». В его системе взглядов субъектом является «общественное сознание»: оно творит историю, оно ставит цели и решает задачи. От прямого проектирования и планирования эта картина отличается не то чтобы лишь невербализованностью целей и задач, но я бы сказал – отсутствием их осознания. То есть общественное сознание варит в своем неопределенном пространстве на неясном языке чувств и образов некую субстанцию, из которой вылупляются понятия, идеи и цели, пригодные для формулирования и трансляции друг другу.

Придумав такое разъяснение, я смог хотя бы «в рабочем порядке» пользоваться никаноровским конструктом «исторически нерешенные про­блемы». А конструкт этот принципиально важен. Если таковые проблемы есть и они поставлены «самой историей», то решать их придется – хочешь или не хочешь, можешь или не можешь. То есть во всём этом есть некая если не фатальная предопределенность, то все-таки детерменированность хода истории – пусть и нелинейная, пусть и на отдельных временных отрезках, пусть и с разрывами и всякий раз заново устанавливаемыми начальными и граничными условиями.

Обратимся снова к тому, что пишет Никаноров: «Исторически нерешенные проблемы существуют в истории всегда, но не сознаются как значимые. Если их сознают, то о них говорят не как о проблемах, подлежащих решению, а как о реальности, которая “такова”, изменить которую нельзя. Очевидно, что исторически нерешенные проблемы могут сохраняться независимо от смены эпох, но в некоторых консервативных эпохах могут не проявляться как значимые, а в крутых исторических поворотах становятся ключевыми, как это и имеет место сейчас».

Роль «исторически нерешенных проблем» такова, что именно они и «ограничили возможности построения социализма; они определили характер возникновения СССР, его прогрессивного развития, деградации и ликвидации». В своей работе Никаноров формулирует ряд «исторически нерешенных проблем» и подчеркивает, что именно эти формулировки составляют главную ценность работы: «Продуктом работы являются вскрытые на примере истории СССР исторически нерешенные проблемы. Для десяти выделенных для исследования этапов развития СССР определены 35 исторически нерешенных проблем, оказавших существенное влияние на ход его развития. Кроме того, предложены для дальнейшего исследования еще 23 исторически нерешенные проблемы. Эти 58 описаний исторически нерешенных проблем могут рассматриваться как исходные идеи заданий на исследования». Эта цитата призвана направить читателя к первоисточнику.

Подчеркнем еще раз, что настоящая статья не является рефератом работы Никанорова «Уроки СССР» – хотя бы в силу своей существенной неполноты. В работе Никанорова шаг за шагом рассмотрены и поэтапно проанализированы история СССР, все ее ключевые моменты – политические, идеологические, экономические, военные. Выявляя и формулируя «исторически нерешенные проблемы», Никаноров затрагивает, наряду с ожидаемыми вопросами, немало совсем неожиданных. Например, в качестве важнейшей проблемы он указывает на неизученность природы гениальности в политике и роли гениев в истории: не «личностей в истории», как это делается многими, а именно гениев. Или, например, несмотря на грандиозный объем литературы по истории Второй мировой войны, Никаноров указывает на то, что «исторически не решены проблемы, определившие претензии Германии в 20–40-х годах ХХ века на мировое господство», и обосновывает это утверждение. Да и сам ход войны, мотивации Гитлера и Сталина Никаноров трактует весьма нестандартным образом.

Навскидку упомянем некоторые из сформулированных в работе «исторически нерешенных про­блем», чтобы хоть чуть-чуть отразить широту проблемного поля:

не разработаны формы, методы и условия преодоления или сохранения индивидуальных особенностей исторически сложившихся обществ;

отсутствует теория развития человеческих обществ;

проблема необратимости индивидуального и общест­венного сознания всё еще остается не поставленной и не привлекающей внимания исследователей;

необходимо открыть, утвердить и развить культуру Неизвестного.

В этой большой по объему – более 13 печатных листов – работе затронут очень широкий круг вопросов и тем, оставшихся не упомянутыми в нашей статье в надежде, что сказанное нами послужит толчком к внимательному изучению первоисточника – работы Никанорова «Уроки СССР».

Отталкиваясь от идей и методов, высказанных в «Уроках», попытаемся взглянуть на текущие актуальные проблемы.

 

Перестройка и постперестройка

Поставим вопрос: какие «исторически нерешенные проблемы» решались в ходе перестройки и в последующий период?

Предположим, что намерения «перестройщиков» были благими: они запустили некоторые общественные процессы, стремясь «улучшить социализм». В результате, однако, запустились процессы, «убившие» социализм. То есть «перестройщики» не знали, к чему приведут их действия. Стало быть, то, что произошло – гибель социализма в СССР и гибель СССР, – есть открытие «неизвестного», а это и означает вскрытие «исторически нерешенной проблемы» перехода от одного состояния и вида социализма к другому, улучшенному.

Публичной целью перестройки было «улучшение социализма», и в период манифестирования этой программы были озвучены соответствующие задачи. Вот некоторые из них.

«Больше демократии» – потому что советское народовластие действительно не было эффективным. А для успешного развития социализма оно должно быть самым эффективным в мире.

«Больше гласности и свобод» – это действительно важные элементы здорового общества, а информационный контроль и придавленность «свобод» реально ощущались, что заметно тормозило развитие социализма.

«Увеличение производительность труда» – несомненно, ее надо было повысить, изменив и элементы управления, и техническое/технологическое оснащение, да и отношение к труду было ослаблено расслабленностью и безответственностью.

«Совершенствование планирования экономики» – проблема детального планирования в сверхсложной системе народного хозяйства стала неразрешимой, надо было искать пути к изменению ее самой и методов планирования, расширять сегменты свободного рынка.

Обо всём этом руководители СССР не только говорили, но и пытались изменить. Важнее, однако, понять – что осталось ими не замеченным. В разряд «исторически нерешенных проблем» перешли не только лишь озвученные, но так и нерешенные, но и те, которые остались вовсе не осознанными. Среди них, в частности, следующие проблемы.

Не было признано отставание теории социализма и коммунизма от практики. Не было осознанно то, о чем в «Уроках» Никаноров написал так: «Абстракция “социализм”, используемая СССР в политработе, имеет мало общего с реально достигнутыми в СССР конкретными формами социализма, которые не были определены как таковые и не имели названий. В этом смысле концепция коммунизма, утверждающая материальное благополучие, духовность и свободу, при ее реализации может приобрести форму рафинированного бытовизма. Дифференциация плохо понимаемого будущего на конкретные, доступные шаги не подготовлена. Драгоценные находки Советского Союза пока не находят действенного обобщения».

Не была осознана необходимость идеологического разнообразия, теоретических дискуссий по проблемам социального развития, развития марксизма, научного коммунизма, исторического материализма, политической экономии на протяжении всего периода строительства социализма и коммунизма. Вся эта динамично изменяющаяся в реальной жизни область проблем была догматизирована, превращена в подобие «устава». Из-за догматизации идеологии, остановки ее внутреннего теоретического развития остались непонятыми порочность сползания к вульгарному материализму, «остывание» общественного сознания, утратившего стремление к строительству собственного будущего. А когда вопрос о необходимости выхода из идеологического застоя стал очевиден, вместо движения вперед и вглубь была принята административно закрепленная на уровне Конституции директива об отказе от господствующей идеологии и политической власти КПСС, приведшая к замораживанию политической интеллектуальной деятельности по развитию идеологий.

Бытовой «вещизм» перерос в консюмеризм на уровне политических целей КПСС («всё большее удовлетворение материальных потребностей»). При этом идеологи КПСС не увидели в этом смертельной опасности для самой идеи социализма-коммунизма и его развития (а как оказалось – для его существования в России). Отказ от духовного в пользу материального де-факто произошел на уровне менталитета народа, хотя в программных документах было написано иное.

Постперестройка и все последующие годы вплоть до наших дней – содержательно иной период. Причем это и по сути, и по форме совершенно новая историческая эпоха, а не просто корректировка «перестроечного» вектора, и она ни в малейшей мере не является «продолжением реформ». Была поставлена иная историческая задача: не улучшать социализм, а уничтожить его. Не реформировать, не пойти по пути конвергенции, а именно уничтожить социализм и в России, и вокруг нее.

Попытаемся взглянуть на происходящее с точки зрения «конструкции Никанорова», попробуем понять – какую «историческую задачу» история поставила и решала переводом России в современное русло? Что история хотела нам сказать, какие возможности для «подъема сознания» нам предоставлены?

К таким возможностям я бы отнес то, что стали намного более глубоко понятны ошибки в строительстве социализма как на уровне теории, так и на уровне практики. Сущест­венный вклад в понимание вносит и работа Никанорова «Уроки СССР». Но понимание это нужно для тех, кто хочет все-таки продолжать строить социализм, освобождая его от заблуждений, проблем и недостатков. А что же «надо истории», если оставаться в рамках конструкта Никанорова? Ей нужен социализм или капита­лизм? Или чуть уˆже: социали­стическая Россия или капиталистическая Россия? На второй вопрос ответить проще: в развитие капитализма как явления Россия, по-видимому, не сможет привнести ничего нового. А вот в развитие социализма – вносила и может вносить. Так что если истории нужно и то и другое, то роль России – строить социализм-ком­му­низм.

Если эту историческую миссию принять, не оправдывая, а объясняя произошедшее, то, быть может, России пришлось уничтожить своими руками созданный социализм, опуститься в пучину и мерзости капитализма, чтобы «сиять заставить заново» идею социализма? Осознать совершенные ошибки, прочувствовать «прелести» пути иного и вернуться на столбовую дорогу развития, зная и умея – как не допустить новых ошибок?

Теория перехода от социализма к капитализму отсутствует – даже на уровне постановки вопроса. На уровне ощущения целесообразности этого перехода действуют лишь подражательные инстинкты – про то, «как хорошо заграницей», про количество сортов пива, про товарное изобилие и т.д. Обоснования «преимущества» индивидуализма и капитализма, построенного на его основе, находятся на неубедительном с научной точки зрения уровне, хотя они немало преуспели на уровне пропаганды и популистских лозунгов.

Кроме того, то, как осуществлялся сам этот переход в России, мы не можем ни забыть, ни принять. Это бездумное и безжалостное, насильственное воздействие на сознание, на память, на поведенческие стереотипы, на нормы морали, на весь этический базис, на цели и смыслы жизни. Так не поступали ни с одним народом мира даже колонизаторы, а здесь одна часть народа подвергла насильственной трансформации другую свою часть.

И в этом тоже можно и должно усмотреть и исторический урок, и «исторически нерешенную проблему»: осознание глубинной пропасти, раскола, существующего в народе. Осталось понять: сможет ли с расколом такой глубины и по таким основаниям (онтологического характера) народ объединиться для решения исторических проблем?

«Горбачевскому» этапу можно приписать «благие намерения» по улучшению социализма, а в отношении «ельцинского» периода благой целью объявлено создание рынка и частной собственности, то есть построение капитализма. Результат достигнут: капитализм построен, но какой-то «неблагой». Эпитеты к этой форме капитализма подбираются из ряда: «криминальный», «бандитский» и т.д. Оснований приписывать «ельциноидам» цель построения «идеального, справедливого капитализма» – немного. Быть может, «идеального» никто из властной группировки и не хотел, а хотели именно что уворовать и стать губернаторами нефтегазовой колонии Запада. Поэтому трудно утверждать, что они чего-то «не знали», а значит, и нет оснований говорить о выявлении «исторически нерешенных проблем» при построении капитализма из социализма, выводя их из расхождения целей с достигнутыми результатами.

Таким образом, в этих двух процессах и исторических периодах – в перестройку и постперестройку – решались разные задачи: с разными целями и разными движущими силами.

 

Альтернативные модели развития

Завершая наше первое знакомство с кругом идей и методов, высказанных в «Уроках» Никанорова, перебросим мостик к актуальной проблеме, остающейся в центре нашего внимания уже несколько лет и ставшей одной из центральных сквозных тем альманаха «Развитие и экономика» – проблеме социального развития, его сути, смысла, целей и форм.

Тема «альтернативных моделей развития» в общественно-политическом дискурсе формируется вокруг старого остова, сложенного из таких строительных элементов, как «капитализм» и «социализм», «плановая» и «рыночная» экономики, «цивилизации Запада и Востока», «либерализм», «тоталитаризм», и прочих широко употребительных понятий и практик.

При этом под «альтернативой» обычно имеют в виду нечто не полностью копирующее «западную» модель развития. Актуальные вариации касаются дозировок в сочетании «прогрессивного» и «традиционного», «западного» и «восточного», «свободы предпринимательства» и «государственного регулирования», «глобализации-американизации» и «многополярности мира» и т.д. То есть речь так или иначе идет о выборе тех или иных инструментов, путей и методов достижения более или менее одинаково понимаемого состояния «развития»: «как в Америке» или «как в Европе».

Таким образом, под «моделями развития» чаще всего понимают технологические модели достижения этого состояния, а вовсе не вариативность в видах, смыслах и целях развития. Но это не просто ограниченный подход к проблеме, это тупиковый путь. Вариативны в первую очередь формы развитого общества, цели и смыслы развития, а не пути их достижения, которые тоже, конечно, могут быть разными.

В этом смысле именно Россия как обладающая (пусть еще и не осознанным) «опытом СССР» и Китай, продолжающий двигаться по своему участку исторического пути, могут преподнести миру необходимое разнообразие действительно альтернативных социальных форм, каждая из которых отразит свое оригинальное понимание развития. На теоретическом уровне создание таких моделей должно идти и в России, и в Китае, и в других странах «альтернативных ценностей и этических систем». Какие-то из этих моделей могут и должны быть опробованы на практике.

Мы уверены в необходимости непрерывного поиска самых разных моделей развития и разделяем уверенность Никанорова «в перспективности новых обществ, в частности, осваивающих модифицированный советский социализм». Но мы также уверены и в том, что никогда не будет «самой лучшей» или «единственно верной» экономической модели, формы государственного устройства или идеологии. Мир изменяется, и человеку свойственно изменяться, искать и находить новое во всём, включая новые социальные формы, – человечество уже прошло достаточно сложный, разнообразный и драматичный путь, для того чтобы осознать эту простую мысль. То, как надо переходить от одной социальной формы к другой, по каким критериям следует принимать или отвергать новые формы и цели развития, составляет, быть может, самую главную область знаний об обществе, которая только начинает складываться. И работа Никанорова в этом смысле является одной из основополагающих и вдохновляющих. Вот в заключение еще несколько высказываний из «Уроков», настраивающих на оптимистичный поиск путей к лучшему будущему.

«Случившееся с СССР не является “крахом” социализма, а является торжеством опыта построения социализма, поскольку этот опыт учит, как надо решать подобные или еще более сложные задачи в различных ситуациях».

«Состоявшийся – вопреки всему – опыт СССР указывает на исторически нерешенные проблемы, определившие границы того, что было сделано СССР, а теперь сдерживающие улучшение понимания социализма и его реализации, что и является уроками СССР».

«Восстановление СССР в России или где-либо еще не только невозможно, но и нецелесообразно. Опыт СССР проводился совсем в иных исторических условиях и при особых конкретных обстоятельствах».

«Царящее в мире непонимание происходящего, страх перед любыми новациями в формах общества делают выявление и освоение уроков СССР необходимыми. Обострение несостоятельности капитализма может вызвать общенародное шараханье к советскому социализму, что опасно».

«Единственным продуктом любого текущего исторического этапа является подъем сознания человечества, его качественное изменение, всё остальное – продукт роста сознания; уроки прошедшего заключены в исторически нерешенных проблемах».

«Теперешние общественные формы, порождаемые устаревшими ценностями, становятся несостоятельными».

«Исторически нерешенной проблемой является разработка основ понимания происходящего».

«В современных условиях развитие способности решать задачи, подобные строительству социализма в СССР, становится всё более актуальными».

 

Сергей Белкин

Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 34

 http://www.devec.ru/almanah/14/1872-sergej-belkin-obdumyvaja-uroki-sssr.html

 ______________________________________________

 

 


«Без концептуального проектирования управляемость не восстановить»

Интервью академика РАЕН, директора Центра инноваций и высоких технологий «Концепт» Захирджана Анваровича Кучкарова первому заместителю главного редактора альманаха «Развитие и экономика» Дмитрию Андрееву 

 

– Захирджан Анварович, идея издать специальный тематический номер альманаха, который был бы посвящен советскому опыту и его восприятию, звучанию и актуальности – или же, напротив, неактуальности, исчерпанности – для дня сегодняшнего, вызревала у нас в редакции давно, чуть ли не с самых первых номеров. И вот, наконец, дошли руки. Сегодня, говоря на эту тему, естественно, никак нельзя обойти загадочную фигуру недавно скончавшегося уникального мыслителя Спартака Петровича Никанорова. Хотелось бы узнать о нем, о его наработках, до сих пор остающихся как бы «под спудом», мало кому известных, что называется, из первых рук, то есть от вас – как от одного из его ближайших учеников и последователей, своего рода хранителя ключей от школы учителя. Это – с одной стороны. А с другой стороны, посмотреть, каким может быть практическое воплощение наследия Никанорова в наши дни, в контексте нынешней повестки и всех тех вызовов, которые испытывает Россия, – в вашем понимании и вашем – как практика – исполнении.

– По мере выслушивания вашего вопроса у меня стал складываться примерный план ответа на него. Размышляя о том проблемном пространстве, которое вы очертили, я бы выделил две точки фокусировки. Прежде всего, конечно, это личный опыт. У меня, как и у многих не только живших, но и сформировавшихся, а главное – работавших – в советскую эпоху, просто не может не быть к ней некоего глубоко личного – я бы даже сказал, ценностного – отношения. Мы же, в конце концов, собираемся говорить об опыте не какой-то там Римской империи, о которой знаем только из книг, а Советского Союза, из чрева которого и вы, и я, и многие окружающие нас люди появились на свет. То есть некая очень личная рефлексия по поводу советского прошлого – это первая точка фокусировки. А вторая точка – собственно аналитическое осмысление закономерностей развития советской системы, ее дефектов и проблем. Не знаю, насколько у меня получится последовательно придерживаться то одной, то другой фокусировки. Не исключаю, что личное будет перебиваться какой-то претензией на объективное осмысление и наоборот.

– Захирджан Анварович, я-то как раз думаю, что не стоит преднамеренно разводить личное и аналитическое. Пусть они остаются переплетенными – так ваш рассказ будет выглядеть гораздо более жизненным, в нем не будет какой-то чрезмерной умозрительности.

– Ну, посмотрим. Во всяком случае, начать я собираюсь именно с каких-то личных воспоминаний. Я родился в ту эпоху – в 57-м году, – и сейчас мне полных 57 лет. Вот такое любопытное совпадение цифр. И я буквально с детства знал, что Советский Союз можно метафорически и при этом по существу точно обозначить одним словом – строительство. Давайте сейчас, если можно, не будем рассматривать ту эпоху с иных позиций – например, оценивать политический режим или вспоминать репрессии. Мой отец – Анвар Марасулович Кучка­ров – всю свою жизнь непрерывно что-то строил. Понятно, что под строительством я в данном случае понимаю не укладку кирпичей, а созидание – в самом широком смысле этого слова. В разное время он занимал разные министерские посты в правительстве советского Узбекистана – был зампредом Совмина, министром иностранных дел, просвещения и дважды – министром культуры. Находился на партийной и дипломатической работе – был Чрезвычайным и Полномочным Послом СССР в странах Африки. Трижды летал на Генассамблею ООН с Андреем Януарьевичем Вышинским, когда тот был министром иностранных дел, а потом – после смерти Сталина – представителем СССР в ООН. 24 ноября 1954 года сопровождал гроб с телом Вышинского из Нью-Йорка, где тот неожиданно умер от сердечного приступа, в Париж. Замечу по ходу, что распространенная легенда, согласно которой Вышинский утверждал, что признание обвиняемого является лучшим доказательством его вины, действительности не соответствует. В своей главной работе он декларировал обратный принцип. Помню рассказ отца о том, как в компании людей, в том числе из Грузии, соревновавшихся в том, кто «с какого расстояния видел товарища Сталина», он после всех поведал, что ему Сталин несколько раз жал руку. А дело в том, что Сталин принимал членов советской делегации перед их отлетом на Генассамблею и по возвращении с нее. Трижды два – итого шесть раз! Это подняло его статус в той компании настолько, что в честь него грузины произнесли не один тост. Его как успешного и целеустремленного управленца бросали то на один, то на другой «фронт». При этом принципиальная новизна для него какой-то очередной сферы или отрасли, которой он начинал руководить, недостаток содержательных представлений о том, что она собой представляет и как функционирует, не были для него препятствиями. Да, разумеется, данное обстоятельство характеризует его способности как управленца. Но вместе с тем нельзя забывать, что советская система подготовки, переподготовки, ротации руководящих кадров была, что называется, заточена на формирование у людей готовности и компетенций к многопрофильной административной деятельности – по принципу «куда партия пошлет». Помню, когда он во второй половине 60-х стал республиканским министром просвещения…

– Это уже после завершения дипломатической карьеры?

– Да, он тогда вернулся из Африки со своих посольских должностей – что как раз было по профилю его образования: он заканчивал Высшую дипломатическую школу – нынешнюю Дипакадемию МИД РФ. Он ведь и карьеру-то свою начал с дипломатического поприща: сразу после выпуска его командировали в советское посольство в Афганистане. Это было после окончания войны – в 45-м. А в 46-м там, в Кабуле, родился мой старший брат. Так вот, получил он под свое начало сферу народного образования. Понятно, что на каком-то общем уровне – в конце концов, у самого высшее образование за плечами – он представлял себе, что такое просвещение. Но ведь, как говорится, дьявол кроется в мелочах, а таких мелочей в деле управления школами – тьма. И отец как опытный управленец начал с инвентаризации всего того хозяйства, которое ему досталось, чтобы вообще понять, с чем имеет дело. Он решил провести паспортизацию школ. Это сейчас многочисленные МБОУ СОШи то и дело оцениваются по какому-то совершенно неимоверному количеству критериев, и их руководство без конца пишет отчеты по всем этим пунктам. А в то время – да к тому же еще фактически в моноотраслевой республике, специализировавшейся на хлопководстве, один Чкаловский авиазавод в Ташкенте практически не менял этой общей картины, – никто толком и не знал, что такое паспортизация школ. Разработали какую-то самую общую анкету: сколько в каждой школе учителей по всем предметам, каким оборудованием они обеспечены и прочие такого же рода самые незатейливые вопросы. Потом сводили статистику по районам и областям. И в результате этой паспортизации выяснилось, что в школах Узбекистана жуткий дефицит учителей русского языка: в городах – двадцать процентов, а в селах – аж все сорок процентов. Как так?! С государственным языком плохо дело?! А как же в таком случае выпускники узбекистанских школ смогут работать на «стройках века» по всей стране? Проходить службу в рядах Советской армии? И отец написал служебную записку Шарафу Рашидовичу Рашидову, который тогда был первым секретарем ЦК Компартии Узбекистана, где показал, что для средних школ республики в настоящий момент срочно нужны примерно пять тысяч учителей русского языка. Рашидов записку прочитал, но прямо сказал отцу, что не станет отсылать ее в Москву – иначе к нему будет вполне закономерная претензия: мол, а где ты был раньше, почему довел положение дел до такой катастрофической нехватки учителей «языка межнационального общения»? Но тем не менее не стал препятствовать отцу, чтобы тот сам поехал с этой запиской в Москву. Отец поехал и добился приема у Михаила Андреевича Суслова. Суслов его принял, выслушал и вскоре подготовил совместное постановление ЦК КПСС и Совмина СССР о дополнительной подготовке и распределении в Узбекистан учителей русского языка. Пяти вузам – в Москве, Ленинграде, Киеве и еще где-то – было поручено увеличить набор студентов – каждому примерно на 30–50 человек – на отделения русского языка и литературы филологических факультетов и, по мере их выпуска, отправлять по распределению на работу в Узбекистан. Я могу привести похожие примеры и из отцовского руководства республиканским Минкультуры. То есть где бы он ни работал, чем бы ни руководил – он везде строил. Это было его профессией – строительство общества, строительство государства.

– Вы абсолютно верно заметили, что сама советская система порождала таких, так сказать, «строителей по жизни». Помните Онисимова из «Нового назначения» Александра Бека? Режим поставил на поток производство таких вот онисимовых. Правда, оговорюсь: это было при Сталине, какое-то время по инерции при Хрущеве, но к застою онисимовых было уже очень мало – оставались какие-то отдельные одиночки. А к перестройке и они исчезли.

– Удачный пример вы привели. Если помните, Онисимов обладал феноменальной памятью – мог в любой момент привести требуемую точную цифру, назвать какой-то конкретный показатель производства, известный лишь самым узким спецам, имеющим к этому показателю непосредственное отношение. И отец был таким. Он постоянно оперировал большим набором статистических данных. И я воспринимал такую его способность как нечто само собой разумеющееся. Отчасти подобный высокий уровень, скажем так, «цифровой культуры» в нашей семье и предопределил мой выбор – я закончил МФТИ. Хотя вторым фактором, предопределившим такой выбор, были мой школьный учитель математики и родная тётя – учительница математики. Уже будучи студентом, я стал интересоваться социальной проблематикой. Причем этот разворот от физики и математики произошел во многом вынужденно: я наблюдал нараставшую неэффективность управленческих практик на всех уровнях и чувствовал, что в системе что-то разлаживается, а значит – необходимо предпринимать какие-то меры. Иначе получается абсурдная ситуация: в космос летаем, а мясом не можем нормально обеспечить население. И поэтому к моменту окончания института я для себя четко решил, что наука – это, конечно, ценность, близкая для меня к высшей, но если я уйду в науку, то окажусь очень далеко от возможности быть причастным к решению всех этих общественных проблем, которые меня волновали всё сильнее и сильнее.

– Очень любопытно, Захирджан Анварович. Между нами разница – двенадцать лет. Это время – в общем-то, совсем непродолжительное – оказалось эпохой, в которую многое поменялось. Вы закончили школу в 74-м. Тогда своеобразная харизма космоса, БАМа, оборонки была еще очень сильной. Выпускники школ массово шли в технические вузы не только потому, что в Советском Союзе их было намного больше, чем нетехнических, а в том числе и потому, что таков был тренд. Быть технарем считалось модным. А вот когда я закончил школу в 86-м, картина была иной. Да, в технические вузы продолжали идти – но прежде всего из-за того, что оттуда – точнее, из некоторых таких вузов – какое-то время еще не брали в армию, когда отовсюду уже брали. А когда я в 87-м ушел в армию, то брали изо всех высших учебных заведений без исключения. Моих одноклассников и меня в том числе гораздо больше привлекало образование гуманитарное. Это был новый тренд – мода переменилась. А заговорил я об этом, потому что вы сделали выбор в пользу социогуманитарной проблематики еще задолго до того, как она стала модной. Почувствовали ее конъюнктурность и востребованность в недалеком будущем?

– С одной стороны, наверное, действительно что-то почувствовал. Я же сказал, что меня очень волновали те усугублявшиеся кризисные явления, которые просто бросались в глаза. Но с другой стороны, я еще в бытность студентом напряженно искал возможную сферу приложения своих текущих и будущих знаний, навыков, какого-то накопленного опыта. Интересовался журналистикой, пошел учиться в общественную школу журналиста – слушал там лекции Виталия Товиевича Третьякова, тогда пятикурсника журфака МГУ, – и стал работать в редакции институтской газеты «За науку», дорос там до редактора. После второго курса перешел с кафедры радиолокации на кафедру управления с базой в Институте проблем управления Академии наук. Внутри ИПУ тоже переходил от технических систем в сторону биотехнических. В общем, было несколько разных переходов, и в итоге на пятом курсе я пришел к Спартаку Петровичу Никанорову, который занимался концептуальным проектированием сложных систем. Пришел – и остался. И проработал с ним тридцать три года. Многие приходили к нему – но потом уходили куда-то еще, а я так с пятого курса и находился рядом с ним. Памятный для меня разговор с Никаноровым произошел шесть лет спустя. Он предложил мне заняться концептуализацией политэкономии. Я согласился, потому что понял: через концептуальную экономику проектирование может стать не просто поиском оптимизационных схем для разного рода министерств или корпораций. Ну, корпораций тогда, правда, еще не было – вместо них речь шла о промышленных или научно-промышленных объединениях. Так вот, мне стало ясно, что Никаноров предлагает заняться совсем не этим. Точнее, этим – постольку-поскольку, а главное – реализовать накопленный нами потенциал и квалификацию для концептуализации совершенно новых социально-экономических форм, общественных систем. И на протяжении пяти лет каждую неделю – без пропусков! – в один из выходных, в субботу или в воскресенье, мы собирались дома у Никанорова и работали весь день, с утра и до вечера. Его жена, Мария Дмитриевна Колганова, каждую встречу кормила нас обедом, поила чаем в полдник. Я непрерывно записывал ход работы, идеи, дискурсы, аргументацию, свою рефлексию и пометки на будущее продумывание. У меня сохранились все стенограммы этой нашей «пятилетки». Каждая из них – это примерно 20 листов А4, плотно исписанных моим довольно убористым почерком, фиксирующих ход рассуждений. Мы часами вели обсуждение, искали решения, причем я успевал записать не только Никанорова, но и себя – говорящего. И всего 181 такая стенограмма. Практически без перерывов на отпуск – встречи были еженедельными. И естественно – на голом энтузиазме, никто нам за это не платил. А я ведь не был москвичом, и мне приходилось еще работать в «почтовом ящике», как тогда называли оборонные предприятия, ради получения прописки и жилья. Так я жил с 85-го и по 89-й год. А потом ушли годы на то, чтобы всё это обработать, эксплицировать, вычертить схемы синтеза, описать и издать. Это уже было в кутерьме 90-х. Мы на тех наших «рабочих выходных» углубились в невероятные абстракции, вышли далеко за пределы марксистской формационной схемы, поняли, насколько примитивна дихотомия «социализм–капитализм», увидели структурное разнообразие социально-экономических форм и варианты переходов от одной формы к другой – образно говоря, а что там дальше, за социализмом, капитализмом… Причем одна форма конструктивно сменяет другую, наследуя плюсы и снимая минусы, совсем не в духе примитивных пропагандистских клише. Помню, когда мы этим занимались, регулярно возникал соблазн взять какую-нибудь из назревших тогда проблем, так и сяк повертеть ее, опубликовать с десяток статей, книги, защититься, наконец, – и стать знаменитым. Но это означало бы отказ от продолжения масштабной подготовительной работы по перепроектированию общест­ва, что, как ни крути, стратегия, нежели просто-напросто обретение собственной ниши в научном сообществе.

– То есть вы взялись за дело накануне перестройки или в самом ее начале, а закончили еще до того, как она перешла в свою фатально деструктивную фазу. Рубиконом здесь стал, как я понимаю, 88-й год – самые разные события того года: от начала карабахского конфликта до XIX партконференции, визита Горбачева в Америку и многого другого.

– Да, наша «пятилетка концептуализации» невольно выпала на этот стык доперестроечной и перестроечной эпох. Проделав работу, мы поняли масштаб того, на что замахнулись. Это ощущение стало возникать задолго до завершения наших мозговых штурмов. Бывало, под вечер, когда мы выдыхались и позволяли себе порелаксировать, нас охватывало ощущение собственной исключительности. Мы буквально ощущали, что та степень рефлексии, до которой мы доходили, просто никому недоступна. И вообще самое время садиться за компьютеры и проектировать новое общество. Но тут на тебе – 91-й год: бюджеты одномоментно обнулились, научные институты стали сокращаться и даже закрываться. Нам пришлось взяться за то, что Никаноров презирал, – управленческий консалтинг, – чтобы хотя бы как-то выжить. То есть получилось не совсем так, как в фильме Захарова «Убить дракона» по пьесе Шварца: рыцарь Ланцелот сумел победить дракона во многом потому, что горожане тайно выковали меч и сделали воздушный шар для схватки с драконом и только ждали, когда же придет герой, который этим оружием сможет воспользоваться. Мы же почти выковали свой меч, практически сделали инструмент и были готовы отдать его в руки того, кто сумел бы им эффективно действовать. Сказать, что у нас была готовая технология «под ключ», – это, конечно, преувеличение. Но в целом всё уже было. Мы могли предъявить эскизы, идеи и концепции, на основе этих намеченных концептуальных «дорожных карт» было понятно, что у нас что-то выстраивается. Только вот, в отличие от фильма, герой так до сих пор и не пришел… Мы не были одиноки, с некоторыми коллегами, которые занимались аналогичной проблематикой, я был знаком, общался. Я имею в виду Георгия Петровича Щедровицкого, Сергея Ервандовича Кургиняна, Побиска Георгиевича Кузнецова, Иосафа Семеновича Ладенко из Новосибирска. Школа в Академии имени Можайского в Ленинграде – Кронин, Змиев, Соколов и другие – впервые эксплицировала теорию систем в аппарате родов структур. Триплетную модель понятий развивал Владимир Иванович Кузнецов в Институте философии в Киеве. Над языком тернарного описания «вещи–свойства–отношения» работал Авенир Иванович Уёмов. Все более или менее ясно понимали, что проблемы нарастают удручающим образом, что для парирования этих угроз требуются новые когнитивные средства, мощные интеллектуальные технологии, ресурсы и креативные люди, способные в ускоренном режиме заняться выстраиванием действенной альтернативы рушившейся советской системе. Меры, предлагавшиеся разными органами власти, не выдерживали никакой критики: всё сводилось к каким-то частным и притом сомнительным по своей эффективности мероприятиям – например, изменить структуру того или иного министерства, создать новое подразделение в Госплане и тому подобные идейные заплатки. Но главная проблема заключалась в другом – в демотивации людей. Я здесь имею в виду какую-то одномоментную и повсеместную утрату веры в то, что советскую систему можно удержать, спасти – я уже не говорю о вере в возможность ее улучшения, открытия у нее второго дыхания. То есть сначала деградировали ценности, а уже затем деградировал и функционал, в котором функционеры крутились. Идейное и интеллектуальное уныние переросло в апатию, в неверие, что можно возобновить развитие.

– Захирджан Анварович, а когда именно, на ваш взгляд, произошел такой перелом в господствующем настроении? Я уже сказал, что считаю именно 88-й год тем переломным моментом, когда перестройка превратилась в катастройку. А что вы думаете по этому поводу? Или же к сдаче, к слому системы стали готовиться еще раньше?

– Хороший вопрос. Кажется, Сергей Борисович Чернышов – автор книги «После коммунизма», руководитель проекта «Иное» – рассказывал, что в начале 80-х где-то сумел подсмотреть долгосрочный американский прогноз, известным способом добытый и предназначавшийся для наших высоких и закрытых кабинетов. В этом прогнозе прямо говорилось, что в СССР будут нарастать трудности, в 83-м или в 84-м году к власти придет молодое руководство, которое начнет реформы, а в 90-м Советский Союз распадется. То есть, когда я в конце 70-х – начале 80-х был сначала студентом, а потом аспирантом МФТИ в трапезниковском Институте проблем управления, кому-то всё уже было ясно. И кстати, помню, что и в этом институте, в котором писались какие-то аналитические записки в ЦК, Ольшанский из лаборатории доктора технических наук Александра Михайловича Петров­ского показал мне американскую статью, которую он переводил – тоже «для отправки наверх». В этой статье прямо говорилось: каналы управления в СССР напоминают атеросклеротические сосуды, прохождение решений затруднено, система окостеневает, теряет управляемость. Я тогда по молодости удивился тому, что такие вещи могли переводиться и предъявляться самим этим «костенеющим» высоким инстанциям. А коллега ответил на мое удивление ухмылкой: мол, «оттуда» так прямо и просят – писать больше именно про «окостенение», про этот самый «атеросклероз». Понятно, да? То есть в начале 80-х уже были некие люди, формировавшие такое вот странное отношение власти к происходившему тогда в стране. Чего тут было больше – какой-то рефлексии от уныния, борьбы в «верхах» или сознательной подготовки к демонтажу советской системы – мне сказать и сейчас трудно. Но очевидно, что процесс в направлении некой фундаментальной трансформации страны на момент начала 80-х уже был запущен. Но, видите ли, даже при таком раскладе никакой фатальной предрешенности не было и быть не могло в принципе. Я порой говорю, что если одному человеку удается подчинить своей воле две сотни миллионов людей, то значит, эти миллионы такие. Это и по сей день не получило научного объяснения. То есть так называемый сталинизм не исследован как социокультурное явление, как явление, допустимое развитием общества. Далее – ведь практически никто не пикнул, когда власть собственными руками откровенно ломала сложившееся государство в 91-м. Помните, проголосовали на референдуме за сохранение Союза? А через несколько месяцев Союз распустили – и это молча проглотили. Я уж не говорю о каком-то более или менее массовом движении против такого решения власти. Думаю, что те самые уныние и апатия, о которых я сказал, сделали свое дело – полностью обезволили общество. Вспоминаю еще один рассказ Никанорова о любопытном разговоре с одним главным конструктором – тот и подавно отодвигал начало развала еще в начало 60-х, аргументируя свою мысль тем, что, по его словам, после смерти Сталина ни одно – вы только в это вдумайтесь: ни одно! – постановление ЦК и Совмина не было выполнено… Но что мы всё о советском времени говорим. Давайте посмотрим на последнюю постсоветскую почти четверть века. Управляемость становится только хуже – даже по сравнению с тем, что мы имели до 91-го года. С одной стороны, «планирование» – это сейчас идеологически запрещенное слово. Какое может быть планирование, если мы официально заявили, что у нас рыночная экономика. Но с другой стороны, во всю практикуются федеральные целевые программы – а что это, как не завуалированное планирование? Все министерства социального блока сидят на бюджете – а это разве не планирование? То есть планирование никуда не делось, но сама ситуация с планированием выглядит гротескной: им вовсю пользуются, но при этом избегают называть вещи своими именами. Вот вы упомянули «Новое назначение» Бека, и я на это ответил, что Онисимов постоянно прокручивал в памяти колоссальные объемы цифр, боясь в чем-то ошибиться, опасаясь, что где-то может случиться нестыковка. А сейчас у нас расхождения даже не в цифрах, а в целых объектах, в инфраструктуре, в логистике – в общем, не в количест­вах, а в качествах. Например, заканчивается строительство морского порта пропускной способностью в миллионы тонн. И тут вдруг – вдруг! – выясняется, что пропускная способность подведенной к нему железной дороги рассчитана только на десять тысяч тонн. При этом в целевых программах – как я уже сказал, такой нынче применяется эвфемизм вместо планирования – не было предусмотрено модернизировать железную дорогу или строить новую, более современную. Есть и обратные примеры: строится дорога под определенные номенклатуру и объем грузов – например, в добывающих отраслях, – а инвестор по каким-то своим соображениям, не уведомив никого, решает делать шахты, для которых и предназначена эта дорога, «чуть-чуть» в другом месте. Или совсем уж фантасмагорическая картина: представьте себе мощную ЛЭП с трансформаторами и распределительными блоками, которая может запитать два-три завода, но эта линия заканчивается в степи – в пространстве, в котором вообще ничего нет производящего. Все эти истории я знаю из разговоров в разных министерствах, они не придуманы, а из реальной жизни. И как бы кто-то ни пытался забыть про планирование и целиком положиться на «невидимую руку рынка», нам просто придется отмотать ситуацию назад – примерно в поздний застой, в канун перестройки, – понять, какие тогда накопились проблемы в планировании и как их предполагали решать, и уже вооружившись таким пониманием, взяться за вживление плановых – по-настоящему, а не имитационно – начал в нынешнюю экономику. Никуда мы от этого не денемся. По-другому просто не получится. Обнадеживает то, что в последние годы в чиновничьих кабинетах появились относительно молодые люди тридцати – тридцати пяти лет, которые уже лет десять–пятнадцать работают в разных «вертикалях», выросли там. И вот у них есть некое комплексное понимание ситуации, они неплохо схватывают, где полномочия не стыкуются, где цели не согласованы. А то доходит до смешного. Идет на высоком уровне обсуждение серьезного документа по энергетической политике, и тут выясняется, что у Минэнерго и Минтранса разные цифры в показателях. И они не могут состыковать свои статистические данные, поскольку процесс планирования толком не налажен.

– Вы говорите о необходимости возврата к серьезному, основательному планированию – а возможно ли это в принципе после двух с половиной десятилетий «ударного» – в кавычках – строительства рыночной экономики, причем в ее самом худшем – сырьевом – варианте и буквально «на костях» советских наукоемких отраслей? Я правильно понимаю, что вы по-прежнему верите в возможность что-то кардинально перепроектировать в нашей стране?

– А мы в своем кругу вообще никогда веру не теряли. Ведь планирование – это целеполагание. Никто не собирается обязывать кого-то производить что-то вопреки его воле или производить нечто нерациональное. Цели же в силу сложности объектов и систем, длительности сроков их реализации должны быть согласованы и скоординированы. Что, от этого кому-то будет плохо? Или если есть ясные цели, планы и бюджеты, какие-то игроки рынка будут воротить нос? Да, простите, будут. Те, кто привык выбирать как раз нерациональные цели и неконтролируемые по результатам проекты. Мы больше трех десятилетий последовательно ковали меч и делали воздушный шар. И продолжаем заниматься этим до сих пор. Проблема-то на самом деле очень простая. Как в свое время советская система, так и нынешняя – постсоветская – у нас на виду. Она нам насквозь понятна. Мы не только хорошо себе представляем, что с ней происходит сейчас и чего следует ожидать в будущем, но и четко знаем, что именно и как именно надо делать, чтобы исправить ситуацию – сначала путем четких системных и в то же время оперативных мер, дабы остановить разрастание кризиса, а потом и в режиме долгосрочного, но и форсированного развития. Экономика, общество, страна, развитие, история – не системы. Система – без которой невозможно восстановить управление – нужна в головах. В этом смысле нам всё понятно. Я стремился покрыть концептуальными схемами как можно больше предметных областей. Поэтому столь различны темы НИР и проектов, для которых я искал и заключал контракты. Полистайте список тем: управление оборонным комплексом и безопасностью, строительством, здравоохранением, образованием, молодежная политика, культурная политика, промышленная экологическая политика и Экологический кодекс, Водный реестр, Лесной реестр, Реестр полномочий, стратегическое планирование, прогнозирование и управление развитием транспортного комплекса, техника нормотворчества, конверсия, информатизация, корпоративные стратегии – ЛУКОЙЛ, «Вимм-Билль-Данн», «Эксперт», «Фармимэкс», могу продолжать и дальше, – региональные стратегии и управление, муниципальное управление, моногорода, управление персоналом, оргструктуры заводов, инновации, налоговое администрирование, логистика, концепции, законопроекты, регламенты… Вы можете себе представить, что всё это разнообразие выполняет крохотная по любым меркам науки и проектирования организация? В каждом проекте я делал постановку задачи так, что не только достигался заказанный результат, но и развивался наш собственный аппарат, концептуализировались новые объекты. Поэтому я так и не научился тиражировать результаты как «готовые продукты» и жить на этом припеваючи. Проблема в другом – не накопилось определенной «критической массы» людей, годных по своим мотивам, волевым качествам и интеллектуальному, концептуальному «оснащению» для такой затеи, как модернизация страны. В свое время Ленин мечтал о ста тысячах тракторов. А я мечтаю о ста тысячах таких вот людей. Но где же их возьмешь. Наша кафедра в МФТИ выпускает пять–десять человек в год. То есть, выходит, нужную нам критическую массу людей мы наберем лишь через десять тысяч лет. Понятно, что мы одни с такой задачей не справимся. Необходимо запустить систему массовой подготовки кадров, соответствующих той шкале требований, которую мы разработали. Надо перейти от логарифмической кривой к экспоненциальной. А если мы говорим о массовой подготовке, то тут уже без мотивирующих прорывных идей никак не обойтись. Но «идеология» – это следующее после «планирования» запрещенное слово. И что остается делать в такой ситуации? Во-первых, несмотря ни на что, продолжать ковать меч. А во-вторых, внимательно, с широко раскрытыми глазами ждать. Ждать своего часа. Ситуация объективно работает на нас. Уже никто не отрицает произошедшей деинтеллектуализации страны, уже нарастает понимание того, что надо что-то делать – восстанавливать образование и науку, что рыночный механизм сам по себе очень многого не отлаживает, что весь этот на четверть криминальный и на четверть бюрократический рынок будет усугублять проблему. Такой обнадеживающий поворот в общественном сознании наметился. Переоценивать его – тоже не следует. Оснований для оптимизма пока еще крайне мало. Нынешнюю управленческую систему можно уподобить состарившемуся Советскому Союзу. Я-то в свое время думал, что советского наследия, разных там основных фондов хватит на пять – от силы десять лет. Но ведь до сих пор доедаем. Советский потенциал был огромный, просто фантастический. Об основных фондах уже несколько лет сетуют, что они изношены на семьдесят процентов, а они тем не менее продолжают работать. Не все, конечно.

– Помню, на рубеже веков час­то указывали на 2003 год как на время, когда разом просядут все фонды и у нас наступит коллапс…

– Да, советское наследие продолжает тянуть на себе страну. Но главное – продолжает тянуть не только «матчасть», но и мотивация «советских людей». Вот это для меня большая загадка. Несмотря на объективные материальные проблемы – в конце концов, зар­плата всех волнует – и на своего рода стерилизацию цинизмом, которую «верхи» начали еще до перестройки и только теперь пытаются остановиться, люди продолжают работать, потому что «а как же иначе?», и при этом считать, что их труд действительно нужен нашему обществу и нашему государству. Такие люди и впрямь, как сказал Маяковский, радуются тому, что их «труд вливается в труд» всей республики, которой остро необходимо, чтобы они продолжали заниматься тем, что делали раньше, до директивного провозглашения рынка. Но, к сожалению, эти люди – с советской трудовой закваской – сейчас в лучшем случае предпенсионного возраста, а у поколения, идущего за ними, такого опыта и такого воспитания уже нет. Разумеется, что-то они унаследуют от своих отцов и дедов, но потенциал этого «чего-то» будет значительно меньшим, нежели у их предшественников. Они в массе своей демотивированы, их картина мира иная, нежели у старшего поколения. В СССР был получен опыт управлять населением как некой целостностью – я снова ухожу от оценки тех «ошибок трудных», чей «сын» этот опыт, – теперь бы сказали: управлять человеческим капиталом. Сейчас такой задачи и близко нет. Я в данном случае говорю не о какой-то электоральной кампанейщине, предназначенной для того, чтобы вытащить человека к урне и побудить его поставить галочки в нужных мес­тах в бюллетене. Под управлением человеческим капиталом я понимаю сложные многоуровневые процессы по целенаправленной мотивации, повышению уровня – образовательного, профессионального, культурного, здоровья наконец. Об этом мало задумываются, а любые попытки в этом направлении – в экономике, управлении, идеологии – демпфируются, гасятся.

– Захирджан Анварович, как известно, рынок у нас появился не на излете перестройки, а намного раньше. Другое дело, что в советское время он был теневым, нелегальным – а потому, наверное, и не мог тягаться с мобилизационными установками в открытом противостоянии, он их подтачивал, так сказать, из подполья. Хотя и недооценивать силу этого теневого рынка ни в коем случае нельзя. По этому поводу я всё время вспоминаю один очень симптоматичный факт. После войны Сталин, находившийся, казалось бы, на пике своего могу­щест­ва, не смог ввести в стране продуктообмен из-за откровенного саботажа и сопротивления тогдашних «хозяйственников», интересы которых лоббировал Микоян – как зампред Совмина. Так что не надо россказней про якобы всесильного вождя, которому никто не смел перечить. Генералиссимус оказался слабее торговой мафии и отступил. А Микоян тихо и спокойно продолжал делать свои дела. Как говорили: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича». То есть теневой рынок был исключительно влиятельным. И что самое интересное, он и после 91-го года остался теневым. И в социокультурном смысле теневым – я имею в виду культурный мир, систему образов и символов, а также язык людей, занимающихся торговлей. Например, мода общаться «по фене» – о многом говорит. И в оценочном смысле он воспринимается подавляющей частью нашего общества как нечто неэтичное, аморальное. Но главное – рынок и в содержательном, и в инфраструктурном отношениях продолжает быть теневым. Сейчас оппозиционеры ставят в вину действующей власти, что она реанимирует советские порядки. Не знаю, что уж она там на самом деле реанимирует, но вот теневой рынок и реанимировать не пришлось. Он просто перешагнул из советской системы в постсоветскую, оставшись при этом теневым по своим ключевым параметрам, но при этом неимоверно усилившись в силу собственной легитимации. Да, вот такой оксюморон получается – рынок остался теневым и после легитимации.

– Начну отвечать вам с концептуальной квалификации, или оценки. Для меня торговля – одна из важнейших функций, обеспечивающих распределение и обмен произведенного. В ней как в функции ничего негативного нет. Советский теневой рынок – это не всегда в прямом смысле купля-продажа. Скажем, ремонт «Жигулей» в гаражном кооперативе – это тоже рынок. Вы приезжали к какому-нибудь условному дяде Васе, у которого в этом кооперативе был свой гараж и тут же рядом в каком-нибудь пустовавшем помещении – небольшая мастерская, и он вам вытачивал ту или иную деталь, которую невозможно было купить в магазине. Или возьмем репетиторство – за наличные. Были разнообразные мелкие платные услуги за счет личного труда – без задействования основных фондов. Они-то во многом и создавали массовый теневой рынок советской эпохи. Или, например, две соседки по лестничной площадке. Сначала одна присматривает за ребенком другой, пока та сходит в магазин, и одновременно за своим ребенком, а потом они меняются. Они оказали друг другу услуги, но натуральные, тут не было факта оплаты – а значит, не с чего брать налоги и, следовательно, нет оснований для формализации, легализации рыночности отношений этих взаимных услуг. А вот в Америке услуги, оказанные в домохозяйстве, входят в статистику ВВП. И это очень сложная статистика. Многие экономические процессы остаются не наблюдаемыми и не фиксируемыми с сугубо технической, операционной точки зрения. То есть даже если бы кто-то и захотел заплатить налог со своего червонца за помощь по математике соседскому ребенку-лоботрясу, то куда для этого надо было бы пойти, чтобы продекларировать полученный дополнительный доход, каким должен был бы быть размер налога? Мы называем такие проблемы операционно-недоступными. К слову, теперь по многим «тем» теневым услугам институты рынка введены.

– Понятно, Захирджан Анварович, вы говорите об архаичном советском теневом рынке услуг. Но я-то имел в виду другое – тот же рынок дефицита, например, или рынок лоббистских услуг. Помните, по министерствам шныряли разного рода «толкачи», которые должны были договариваться, «проталкивать», «пробивать». Именно «пробивать», а не «выбивать»: «выбивать» стали рэкетиры в 90-х. Про «толкачей» даже шутка ходила, что они – как партработники: и те и другие официально зарплату и премии получают за одно, а на самом деле занимаются совсем другим. Так вот, когда я сказал, что рынок как был теневым в советское время, так и остался таким же и в постсоветское, то имел в виду, что все наши новые реалии – такие, как олигархат, постолигархат, или новый олигархат, госкорпорации, – по-прежнему основываются на получении непрозрачных преференций, что не имеет ничего общего с классическими рыночными отношениями.

– Я вас понял. Отвечаю. Я знаю, что история не имеет сослагательного наклонения, но если бы мы еще в советское время постепенно, малыми шагами и грамотно начали разгосударствление и приватизацию, то в итоге и рынок вывели бы из тени, и государство сохранили бы. Что я имею в виду? Приватизировать парикмахерские, кафе, легализовать извоз, репетиторство, стоматологию – сотни, тысячи функций, которые были придушены без адекватных рыночных организационно-правовых форм. Или сняли бы ограничения на поголовье скота в личных подсобных хозяйствах на селе. Но при этом крупные заводы не трогали бы – оставили бы их в руках государства. Ну, остались же и по сей день не частными мос­ты, метрополитены – почему? На первых порах стали бы выводить предпринимательство из тени. Не впопыхах, а системно разработали бы законодательную базу, где четко прописали бы все необходимые критерии легитимности бизнеса. Возражение реформаторов знаем: «Политически не дали бы времени, задавили бы нас». А если начальные реформы были бы «вкусными», а не горькими, как «шоковая терапия»? Не знаю, из-за чего именно – общего уныния, геронтократии, сознательной внешней работы на слом советской системы или чего-то еще, – но ренессанса нэпа в СССР не получилось. Хотя о нэпе у нас ходят далекие от действительности мифы как об успешном, но искусственно прерванном властью эксперименте.

– Нэп в принципе не мог быть успешным. Если бы он был успешным, он сломал бы Сталина и не дал бы ему возможности реализовать его мобилизационные проекты. Тут уж кто кого: если бы Сталин не сломал нэп, то нэп сломал бы Сталина. И тогда еще не известно, с чем мы подошли бы к войне, выдержали бы ее вообще.

– Верно, но объективная польза нэпа заключалась в том, что он вообще оживил хозяйственную жизнь в стране. А это необходимо было сделать. Другое дело, что Сталин использовал нэп как своего рода стартер, а когда почувствовал угрозу от этого стремительно набиравшего силу уклада, он просто этот стартер отключил. Но если в 20-е годы нэп представлял собой реальную альтернативу социалистической экономике, то в 70-е годы его дозированное и регулируемое введение не несло в себе никакой угрозы советскому строю. А вот в Китае пошли на создание государственного капитализма – и оказались в выигрыше: и страна в целости и сохранности, и КПК у власти, и легальные миллиардеры имеются. Да, собственно, изменения у нас ни на минуту не останавливались, без деклараций, явочным порядком идут и сейчас. Посмотрите, чем занимаются теперешние олигархи в тех регионах, где у них добывающий, перерабатывающий или производственный бизнес. Они налаживают там социально-экономическую жизнь: «ставят» приличного управленца с завода мэром города или главой администрации района, кое-кто даже строит птицефермы и коровники, чтобы с продовольствием было всё в порядке и никаких претензий или, не дай бог, волнений не было. То есть они фактически, как и советские директора заводов, занимаются не только производством или бизнесом, но и социальным обустройством территорий вокруг своих объектов – особенно, если эти объекты градообразующие, если мы говорим о моногородах. И никуда от этого не денешься, потому что завод – это не абстракция, рабочие с него должны куда-то уходить, а их семьям требуются детские сады, школы, поликлиники. И вот эта складывающаяся по факту система сама по себе уже ведет к какому-то планированию или социальному прогнозированию… Сейчас начали говорить еще и о кадровой проблеме. Положим, некий крупный предприниматель собирается построить завод или вложиться в реконструкцию старого производства, а кадров, на которые он может рассчитывать, просто нет. Людей нет, которые стали бы на этом заводе работать. Демографическая карта страны качественно изменилась за постсоветское время. Значит, надо откуда-то завозить кадры, а для этого необходимо разработать законодательную базу такой трудовой миграции. Вот вы вспомнили «толкачей». Так они никуда не делись – по-прежнему сидят около министерских кабинетов, что-то просят решить, о чем-то договариваются, налаживают. Только называются они теперь не «толкачами», а лоббистами.

– Вот я вслед за вами и говорю, что современная Россия – это во многом никуда не девшийся Советский Союз, только, увы, обкусанный по сухопутному периметру.

– Да, но, к сожалению, в этом «новом старом СССР» бюрократизация превзошла все мыслимые пределы. Тут в ходу еще один эвфемизм – это называется «административные барьеры». На борьбу с ними отряжены Агентство стратегических инициатив, Открытое правительство и так далее. К концу 90-х у нас было, точно не помню, двенадцать или четырнадцать нефтяных компаний. Сейчас, правда, их стало меньше. Но если на тот момент в офисах каждой из них работали где-то около двух тысяч сотрудников, то сейчас их численность всего за полтора десятилетия возросла раза в полтора. У российской нефтяной компании сотрудников порядка трех-четырех тысяч. А во всём советском Миннефтегазстрое работали, кажется, 1800 человек. И ведь это министерство всю нынешнюю добычу разведало, разбурило, обустроило месторождения – то есть преподнесло сегодняшним компаниям. И зачем им в таком случае раздувать штаты? Зачем эти тысячи управленцев? В главке – так раньше называли главное управление министерства – прежде работали от силы несколько сотен – и при этом они контролировали от 50 до 100 заводов или иных производственных мощностей. Вот вам повод для сравне­ния эффективности. Что же, выходит, государственное плановое управление было эффективнее, чем современное рыночное? Мне приходилось и приходится довольно часто консультировать корпоративные управленческие структуры. Если бы вы только могли себе представить, сколько среди них малоэффективных. Время расходуется крайне нерационально. Например, два отдела пашут до девяти вечера, а в третьем отделе в пять часов вечера на рабочем месте уже никого нет. Бесконечные авралы, а на этом фоне многие сотрудники на рабочих мес­тах играют в компьютерные игры или копаются в Интернете по своим интересам. Я уже не говорю про разные нестыковки в документообороте, регулярные потери важных бумаг – которые потом находятся в самых неожиданных местах.

– Простите, вы имеете в виду даже не госструктуры, а именно корпорации? Выходит, им присущи те же самые изъяны, какими страдают министерства и другие институты административной вертикали?

– В том-то и дело! Негосударственный сектор точно так же неэффективен, как и государственный, потому что проблема выстраивания эффективного контура управления в нашей стране вообще не решена – ни научно, ни технологически, вообще никак. Не скажу, что в Советском Союзе дела обстояли заметно лучше, но тогда пытались хотя бы что-то предпринимать в этом направлении. И многое получалось. В Китае мне рассказали, что у них есть специально созданный институт, который изучает опыт СССР. В нем небольшой штат сотрудников – примерно 400 человек. Они квалифицированно и досконально разбирают по кирпичикам, что собой представлял Советский Союз, как он функционировал. Вплоть до того, что анализируют наши стандарты – ГОСТы, СНиПы, – процедуры межведомственных согласований, принципы планирования. То есть выясняют, как вообще всё это работало. И по итогам таких исследований формулируют некую результирующую сумму выводов – для своего партийного руководства. Так что опыт СССР не пропал, а пристально изучается. Жаль только, что не в нашей стране… Хотя еще раз повторю: новая генерация управленцев – квалифицированных, понимающих дела, которыми они занимаются, – все-таки складывается и медленно пробивает себе дорогу. Я говорил о молодых – ну, условно молодых – управленцах, которые в последние годы занимают руководящие должности. И эта новая генерация крайне негативно воспринимает и оценивает управленцев прежних. Мне время от времени приходится от таких молодых управленцев выслушивать в адрес их предшественников: «полный ноль», «ничего не делает», «с этим бесполезно иметь дело – он всё завалит» и так далее. Самое главное, что отличает этих новых госслужащих – я, конечно, не могу говорить обо всех без исключения, – так это их совершенно иная мотивация, нежели у прежних постсоветских менеджеров. Те воспринимают должность как возможность заниматься собственным бизнесом, обеспечивать свои или чьи-то интересы, а эти хотят заниматься делом – именно как управлением той сферой, в которой они могут употребить квалификацию, навыки, знания, опыт, получить в итоге ощутимый результат. И уже как следствие – повысить собственный статус… Зачем я всё это говорю? Понимаете, критика современной системы как абстрактно плохой, нежизнеспособной, обреченной – а именно подобное мнение насаждается сейчас в отдельных СМИ и части блогосферы как безапелляционное – в принципе неверна. Система – как абстрактная модель – вполне нормальная и работающая. Ну, можно говорить о каких-то отдельных деталях, которые следовало бы оптимизировать, но в целом всё годно к употреблению. Проблема – в людях, по-прежнему «кадры решают всё». Высшие уровни выработки и принятия решений не обучены логике, системному анализу, целеполаганию, целедостижению, нормотворчеству. А между тем на низовом уровне у нас огромное количество добросовестных, старательных и исполнительных работников – преимущественно женщин. Трудятся они с утра до вечера, что-то набирают на компьютерах, собирают данные, подсчитывают значения десятков тысяч – да-да, именно такого количества! – показателей, пишут в огромном количестве различные справки и отчеты. Иными словами, «внизу» повсюду – незаметный, но колоссальный по своему объему, без преувеличения героический труд. И… во многом бесполезный. А на выработку решений он не ориентирован и не востребован.

– Но этот трудовой героизм низового звена – героизм поневоле. Кто-то ведь должен заниматься этим нарастающим валом бюрократической документации – в большинстве своем никчемной.

– Приведу такой пример. Недавно по заказу Министерства культуры была проведена работа: собрали и систематизировали все параметры отчетности, которые учреждения культуры на местах должны регулярно направлять в вышестоящие инстанции. Как вы думаете, какое количество параметров получилось? Двад­цать тысяч. Вы только представьте себе – двадцать тысяч! В том числе и такие, как – ну, это уже не грани курьеза – «обновление фонда рыб в аквариумах зоопарков». Авторы этого исследования предложили сократить число параметров отчетности с двадцати до примерно двух тысяч. Казалось бы – здравое предложение. Но при его обсуждении было высказано резонное возражение аппаратчика: дескать, уменьшить объем параметров не проблема, но через месяц-другой, когда какой-нибудь имярек соберется посетить ту или иную область или республику, мы получим «сверху» задание за несколько дней подготовить справку о состоянии учреждений культуры в этой области, а готовых данных у нас не будет. Ну и в итоге решили пока ничего не менять. Александр Михайлович Шолохов – внук великого писателя и директор музея-заповедника своего деда – рассказывал мне, что на составление разного рода документов и отчетов, документов для проведения закупок по конкурсам у музея за год ушло пятьдесят пачек бумаги А4. Двадцать пять тысяч листов, понимаете? И это не какое-то сборочное производство, а всего-навсего музей-заповедник. Между тем в системном анализе давно выработан очень простой и бесспорный критерий рациональности и качества информации – служит ли та или иная информация выработке и принятию решений или не служит. В кибернетическом отношении информация должна быть такой и ее необходимо столько, чтобы понять, в каком состоянии находится изучаемый объект управления, и выработать в отношении него правильное решение. Вместо этого в управленческих структурах собирается, без преувеличения, на два-три порядка больше информации – причем в основной своей массе ненужной, – и руководящие работники просто не знают, что с ней делать. Попутно поясню для людей с гуманитарным образованием, что когда физики или математики говорят «на порядок» – это значит на нулик, то есть в десять раз больше. На два порядка – значит, два нулика добавьте – в сто раз… Проблема заявила о себе еще в советское время, когда повсеместно в министерствах и на заводах стали вводиться автоматизированные системы управления – АСУ. Помню, как один директор завода показал мне толстенную пачку распечатки – представьте бумажную ленту шириной формата А3 с дырочками по краям, которая складывалась по перфорации в стопку подогнанных друг к другу и неразделенных листов. Он сказал мне тогда, что каждое утро ему приносят такую пачку, в которой дается полная сводка по заводу за день, прошедший… неделю назад: что выполнено, что осталось, трудодни, выходные, коэффициенты производительности, реализация готовой продукции, складская логистика… Ну, в те времена еще не знали слова «логистика», но понятно, о чем я говорю. И еще многое другое. И он жаловался мне: мол, даже если я весь день буду только и делать, что читать эту распечатку, то я ее всё равно не дочитаю к концу рабочего дня, а утром мне принесут уже новую. И кому, спрашивается, нужен такой переизбыток информации? Стали придумывать паллиативные понятия типа «агрегированной информации». А о каком вообще агрегировании можно было говорить, если сам принцип сбора информации напоминал работу пылесоса: втягивать, собирать всё что было вокруг – без какой-либо предварительной систематизации и тем более без оценки полезности получаемых данных. А сбор информации должен подчиняться какой-то целевой установке. А для этого, в свою очередь, необходимо понимать, кто мы такие, чем мы управляем, в каком направлении движемся и чего добиваемся. Если же мы имеем явное перепроизводство информации непонятно какого качества, то такая информация просто перестает быть информацией как таковой. Пачка распечаток с буковками и циферками – это не информация, а целлюлозно-бумажная стопка, потому что, еще раз, информация – это только лишь те сведения и данные, которые, будучи осознанными и проанализированными, способствуют выработке решений.

– Захирджан Анварович, вы при характеристике общего настроя поздней советской эпохи употребили очень меткое слово – уныние. Наверное, усугубление управленческого уныния во многом провоцировала именно неспособность справиться со стремительно разраставшимся объемом информации.

– Безусловно! И автоматизированные системы управления как раз и были призваны помочь управленцам работать с информацией. Но ведь мало придумать АСУ, их еще надо научиться эксплуатировать и – самое главное – создать массового пользователя ими – что-то вроде сегодняшнего «юзера», работающего на своей «персоналке». А до этого в советское время не дошли, и АСУ остались в массе своей бесполезными. Оговорюсь, что в массе, поскольку были уникальные и очень эффективные системы. Говорят, что во многом это произошло в результате спецоперации Запада, приложившего руку к тому, чтобы застопорить у нас развитие АСУ. Ничего не могу сказать по этому поводу. Видел недавно документальный фильм про советского академика Виктора Михайловича Глушкова – создателя и многолетнего руководителя киевского Института кибернетики. Глушков отвечал перед Политбюро за создание и внедрение автоматизированной системы управления страной. Она называлась ОГАСУ. Глушков предложил выстроить Общегосударственную автоматизированную систему учета и обработки информации, то есть связать все существовавшие на тот момент вычислительные центры министерств и заводов в единую сеть и уже на основе этой сети комплексно решать задачи по развитию страны. И это задолго до появления Интернета. Конечно, техническая база тогда была еще слабенькой, не было оптоволокна, способного выдержать такую нагрузку. Я уже не говорю про сложное программное обеспечение, которое требовалось быстро разработать. В общем, чтобы запус­тить такую общегосударственную сеть, нужно было вложить средства, эквивалентные чуть ли не половине потенциала страны. Но, в конце концов, это уже конкретные перипетии истории. Главное – возникло само понимание того, каким образом следует управляться с информацией и в каком направлении двигаться дальше.

– Так в чем же заключалась западная спецоперация, где произошла та самая корректировка извне, после которой всё пошло не в том направлении, в каком следовало бы?

– Я уже сказал, что никакой конкретной информацией на этот счет не располагаю. Но точно знаю следующее. Может быть, проект Глушкова и был утопией. Но эта утопия возникла не на пустом месте. В Советском Союзе существовало пять или шесть школ, занимавшихся разработкой вычислительной техники. Вам, наверное, ничего не говорит такое название, как БЭСМ-6? Это электронно-вычислительная машина, компьютер на нынешнем новоязе, которую выпускал Московский завод счетно-аналитических машин имени Валерия Дмитриевича Калмыкова – был такой союзный министр радиопромышленности. Помню белорусские компьютеры серии «Минск». Я сам работал на этой технике, на «Минске-32», когда был студентом, – ЭВМ рассчитывала для «Мосхлебторга», какое количество машин следует вывести на линию, чтобы утром развезти хлеб по всем городским булочным, какой должна быть загрузка каждой машины и ее маршрут, чтобы охватить сразу несколько точек… Так вот, всего один любопытный факт, который проливает свет на возможную причастность неких внешних сил к сворачиванию советских программ создания АСУ. Дело было в 70-х. Собралось представительное межведомственное совещание по развитию АСУ. Встал вопрос о том, что программы для разных машин несовмес­тимы. То есть программное обеспечение для БЭСМ не годится для «Минска» и наоборот. Поэтому заговорили о том, что хорошо бы иметь некую универсальную программу, подходящую для любой машины. Началось обсуждение, и никто не зафиксировал, кто именно с задних рядов вдруг сказал: «А вот в Америке сейчас идет серия IBM-360. Давайте мы ее архитектуру возьмем за базу, и на ее основе унифицируем всю нашу технику». Предложение на том совещании даже не обсуждалось: ну, высказывание – и ладно. А потом в протоколе совещания появилась рекомендация: все отечественные разработки свернуть и перейти на архитектуру IBM с операционной системой OS-360. И что в итоге? Наши машины были очень быстрыми. БЭСМ делала миллион операций в секунду. Скорость «Минска-32» была порядка ста тысяч операций в секунду. А через несколько лет, когда мы прекратили собственные разработки и перешли на ЕС ЭВМ – то есть единую серию, которая копировала IBM-360, – скорость первой новой советской машины ЕС-1010 составляла всего десять тысяч операций в секунду. Потом усовершенствовали до ЕС-1020 с двадцатью тысячами. А до миллиона дошли только лет через десять, на ЕС-1060. Но к тому времени мы уже утеряли все наши пионерские разработки и плелись в хвосте у американцев.

– То есть факт целенаправленной диверсии все-таки имел место?

– Не знаю. В нашем случае более значимое обстоятельство, нежели чья-то заготовленная инициатива перейти на IBM на том самом совещании, – это позиция руководства. Почему отказались от предложения Глушкова создать сеть машинных центров? Совсем не потому, что денег на такой проект не было. Когда действительно чего-то хотели – ракеты, бомбы, – ни с какими тратами не считались. Наверное, наши руководители почувствовали, что если проект академика Глушкова реализуется, то у них уже не получится рулить страной по-старому, так как многое станет прозрачным. Приписки будут затруднены. Ситуация во многом аналогичная вашей истории о Микояне. Да, сеть Глушкова не создали по вполне понятным причинам недостаточной технологической оснащенности. Но, видимо, предпринимались и какие-то соответствующие действия, чтобы законсервировать эту неразвитость. То есть, как часто бывает, – комбинация внутренних и внешних причин. А вот американцы активно заимствовали из советского опыта то, что считали заслуживающим внимания. Например, идеи пятилетнего планирования использовались Министерством обороны. Но только с корректировкой: не как у нас было – пятилетний план принимался на партийном съезде и более не уточнялся до следующего съезда. В США фактически каждый год принимается новый пятилетний план. Иначе говоря, по итогам года оценивается его выполнение и с учетом полученных результатов принимается измененный план на следующие пять лет. И так далее, внахлест. Разумно, правда? Вот и нам надо было постоянно держать руку на пульсе. Не замалчивать ошибки и сбои, а напротив – не бояться обсуждать их, делать из них выводы и как можно скорее исправлять. Не отказываться от трехлетнего бюджетирования, а сделать его по статусу вырабатываемым каждый год на следующие три года. Раз уж взялись проектировать государство, то надо было не останавливаться на достигнутом, а постоянно совершенствовать проектную разработку. А мы в какой-то момент перестали проектировать, любые планы всё больше и больше становились имитационными, фиктивно-демонстративными. Настоящее планирование должно быть адаптивным, а не догматически зафиксированным. Если мы сверяем часы с текущим состоянием дел, сравниваем полученные результаты с аналогичными в прошлом, это позволит нам точнее определять контур развития и его динамику, которая всегда неравномерная в разных сферах экономики. А Госплан исходил из неверного понимания концепта «растущая система». Он полагал, что темпы роста во всех отраслях могут быть едиными. То есть система может увеличиваться в размерах пропорционально по всем направлениям. Но смотрите, как растет ребенок, животное, растение, как растет город, компания. Размеры увеличиваются, но при этом не все линейно пропорционально, меняются соотношения. Ведь инвариантна структура системы, и приросты должны быть разные. Назывались разные показатели. В какой-то момент остановились на пяти процентах. Но ведь это нереально, абсурдно наращивать в одном и том же темпе и нефтедобычу, и высокоточное машиностроение, и книгоиздание. Если у ребенка все части тела будут развиваться с одинаковым темпом, то ко взрослому состоянию его голова достиг­нет троекратно боˆльших размеров. Госплан же линейно всё растил. Естественно, возникали нестыковки, появлялись дефициты, выбрасывались на ветер ресурсы. Ну и, конечно, сыграло свою роль и то обстоятельство, что по сравнению с 40–50-ми годами само народное хозяйство качественно усложнилось, а система управления им осталась неизменной. Да, работы по усовершенствованию системы имели место. В 70–80-е годы непрерывно писались разные методики, разрабатывались модели оценки эффективности, пересматривались ГОСТы и СНиПы. Были целые отраслевые институты, изыскивавшие возможности, как усовершенствовать управление в той или иной сфере народного хозяйства. Да, всё это было – но без должного азарта, без вызова, без пафоса, под бдительным надзором «сверху»: чтобы мы не переборщили с поисками нового. А потому все эти наработки оказались никчемными – как та самая распечатка АСУ у директора завода – с соответствующим к ним отношением как к тому, что делается сугубо «для галочки». Тем не менее все эти попытки улучшить ту систему планирования и управления представляют собой очень ценный опыт. Ведь по сути тогда без серьезной теоретической проработки, без предварительного опыта аналогичных проектов удавалось проводить серьезные научные исследования проблем и достигать высокого уровня их осмысления. Если бы в то время имелись коллективы, подобные нашему, то у них получилось бы нащупать тот путь, по которому следовало бы двигаться дальше, чтобы при этом и не растерять действительные приобретения, и не допустить скатывания в застой. Ну, а дальше мы упираемся в уже действительно серьезную проблему – нараставшую количественную и качественную сложность. И если с количественной сложностью – увеличивавшимися объемами чисел – еще как-то научились справляться, хотя бы с помощью имевшихся вычислительных машин, то прорыва в качественном осмыслении новой реальности, новой онтологии так и не произошло – это было просто невозможно без специальной концептуальной методологии. Я имею в виду мощные технологии работы с понятиями и с системами понятий. Недавно мы анализировали различные отраслевые системы законодательства. Возьмем, например, природоохранную законодательную базу. В ней сейчас действует порядка восьмисот нормативно-правовых актов. Это кодексы, международные соглашения, федеральные законы, постановления правительства, ведомственные акты Минприроды, Росводресурсов, Рослесхоза, Роспотребнадзора, Росгидромета, Роспотребнадзора, Ростехнадзора, Россельхознадзора, Минсельхоза, Минздрава, Минпромторга, Минфина – понимаю ваше чувство омерзения, – но потом еще идут санитарные нормы и правила, ГОСТы и прочее. В них – несколько тысяч понятий и терминов. Такой массив крайне трудно усвоить, запомнить, где и о чем написано. То есть понятийную и терминологическую сложность не ухватишь голыми руками. Одновременно владеть примерно двадцатью предметными дисциплинами, чтобы работать с таким законодательным комплексом, человеческому мозгу невозможно. Их не получается систематизировать не только в голове, но и в специальных информационных технологиях ведения. А вот концептуально-логическими методами это делать можно. Эта сложность не осознается должным образом. О ней пишут и говорят в узких кругах, но делают это совсем не так, как следовало бы. Не осознается, например, что восемьсот законов и актов об охране природы от хозяйственной деятельности – ну, это безобразие, и с этим что-то надо делать. В 88-м году я был ответственным исполнителем одной научно-исследовательской работы, посвященной логизации законодательства. Мы придумали концептуальную схему проектирования идеального по ряду свойств законодательства. Это, кстати, тоже было в русле выковывания меча для ожидаемого героя. Взвесив результат, Никаноров пригласил для обсуждения и рецензирования нашей работы двух ведущих юристов из Института государства и права, один из которых был Борис Павлович Курашвили. Они высоко оценили нашу работу, новизна которой сводилась к воплощенной мечте о том, что сотни документов удерживать вполне реально – просто для этого нужна определенная технология. Потом Курашвили озвучил идею, что многие сотни законов вовсе и не требуются, нужно бороться с этой чрезвычайной регламентацией всего и вся, достаточно вообще оставить двадцать–трид­цать законов Гражданского кодекса, а об остальном хозяйственные субъекты сами договорятся между собой. М-да… Что мы имеем сейчас? Ежегодно Дума принимает сотни законов, а правительство выпускает тысячи постановлений. То есть производство этой регламентирующей документации возобновилось и происходит с невероятной скоростью, но уже без оглядки на то, что часто одна норма не стыкуется с другой. Но конвейер всё равно работает без остановки: надо имитировать бурную деятельность и получать за нее все причитающиеся награды. Поэтому перво-наперво необходимо концептуальное конструирование. Чтобы сорганизовать деятельность многих, нужно иметь единую концепцию, и деятельность конкретных людей выстроится как ее операционализация. Вот скажите, какая главная цель у Минздрава? Вы думаете снизить смертность населения и улучшить состояние его здоровья? Ничего подобного! Называются совершенно иные ориентиры, и даже слова используются совсем уж какие-то канцелярские – типа «койкооборота», «числа пролеченных». А какая цель у МВД? Прочтите Положение о министерстве, потом вдумайтесь в показатели и критерии так называемой эффективности.

– Ну, тут должно быть всё четко прописано – декриминализация.

– Нет! Нет там таких слов. Говорится о другом. Например, о раскрываемости преступлений. Но как увеличивается этот показатель? Самый легкий способ увеличить раскрываемость преступлений – это сократить их… «регистрируемость»… Словом, работать в этом направлении можно и должно. Для этого, во-первых, нужно стратегическое системное решение руководства и, во-вторых, нужна критическая масса людей, которые понимают ситуацию в том ключе, в каком я о ней рассказываю, которые обладают рычагами влияния и которые мотивированы действовать в указанном направлении. И которые понимают, что это реально можно сделать, что это получится. А сейчас такой критической массы нет. Имеются отдельные мыслители, аналитики, теоретики, практики, осуществившие чудеса новых организационных форм, просто «предлагатели всего хорошего», критики «всего плохого», даже небольшие работоспособные группы – типа нашего «Концепта», – но этого недостаточно. Вот это главное. И этой критической массе придется взяться за дело даже в том случае, если шансы на успех будут представляться минимальными. Другого выхода просто нет. Да и на Западе уже тоже подошли к осознанию необходимости менеджмента нового поколения. Понятно, что если мы говорим о насущной потребности новой управленческой культуры, то делаем это по той простой причине, что стоим на краю пропасти, а их мотивация совершенно другая – оптимизировать имеющиеся наработки, изыскать дополнительные возможности извлечения капитализации. Ну и нормально – мы и они подходим к одним и тем же технологическим решениям, но с разных сторон и по разным причинам. Вон Питер Сенге говорит о «самообучающейся организации». Разве Госдеп США построен в соответствии с какой-либо концепцией? Нет. Так же, как и МИД РФ. На какой концепции основывается Минпромторг РФ? Ни на какой. Есть чиновники, начальники, департаменты. А какая организационная концепция, какая теория организации? Никакие. То, что мы себя сами строим, в принципе не рассматривается. А если начать это рассматривать и изучать, то тогда сразу посыплются вопросы: какими методами мы себя строим, кто строит, а кто функционирует? Кто отвечает за то, что проект правильный, а кто отвечает за то, что его реализация правильная, и за то, что его текущее функционирование правильное? Вот если начнет складываться понимание по всем этим вопросам, если разрозненные озарения и догадки станут стягиваться, как в воронку, в некое кумулятивное осознание, то значит, процесс самоорганизации уже близок.

– Захирджан Анварович, то, о чем вы говорите, можно назвать культурой больших проектов, культурой больших структур. И ваша проработка пространства, топографии такой культуры буквально филигранна.

– «Культура структуры» – мне понравилось, у нас не было такого словосочетания.

– Да, культура структуры. И в советские времена этим занимались прикладным образом. Возьмем хотя бы наши наукограды – нынешние ЗАТО. Стержень – это градообразующее производство, как правило – наукоемкое производство или просто конструкторский, разрабатывающий, проектирующий центр. А вокруг этого стержня накручивается социальная инфраструктура и всё остальное.

– Город-функция.

– Да, город-функция, очень верное определение… Захирджан Анварович, мы уже довольно долго говорим, и в результате, я надеюсь, читателям будет понятен тот контекст, в котором группа Никанорова начинала в советское время, чего вы добивались, как воспринимали окружавшую действительность. Ясен и сегодняшний контекст, о котором вы так подробно рассказали. И сейчас хочется узнать все-таки более детально о том, как вы сейчас работаете. Я в данном случае имею в виду не ваши инструментарий и методологию, а скорее ответ на вопрос, где и почему деятельность «Концепта» оказывается востребованной. Почему заказчики обращаются именно к вам, несмотря на то что вы, как я понял, – очень неудобные исполнители, потому что никогда не идете на конъюнктурные компромиссы.

– Хорошо, тогда я начну прямо с ответа на последний вопрос. Когда мы встречаемся с потенциальным заказчиком нашего продукта, рассказываем ему о своих возможностях, об уже имеющихся у «Концепта» наработках в близких проблемных областях, то в десяти случаях из десяти – ну, может, в девяти случаях из десяти – этот человек стоит на неколебимо скептической позиции: мол, ничего из этого не выйдет, ничего не получится, в России это не внедряется, все реформы терпят крах и тому подобное. И я обычно отвечаю на это: да, всё это действительно так, и шансы на успех не очень велики, но одна из причин – возможно, главная причина, – почему в нашей стране не удается ничего сделать, заключается в том, что ничего не предъявляется. То есть нет проектов, которые хотя бы на уровне оперативных моделей демонстрировали ту или иную эффективно функционирующую сложную структуру. В реальность этого не верят, потому что никто ни разу не пробовал предъявить такую модель. Если нажать на выключатель, то зажжется свет. Но до тех пор пока не сделаешь этого, можно и не верить в то, что лампочка загорится. Я вспоминал пьесу Шварца. Ведь пока не появился Ланцелот, никто не верил в то, что можно убить дракона. А отдельные люди верили и ковали меч для того момента, про который никто не знал, когда он наступит. Трудно сказать, кто в нашей стране будет наводить структурный порядок, но я хочу, чтобы меч для него был готов уже загодя.

– Сказка Шварца – это одно, а структурный порядок в России – совсем другое. Можно ли вообще ковать меч для его отложенного применения? Писать в стол – как отдельные советские писатели, не рассчитывавшие пройти через цензуру?

– Я понял ваш вопрос. Он для меня очень близкий. Можно даже сказать – выстраданный. Мы с Никаноровым много спорили на этот счет. Я говорил, что нельзя замыкаться в кабинетных семинарах и заниматься исключительно умозрительными концептуальными разработками. Надо ездить по стране, брать заказы – ведомственные, региональные, муниципальные. И пусть на малом плацдарме, на небольшом полигоне, но выстраивать что-то дееспособное и – главное – практическое. А Никаноров мне возражал в том ключе, что не следует размениваться на мелочи, надо как раз пока не выходить за пределы кабинета и заниматься оттачиванием и совершенствованием тех теоретических разработок, которые у нас имеются на данный момент. То есть не торопиться с демонстрацией меча – это я опять к образности Шварца, – а делать его еще острее, еще совершеннее, еще эффективнее. И при этом не соприкасаться с миром, потому что мир сам к нам придет, когда дозреет до осознания необходимости сделать такой шаг. У Никанорова даже лозунг такой был: «Нас должны начать искать!» – а вот когда они к нам якобы придут, тут-то мы и продемонстрируем им весь арсенал наших возможностей.

– А Никаноров продолжал руководить вашей неформальной группой и в постсоветские времена? Вы сказали про поиск возможных заказов по стране – а это явно постсоветская реалия.

– Поиском заказов я занимался сам, Никаноров этот практический срез нашего существования не курировал. Ему было предоставлено всё необходимое для написания серии монографий – кабинет, наборщица и корректор, макетировщик, он круглогодично сидел и писал книги. Практически немедленно я эти книги издавал. А внедрением и даже апробацией идей он не занимался. Наоборот, он не раз повторял: не надо этим заниматься, не надо тем заниматься, не надо ездить в непрерывные командировки – у нас работы шли по всей стране, от Южно-Сахалинска, Омска, Перми, Воронежа, Твери до Санкт-Петербурга, – лучше сидите и разрабатывайте рода структур да нормальные операции. А как и когда эти операции будут применяться, не объяснял. Этого и до сих пор в широком окружении «Концепта» никто не понимает. Кто-то из представителей школы Никанорова что-то уяснил про понятия, кто-то – про теорию множеств, кто-то – про теорию систем, но держателей, скажем так, «гипотезы Никанорова» в ее цельности и совокупности не существует. Считать меня «хранителем ключей от школы», как вы сказали в самом начале беседы, – преувеличение. Но в конечном итоге я со своим стремлением апробировать наши наработки на практике, переведя постепенно НИР в НИОКР, в технологии проектирования, не ошибся. Методология развита и превращена в технологию, она проверена и усовершенствована в экспериментах с различными объектами. А практический опыт работы с властями разных уровней! Это язык трансляции наших рекомендаций. Приходилось использовать порой и самые разные уловки – от увещеваний до «страшилок». Случались и арбитражные процессы, которые мы регулярно проигрывали, поскольку настаивали, что делать надо не то, что записано формально в техническом задании, а то, что действительно следует предпринимать в данной ситуации. Мы научились ставить цели, разбираться в проблемах, в людях и конфигурировать благоприятные проектные ситуации. Наше ноу-хау тиражируемо и может перетекать из моей головы в чужую голову. Мы работаем со студентами МФТИ, причем сразу окунаем их в какой-нибудь конкретный проект. И через какое-то время они говорят, что им стало скучно с однокашниками, что они начали по-другому, иначе видеть проблемы и походя решать их. Помните известный школьный опыт на уроке физики? Учитель высыпает на белый лист бумаги металлические опилки, подносит снизу магнит, и опилки выстраиваются вдоль линий магнитного поля. Затем магнит из-под листа убирается – и опилки снова лежат на бумаге бесформенной кучкой. Так и с концептуальным проектированием. Я вношу интеллектуальный «магнит» в организационную деятельность – и всё сразу становится на свои места, всё четко и понятно. Или другой пример. Мы же с вами понимаем, что такое прямоугольник. Я говорю: «Прямоугольник», – и у вас в голове возникает тот же самый прямоугольник, что и у меня. И у любого третьеклассника возникает в голове то же самое. То есть у каждого из нас в сознании есть идеальная конструкция прямоугольника. Вот вам первая концептуальная конструкция, которой две с половиной тысячи лет и которая возникла вследствие потребностей измерять площадь паш­ни и сравнивать участки земли. Если один и тот же конструкт присутствует в нескольких головах, то эти головы могут действовать согласованно. И никакая совместная деятельность невозможна, если отсутствуют одинаково понимаемые цели и одинаково понимаемая схема деятельности. Это как бы идеальное магнитное поле, задающее рамку возможности что-то сделать. А дальше начинаются чисто человеческие проблемы: один опаздывает, другой стремится смошенничать, третий пытается недоработать и уйти пораньше. Поэтому на магнитном поле конструкта возникают разного рода «надстройки» типа правового обеспечения, регламентов, мотиваций, представлений об ответственности и прочего. То, что у нас обычно выдается за самое главное – финансовое обеспечение, кадры, материально-техническая база и тому подобное, – это всё вторично. Главное – это то, что целевая деятельность людей должна быть организована по некоторой конструкции, по некоторой концептуальной схеме, разделяемой всеми в качестве некоего базового консенсуса, и при этом она должна отражаться в нормативных актах, фиксироваться ими. Без концептуального проектирования управляемость не восстановить.

– Захирджан Анварович, про опилки было всё понятно, про прямоугольник тоже, но потом – по мере ваших дальнейших рассуждений – стала ощущаться острая нехватка конкретики…

– Хорошо, перехожу к конкретике. Итак, с чего начал Никаноров? Он, а также будущий академик и создатель советской школы искусственного интеллекта Гермоген Сергеевич Поспелов некоторое время работали в США в проекте «Поларис», в рамках которого разрабатывалась одноименная баллистическая ракета для атомных подводных лодок.

– То есть как это так?..

– Понимаю ваше изумление. Я и сам узнал об этом факте из биографии Никанорова только спустя тридцать лет после знакомства с ним. Да, оказывается, было такое начинание, когда по договоренности между Хрущевым и Кеннеди в качестве конкретного практического шага в направлении разрядки и налаживания взаимного доверия между СССР и США большая группа – двести человек – советских ученых, имевших отношение к оборонке, была командирована поработать в, так сказать, «братской» в кавычках отрасли. Ну, понятно, что они там много всего «позаимствовали» «по-братски», и потом это было воплощено в соответствующих советских изделиях. Сети PERT он привез оттуда. Конфигурационное управление к нам попало в связи с этим сотрудничеством. Эти американские системы управления появились у нас «вдруг, откуда ни возьмись». Никаких теорий управления до 60-х годов, даже осмысления их не было. Вернувшись, наши люди попали в странное двусмысленное положение. Хрущева уже не было: при нем поехали, а вернулись при Брежневе. То, что Никаноров был знаком с министром обороны США Робертом Макнамарой, я знаю от Марины Александровны Лактаевой. Она устроила ему встречу с Макнамарой уже в наше время, году эдак в 2005-м, может быть – в 2008-м, – когда он приехал на пагуошскую конференцию в Москву при помощи Александра Ивановича Бучнева. Никаноров с Макнамарой разговаривали по-английски почти полчаса. Не знаю, правда, о чем.

– Фантастика! Никогда ничего не слышал об этой групповой командировке. Это, конечно, ничего не значит, но всё равно трудно поверить, что такое могло быть после Карибского кризиса и на фоне набиравшей обороты гонки вооружений.

– А вот все-таки было. Я сейчас не буду касаться сугубо военно-технических аспектов этой совместной работы над «Поларисом» – да я их и не знаю, – а скажу о том, чем конкретно занимался Никаноров. После возвращения в СССР он написал и издал статью о конструировании организаций как этапе развития теории систем в США. Эта статья была как гром среди ясного неба. Потом он участ­вовал в переводе книги о системном анализе, а возглавлял группу переводчиков Побиск Кузнецов. С английского переводили, последовательно сменяя друг друга, три группы. Наконец, Побиск Георгиевич подрядил группу под руководством Майи Васильевны Круть – заведующей кафедра иностранных языков МФТИ. Она делала перевод, каждую главу досконально обсуждали на семинаре в ЛаСУРСе – Лаборатории систем управления разработками систем, – по поводу каждого термина дискутировали: что такое система, что такое функция, как адекватно перевести эти и другие понятия? Никаноров во всём этом участвовал, а потом свел воедино результаты работы всех переводчиков. А Поспелов подготовил к изданию другую часть системного анализа – программно-целевое планирование и управление: то, что обозначается аббревиатурой PPBS – Planning-Programming-Budgeting System. Работавший над переводом под началом Поспелова его ученик – Валерий Алексеевич Ириков – стал потом деканом факультета управления и прикладной математики того же МФТИ… Понятно, почему Никаноров по итогам своей командировки в США написал статью о проектировании и создании организаций. Просто американцы поняли, что технические системы приобрели такой большой масштаб, что ни одна организация не в состоянии в одиночку их понимать, делать и удерживать. Для этого требуются десятки тысяч людей, сотни компаний, фирм – субподрядных, субсубподрядных и так далее. «Поларис» делали две тысячи компаний с две­над­цатью уровнями субподрядной кооперации. Так и возникло сетевое планирование. А у нас вся эта системотехника пошла не в ту сторону. Не знаю, руководство не поняло, побоялось трудностей или не было в ней заинтересовано – может, всего понемногу. Да, потом разрабатывались оптимизационные модели, развивалось исследование операций, что-то делалось, но при этом как-то ушло то, что все эти разработки являются составными частями методологии системного решения проблем. Поэтому у нас оптимизационные модели никогда и нигде в экономике не применялись. Докторские диссертации по ним защищались – но не более того, никакого внедрения в государственное планирование или управление не последовало. Исключение составили разве что сетевые графики и сетевое планирование для технических систем. Например, головной институт Минэнерго СССР делал сетевые графики строительства крупных электростанций на десять тысяч событий, но при этом не возникло понимания, что и организации, занимавшиеся этим строительством, должны быть скоординированы.

– На какое время пришелся пик разработок в этом направлении? Какие это годы?

– Это в основном 60-е и начало 70-х. «Системный анализ» опубликован в 71-м. Но к 80-м уже наступил застой. Повторю, что чинившиеся «сверху» препятствия были деструктивны даже не столько сами по себе – хотя в условиях директивного управления их значение трудно переоценить, – сколько опосредованно: своим демотивационным эффектом. Отказ от практического внедрения разработок и, следовательно, отсутствие зримого, ощутимого эффекта от них разлагали людей, вгоняли их в то самое уныние, о котором я говорил. И сейчас мы наблюдаем во многом похожую ситуацию. С чиновником происходит так самая «обыкновенная история», потому что он думает: «Всё равно не получится ничего исправить, поэтому буду-ка я лучше думать о том, как пополнить свои доходы с помощью тех возможностей, которые мне дает моя должность». И правильно – не получится, до тех пор пока не будет предъявления. А предел падения – это когда как бы предъявляющий и принимающий решения просто договариваются, чтобы ничего не получилось, и «пилят» отпускаемые фонды и ресурсы. Можно подробно показать, как именно в большой системе происходит потеря управляемости. Образно говоря, что из какого прямоугольника проистекает. Вот она – теория систем в чистом виде. Есть динамические системы, есть статические системы, есть растущие, развивающиеся системы. Как спроектировать развивающуюся систему? Как организовать сельское хозяйство как динамично развивающуюся систему? То ли больше коров разводить, то ли – племенных быков? Как определить, чтобы всё это развивалось сбалансированно? Эти и подобные им вопросы оставались и остаются без ответов. Технические системы наращивали. Мы до сих пор ими пользуемся и даже какие-то новинки типа «Арматы» достаем из старых наработок. Но организация управления как была архаичной, так архаичной и осталась. Вернее, даже не осталась, а заметно ухудшилась. Я специально не подсчитывал, но навскидку могу предположить, что эффективность снизилась в десять раз по сравнению с советским периодом. Получается парадоксальная ситуация. С одной стороны, по всем видимым параметрам люди сейчас в материальном отношении живут гораздо лучше, чем при Сталине. Но с другой стороны, за этот очевидный рост благосостояния платится неимоверно высокая цена. Если бы частная фирма функционировала подобным образом, то она разорялась бы каждые полчаса. Советский Союз не разорялся, потому что он не был открытой балансовой системой – что производил, то и проедал. Теперь же, когда Россия стала открытой системой, экономика прошла несколько дефолтов, да и сейчас балансирует на грани из-за зависимости от цен на энергоносители на мировых рынках. А между тем принципы регулирования усложняются, схемы организации деятельности усложняются, но отстают и гибкого внесения изменений не обеспечивают. Структуры окостеневают, затем придумывают себе работу, чтобы их не ликвидировали, и начинают вести обособленное существование. По поводу феномена обособления я вспоминаю замечательное, но совершенно не цитируемое письмо Фридриха Энгельса к Конраду Шмидту. В этом письме говорится о том, что после отделения торговли деньгами от другой торговли – товарами – первая начинает развиваться по своим собственным законам. Это и есть обособление, или относительно независимое существование того, что надстроено. Возникают ростовщические деньги, финансовый капитал, деньги продаются как деньги, появляются акции, а позже – теперь каждая домохозяйка это знает – деривативы. Вторичные деривативы… То есть происходит обособление за обособлением, в старом организме идет бурная новая жизнь. Если использовать эту образность, то можно увидеть, что в больших организациях также случаются обособления: возникают группировки с разными целями, начинаются конфликты. Причем речь в данном случае не только о государственных структурах, но и о частных корпорациях. Внутри и тех и других формируются индивидуальные и групповые субъекты, которые работают на себя, а не на организацию-работодателя. То есть обособление – это первая концептуальная модель, о которой следует сказать в контексте рассуждения об утрате управляемости. Вторая концептуальная модель – это цепочка последовательностей: «сложившаяся система» – «слежавшаяся система» – «осыпавшаяся система». Что значит – система сложилась? Для иллюстрации прибегну к образу корабля, днище которого обросло ракушками. Так и сложившаяся система представляет собой конгломерат разных эпох, разных идей и мыслей, разных руководителей, которые давно ушли, и их управленческих наследий. Но пока, тем не менее, эта сложившаяся система более или менее функциональна – она так или иначе выполняет свое предназначение. Но наступает следующий этап – система слежалась. Представьте себе старый заброшенный дом, некоторые этажи которого просели и срослись с нижними этажами. Опрокинем этот образ на систему. Такая система в принципе не подлежит реформированию, поскольку любые попытки что-то в ней изменить грозят обрушить разом всю конструкцию. Поэтому обитатели слежавшейся системы больше всего на свете боятся перемен и сопротивляются им. И наконец, третий этап – это осыпание, разрушение слежавшейся системы, сохранить которую не помогло даже то, что ее обитатели замерли и вообще не шевелились. Эти три концептуальные модели дают исчерпывающее представление о том, что собой сегодня представляют управленческие структуры. В них тотально отсутствует какая бы то ни было субъектность. Россия – бессубъектная – или очень уж мультисубъектная? – пустыня, в которой, кроме президента, нет субъектного начала. А ведь только при наличии такого начала возможно концептуальное проектирование. Люди приходят на работу, что-то делают, а сами при этом не верят в то, что их труд принесет какие-то позитивные результаты. И чем выше должности, тем сильнее неверие.

– Хорошо, но эти управленцы, которые не верят в самих себя как управленцев, на что вообще рассчитывают? Они же должны понимать, что у системы запас прочности не вечен. Прибегая к вашей концептуальной модели, можно сказать, что система слежалась и вот-вот начнет осыпаться. И что они тогда станут делать? Рассчитывают на то, что успеют вывести свои активы на заграничные счета и уехать? А пока напоследок торопятся еще что-то «попилить»? Хочется понять их мотивацию.

– Кто-то действительно дорабатывает и одновременно пакует вещи. Это влиятельный, но вместе с тем небольшой слой. А основная масса о том, чтобы уехать, думает как о возможной, но пока еще отдаленной перспективе. Нет у нас сейчас общепризнанного гуру, который ходил бы и говорил: это кончится вот этим, а это – вот этим, это плохо, так не надо делать – а надо делать вот так. Нет субъекта порядка, причем под таким субъектом я понимаю уже не личность – того или иного гуру, вождя или национального лидера, – а правильную, рациональную, эффективную управленческую структуру. Корень всех наших проблем – в отсутствии такой структуры. В отсутствии ее ценностного признания всеми. Во второй половине прошлого века наступила эпоха сверхбольших организаций, сложных структур. Но осознания, понимания этой трансформации не произошло. Получается, что де-факто уже имеется некий организационный уровень существования материи, но вместе с тем этот уровень движения не воспринимается, не изучается как нечто материальное. Никаноров говорил: «Нужно овладеть разнообразием социальных форм». И этот призыв не просто сохраняет свою актуальность, он по-настоящему никем и не воспринят, не услышан. Вот мы, наш центр, бились и бьемся над тем, чтобы всегда можно было достать некий аналог «таблиц Брадиса», найти в нем нужную социальную формулу и применить ее на практике. Нужны технологии, нужен концепт такой конструкции, которая адекватна сегодняшней ситуации. Эта конструкция должна быть правовым образом точно закреплена. И надо очень серьезно работать над трудовой мотивацией. Необходимо материальное стимулирование, но главное – почти исчезнувшее – психологическое и моральное. Чтобы каждый чиновник гордился: «Я – профессиональный госслужащий, я – профессиональный управленец».

– У нас сейчас чуть ли не в каждом вузе учат «деловому администрированию» по программам MBA

– MBA – это управленческий фарс. Нынешнее управление не может быть таким, какому продолжают учить по западной модели. У нас привыкли отмахиваться: мол, у них всё хорошо, а здесь всё плохо, поэтому давайте будем просто копировать то, что есть у них. Да не хорошо у них, а плохо, серьезные управленческие проблемы имеются. Толкуют, что господин Обама не смог реализовать реформу здравоохранения США. Не смог именно из-за ее недостаточной концептуальной проработки. И в итоге пятьдесят миллионов граждан – страшно подумать! – не имеют медицинской страховки и соответствующей медпомощи. И это в ведущей мировой державе! Когда Тэтчер возглавила британское правительство после нескольких лет правления лейбористов, новые чиновники-консерваторы пришли в ужас: какой беспорядок в государственном управлении оставили им в наследство лейбористы. И новое консервативное правительство стало в спешном порядке издавать государственные регламенты, выпустили более двадцати томов. Ну, это же просто повторение советского опыта регламентирования. А уже потом, в наше время, Греф обратил внимание на этот опыт у англичан, когда стал вводить свои административные регламенты. Не знаю, был ли он в курсе того, что он внедрял в основе своей не британский, а советский опыт, когда вводил свой НЭП.

– Греф вводил нэп?

– Тут игра омонимов. Вводился не нэп – новая экономическая политика. НЭП – это аббревиатура установки: «Навести элементарный порядок». А уже после такого НЭПа должна начинаться высшая алгебра – концептуальная. Как вовремя подвозить к киоску коробки со сникерсом – давно ясно и понятно. Да что там киоск – даже для завода с номенклатурой в тридцать или сорок тысяч изделий имеется соответствующее программное обеспечение, позволяющее грамотно организовать его работу. Это всё, образно говоря, концептуальная арифметика, с ней никаких проблем нет. А я имею в виду более высокий уровень – концептуальную алгебру уровня корпораций, министерств, гуманитарной сферы. И вот тут начинаются проблемы. В том числе и из-за того, что нет грамотного подступа к такой концептуальной алгебре – не приходит гуру, который задал бы целеполагание. Не может быть никакого эффективного управления без целеполагания. Значит, сначала гуру должен задать цели, которые отвечают законам развития. Следовательно, требуется знать законы развития той или иной системы, отрасли, сферы и выбрать цели в соответствии с интересами работающих там субъектов. А для этого таким субъектам надлежит научиться артикулировать собственные интересы, искать компромисс, находить баланс сил. Если со всем этим разобрались, то можно переходить на следующий уровень – собственно стратегического, долгосрочного и смыслового целеполагания. Я прохладно отношусь к разного рода дискуссиям на тему: кто мы, откуда мы и куда идем. Не участвую по одной простой причине: потому что даже если участники таких дискуссий и придумают себе какие-то ответы на эти вопросы, у них всё равно ничего не выйдет. Для того чтобы вышло, нужно иметь в наличии все этажи пирамиды: государственное управление, законы, регламенты и прочее. Эти дискутанты могут сказать: «Мы – великая цивилизация, мы всех опередим». Отлично, а дальше-то что? Дальше нужно быстро разрабатывать тысячи документов, устанавливать правила игры, мотивировать сотни тысяч людей, ориентировать их и формулировать для каждого из них его собственные маленькие цели. Я ведь неспроста задавался вопросом, какая цель у Минздрава. У нас был заказ – разрабатывали целевые установки для системы здравоохранения на областном уровне. На уровне не абстрактной системы, а вполне конкретной – Ленинградской области. Какая должна быть цель у районного главврача? Его цель – снизить смертность на подведомственной территории. Не абстрактно «пролечить» количество, а именно снизить смертность, то есть добиться иного качест­ва. Цель у медсестры больницы того же самого района – совсем другая: не снизить смертность, а вовремя и ка­чест­венно сделать уколы и другие процедуры, поставить капельницы. Да, опосредованно эта медсестра работает на ту же самую цель районного главврача – участвует в системе мер, направленных на снижение смертности. Но в такой формулировке цель не должна быть поставлена перед ней. И вот эта эмерджентность – точнее, неочевидная декомпозируемость – у нас, как правило, отсутствует. Поэтому, пожалуйста: можно сколько угодно заниматься рефлексиями, анализом и самополаганием. Но потом-то всё равно придется обращаться к нам за концептуальным обеспечением любого подобного начинания – если, конечно, это начинание затевается всерьез и надолго. Потому что мы владеем всей этой условной «планиметрией Евклида» – всеми этими «прямоугольниками», «треугольниками», формулами и операциями с системами. В организационной сфере от рутинной деятельности никуда не уйдешь. Без нее всякая затея – не более чем клуб любителей. Это – основа, фундамент. А уже на этом фундаменте возводится остальное здание – я имею в виду научную и интеллектуальную управленческую деятельность. Вот она – пирамида. Базовый уровень: пришел на работу, сделал свое дело и ушел. Это – очевидность, которая не должна обсуждаться. Мы не можем требовать от водителя машины и наборщицы на компьютере разделять нашу решительность. Вернее, они могут ее разделять, это никоим образом не возбраняется, но их цель – другая: вовремя выйти на работу и качественно выполнить свои задания. Безупречное исполнение этого рутинного уровня должно быть гарантировано. Переходим на следующий – управленческий – уровень. Целеполагание здесь должно стать нормой практики. У нас если кто-то начинает заниматься целеполаганием – просто умозрительно, – то уже чуть ли не оппозиционер, потому что претендует на выработку альтернативных решений. Институты проектирования должны быть четко отделены, отграничены от всяких потребностей, желаний, не говорю уже – от завиральных идей разных «идеологов». И вот, кстати, об идеологии. Это – следующий этаж нашей пирамиды. Если нет идеологии – хорошо, назовем ее иначе – высшими ценностями например, – то нет и не может быть никакой осмысленной деятельности. Нельзя, невозможно просто заработать, поесть и поспать. Нет таких обществ и государств, которые могли бы существовать в такой системе координат. Осмысленная человеческая деятельность идеологизирована. Для меня интереснее другой вопрос: а как управляться с идеями? А если идеи начнут бороться друг с другом? Ведь идеи – самые «кровожадные» сущности. Существование одной идеи нестерпимо для другой идеи. Одна идея будет бороться с другой идеей, пока полностью не уничтожит ее – без всякой логики и аргументации. Если идея овладела некоторой массой людей, то эта масса станет уничтожать другую массу людей – ту, которой овладела другая идея. Значит, необходимы институты экспликации, артикуляции и согласования разных идей – этого недостает и нашей культурной политике. Правые и левые, либералы и консерваторы всех мастей и оттенков не могут договориться: кто мы такие, какие у нас общие цели и какие ресурсы на что мы тратим. Никакие институты планирования не могут внести ясность в эти вопросы – эти институты делают металл, нефть, дороги, мосты, стекло, покрышки, а кто должен делать смыслы? Общая социальная рефлексия, которая будет возрастать, – это ресурс. Причем ресурс неизмеримо более мощный, чем мускульный, силовой, машинный или энергетический. Виктору Гюго принадлежит высказывание: «Нет ничего сильнее идеи, время которой пришло». Я хочу понять, почувствовать хотя бы – пришло время идеи, которой занимается «Концепт», или еще не пришло. О том, что мы тут нарабатываем, надо писать и писать. И только тогда, может быть, выйдет какой-то толк. О каждом нашем проекте хорошо бы написать по две-три книги и по паре десятков статей. У нас в архиве 1542 тома отчетов по проектам и НИР. И каждый том – подчеркиваю, каждый! – содержит новизну. Если я буду редактировать и издавать по одной книге в день, то уйдет более четырех лет. А если по одной в неделю, то 29 лет… Я не могу. И при этом надо преподавать нашу методологию во всех вузах – и в университетах, и в авиационных, и в сельскохозяйственных. И так далее. Причем преподносить эту методологию как некий комплекс взаимосвязанных дисциплин – логики, теории систем, основ рефлексии, основ системотехники, основ управления и других – близких – предметных областей.

– Хотите вырастить целую армию кандидатов в Ланцелоты?

– Да вот всё время приходится раздваиваться. С одной стороны, продолжать ковать меч для ожидаемого Ланцелота, а с другой стороны, самому порой махать небольшой копией этого меча, брать на себя кусочек миссии этого героя. Поэтому сейчас крайне востребованы те, кто возьмет на себя задачу популяризации нашей деятельности и наших разработок. Вот как вы, например, в вашем альманахе. Информация о нас должна расходиться широкими кругами. И конечно, надо самым серьезным образом продумать вопрос о том, как, на каком языке транслировать наши наработки. Никаноров учил нас быть предельно дотошными, пунктуальными и даже занудными при работе с языком. Для этого мы и оттачиваем синонимы с омонимами, занимаемся вычленением понятий, их «расчист­кой», группированием, обобщением, придумыванием новых терминов и так далее. Работы тут – на годы. Я вот, например, не вижу, не знаю и не могу придумать или нарисовать способ перевода наших концептуальных операций на английский язык. Я уж не говорю – на китайский язык. Почему? Потому что для такого перевода надо быть в равной мере виртуозом и в иностранном языке, и в нашей концептуальной области. Бессмысленно же переводить слово «концептуальный» словом conceptual, это ровным счетом ничего не значит.Conceptual – это «понятийный», но никак не «концептуальный» в нашей интерпретации. А таких виртуозов-переводчиков, которые способны понять и передать все эти оттенки, нет. По крайней мере, я их не знаю. Но заказчик не появится, до тех пор пока с нашей стороны не будет масштабного предъявления. А перевести хотя бы на английский надо: ведь понятно, что наша методология – это общечеловеческое культурное достижение.

– То есть на сегодня вам остается заниматься спасением управленческой культуры здесь и сейчас в режиме интенсивной терапии?

– Да, именно этим. Ничего другого пока нет. И параллельно шлифуем собственный концептуальный русский новояз со своими нормами и правилами, на котором только и можно работать. Нельзя писать формальные документы на богатом литературном русском языке с оттенками. Надо писать без оттенков, потому что в противном случае заложишь размытость, и исполнитель промахнется. Наш тезаурус – это специальным образом подобранный, ограниченный, отшлифованный русский язык с определенными правилами построения фраз, но вместе с тем язык, вытекающий из естественного языка.

– Захирджан Анварович, большое вам спасибо за такую основательную беседу. Думаю, что она, с одной стороны, проясняет какие-то аспекты нашего недавнего прошлого, а с другой стороны, провоцирует еще больше вопросов и по поводу упущенных несколько десятилетий назад возможностей, и особенно по поводу текущего момента. Но это, наверное, и хорошо. Вы несколько раз сетовали на отсутствие в настоящее время некой критической массы людей, готовых принять на вооружение вашу методологию. Между тем хорошо известно, что качественный человеческий материал формируется в том числе и в ситуации, когда буквально захлебываешься вопросами, на которые не можешь найти ответа. Да, это рискованный момент. Можно смириться, махнуть на всё рукой – и начать довольствоваться той данностью, в которой существуешь. Но можно и взбрыкнуть, неожиданно для самого себя почувствовать силы и желание начать искать ответы на эти вопросы, чтобы плыть не по течению, а туда, куда хочется… Очень надеюсь, что вы и ваш «Концепт» и впредь будете подавать пример именно такого своенравного интеллектуального поведения.

8 июля 2015 года

Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 54

http://www.devec.ru/almanah/14/1873-zahirdzhan-kuchkarov-bez-kontseptualnogo-proektirovanija-upravljaemost-ne-vosstanovit.html

 

 


 Профессионалы и советская власть: взгляд из и для нашего времени

 

Л.Д. Ландау и П.Л. Капица

Мы привыкли воспринимать как некую очевидность, не нуждающуюся в доказательствах, мнение о том, что главным, системообразующим внутриполитическим конфликтом советской эпохи – конфликтом, унаследованным еще от эпохи дореволюционной, – было противостояние между тоталитарной властью и гражданским обществом. Ну, если и не гражданским обществом как таковым – по причине элементарного отсутствия подобной свойственной западной политической культуре модели общественной связности, – то, во всяком случае, просто обществом: какое-никакое, но об­щест­во, не вдаваясь сейчас в его определение, у нас было.

Не ставя под сомнение сам факт указанного конфликта, следует, тем не менее, внести в приведенный взгляд два существенных уточнения. Во-первых, взаимоотношения власти и общества должны описываться гораздо более сложной моделью, нежели простым конфликтом. Да, противостояние между ними действительно имело место и оставалось на протяжении всей советской эпохи исключительно существенной характеристикой их взаимоотношений. Но одним лишь противостоянием эти взаимоотношения не исчерпывались. Имели место и сотрудничество, и взаимные апелляции друг к другу – равно как и своеобразная игра в поддавки, обоюдные заигрывания по собственным, разработанным каждой из сторон для себя сценариям – либо по режиссуре стороны противоположной. Словом, налицо ситуация, когда конфликтные в основе своей отношения только к напряженности не сводились, но были весьма неоднородными, сложноорганизованными.

Во-вторых, все-таки необходимо разобраться с тем, что собой представляла одна из сторон, а именно – общество. (Власть в этом смысле – несмотря на собственную специфичность, обусловленную тоталитарным характером режима, а значит, своей в принципе нерыночной природой, – была тем не менее гораздо более понятной и верно идентифицируемой в качестве верховного, управляющего начала.) Представляется, что в данном случае гораздо правильнее говорить не об обществе в целом, но лишь об его определенном сегменте, а именно – сообществе профессионалов, которое и вступало с властью в охарактеризованные выше сложные коммуникации и которое во многих отношениях брало на себя те самые функции, которые в развитых классических демократиях традиционно выполняло и выполняет гражданское общество.

Советская власть с самого начала и до самого конца своего существования была вынуждена не просто мириться с су­щест­вованием подобного «гражданского общества», но и идти ему на определенные уступки, немыслимые применительно к обществу остальному – массовому, находившемуся за пределами этого избранного круга профессионалов, иными словами – рабсиле как таковой. Диапазон таких поблажек был весьма широким – от разного рода спецпайков (которыми, кстати, прикармливались и некоторые сегменты рабсилы) и до того, на что власть скрепя сердце шла исключительно в своих отношениях с сообществом профессионалов: последним дозволялось кроме официальной коммунистической идеологии исповедовать что-то еще. Спектр и содержательное наполнение этого «чего-то» варьировались в зависимости от эпохи и того, что именно власть рассчитывала получить от профессионалов в результате такой поблажки. Скажем, когда после войны потребовалось в кратчайшие сроки создать собственный атомный проект, власть согласилась даже на фактическое «отключение» партийной инфраструктуры от всей атомной отрасли. А в застой, когда советское руководство было уже просто неспособным на подобные радикальные шаги, подчас ограничивались тем, что как бы не замечали откровенно диссидентских настроений, ставших в то время чуть ли не господствующими в самых разных группах профессионального сообщества.

Такие идеологические привилегии для профессионалов были самыми разными, но всякий раз – вынужденными. Надо сказать, что большевики достаточно быстро осознали, что вовсе не обязательно говорить со всем населением на одном и том же языке. Это допущение осознавалось ими явственно, особых споров и разногласий в партийной верхушке не вызывало. Да, поначалу большевики упирались, им очень не хотелось разбавлять идеологическую однородность управляемого ими населения. Но они поняли, что если будут упорствовать и пытаться договариваться с профессионалами с помощью одних спецпайков, то далеко не уедут: профессионалов нельзя склонить к сотрудничеству с властью одним пряником или одним кнутом. А вот на ощущение собственной избранности, на положение, при котором им позволено быть не такими, как вся остальная рабсила, русские профессионалы – еще с царских времен ратовавшие за эгалитаризм лишь на словах, а на деле всегда предпочитавшие существовать на некотором расстоянии от народа – по расчетам советской влас­ти должны были клюнуть. Предположение большевиков стопроцентно оправдалось: профессионалы действительно оказались чрезвычайно падкими на идеологическую привилегию, и руководству страны оставалось лишь определять длину поводка дозволенного, вокруг чего, собственно, и шли споры в партийной верхушке.

Советское руководство сыграло и на другой характерной особенности русских интеллектуалов – особенности, также уходящей своими корнями в далекое дореволюционное прошлое: на их страстной любви к хождению во власть – любви гораздо более сильной и горячей, чем к хождению в противоположном направлении – в народ. И этой своей страстью наши профессионалы разительно отличались от профессионалов западных. Те – если, например, говорить о французских интеллектуалах начиная с эпохи Второй империи, а то и раньше – всегда с большим удовольствием критиковали власть, провоцировали ее на реформы, выступали горючим материалом для революций. Но всякий раз, когда эти интеллектуалы одерживали идейные – а значит, и политические – победы над теми или иными политическими режимами от Наполеона III и до де Голля, они отказывались идти во власть и предпочитали сохранять дистанцию между собой и новым режимом, утвердившимся во многом их стараниями.

У нас же интеллектуалы традиционно вели себя прямо противоположным образом: исступленно боролись с властью, обвиняя ее подчас даже в тех грехах, которых она даже и не совершала, но когда им удавалось эту самую власть свалить, они изо всех сил устремлялись на освободившиеся вакансии – конечно, не первых лиц, но вместе с тем часто далеко и не последних, – забывая при этом, что заваривали всю эту кашу, по крайней мере декларативно, ради народа, а не для собственного нового трудоустройства. И когда такой интеллектуал дорывался до чаемого им места, он довольно быстро растрачивал не только свой революционный пыл, но часто и те профессиональные качества, из-за которых его, собственно, и взяли во власть, а также собственную самость. Аппаратная среда в этом смысле всесильна и неумолима: она способна перемолоть любого профессионала, отжать из него всё ценное, а затем либо исторгнуть его обратно – в народ, – либо оставить в качестве заурядного функционального исполнителя, заставив при этом строго соблюдать правила поведения, заведенные во влас­ти. Во втором случае многие профессионалы ломались, не выдержав собственного умаления до роли обыкновенного чиновника – пусть и высокого уровня. Наглядные тому примеры – судьбы философов Леонида Ильичева, Абрама Деборина, Георгия Александрова. Но это – одиозные личности, а можно назвать и других спецов – настоящих профессионалов своего дела, – кооптированных во власть если и не вопреки собственному желанию, то уж, во всяком случае, не в результате каких-то предпринятых ими интриг или ухищрений. По личному распоряжению Ленина Николай Кондратьев и Александр Чаянов работали в Наркомземе и Госплане (первый – в союзном, второй – в республиканском). А Владимир Базаров в самом начале 20-х входил даже в состав президиума союзного Госплана. Работа в наркоматах и вообще на поприще управления реальной экономикой страны разительно отличалась от служения на идеологическом фронте: возможностей оставаться именно профессионалами, не мутировать в чиновников здесь было гораздо больше, так как спецов сюда и привлекали для того, чтобы они оставались именно спецами, а не становились, по словам Маяковского, «посыльными в услужении у хозяев – бумаг».

Безусловно, личная деградация профессионала в результате его романа с властью не была чем-то предопределенным и неизбежным. Многое тут зависело и от личных качеств самих спецов – твердости, последовательности, умения грамотно распорядиться открывавшимися на управленческих должностях возможностями. А возможности были действительно немалыми. Попадая в ЦК, становясь депутатом Верховного Совета или даже простым членом коллегии наркомата, профессионал оказывался причастным к распределению бюджетных и иных ресурсов. И тут перед ним возникал непростой выбор: либо с головой уходить в строительство новой страны, воспринимая то дело, которым он теперь занимался, с личной заинтересованностью, либо ограничиваться лоббированием своего прежнего дела – производства, института или иного учреждения, – к такому решению тоже можно относиться вполне с пониманием, либо стремительно деградировать, включаясь в аппаратные игры, копируя стиль поведения чиновников и заботясь лишь об удовлетворении личных потребностей.

Этот выбор ко всему прочему осложнялся еще и небывало разогретым тщеславием от попадания во власть – попадания, столь желаемого для русского интеллектуала. Перед чиновником никаких подобных искушений не возникало: он просто существовал в парадигме бюрократического этоса, ничуть не изменившегося с дореволюционных времен, тихо и спокойно работал на себя, не испытывая никакой экзальтации от близости к влас­ти. И потому был понятен, просчитываем и органичен самой власти, нуждавшейся в нем как в идеальном исполнителе, с которым можно было особо и не цацкаться. И совсем другое дело – профессионал. Заключая с ним контракт, власть наступала себе на горло и, естественно, испытывала понятное желание при всяком удобном случае поставить своего «партнера поневоле» на место, унизить, раздавить, а то и просто уничтожить.

То есть не будет преувеличением сказать, что финал хождения профессионала во власть был для него предугадываемым и всегда одним и тем же – печальным либо, по меньшей мере, удручающим. Проигрыш становился неизбежным. Он варьировался в узком разбросе между мутацией в заурядного чиновника или теми или иными мерами, которые рано или поздно применялись к инородному и органически чуждому власти лицу.

Но трагизм положения интеллектуала в советской системе заключался в том, что невозможно было оставаться просто профессионалом, мастером своего дела, не участвовавшим в играх со властью. Если интеллектуал не лез во власть и сторонился ее, то он всё равно попадал в ее удушающие объятия – но уже опосредованно, через сложные взаимоотношения внутри самих профессиональных сообществ. Эти сообщества были расколоты, но не по научным позициям и даже не из-за конкуренции школ и группировок, стремившихся стяжать лавры проводников единственно верного мнения – и причитавшиеся таким лаврам привилегии, – а опять-таки по отношению к власти и к ее обслуживанию. Состояния подобной опосредованной зависимости могли быть самими разными. Иногда профессионалы оказывались буквально в тисках – как если бы они перешли на работу во властные структуры. Но как правило, если интеллектуал оставался в своем профессиональном сообществе, то его несвобода была все-таки несопоставимо слабее, нежели если бы он находился на службе непосредственно во власти. Но самое главное, что в таких оболочечных институциях, обслуживавших власть на том или ином направлении, профессионалы могли отчасти сами определять, в какой мере они настраиваются на частоты властных колебаний, которые напряженно улавливали в их трудовых коллективах. У кого-то получалось ничего особо для себя и не выпрашивать, чтобы не усугублять свою зависимость, но вместе с тем выполнять те заказы власти, которые в наибольшей мере отвечали профессиональным интересам. Это позволяло как бы и не слишком грешить перед научной истиной, каковой она представлялась. Характерный пример данной позиции – тезис историка Милицы Нечкиной о самодержавии как о «наименьшем зле».

Но не все были готовы к тому, чтобы проявлять такую «разборчивость» и демонстрировать «привередливость». Подавляющее большинство интеллектуалов вступали друг с другом в жесткую конкуренцию за право больше прогнуться перед властью, чтобы получить за это преференции в виде карьерного роста, привилегий, льгот или иных знаков внимания «свыше». Но заметной по своему количест­венному – и главное, качест­венному – составу была и другая часть профессионального сообщества, которая пыталась найти компромисс с властью, выстроить с ней договорные отношения. Формулу такого компромисса – сохранение своего достоинства и в то же время самого себя и своего дела – очень четко обозначил Аркадий Белинков в книге «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Литературовед дотошно выписал эту стратегию поведения, когда интеллектуал не рвется во власть, не ищет близости с ней и не пытается навязать ей свои услуги, а с чувством собственного достоинства ищет почву для сотрудничества в тех вопросах, в которых считает себя компетентным и в которых получит возможность не подлаживаться под те заранее известные выводы и суждения, которые от него хочет услышать власть, и при этом еще резервирует за собой право критиковать – разумеется, в разумных и допустимых пределах – своего работодателя. Этот своеобразный алгоритм поведения можно кратко обозначить как «примирение–резервирование». Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам – например, к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой право на скептическое отношение к некоторым нравственным нормам, установленным «свыше». Потом, примиряясь с этими нормами, интеллигенция резервировала право не принимать, скажем, преобладание вокальной музыки над инструментальной и т.д. В конце концов, объект какого-либо резервирования сводился к нулю, оставалось лишь «право безоговорочно соглашаться».

Возможность высказывать то что думаешь всегда была особенно ценной. Конечно, мало кому удавалось получить здесь такой карт-бланш, каким обладал Илья Эренбург, делавший подчас неожиданные и несогласованные заявления и по-отечески журившийся за них вождем. Критиковать власть – точнее, ее режим – дозволялось косвенно: например, затрагивая какие-либо нравственные или морально-этические темы. Территория критики могла быть и еще более локальной: например, музыка – симфоническая, народная или, что гораздо удобнее и сподручнее, эстрадная. Или же современная литература и публицистика – в позднесоветское время тут разворачивались целые баталии, причем голоса тех, которые впоследствии стали прорабами перестройки или демократами первой постперестроечной волны, звучали тогда довольно зычно. Чем меньше оказывался участочек, на котором разрешалась критика, тем более смело и решительно можно было ею заниматься. Власть объективно не могла во всем разбираться и отслеживать, чтобы в каждом вопросе расставлялись правильные акценты. Речь в данном случае даже не о каких-то сложных технических или естественнонаучных проблемах, а хотя бы о тех же лингвистике или музыке Шостаковича. И поэтому профессионалы получали уникальную возможность не только критиковать и спорить, но и в итоге добиваться своего. Так, автор «Толкового словаря русского языка» Сергей Ожегов в ответ на обвинения в том, что он использует и заимствует иностранные слова и аббревиатуры, вступил в переписку с ЦК и сумел убедить «товарищей» в том, что недопустимо искусственно сужать пространство живого и развивающегося языка и никакого низкопоклонства в иностранном словоупотреблении нет. (Скорее, конечно, он не убедил их, а вынудил отстать от него и закрыть глаза – но разве это не победа?) То есть компромиссные отношения с властью давали уникальную возможность профессионалу сохранить и собственное дело, и – что немаловажно – свое лицо.

Первый массовый призыв большевиками профессионалов во власть произошел еще в годы Гражданской войны. Надо сказать, что сразу после Октябрьской революции начался процесс пока что индивидуального трудоустройства отдельных спецов, прежде обслуживавших царский режим, а затем и Временное правительство, в структуры новой – советской – власти. Но уже сама Гражданская война и иностранная интервенция вынудили большевиков всерьез задуматься именно о массовом, масштабном обращении к опыту старых управленцев. Чтобы выстоять, молодой Советской России требовалось мобилизовать все свои силы. Но для мобилизации только лишь героизма и подвижничества было недостаточно. Нужно было грамотно инвентаризировать все наличные ресурсы и выстроить из них дееспособный контур. Естественно, в первую очередь речь шла о профессиональном управлении экономикой – таком управлении, которое невозможно было организовать, не прибегая к опыту прежних спецов. И тогда Ленин принял принципиальное решение – пойти на сотрудничество с такими спецами, пусть даже, мягко говоря, и не сочувствовавшими большевикам, критиковавшими новую власть за то, что она, сделав ставку на рабочий контроль и фабзавкомы, потворствовала перерастанию частных цеховых интересов в принципы управления экономикой и тем самым отступила от Маркса, отнюдь не считавшего, что социализм должен строиться силами лишь одного пролетариата – без творческого диалога с другими социальными силами. И Ленин, похоже, прислушался к такому мнению. В короткую мирную паузу марта–мая 1918-го, когда одна – Первая мировая – война закончилась (во всяком случае, для России), а другая – Гражданская – еще не началась, он санкционировал фактически переход к госкапитализму ради передышки и преодоления продовольственного кризиса, идя при этом на серьезные компромиссы и допуская сущест­венные отступления от доктринально стерильного социализма. Именно тогда, весной 1918-го, во власть – точнее, в ее исполнительные структуры типа Наркомпрода и Наркомфина – пришли целые группы спецов, согласившихся работать с большевиками в общем-то на условиях последних.

Однако вскоре – после контрреволюции на Украине и возобновившегося наступления германцев – компромиссы были свернуты. Повсеместно вводилось управление на принципах военного коммунизма: развернулась прекратившаяся было «красногвардейская атака на капитал», продовольственная политика начала строиться на основе очень жесткой хлебной монополии – продовольственной диктатуры. Но уже в конце 1918-го – начале 1919-го это закручивание гаек исчерпало все свои управленческие возможности. От большевиков стали отворачиваться не только крестьяне, но и рабочие, начали переходить на враждебные позиции предприниматели, прежде выражавшие готовность сотрудничать с новым режимом. То есть социальная база большевистской власти недопустимо сокращалась. И вот тут подали свой голос работавшие в наркоматах профессионалы. В Наркомпроде заговорили о том, что продовольственная диктатура не срабатывает, и при этом не ограничивались голословными заявлениями, а собирали подробную статистику, выпускали бюллетени и предъявляли свои наработки политическому руководству страны. К тому времени и сам Ленин уже подошел к осознанию необходимости отказаться от чересчур радикальных способов управления экономикой, и звучавшее всё громче экспертное мнение профессионалов Наркомпрода оказалось услышанным. Продовольственная диктатура заменилась менее жесткой продовольственной разверсткой.

Однако большевистская идеократия не мыслила себе строительства нового общества на основе компромиссов, пусть даже и временных. И как только в 1919-м советской власти удалось одержать решающие победы на фронтах Гражданской войны, Ленин вдруг начал говорить о необходимости пролонгации продразверстки, искренне полагая, что только на ее основе и можно построить социализм: дескать, никакого рынка не потребуется, всё будет разверстываться и распределяться по устанавливаемым большевиками правилам. Между тем крестьяне согласились на продразверстку лишь как на временную меру во время войны, с их стороны это был компромисс, на который они пошли с большевиками ради установления после нейтрализации внешних угроз совершенно новых договорных отношений с советской властью. Спецы же из Наркомпрода и Наркомфина, видя реальное положение дел в экономике, уже в конце 1919-го предлагали вводить нэп.

Вслед за спецами из наркоматов военный коммунизм начали критиковать уже и отдельные представители самого партийного руководства, например, Леонид Красин – на тот момент нарком торговли и промышленности и одновременно путей сообщения, мастер привлечения инвестиций – «кошелек партии», как его звали. Так, он в открытую заявил, что большевикам удается контролировать лишь 20 процентов экономики, организованной на принципах военного коммунизма, а остальные 80 процентов – это «Сухаревка», то есть теневая экономика, подпольный рынок, на котором вращаются колоссальные средства, недоступные для власти. Более того, утверждал Красин, на «Сухаревку» работают и некоторые государственные структуры. Данный факт свидетельствовал уже о полной неспособности большевиков навести элементарный порядок в экономике. Сложившуюся ситуацию очень точно характеризовала ходившая тогда поговорка, разрушавшая представление о военном коммунизме как о жесткой, но эффективной диктатуре, державшей руку на пульсе страны: «Пишем по декрету, а живем по секрету». То есть демонстрируем внешнюю лояльность власти, а на самом втихую обделываем – кто как может – свои дела.

А ведь на тот момент шел уже 1920-й, когда Гражданская война в основном завершилась и непосредственная внешняя угроза режиму исчезла. И после победоносного окончания этой войны началась новая война – гораздо более страшная: война с собственным народом, устраивавшим мятежи против власти большевиков. И в итоге в марте 1921-го, под давлением Антоновщины, серии других мятежей, в том числе и наиболее громкого – в Кронштадте, советская власть согласилась ввести нэп.

Важно подчеркнуть, что санкционированная большевиками новая экономическая политика не являлась их идеей. Для них это было вынужденное решение, своего рода компромисс с обстоятельствами, сворачивание с магистрального, по представлениям их лидеров, пути строительства социализма. Но в очередной раз сработал ленинский прагматизм: уловить мейнстрим общественных настроений и выдать его за собственную проработанную позицию. И вождь принял политическое решение по нэпу вопреки многим, в том числе и влиятельным, представителям большевистской верхушки. Но сделанный им шаг объективно вынуждал предпринять целую серию дальнейших действий. Рыночный фундамент нэпа очевиден. А значит, на место административно-командных мозгов, привыкших управлять приказами да маузерами, должны были прийти новые мозги, способные управлять рыночной стихией, принимать решения, исходя из оценки их рентабельности, уметь осуществлять синдициование и трестирование. И вот тут на первый план вышли люди типа упомянутых выше Базарова, Кондратьева и Чаянова, а также Леонида Юровского из Наркомфина – одного из разработчиков денежной реформы, – то есть именно высококлассные профессионалы, с которыми не могли конкурировать управленцы, выдвинувшиеся после Октябрьской революции и в ходе Гражданской войны.

Нэп – это вообще золотое время для самых разных профессиональных сообществ и ассоциаций. Их в те годы сложилось великое множество. Допущенные властью послабления создавали благоприятные условия для развития этих организаций, их конкуренции друг с другом и выработки форм жизнедеятельности, альтернативных тому строю, который создавался большевиками. Последние же свыклись с необходимостью предпринятого ими «реверса», но тем не менее даже не допускали мысли об оставлении командных высот. На протяжении всего периода нэповского эксперимента он воспринимался советской властью как нечто временное – пусть притом и весьма продолжительное, – поскольку политика рассматривалась ею как сфера неизмеримо более приоритетная, чем экономика. Отсюда, кстати, и многочисленные ошибки, допускавшиеся большевистским руководством, не желавшим во всём следовать рекомендациям профессионалов. Взять, к примеру, очень интересный и исключительно перспективный в реалиях возрождавшейся экономики 1920-х принцип трестирования, когда работа в госсекторе строилась на принципах хозрасчета и экономической самостоятельности, а государству выплачивался фиксированный процент. Власть не дала полностью воплотить в жизнь этот принцип – она не согласилась на оплату труда сообразно вкладу каждого работника, а настояла на сохранении уравниловки. И выходила несуразица. При переводе предприятия на хозрасчет новый принцип организации труда и его оплаты доводился до каждого рабочего места, чтобы все работники смогли на себе ощутить, как выгодно хорошо работать. И соответственно – как невыгодно работать плохо. Если работник ленился или халтурил, то это неизбежно должно было бы отражаться на его зарплате. Но этого-то и не происходило: партия не хотела «давать в обиду» рабочего – пусть даже и злоупотреблявшего таким ее доверием. В итоге хозрасчет не доходил до каждого члена трудового коллектива, а «застревал» где-то на уровне цеха или производственного участка и в итоге не срабатывал. Точно так же не получилось наладить отношения на принципах хозрасчета между предприятиями и их отраслевыми наркоматами. Большевики ни в какую не хотели допускать в новую социалистическую индустрию «классово чуждый» принцип материальной заинтересованности: интересы рабочих могла отстаивать только советская власть, а ни в коем случае не сами рабочие. Так нэп постепенно загонялся в «резервацию» мелких кустарей и артельщиков – своего рода производственных маргиналов, не делавших погоды в серьезной экономике. А значит, не создавалось основы для экономического термидора, при котором интересы нэпманов и зажиточных крестьян со временем получили бы и политическое оформление.

Но развитие никогда не бывает линейным, и если после революции долгое время не происходит термидора, то значит, должен случиться следующий такт революции. Этот такт и начался в конце 1920-х в виде сталинской революции «сверху», завершившейся ут­вержде­нием административно-командной системы в ка­честве экономического и политического монополиста. Однако такое усугубление революции, попытка построить настоящую утопию для каких-то идеальных людей, которых просто не существует в действительности, делали термидор тем более неизбежным – разве что отложенным во времени. Он случился спустя несколько десятилетий – в 1991-м, – когда протест против утопии стал всеобщим.

Утверждение сталинской модели делало неизбежным перезаключение контракта между властью и профессионалами на гораздо более жестких условиях для последних. Жизнь профессиональных сообществ регламентировалась, не осталось никого, не приписанного к тому или иному профессиональному цеху типа Союза писателей, Союза художников и тому подобных объединений. Прежнего половодья организаций, какое наблюдалось в 1920-х, уже не было: Сталин воспринимал спецов как ценный ресурс режима и потому не мог позволить, чтобы кто-то из них оставался недоучтенным или не приписанным сообразно своей потенциальной полезности и готовности к употреблению. Но и при таком резком усилении режимности спецы не утратили профессионального интереса к социалистическому строительству, тем более что на первых порах амбициозные сталинские задумки не могли не восхищать и не будоражить впечатления тех, кому вменялась в обязанность их практическая реализация. К тому же тяга к фундаментальной переделке мира была тогда присуща не только советскому народу, но и населению ведущих капиталистических держав. Аналогичные задачи – разве что с национальной спецификой – ставились тогда и в гитлеровской Германии, и в заокеанской Америке, и в совсем уж неведомой и по-прежнему закрытой от мира Японии. Поэтому потребность в драйве, в мобилизационном рывке для построения нового мира, в каком-то специфическом образном языке для описания подобного творческого состояния – это чувство, которое в 1930-е испытывали интеллектуалы и за пределами СССР. Во всяком случае, в державах, претендовавших на роль пионеров развития и законодателей мод в деле социального конструирования. Старая аристократия – в тех обществах, где она, в отличие от СССР, оставалась, – всюду клонилась к упадку, а профессионалы и – шире – интеллектуалы вообще напротив резко шли в гору. И везде политическая власть играла на этом тренде, решая с помощью такого порыва те проблемы, которые объективно назрели, но одновременно объективно же не могли быть сняты при прежней ритмике социальной жизни. Другое дело, что в либеральных империях Запада – Соединенных Штатах и Великобритании – власть играла с интеллектуалами гораздо более завуалированно и деликатно, чем в тоталитарных режимах Японии, Германии или СССР. Но и там, и там вызовы эпохи открывали для интеллектуалов огромное количество возможностей проявить себя.

Поэтому, возвращаясь к сталинскому СССР, следует сказать, что и со стороны профессионалов, и со стороны власти имелась объективная заинтересованность в перезаключении контракта на взаимное сотрудничество, сокращение же диапазона свободы для спецов не умаляло их стремления обрести свое место на стройках социализма. Тем более что по сравнению с прагматизмом ленинским – прикладным, готовым ради разрешения конкретной проблемы поступиться теми или иными догматическими принципами, но лишь временно и с неизбежным возвращение на оставленные позиции, – прагматизм сталинский был гораздо менее идеологизированным (приоритеты свелись к обеспечению лоялизма и обустройству режима личной власти – власти как таковой, в чистом виде, а потому особо и не нуждавшейся ни в каком догматизме) и демонстрировал готовность вести диалог даже с недавними врагами. Так, стало возможным обращение к державности, к патриотическим ценностям, связывавшим воедино прошлое и настоящее, – и при этом необязательно воспринимавшимся с классовых позиций. Эта метка, посланная «сверху» в об­щест­во, была моментально воспринята, и социальная опора режима – в том числе из числа профессионалов, прежде ни в какую не желавших идти в услужение советской власти, так как для этого требовалось демонстрировать приверженность большевистской идеологии, – заметно расширилась.

Возымела эффект и другая непохожесть обоих вождей. Ленин сам был интеллектуалом, причем не сторонился и совсем уж высоких материй, в эмиграции занимаясь философией и поддерживая отношения с европейскими мыслителями левой ориентации. Поэтому он умел обращаться со спецами и вместе с тем особо с ними не церемонился. Сталин же не считал себя интеллектуалом, и ему явно льстило, что он имел возможность приближать к себе профессионалов. А последние, в свою очередь, также готовы были заигрывать с вождем. Сталинская «внеидеологичность» оказывалась тут как нельзя кстати, о чем свидетельствуют истории взаимоотношений Сталина с Михаилом Булгаковым или Борисом Пастернаком.

Вся эта новая стилистика диалога власти и профессионалов отточилась и вместе с тем обрела некие новые черты в годы войны.

С одной стороны, рамки официальной идеологии, в 1930-е годы и так заметно раздвинувшиеся, с началом войны были перенесены еще дальше – за те ограничительные линии, которые прежде считались непреодолимыми. Власть фактически в открытую призвала перед лицом врага забыть старые классовые обиды и сплотиться вокруг фигуры вождя. Советская страна – пожалуй, впервые с момента своего рождения в горниле Октябрьской революции и Гражданской войны так четко и осознанно – начала позиционироваться как в основе своей то же самое государство, которое существовало до 1917 года, только обновленное, на новой ступени своего развития, но вместе с тем чтущее героизм и патриотизм предков – хотя бы даже и из царского прошлого. После почти четвертьвековых репрессий, гонений и забвения была частично «реабилитирована» Русская церковь.

Однако гораздо важнее обратить внимание на то, что имело место, так сказать, с другой стороны. Перечисленные выше нововведения вполне укладывались в общую патерналистскую схему тотального лоялизма: то, что из тени в свет переводились целые сегменты тех, кого раньше считали классовыми врагами, выглядело как бы царской милостью, традиционным русским замирением в годину испытаний – пусть, правда, и с оттенком покаяния самой власти типа проникновенных обращений «братья и сестры», «к вам обращаюсь я, друзья мои», что тем не менее также было вполне в духе отработанного веками сценария самодержавного плача. А потому не меняло ровным счетом ничего в режиме личной власти. Буквально революционная по своей сути новация подступила с другой стороны: власть отважилась на то, о чем раньше даже и близко не помышляла, – на доверие к своим гражданам. Если прежде доверие, аранжированное восторгами и поклонением, могло подниматься лишь «снизу» «вверх», то теперь оно стало оказываться и в обратном направлении – «сверху» «вниз». Со скрипом, без восторга, вынужденно – но оказываться! В советских реалиях это значило очень многое: фактически в переводе с языка нашей политической культуры на язык западной политической культуры такое властное доверие следовало воспринимать как делегирование сувереном части своих полномочий (в нашем случае – в виде оказываемого доверия и предложения разделить ответственность) гражданскому обществу (опять же в реалиях СССР – сообществу профессионалов).

Доверие оказывалось в первую очередь тем из профессионалов, кто был способен самостоятельно – а не послушно – мыслить и принимать ответственные – а не директивно спущенные – решения. Среди таких лиц были и ученые-технари – например, Петр Капица, Игорь Курчатов, Лев Ландау, Сергей Королев, – и капитаны промышленности, как Исаак Зальцман, Алексей Шахурин, Иван Лихачев. Эти и другие отмеченные «высочайшим» доверием фигуры транслировали такое доверие ниже – на уровень конструкторских бюро и промышленных объединений, между которыми разворачивалась конкуренция, в ходе которой совершенствовалось качество выпускавшейся продукции, оттачивались практики управления большими предприятиями. И в условиях этой конкуренции уже не имело никакого значения, кто именно добивался лучших показателей – большевик или беспартийный, лицо с безупречным пролетарским происхождением или кто-то из «бывших», человек с незаполненными последними страницами паспорта или уже посидевший в сталинских лагерях.

И самое удивительное, что даже в условиях предельного мобилизационного напряжения эти новые управленцы из оборонной науки и оборонных отраслей промышленности использовали те самые методы стимулирования личной материальной заинтересованности, которые апробировались в годы нэпа, а потом были благополучно забыты. Например, упомянутые Зальцман, Шахурин и Лихачев внедряли у себя принцип хозрасчета. Опыт использования рыночных механизмов в 1941–1945 годах был впоследствии проанализирован и изложен Николаем Вознесенским, на тот момент возглавлявшим Государственную плановую комиссию при союзном Совмине, в книге «Военная экономика СССР в период Отечественной войны». В ней прямо говорилось о необходимости и в мирное время работать с такими инструментами, как прибыль, цена, рентабельность, хозрасчет, – то есть на повестку дня ставилось то, о чем Косыгин заговорил два десятилетия спустя.

Однако для решительных, новаторских по характеру действий и поступков требовалось известное мужество. Неслучайно нарком танковой промышленности Вячеслав Малышев говорил руководителям «Уралмаша» о том, что сейчас и в последующем будет нужна правовая основа для проявления смелости. В условиях налаженного военного хозяйства утвердилась практика «разносов» директоров за нарушение тех или иных прерогатив вышестоящих инстанций, установленных «сверху» лимитов. На многие формы хозяйствования распространялось идеологическое табу, они трактовались как несовместимые с социализмом. Например, критерий прибыли многими руководителями рассматривался как основной в оценке эффективности работы предприятия. При таком положении каждый управляющий должен был подыскивать людей, которые могли бы приносить наибольшую пользу, и оплачивать их труд не по установленной ставке, а по тому, кто чего стоит. Но в самой постановке вопроса «дать волю каждому», то есть дать возможность самому отвечать за всё, не перекладывая ответственности на чужие плечи, на вышестоящие инстанции, тут же усматривалась угроза ослабления планового – а значит, централизованного – начала.

Противоречила установленным правилам снабжения «по карточкам» мысль директора ЗИСа Лихачева о том, что придет такое время, когда забудем вообще о фондах, что потребитель будет иметь дело с изготовителем. То есть он выступал за такие подлинно плановые начала, которые не предписывают способы движения к общественно важной цели, а создают основу для проявления широкой технической и хозяйственной инициативы. В 1944 году Лихачев решительно отверг предложение лимитировать работу цехов по отдельным элементам затрат и требовал устанавливать задание только по общей себестоимости изделия, не связывая излишней опекой начальников цехов.

Весьма перспективные мысли о методах хозяйствования содержались в записке Константина Белова, представленной в том же 1944 году в Наркомат станкостроения. Вернувшись из командировки в США, инженер призвал обратить серьезное внимание на индустриальную социологию, на разрабатываемые ею принципы и способы реализации на производстве теории «человеческих отношений». Белов видел в ней, как и в системе Тейлора, прежде всего черты, которые могли бы быть использованы в деле дальнейшего развития научной организации труда, создания оптимальных условий для проявления способностей советского рабочего, его изобретательности и инициативы.

Все новые идеи, поиски, прозрения венчала работа неизвестного экономиста Николая Сазонова «Введение в теорию экономической политики». Выходец из крестьян, инженер-энергетик по образованию, член партии с 1920 года, он в 1943 году представил в Институт экономики Академии наук СССР свою докторскую диссертацию. По мнению Сазонова, игнорирование таких законов, как законы денежного и товарного обращения, образования и движения цен, привело к крупным ошибкам, затормозившим развитие страны в 30-е годы. Ликвидация государственной и кооперативной торговли с заменой ее распределением продуктов по карточкам отрицательно отразилась на всём народном хозяйстве. Отсутствие свободной государственной торговли в городе вызва­ло резкое сокращение предложения сельскохозяйственной про­дукции со стороны крестьянства. Это осложнило снабжение городов, привело к понижению производительности труда, превратило предприятия в «проходные казармы».

Причину острого кризиса финансовой системы страны Сазонов видел в том, что основная доля доходов принадлежала не отдельным предприятиям, а государству. Проведение большой части доходов и расходов народного хозяйства через государственный бюджет приводило к его огромному разбуханию, что, в свою очередь, способствовало быстрому росту государственных учреждений. Такой порядок бюрократизировал всё финансовое хозяйство страны и явился одной из серьезнейших причин больших перебоев в хозяйстве в первые месяцы Великой Отечественной войны. Для оздоровления экономики, ее быстрого восстановления после войны Сазонов предлагал «переключить работу хозяйственного оборота на коммерческие рельсы», продавать товары широкого потребления хотя и по карточкам, но по складывавшимся ценам вольного рынка. Он считал необходимым отказаться от планового вмешательства в хозяйственные процессы, отменить централизованную систему фондирования, предоставить руководителям предприятий право свободного маневрирования фондами материалов, рабочей силы, зарплаты и т.д. Плановая работа, по его мнению, должна была сводиться только к регулированию хозяйственных процессов, к учету и предвосхищению их.

Сложная ситуация с обеспечением тыла необходимыми кадрами объяснялась в диссертации тем, что еще до войны в народном хозяйстве из общей численности работавших по найму около 30 миллионов человек около 6-7 миллионов были заняты непроизводительным трудом, выполнением функций или обязанностей, от исполнения которых государство должно отказаться. Так как за время войны никаких существенных изменений в области организации труда и заработной платы, а также в области фондирования зарплаты не было произведено, то резервы составили весьма значительную величину. Анализ использования трудовых ресурсов, работавших по найму в 1943 году в количестве 15,8 миллионов человек, показал, что из них около 3,5 миллионов заняты непроизводительным трудом в вахтерской, сторожевой и пожарной охране или выполнением функций, тормозивших хозяйственную работу. Этой армии трудящихся государство ежедневно выплачивало 40 миллионов рублей – или 11,5 миллиарда рублей в год – без получения от ее труда какой бы то ни было материальной продукции.

Сазонов подробно обосновал меры по организации широкого привлечения и использования иностранных капиталов в форме акционерных обществ и концессий. Он считал целесообразным создание акционерных обществ с участием Советского государства как пайщика и акционерных обществ чисто социалистических. 80 процентов всей промышленности предлагалось перевести на акционерные начала с сохранением в акционерных обществах 51 процента капиталов за государством. В диссертации содержались предложения об отмене монополии внешней торговли и замене ее «рациональной таможенной системой».

Исследование Сазонова в июне 1944 года по указанию ЦК было обсуждено на совещании экономистов. В выступлениях директора Института экономики члена-корреспондента АН СССР Павла Хромова, академиков Евгения Варги, Константина Островитянова работа была подвергнута разносной критике, оценена как крамольная попытка опорочить всю довоенную экономическую политику и обосновать необходимость возвращения после войны к капитализму. После такого приговора судьба автора столь необычной для того времени диссертации была предрешена.

И тем не менее война принесла с собой ощущение какого-то удивительного внутреннего раскрепощения, соединенного с ожиданием перемен, которые обязательно будут, которых просто не может не быть. Это ощущение – через разговоры, которые во время войны велись в интеллигентской среде, – талантливо передал Василий Гроссман в «Жизни и судьбе». Люди задумывались о том, какой будет их страна после войны, и они просто не могли себе представить, что после такого страшного испытания могут снова вернуться репрессии, унижение, принудительный труд. Власть как будто услышала, почувствовала это тектоническое брожение в народе и… двинулась навстречу этим чаяниям: вскоре после окончания войны стала разрабатываться новая Программа партии. Однако работа, о которой в общество делались регулярные «сливы» и к которой был привлечен весь цвет советской гуманитарной и общественно-политической мысли, была свернута, едва начавшись. А потом раздались первые залпы холодной войны, развернулась «борьба с космополитизмом», и по всему стало ясно, что масштабный эксперимент по обновлению советского строя, который в годы войны стал предприниматься отдельными очагами в разных сферах жизни, в основном завершен, а продолжается только в оборонке – да и то в урезанном виде: с конкуренцией КБ, но без хозрасчета.

Похоже, что и власть далеко не всем была довольна и вынашивала замыслы каких-то перемен. Это движение вышло на поверхность не только на самом XIX съезде – в виде целого ряда неожиданных кадровых перестановок, – но и накануне форума, когда в «Новом мире», а затем в «Правде» вышел очерк Валентина Овечкина «Районные будни», в котором был представлен конфликт двух управленцев: человека старого покроя, привыкшего размахивать пистолетом и всюду усматривать козни врагов народа, и представителя нового поколения, который пытается повернуть властную систему – на своем уровне, разумеется, – лицом к людям.

1953 год самым непосредственным образом отразился на контракте между властью и профессиональным сооб­щест­вом. Можно сказать, что с приходом к власти Хрущева и началом «оттепели» отношения ведущего и ведомого поменялись в этом контракте на прямо противоположные. Если в первые три с половиной десятилетия существования советской власти возможности применения навыков спецов и их положение в обществе целиком и полностью зависели от партийного руководства, то начиная с 1953 года профессионалы стали явочным порядком не только делать погоду в своих непосредственных сферах, но и формировать общенациональную повестку. Во многом это явилось результатом неуклюжих попыток Хрущева наладить диалог с интеллектуалами. Вести тонкую игру на манер Сталина у него не получалось, да и извечная ролевая пара – царя и находящегося при троне мудреца – уже явно не соответствовала наступившей эпохе. Осознавая, что он проигрывает таким «мудрецам», Хрущев устраивал им разносы, чем только еще больше ослаблял позиции власти как одной из сторон контракта: с каждым из таких разносов реноме профессионалов как влиятельной и – страшно подумать! – самостоятельной силы лишь укреплялось. В сложившейся ситуации власть из полновластного хозяина, на своих условиях нанимавшего профессионалов на работу, всё больше превращалась в какого-то невнятного субподрядчика, которого терпели, поскольку он платил, но не более того.

Положение власти в диалоге со спецами заметно улучшилось с приходом Брежнева. Вернее, сам Брежнев был тут ни при чем. В том, что власть на какое-то время вернула себе имидж монопольного держателя смыслов стратегического развития, заслуга Косыгина, с которым профессионалы связывали надежды на реформы. Будучи сам продуктом сталинской системы управления экономикой, Косыгин очень хорошо понимал, какие непреодолимые ограничения для НТР и вообще хотя бы для элементарного – пусть незначительного, но стабильного – прироста экономики создавала административно-командная система. И он очень основательно начал готовить серьезную экономическую реформу, опираясь на идеи, которые были обнародованы в статье харьковского профессора Евсея Либермана «План, прибыль, премия», опубликованной в «Правде» в сентябре 1962 года. Поддержку предложениям Либермана высказали экономисты Василий Немчинов, Станислав Струмилин и эксперты Госплана СССР, руководители предприятий. В западной прессе и советологии концепция реформ получила название «либерманизм». Важно заметить, что как альтернатива реформе в среде интеллигенции радикального «технократического» направления рассматривались идеи академика Виктора Глушкова, который в это же время развивал программу тотальной информатизации экономических процессов с применением системы Общегосударственной автоматизированной системы учета и обработки информации (ОГАС), которая должна была базироваться на создававшейся Единой государственной сети вычислительных центров (ЕГС ВЦ).

В каком-то смысле учитывался и опыт реформирования экономики при Хрущеве, в частности, эксперимент с совнархозами. В конце концов, совнархозы тоже ведь были попыткой построить децентрализованную экономику. Эксперимент по внедрению этих «территориальных министерств» не удался – отчасти по причине его недостаточной концептуальной проработки, отчасти из-за нашей извечной беды – возникновения и бурного роста местничества всякий раз, когда верховная власть «уходит» с территорий, и провоцируемого в результате этого очередного витка противостояния «земли» и «державы». Но как бы там ни было, совнархозы тем не менее явились первой попыткой невертикального управления гигантской экономикой, и их уроки нельзя было игнорировать.

Косыгин начал с самого простого, что можно было решить как раз благодаря административно-командной системе, позволявшей быстро и без проволочек доносить на места директивы и контролировать их исполнение – в части, касавшейся не столько существа дела, сколько бумагооборота. Ему удалось ощутимо уменьшить количество параметров отчетности. Это был первый шаг на пути предоставления предприятиям широкой экономической самостоятельности.

Следующим шагом стало как раз директивное – а как же иначе при административно-командной системе? – введение непосредственно самого принципа хозрасчета. Дело продвигалось непросто: мешало то, что позже – в перестройку – назвали «механизмами торможения». Причем особенно мощными эти «механизмы» были даже не столько в управленческой вертикали, сколько на самом низовом уровне – в трудовых коллективах и на рабочих местах. До того уравниловка как базовый принцип оплаты труда позволяла сглаживать острые углы: передовики и ударники компенсировали лентяев и халтурщиков, и в итоге складывалась более или менее приемлемая картина. Долги же, накапливавшиеся на разных этажах хозяйственной вертикали, рано или поздно – но неизбежно – списывались, поэтому руководство предприятий могло особо и не беспокоиться по поводу сведения баланса. А при хозрасчете устанавливался совсем другой порядок. Предприятие оценивалось по конкретным показателям прибыли и рентабельности. Списание долгов оказывалось в принципе невозможным, поскольку предприятие превращалось во вполне самостоятельную экономическую единицу. У его директора имелась возможность создавать три фонда, в которые разрешалось распределять прибыль после отчисления обязательного процента государству. Один фонд – на развитие производства, другой – на материальное поощрение сотрудников (причем решения о том, какую кому начислять зарплату, принимались непосредственно в самих трудовых коллективах), третий фонд – на социальные нужды работников и их семей. То есть фактор материальной заинтересованности включался на полную мощность. Люди начали зарабатывать реально много – по сравнению со средней зарплатой по отрасли и тем более по стране. На успешных предприятиях прекращалась текучка кадров. Рабочими местами стали дорожить, и трудовая дисциплина повышалась буквально на глазах. В итоге VIII пятилетка, на время которой в основном и выпала косыгинская реформа, по основным показателям оказалась намного успешнее предыдущих.

Между тем по мере того как реформа набирала силу, в верхних эшелонах управленческого аппарата нарастало недовольство происходившими переменами. Причины подобного настроя понятны: в результате массового перехода предприятий на хозрасчет административная вертикаль оказалась отключенной от процесса принятия решений, ставших теперь сугубой прерогативой самих трудовых коллективов. Аппаратчики использовали любой повод, чтобы дискредитировать это начинание. Очень кстати оказалась серия громких дел отдельных руководителей низового уровня – прорабов, бригадиров и пр., – уличенных в нецелевых растратах. Свою роль сыграли и другие факторы, непосредственно не относившиеся к экономике, – например, события в Чехословакии или зависть Брежнева к Косыгину: многие доброхоты открывали генсеку глаза на то, что, мол, популярность председателя Совмина росла и уже превысила популярность самого лидера партии. И наконец, главное: Косыгин понимал, что реформа в том виде, в каком она проводилась, исчерпала себя. Да, налицо был подъем экономики, люди стали хорошо зарабатывать и ощутили вкус к новой организации труда и его оплаты. Но теперь требовался следующий шаг – менять отношения собственности, а это было бы уже прямым вызовом политической системе, на что Брежнев и его окружение пойти не могли. Реформа постепенно была свернута, и страна вступила в застой.

Однако застой политический, управленческий не означал застоя интеллектуальной жизни. Профессионалы, согласившиеся было играть по правилам в видах возможного реформирования страны «сверху» в результате косыгинской реформы, перестали ощущать себя связанными с властью каким-либо договором. Кто-то – как, например, диссиденты – в явной и вызывающей форме. Кто-то начал просто работать в стол, на перспективу, готовя будущие реформы в отложенном режиме, ожидая для них подходящего момента и в то же время не только явно не конфликтуя с властью, но и сотрудничая с ней. Среди таких были будущие активные идеологи перестройки Татьяна Заславская, Леонид Абалкин, Николай Петраков, Станислав Шаталин. Кто-то, как тот же Георгий Щедровицкий, создавал полуподпольные «секты» своих учеников и соратников, которые «всплыли» уже в постперестроечные времена, да и то не с самого начала. Кто-то, как Александр Зиновьев, уехал. А кто-то – правда, таких были уже единицы, например, Эвальд Ильенков – продолжал работать и верить, что достучаться до самого «верха» получится.

С приходом к власти Андропова отчасти повторилась ситуация второй половины 1960-х: как и тогда вокруг Косыгина, так и теперь в непосредственной близости и под личным контролем нового генсека начала работать группа профессионалов – Евгения Примакова, Федора Бурлацкого, Георгия Арбатова, Александра Бовина, Георгия Шахназарова и др., – которые стали готовить перестройку. Точнее, тот пакет реформ, который стал так называться уже при Горбачеве. Андропов понимал реальное состояние страны – как и то, что тянуть с решительным обновлением нельзя, иначе кризис примет необратимые формы. Но вместе с тем и он был готов идти лишь до определенного предела – до тех пор пока преобразования не выльются за пределы того, что называлось социализмом. Однако при Андропове – и в этом его принципиальное отличие от Горбачева – вся эта работа велась в закрытом режиме. Ни о каком политическом обновлении «широкого употребления», «для всех» речи не шло. Генсек считал, что общество в массе своей не готово к тому, чтобы его посвятили в вынашивавшиеся планы. Во всяком случае, и в таком ключе тоже правомерно понимать крылатую андроповскую фразу: «Мы не знаем общества, в котором живем».

Оглядываясь сейчас на эпоху Горбачева, можно признать, что Андропов в своем осторожничанье с обществом – да и не только с ним, но и с узким кругом интеллектуалов – был во многом прав. Когда в перестройку политические реформы стали намного обгонять все остальные перемены, профессионалы в массе своей забыли о собственном корпоративном предназначении: в них проснулась извечная тяга к власти, к попаданию в нее. Подвернулся и удобный способ массовой кооптации во власть – на волне масштабной реформы законодательной власти и процедуры выборов в нее. Но для этого профессионалы должны были идти на поводу у масс, подыгрывать общественным настроениям, которые становились всё более и более радикальными. А значит, должны были изменять своему предназначению – формировать массовые настроения, а не быть игрушкой в руках этой стихии. А дальше – больше. Как позже признавался Гавриил Попов, радикальные демократы союзного и республиканского съездов нардепов были готовы к тому, чтобы установить новый строй явочным порядком – чрезвычайным способом, – если Горбачев и далее проявлял бы нерешительность и метался между «революционерами» и «консерваторами». Если бы ГКЧП не совершил попытку переворота в августе, то радикалы-нардепы, по словам Попова, сделали бы то же самое в октябре. Собственно, это и произошло, только позже – в декабре – и мягким способом, когда Советский Союз был объявлен несуществующим. То есть вкусив сладость власти, профессионалы были готовы действовать теми же самыми способами, которыми эти власть традиционно управляла страной. Но опора на государственный переворот как на средство для учреждения новой страны закладывает мины, которые взрываются позже и в тот момент, когда этого никто не ждет. И эпоха Ельцина сполна это подтвердила. Ставка на творцов ваучерного способа приватизации и залоговых аукционов отрешила всё население от свободного доступа к ресурсам России, заложила экономические, социальные и политические основания нового самовластия.

Похоже, что гражданское общество у нас до сих пор так и не сложилось и по-прежнему замещается своим эрзацем – сообществом профессионалов. А потому советский опыт выстраивания взаимоотношений между этим сообществом и властью до сих пор актуален, несмотря на то что нынешняя Российская Федерация – это уже совершенно другая страна, разительно отличающаяся от Советского Союза.

Конечно, очень хотелось бы, чтобы наши интеллектуалы перестали рваться во власть, а взяли пример хотя бы с тех же французских интеллектуалов, о которых говорилось выше, и превратились бы в зеркало власти, в ее критика и судью, держались бы от нее на расстоянии. Но рассчитывать на такое – пустое резонерство, маниловщина. Национальные поведенческие стереотипы не меняются по мановению волшебной палочки – на это уходят столетия. Чтобы перерождение стало заметным, ему должны подвергнуться многие поколения. Поэтому гораздо правильнее не ставить недостижимых целей, а ограничиться прагматичными паллиативами. И если властолюбия интеллектуалов никак не обуздать, то его необходимо соответствующим образом организовать.

Один из наиболее наглядных уроков советской эпохи заключается в том, что контракт между властью и сообществом спецов должен работать. Пусть худо-бедно, но работать, что выражается в том, что власть делает заказы, профессионалы их исполняют, получают за это материальное вознаграждение, статусный рост и… новые заказы. А чтобы это колесо вращалось, перво-наперво необходима действенная кадровая политика – регулярная ротация и бесперебойная работа социальных лифтов. Профессионал должен знать, что сделать карьеру реально, что всё зависит только от него самого. Безусловно, вряд ли сегодня имеет смысл говорить о возрождении той системы воспроизводства руководящих кадров, какая была в советское время. Важно преодолеть хотя бы наиболее вопиющие извращения кадровой политики. Например, горизонтальную ротацию кадров, когда управленец, заваливший работу на одном участке, перемещается на эквивалентную должность на другом участке – и заваливает дело уже там.

Вместе с тем и советский опыт выстраивания кадровой политики не следует чересчур идеализировать. Его надо воспринимать, скорее, как интенцию, намерение, некое мнение о том, как должно было быть – а не как было на самом деле. Да, в советское время профессионал мог продвигаться по служебной лестнице независимо от своего происхождения, изначального уровня материального обеспечения: образование, служба в армии или стаж партийной работы исправляли неудачные анкетные данные и даже придавали карьерному росту такой мощный импульс, какого не было у других. Однако должностное возвышение было небесконечным. С определенного уровня начинали всё ощутимее включаться факторы блата, непотизма, клановости. Во многом на этом и сломался советский контракт власти и спецов. Понятно, что чем выше, тем объективно уˆже становится горлышко возможностей. Но важно, чтобы перспектива продвижения ясно представлялась, была по возможности прозрачной, предсказуемой, планируемой и реально осуществимой.

Власти надлежит активнее оказывать профессионалам знаки внимания разного рода, тем более что ей это ничего не стоит и она при этом ничем не рискует. Взять хотя бы такой частный и, казалось бы, несущественный формат диалога со спецами, как их участие в коллегиях министерств. В советское время подобная работа не была профанацией. Там реально бурлила жизнь, конкурировали представители разных научных школ. И пусть коллегии в силу своего совещательного статуса не оказывали решающего воздействия на принятие решений, но к ним всё равно прислушивались, а состоявшие в коллегиях спецы обретали искомое ощущение близости к власти.

Имеет смысл примерить к дню сегодняшнему и такой советский принцип работы с кадрами, как квотирование, когда всюду выделялся определенный обязательный процент для молодых специалистов, национальных кадров, женщин и общностей, составленных по иным принципам. В такой сложной, многосоставной и вместе с тем не обладающей развитыми гражданскими институтами стране, как наша, без квотирования кадровых назначений не обойтись. Это – весьма действенный способ нейтрализации возможных напряжений. А в наше время – особенно напряжений на этноконфессиональной почве.

Нельзя в то же время забывать, что есть вещи, которые профессионалы совершали и будут совершать независимо от любого режима власти, потому что накопленные прежде знания позволяют осуществить прорыв, выводящий осмысление и понимание проблем на качественно иной уровень. Но есть достижения (в военно-промышленном комплексе, ракетостроении, атомной и космической отраслях), которые были бы невозможны без организационно-управленческих решений власти, обеспечивших высокий уровень мобилизации ресурсов для реализации проектов. Любопытны в связи с этим модели, подобные наукоградам – «высокотехнологичным монастырям», в которых те или иные задачи решались не привычными (планово-распределительными) мерами, а своеобразной альтернативной, конкурентной организацией всего пространства человеческого бытия.

Наконец, не стоит пренебрегать и своего рода инверсивной, изнаночной тягой профессионалов к власти – их потребностью в ее критике и даже, если называть вещи своими именами, щипании. Это, безусловно, сублимация – но такую сублимацию можно сделать объективно полезной. К примеру, деятельность ОНФ как кнута, которым власть – правда, на местах, но хотя бы так – понукается, вынуждается быть более эффективной и прозрачной, может стать одним из направлений, на котором нынешним интеллектуалам стоит сосредоточить свои усилия, поскольку у новой структуры нет политической стратегии, нет решения вопроса о собственности и доступа к ресурсам страны.

***

Представленный выше опыт сотрудничества власти и профессионалов выглядит насквозь проблемным, сложным, запутанным, трудно поддающимся пониманию с точки зрения каких-то простых, одномерных объяснительных схем. Но именно поэтому, во многом в силу своей такой противоречивости этот опыт создавал уникальное пространство возможностей – причем возможностей не столько актуальных, сколько отложенных, намеченных – но законсервированных до какого-то более благоприятного времени. Думается, что сейчас это время и наступило. Нет непробиваемых идеологических «заглушек», имеется реальная возможность выбора. Да, административный диктат сменился диктатом бюрократическим – но всё равно настоящие условия не идут ни в какое сравнение с советской эпохой: пространство внутренней – личностной и корпоративной, если говорить об интеллектуалах, – свободы, пусть со всеми оговорками, но реально существует. И в этом – очевидное преиму­щест­во настоящего времени. Поэтому не пора ли стряхнуть архивную пыль с некоторых из рассмотренных выше практик и не попытаться ли примерить их к сегодняшней повестке дня?

 

Геннадий Аркадьевич Бордюгов – кандидат исторических наук, руководитель Международного совета Ассоциации исследователей российского общества (АИРО-XXI)

 Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 80

 

 


Романтика и Твердость

Некогда эта страна была значительно сильнее...

 

Сегодня Россия значительно меньше, беднее и слабее, чем некогда был Советский Союз. Ее влияние менее значительно, у нее союзников намного меньше, и с ней разговаривают так, как никогда не посмели бы говорить с СССР.

Конечно, на полках магазинов – товаров заметно больше, чем было в советское время, – но и бедных во много раз больше. Причем за это увеличение ассортимента товаров страна заплатила гибелью промышленности, деградацией образования и нищенством науки. Для большинства граждан России сегодня проблемой является купить новый телевизор или холодильник – для большинства граждан СССР это перестало быть проблемой еще в 1960-е годы.

Стране, людям и обществу – обидно. И они всё чаще ностальгически вспоминают о том, когда они чувствовали себя мировым лидером и маяком исторического прогресса. И тоскуют по той мощи и уважению, которые оказались сменены на многообразие товаров повседневного потребления.

Им хочется вернуть мощь и величие СССР – но не хочется расставаться с товарным изобилием на полках. И возникает вопрос: что России взять с собой из советского наследия – чтобы стать такой же сильной, богатой и уважаемой, каким был Советский Союз? Но дело не только в этом, не только в этих материальных факторах силы.

Дело в том, что если Советский Союз ставил задачу самому создавать свое будущее и имел представление о том, куда он хочет прийти – то есть был ориентирован на постоянное движение и созидание, – то Российская Федерация не знает, куда она хочет прийти, не имеет тех целей и идеалов развития и не может ответить на вопрос, где она хочет оказаться в результате своего движения. Она уже понимает, что ей чего-то не хватает от СССР, – но пока не может дать себе отчет в том, чего же именно.

Общество и политический класс так или иначе убедились в необходимости признать единство и самоценность всех периодов отечественной истории – и досоветского, и советского. То есть, строго говоря, – монархического и республиканского. Но в понимании доминирующей части политического класса это единство выглядит достаточно своеобразно и незавершенно.

Их официальная версия единства истории склоняется к трем тезисам.

Первый. Была некогда великая Российская империя.

Второй. Злые большевики разрушили ее.

Третий. Но великий Сталин восстановил.

С этой точки зрения романовская Империя и Советский Союз – это примерно одно и то же. И тогда нынешней России брать с собой в дальнейший путь нужно исключительно «державное величие»: армию, авиацию и флот. Ну, еще ВПК и атомно-космический комплекс.

Но в таком случае выпадет основное: ответ на вопрос, в чем были слабости Империи – и в чем была сила Союза. И значит, не получится ни оградить себя от слабостей первой, ни вернуть себе силу второго.

Для того чтобы создать Союз потребовалось разрушить Империю. Можно было бы сказать, что Союз пришлось разрушить для создания Федерации. Но Союз был значительно сильнее и влиятельнее Империи, а Федерация оказалась намного слабее и беднее и Империи, и Союза.

Можно было бы сказать, что от Союза Федерации нужно бы взять с собой его промышленность, науку, искусство, военную мощь, здравоохранение, образование и всю социальную сферу.

Но с одной стороны, многое из этого было элементами другой эпохи – индустриального мира, – тогда как сегодня нужно позиционировать себя в мире информационном, постиндустриальном. С другой стороны, всё перечисленное было не источником, а результатом некоего иного – позволившего в свое время их создать и развивать.

В сакраментальном 1913 году индустриальный потенциал России составлял 10 процентов индустриального потенциала США. В 1985 году индустриальный потенциал Союза составлял 55 процентов индустриального потенциала Штатов. То есть за время своего существования СССР в среднем развивался в пять с половиной раз быстрее, чем США.

Российская Федерация – при своих успехах в нулевые – к благополучному предкризисному 2007-2008 году не достигла в своем экономическом развитии уровня РСФСР проблемного 1990-го.

Брать нужно не столько то, что удалось создать, – сколько то, что позволило всё это создавать со скоростью, опережающей развитие лидеров остального мира.

Здесь – корень того, что позитивно отличало Союз от Империи. И на всякий случай – относительно легенд о рывках развития дореволюционной России: рывки были, но в целом с 1861 по 1913 год ее разрыв с ведущими странами мира не сокращался, а увеличивался.

Значит, после 1917 года в стране появилось нечто, что позволило эту динамику переломить – и на место нарастающего отставания пришло нарастающее же ускорение.

Вопрос в том, чем было это нечто, и в том, что именно это нечто нужно восстанавливать и брать с собой в новую эпоху.

Недавно министр обороны РФ Шойгу подвел итоги расследования трагедии обрушения казармы ВДВ в Сибири. Он сказал, что здание было построено с нарушениями технологии в 1975 году и после проведения реконструкции и капитального ремонта в 2013-м не выдержало и рухнуло.

Это к вопросу что брать с собой из советского опыта и советских достижений, если «некачественное» советское десятилетиями стоит и не ломается, а современное «качественное» не выдерживает и двух лет.

Всё дело в сравнении. Советское можно считать хорошим, можно – плохим. Оно может быть и хорошим, и плохим. Проблема только в том, что нынешнее, как правило, еще хуже.

По данным Левада-Центра на июль 2015 года, к идее восстановления памятника Дзержинскому положительно относится 51 процент москвичей, отрицательно – 25 процентов. Причем заслуживает внимания и распределение ответов по возрастным категориям респондентов.

Если в целом в городе идею поддерживает 51 процент жителей, а отвергают 25 процентов, то в возрастной группе 18–24 лет «за» – 63 процента («против» – 18 процентов), в группе 25–39 лет «за» – 39 процентов («против» – 24 процента), в группе 40–54 лет «за» – 48 процентов («против» – 29 процентов), в группе старше 55 лет «за» – 61 процент («против» – 24 процента).

То есть во всех группах – большинство за памятник. Но лидируют в поддержке идеи его возвращения те, кто родился между 1991 и 1997 годами, на втором месте – родившиеся до 1960 года, на третьем – 1960–1975 годов рождения, а в аутсайдерах – родившиеся в собственно «застой» (после 1976 года) и в перестройку (1985–1991 года).

Почему об этой статистике имеет смысл говорить в контексте размышлений о тех элементах советского прошлого, которые должны быть взяты в будущее России? Потому что доминирующее позитивное отношение наиболее молодых групп к Дзержинскому – это уже не ностальгия по социальной защищенности и «дешевой колбасе» 60–70-х.

Образ создателя ВЧК – это не образ сытости и зажиточности развитого социализма, это как раз нечто противостоящее: образ лишений, наполненных романтикой создания Нового Мира и жесткими мерами по его обеспечению. То есть для рожденных до 1960-го – это образ величия страны времен их юности. Но для рожденных после 1991-го – это частично образ того, чего они увидеть не успели, то есть мира, которого они оказались лишенными накануне своего рождения, и образы того, чего в нынешнем мире им не хватает: романтики и жесткости.

Современное общественное сознание имеет гораздо более сложный, многосоставной характер, чем это кажется адептам примитивных политических схем – адептам, призывающим к «окончательному разрыву» с «советским наследием» и «советской символикой».

Если задавать вопрос: что лучшее из советского наследия имеет смысл брать с собой в будущее России, – то на сегодня именно в такой формулировке вопрос выглядит явно устаревшим. Двадцать лет назад можно было спрашивать: всё ли из советского наследия нужно разрушать? – и ответом на этот вопрос во многом стали три выпуска «Старых песен о главном», вышедших в новогодние ночи на 96-й, 97-й и 98-й годы. Особенно первый из них.

А потом Эрнст заявил, что проект закрывается и продолжения не будет: потому что оно наступало уже не в виде ностальгических песен новогодних «огоньков», а в образе полусоветского правительства Примакова, когда оказалось, что старательно сбитый на рубеже 80–90-х антисоветский каркас рассыпается даже не под ударами бессильной и трусливой «компартии», а под тайфуном экономической и политической реальности.

Строго говоря, «постсоветское» вовсе не означает «антисоветское». В подобных случаях приставка «пост» по смыслу отнюдь не совпадает с приставкой «анти»: она скорее означает «вытекающее из», «основанное на». То есть термин «постсоветское» идентифицирует не «несоветское», а «вытекающее из советского», «основанное на советском».

Убрать «советское» из «пост­советского» – это совсем не значит «очистить советское до досоветского», это значит убрать из него то, на чем оно основано, – а следовательно, вызвать обрушение, новый катаклизм, не говоря уже о том, что возможность подобной элиминации вообще вызывает сомнения. Система советских образов, символов, ценностей в том или ином виде не только сохраняется в отдельных сегментах общества – скажем, в просоветски ориентированных избирателях КПРФ и ее симпатизантах, – она пронизывает всё общество, все политические силы, все, казалось бы, вовсе не прокоммунистические и совсем не левые структуры и сообщества. Например, по данным Левада-Центра, о распаде Советского Союза сожалеют 62 процента, не сожалеют 28 процентов, затрудняются ответить 10 процентов. 31 процент полагает, что распад был неизбежен, 59 процентов – что его можно было избежать. Восстановить Советский Союз и социалистическую систему хотели бы 60 процентов опро­шенных. И боˆльшая их часть вовсе не голосует за КПРФ.

А «советское начало» и подавно всегда рассматривалось как нечто большее, нежели «коммунистическое начало», несмотря на значительную связанность обоих понятий.

В каком-то смысле к 70–80-м годам вообще можно было говорить даже не о том самом «советском народе» как «новой исторической общности», а действительно о новой «советской нации», понимая под ней не «нацию коммунистов» и даже не «нацию сторонников советской власти», а нацию отождествляющих себя с пространством единого союзного государства: это как раз примерно те самые три четверти граждан, которые на референдуме 1991 года проголосовали за сохранение СССР.

«Советское» в этом смысле – весь тот мир, который был создан в стране за семьдесят лет Великого, в общем, Эксперимента.

Для кого-то советское – это синоним слова «совок»: всё заскорузлое, серое, убогое, очереди, давка в транспорте, разборы личной жизни на парткоме, унизительные выезды на овощные базы и на картошку.

Для кого-то, и причем для большинства, советское – это совсем иное. Именно потому боˆльшая часть общества и хотела бы, будь это возможно, вернуться обратно.

Но ведь это – как в старой притче: «Что ты делаешь, тачечник? – Не видишь? Надрываюсь, везу камни… – А ты что делаешь, тачечник? – Разве не видишь? Я строю храм!»

«Советское» – это некий мир мечты, пусть не победившей до конца – но находящейся в стадии реализации. «Советское» – это созданная в конечном счете самим народом промышленность. Победа в войне. Построенные дома. Шаг за шагом, путь понемногу – но подрастающее благополучие. Чувство надежности и безопасности. Лгут те, кто утверждает, что весь народ пребывал в состоянии страха. Если не весь народ, то, во всяком случае, его подавляющее большинство было убеждено, что живет в самой свободной, самой передовой и самой справедливой стране – чего сейчас, кстати, это самое большинство не считает. И дело здесь вовсе не сводится к пропаганде: таким до определенного момента было общее настроение – и действительность так или иначе подтверждала эту уверенность.

Вот здесь, наверное, главное в ощущении массами того «советского», которого им не хватает сегодня, – мира реализуемой мечты. Убежденности в том, что потребление менее важно, чем созидание, что материальное благополучие – лишь вторичная сторона жизни, что дружба может быть важнее денег, что реально общество, где человек человеку друг. Веры в торжество свободы и справедливости. Попытки бросить вызов всей предыдущей истории и всему остальному миру – и создать свой особый, нигде не виданный мир.

«Советское» для массового сознания – это все те успехи, которые были. И поскольку люди так или иначе сами работали на их достижение – и кстати, подчас платили за них своим собственным перенапряжением, своим собственным недоеданием и своим собственным недопотреблением, – эти успехи были тем дороже и тем явственнее.

«Советское» – это и оборона Ленинграда, и битва за Москву, Сталинград, и штурм Берлина. Опустившиеся после Вьетнама на колени Соединенные Штаты.

«Советское» – это достигнутое величие в мире. Гагарин и выход в космос, атомные станции и великие стройки.

И в этом смысле «советское» содержало в себе некоторое разделение: оно было и тем, о чем мечталось, и тем, что удавалось. Но тем самым одновременно несло в себе развилку – дельту между обоими началами, то, чем они различались.

Относительно массовое противопоставление себя системе к концу советского периода имело характер не антисоветского протеста и не апелляции к досоветскому началу. Оно вырастало из разницы между мечтой и достигнутым. Не из их противостояния, а из требования их соединения, требования дойти до мечтаемого.

Общество разочаровалось в КПСС не потому, что ему стали говорить о репрессиях, нелепостях и ошибках, бюрократизации и загнивании верхушки – загнивании, которое, кстати сказать, было намного меньшим загнивания власти в последние четверть века, – а потому, что КПСС отказалась строить коммунизм. То есть КПСС отказалась от реализации той мечты, которую подарили ей ее основатели, под реализацию которой она получила от народа власть.

И общество ответило: «Допустим, но зачем для строительства рынка нужна коммунистическая партия? Его должны строить совсем другие люди».

Общество отказалось от советского строя не потому, что считало его плохим, а потому, что хотело большего: более советского, более «мечтаемого». Антисоветский переворот в основе своей был освящен «советской мечтой». Боˆльшая часть несет в себе память о «советском» как о «достигнутом», а в самой глубине общественного сознания, на его подземных этажах «советское» воспринимается как «мечтаемое». А те, кто не несет в себе эту личную память, воспроизводят ее в качестве «преданий» и «легенд». В сознании большинства – минимум двух третей, а то и больше – в тех или иных формах оживают слова Высоцкого:

Было время – и были подвалы,

Было дело – и цены снижали.

И текли, куда надо, каналы

И в конце, куда надо, впадали.

Здесь вполне резонно возникает вопрос о том, не происходит ли в данном случае некая абсолютизация «мечты» и за скобками оказываются те, кто вовсе не мечтал и не мечтает о «советском», а напротив – его ненавидит, равно как возможен упрек в определенном перекосе в сторону положительного в «советском» и умаление отрицательного в нем же.

В принципе можно подойти и с точки зрения уравновешивания обоих подходов. Просто здесь речь идет не о рассмотрении взгляда одной стороны и взгляда другой – это само собой разумеется, – а о попытке понять и объяснить, почему «советское» остается – и не просто как воспоминание молодости, а как некий объективный фактор – и почему остается у большинства, почему тот самый зазор между «мечтаемым» и «достигнутым», как правило, трактуется с позиции не отказа от первого, а запроса на его достижение.

Хотя такой взгляд и не отрицает того, что подчас действительно разные люди, говоря об одном и том же времени, об одних и тех же ситуация, видят в них совершенно разное. Но это уже тема для отдельного разговора.

Общество в массе своей хочет получить не что-то «несоветское», а что-то «еще лучшее, чем советское». Не вернуться в «досоветское» – что вообще нереализуемо, – а попасть куда-то в «сверхсоветское», «надсоветское». Так, чтобы от «советского» не отказываться – но чтобы еще лучше было.

И родилось всё это не потому, что так людей настроила современная пропаганда власти. Эта пропаганда власти стала такой, потому что поняла: в утверждаемых в обществе своих образах нужно не элиминировать «советское», а напротив – насыщать их им или имитировать это насыщение, а править обществом при таком его состоянии – другого-то состояния и не может быть объективно исторически – реально, только опираясь на его «советскую» составную часть во всех ее проявлениях.

Поэтому когда противники Путина упрекают его в том, что он «возвращает страну в “совок”», они лишь повышают его рейтинг. И коллективное бессознательное общества замирает в трепещущей надежде: «Неужто и впрямь? Вот он – пришел освободитель! В “советское достигнутое” вернет! А ведь там – чем черт не шутит, – может, и “советское мечтаемое” проглянет?»

Правители 90-х не понимали, что в постсоветском об­щест­ве – то есть обществе, стоящем на советском фундаменте, – нельзя двигаться не только вперед, но и вообще никуда, не опираясь на этот фундамент. А попытки его изничтожить приводили лишь к тому, что вся конструкция проседала и рушилась.

Успех Путина в значительной степени заключается в том, что, неся в себе самом много «советского», он оказался органичен этим настроениям и к тому же понял, что нужно не ломать их, но, с одной стороны, по возможности укреплять, а с другой – на них опираться в своем движении.

Машин времени не бывает. Вернуться в досоветский период Россия не сможет. Никакая реставрация никогда не бывает полной. И чем более полной она пытается быть, тем быстрее ее сметает новая революция. Сделать из опирающегося на «советское» «несоветское» – невозможно: опираться не на что. И потому постсоветское общество способно двигаться и развиваться, только вбирая в себя и используя в качестве опоры «советское». Никуда не денешься. Более того, как ни парадоксально, но во всех своих целях и устремлениях постсоветское общество подспудно, подчас неосознанно основой этих целей и устремлений будет иметь в той или иной форме «советскую мечту». Иначе не получается.

Вообще в советском начале можно выделить, как минимум, три пласта.

Самый последний и чаще всего вспоминаемый – пласт сытого благополучия, зажиточности и гарантий социальной справедливости, отождествляемый в первую очередь с «советским викторианством» – брежневским периодом.

Второй, более глубокий, – это пласт динамичного роста, наступательного фронтального порыва: пласт Космоса и Целины, пласт Победы и создания Великой Индустрии.

Третий пласт – это именно то, о чем шла речь выше: пласт романтики и мечты, железного натиска и штурма старого мира. Почему победили красные? Конечно же, потому что они землю крестьянам дали – а белые так и не нашли в себе смелости это сделать. Это правда. Но еще и потому что в походных котомках красных конников лежали зачитанные томики «Города Солнца» Томмазо Кампанеллы.

Белые говорили: «Мы вернем старое – привычное и святое». Красные говорили: «Мы дадим людям самим построить Новый Мир».

Первые несли с собой тоску по утраченному. Вторые – мечту о небывалом.

В чем великая правда «Солнечного удара» Никиты Михалкова? В том, что он своим фильмом блестяще экранизировал строки Маяковского:

Кругом тонула Россия Блока.

Незнакомки, дымки севера

Шли на дно, как идут обломки

И жестянки консервов.

В том, что показал, как обречены утонуть в истории те, кто так и не понял – почему оказался чужим для своего народа.

Когда-то основные достижения советского общества описывали как перечисление свершений: коллективизация, индустриализация, культурная революция, Победа в Великой Отечественной войне, целина, космос, мощная промышленность, опережающее развитие науки, бесплатное здравоохранение, всеобщее образование, на мировом уровне признанные достижения культуры и искусства, уверенность в завтрашнем дне, растущее материальное благосостояние, отсутствие безработицы, плановое ведение хозяйства.

На самом деле – без всего этого идти вперед действительно нельзя. Даже без планового хозяйства: чего стоит рыночное – можно увидеть на примере истории российской экономики последней четверти века и четырех кризисов: 1992, 1998, 2008, 2014 годов. А еще – на примере перманентного кризиса мировой экономики, судьбы Греции, Италии, Испании, Португалии.

По недавно полученным данным Левада-Центра, 55 процентов граждан называют лучшей экономической системой «ту, которая основана на государственном планировании и распределении», и лишь 27 процентов – «ту, в основе которой лежат частная собственность и рыночные отношения». То есть почти в точности воспроизводится пропорция отношения к восстановлению памятника Дзержинскому. «Демократию западного образца» считают лучшей политической системой 11 процентов граждан, нынешнюю российскую модель – 29 процентов, «советскую, которая была у нас до 90-х годов», – 34 процента. По некоторым другим данным еще 11 процентов предпочли бы монархию.

Кстати, и общие политические контуры советской системы – это по сути своей именно то, что пытается реализовать и пропагандирует Запад. Ведь что такое советская система в своем конституционном значении? Это власть, организованная снизу вверх, полноправная система местного самоуправления, наделенная полномочиями выстраивать систему центральных органов власти. Что такое «руководящая роль партии»? Подчинение государственного аппарата сверху донизу институтам гражданского общества: потому что политические партии (партия), профсоюзы и комсомол – это именно институты гражданского общества, если понимать под последним совокупность отношений, не опосредованных государством. В том или ином виде, под теми или иными названиями это те начала, без которых полноценное общество в XXI веке вообще существовать не может.

Но всё это относительно вторично. Наука, политическая организация, промышленность, социальная сфера, военная мощь, атом и космос – всё это несомненные и вместе с тем во многом растраченные, разрушенные, по дешевке распроданные сокровища советской эпохи.

Но именно сокровища. Маркс в свое время резко разделял и в чем-то противопоставлял сокровища – капиталу. Сокровища – это накопленные богатства, которые можно либо хранить, либо тратить, но они конечны. Капитал – это самовозрастающая стоимость. Это то, что производит богатства – и в своем функционировании постоянно расширенно их воспроизводит.

Брать с собой сокровища советской эпохи – то из них, что сохранено или может быть восстановлено, – конечно, нужно. Но недостаточно – потому что нужно брать капитал. То есть то, что постоянно толкало СССР к развитию, сделало ведущей державой мира и заставляло элиту США быть фатально уверенной в том, что ее соревнование с Союзом обречено на поражение, – до тех пор пока, к ее изумлению, его новые лидеры сами не отказались от соревнования и решили капитулировать, заодно поделив созданные сокровища и отрекшись от создавшего их капитала.

В последней книге Бориса Стругацкого 2007 года «Интервью длиною в годы» помещен его ответ на неоднократно задававшийся вопрос относительно «Обитаемого острова» и описанной в нем Страны Отцов: «Как вам удалось в конце 60-х так точно угадать будущее? Ведь это же современная Россия!» И суть ответа сводится к тому, что ни о каком угадывании не может быть и речи – тут одна чистая логика: Стругацкие просто описали страну, проигравшую войну. СССР сам отказался от борьбы, которую он вел со старым миром начиная с 1917 года, – и получил то, что и должен получить отказавшийся от борьбы. Они просто показали в 1969 году, что станет с СССР, если он от борьбы откажется.

Верная сама по себе идея единства отечественной истории при нерешенности вопроса о соразмерности значимости всех ее периодов не дает решить вопрос и о сути этого капитала, и о том, как развиваться дальше.

Возможны две трактовки единства советского и досоветского периодов.

Первая заключается в том, что основное и главное – это величественная дореволюционная история, главное произошло там и тогда. А советский период – это некое проблемное дополнение, в котором тем не менее тоже было немало достойного и хорошего.

Вторая предполагает, что главное и самое великое для страны – всё же в XX веке. Вполне достойная и героическая дореволюционная история – в целом предмет гордости национальной памяти. Но это – лишь предыстория, фундамент рожденного Революцией прорыва и триумфа страны в советский период.

Первая трактовка заключает в себе предположение, что в будущее России в первую очередь нужно брать ее тысячелетнюю традицию, не забывая и о имевшемся в советской истории.

Вторая трактовка полагает, что с собой нужно брать прежде всего именно содержание советского периода, его способность к прорывам и мобилизации – способность, во многом основанную и на достигнутом в досоветский период.

И здесь опять возникает вопрос о том, что есть капитал советского периода. То есть о том, что качественно отличало советско-революционный период от досоветского. Если использовать модную патриотическую терминологию – в чем коренное отличие Красной империи от Белой.

Дореволюционная Россия была традиционным об­щест­вом, обществом постоянства, которое время от времени прерывали стремительные рывки – иначе оно вообще не смогло бы угнаться за временем, – но в целом это было господство традиции (а до петровского прорыва – общество обычая).

1917 год – точнее, Октябрь 1917 года – стал рубежом перехода и России, и мира к обществу прорыва. Начало создаваться общество Фронтира, общество Познания и Созидания.

Прежде мир воспринимался как в основном неизменный, в котором человек принимает его как данность и к нему приспосабливается. Советский период – это состояние, когда мир рассматривается как в основном изменяемый, подвластный человеку – но изменяемый не произвольно, как это было сделано после 1985 года, а на основании законов окружающего мира. Но изменяемый – и это главное.

Отсюда суть советского периода, тот его капитал, который всё время толкал его вперед, – это новое мироощущение, ощущение способности менять мир, если существующий мир не самый лучший из миров, и принимать вызов, согласившись на построение Нового Мира и нового общества.

И одним из ядер этого ощущения является укоренение постулата о том, что потребление – не главное. Это – средство: главное – это созидание. Не созидание – средство для потребления, а потребление – средство для созидания. Мир изменяем, а познавать, творить и созидать – интереснее и важнее, чем потреблять. Это – центральный пункт советского наследия и советского мира.

И обеспечивается это среди прочего – и идеологией.

Как фактом ее существования в данном обществе, потому что идеология по сути своей – это цели и ценности, чем она отличается от религии, хранящей ценности, но не признающей власти человека над миром и не ставящей цели его изменения.

Так и характером этой идеологии, потому что подобную задачу может решать только та идеология, которая, с одной стороны, признает познаваемость мира, а с другой – на основе этого познания ставит задачи его изменения.

И здесь ответ и на вопрос о причинах растущей популярности идеи восстановления памятника Дзержинскому и сути тяги к тому, чего явно лишено нынешнее российское общество, – к Романтике и Твердости.

Пользоваться остатками богатств советского общества, торговать ими и не понимать сути того, что их создало, – это же «Пикник на обочине» Братьев Стругацких: Землю посетила великая и непонятная цивилизация – и ушла, оставив некие материальные остатки. И люди живут рядом с этими остатками, разыскивают их и торгуют ими, так и не понимая, что это за остатки, чего это остатки и чем была эта цивилизация.

Сергей Феликсович Черняховский – доктор политических наук, профессор, действительный член Академии политических наук

Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 98

   


СССР – незавершенный проект. 

Семь поворотов.

 

Временнáя дистанция между СССР и Россией неумолимо растет – вот уже и четверть ве­ка набежала, но значение Советского Союза не кануло в Лету. Более того, со временем не угасла и частота обращений к его историческим и культурным практикам. И эти повороты в сторону СССР продиктованы тем, что сегодняшний мир, всё более сталкиваясь с ростом социокультурных противоречий, вызываемых глобализацией и «столкновением цивилизаций» (Сэмюэль Хантингтон), «рыночным фундаментализмом» и медийным манипулированием, дегуманизацией и гегемонией масскультуры, ищет пути выхода из этих гуманитарных ловушек XXI века. Автор также поворачивается в сторону СССР, чтобы разглядеть вектор прорыва из ловушек настоящего в пространство развития будущего, но что очень важно – как настоящего, ибо оно не дает нам сегодня права на ожидание будущего.

 

Поворот первый: симулякр движения рождает пустоту

Распад СССР обернулся, с одной стороны, самосознанием исторической катастрофы и личной трагедии, с другой – открытием потребительских достижений западной цивилизации (для тех, у кого были деньги): новыми кухонными и стиральными машинами, новыми продуктами в ярких обертках, недоступными прежде возможностями туристического открытия мира. Правда, тут вспоминаются слова Марины Цветаевой о том, что туризм для России смерти подобен.

Особенность современного рынка заключается в том, что, вырастая из глобальной гегемонии капитала и базируясь на информационных технологиях и современных средствах телекоммуникаций, массмедийной экспансии, рынок становится некой тотальностью, проникающей во все сферы жизни человека и общества. И это действительно так: человек сегодня живет в условиях не просто господства рыночных отношений, но именно диктатуры рыночного тоталитаризма, рождающего и своих апологетов.

А в начале 1990-х разнообразие и яркость хлынувшего в Россию потока прежде невиданных товаров поначалу не вызвали мощного эмоционального бума, ибо еще сказывался высокий уровень культуры, с которой советские люди были катапультированы «без парашюта» в лавочное пространство 1990-х. Как писал Марк Блок: «Люди тогда уже знали и куплю, и продажу, но они в отличие от современников еще не жили этим».

Дух потребительства пришел позже – по мере вымывания культуры. И всё же интерес к этим новым товарам был, но это был специфический интерес: поначалу они рассматривались прежде всего как элементы, из которых можно было конструировать образ приватного жизненного пространства в соответствии с личным представлением о западном стиле жизни. Не о нем ли мечтали многие интеллигенты брежневской поры?

А так как интенсивность обновления рыночного ассортимента постоянно возрастает, то возможность потребления (при наличии средств) становится неиссякаемой в принципе. Соответственно и конструирование частного жизненного пространства на основе всё более интенсивной смены вчера купленных на сегодня покупаемые вещи становится перманентным.

Так в постсоветской системе происходило утверждение нового lifestyle под названием «евроремонт». Именно так автор данной статьи называет этот стиль, ибо понятие «евроремонт» у нас обрело значение символа рыночного обновления, напоминающего гегелевскую «дурную бесконечность» как «неограниченный процесс однообразных, однотипных изменений, ничем не разрешающихся».

И чем интенсивнее становится сменяемость рыночных однообразий, тем сильнее оказывается невнятность ощущения как собственного «Я», так и того, что именуется действительностью. Ощущение жизненного пространства-времени постепенно сводится к плоскости компьютерного монитора. Можно сказать, что местом поселения современного рыночного человека является хронотоп онтологической мертвечины, где история лишена движения, а культура – живых отношений. Вот эту мертвую всеобщность и являет собой частный интерес, лежащий в основе рыночной (лавочной) глобализации, которую нам преподносят как вершину современной западной цивилизации.

Но сама социально-экономическая реальность, казалось бы, полна движения: в ней как бы идут реформы и модернизационные процессы; имена одних чиновников и бизнесменов, укравших миллионы из госказны, сменяется другими, хотя все они при этом как-то безнаказанно растворяются в анонимности информационного потока. Истории с этими лицами, как и положено, обрываются на самом интересном месте, поэтому то, что происходит с ними, после того как их ловят за руку, – этого нам знать уже не дано – как говорится, «и пучина сия поглотила ея». А дышащие им в спину новые имена высокопоставленных чиновников с новыми накраденными миллионами (вообще-то принадлежащими обществу) вытесняют из оперативной медийной памяти имена предыдущих. Но иллюзия движения тем не менее возникает – как при просмотре старинного праксиноскопа.

И уже совсем не иллюзорно падают самолеты и вертолеты, опрокидываются автобусы с пассажирами, тонут судна в зимних морях, обваливаются дома и казармы – сколько горя, трагедий каждый день, а драматургии как не было, так и нет. Вот это чудовищное противоречие и есть самая страшная суть антигуманности современного мира, основанного на рыночном тоталитаризме. И то, что сегодня не рождаются ни стихи, ни песни об этой стороне действительности, и есть одно из самых горьких доказательств отсутствия во всём этом смысла и человеческой жизни, и человеческой смерти.

А ведь в советском искусстве даже тема гибели героя несла большой гуманистический смысл, хотя нередко художнику требовалось это доказывать. Так, например, выдающийся советский режиссер Григорий Чухрай в 1961 году был даже исключен из партии за «чрезмерный пессимизм» в созданном им фильме «Баллада о солдате», и это в пору демократической «оттепели». Вот как ответил на такую критику режиссер: «Одним из обвинений было обвинение в пессимизме (герой фильма погибал). Я пытался объяснить бывшему вождю комсомола, что важно не то, показана или не показана в фильме смерть, а то, ради чего это показано. Если человек только небо коптит, портит жизнь окружающим, но остается в живых, – это совсем не оптимизм. Но если добрый человек погибает за правое дело, защищая достоинство других людей или свои идеалы, – это всегда потеря для мира, но пессимизма здесь нет и в помине. Смерть и мертвечина – не одно и то же».

Отсутствие смысла такой жизни, которая была бы связана с живой реальностью и большим делом, посвященным гуманистическому развитию человека, страны, мира, – такого смысла для многих сегодня нет. Не поэтому ли добровольцы сегодня едут на Донбасс, рискуя жизнью, чтобы обрести смысл жизни – и если не в борьбе, то хотя бы в своей героической гибели, – несмотря на все внешние и внутренние сложности? И песни у них про это поются.

 

Поворот второй: разотчуждение – главный неписаный закон СССР

Та мера отчуждения, которую порождает доминирующая сегодня во всех сферах общественной жизнедеятельности гонка получения прибыли любой ценой, может порождать только жизненно опасную реальность, которая при определенной критической массе становится преступной явью. Сама действительность превращается в то, что убивает и человека, и человеческое в нем. Впрочем, это закономерно для любого типа капитализма, порождающего разные формы отчуждения.

Лишь Красный Октябрь 1917 года способен был осущест­вить революционный прорыв из них. Это не значит, что в СССР не было отчуждения: в нем были и те формы, что достались от царского режима, и те, что возникали уже в рамках советской реальности. Но главное было другое: в СССР был утвержден принцип неравнодушного отношения к отчуждению как конкретно-всеобщий этический и гражданский императив, основополагающий для всех сфер советской системы и обязательный для гражданина, для государственного деятеля и для творца (художника и ученого). Он был обязателен для человека любого возраста, любой национальности и любой профессии. Более того, он был главным критерием замера человеческого в человеке. И что особенно важно – он являлся основополагающим принципом советской истории и советской культуры.

Но что очень важно – этот императив имел не идеалистические, а вполне материальные основы своего генезиса, ибо был связан с практическим и качественным преобразованием действительности, сверхзадачей которого было освобождение человека и общества от власти всех форм отчуждения (именуемое автором как «разотчуждение»). Принципиально значимо, что субъектом этих преобразований было само общество. Несмотря на доминирование бюрократических тенденций, советский человек пытался осуществить себя как творец истории, причем в самых разных ипостасях: в 1920-е – как борец за мировую революцию, в 1930-е – как энтузиаст первых пятилеток, в 1940-е – как борец против мирового фашизма, в 1950-е – как энтузиаст освоения целинных земель, в 1960-е – как строитель «городов, у которых названия нет», и в 1970-е – как строитель БАМа.

Именно разотчуждение явилось основополагающим принципом одновременно и советской истории, и советской культуры, став основой их диалектического единства.

Более того, разотчуждение имело силу едва ли не главного неписаного закона советского мира, который выступал прежде всего как этический императив, задающий отношение к самым разным вещам, делая понятным без слов, почему нельзя красть продукты в детских садах, почему надо так строить дома и казармы для будущих защитников страны, чтобы не было стыдно перед самим собой, почему, замерзая от холода, люди в блокадном Ленинграде не вырубали деревья в Летнем саду.

Это не значит, что в СССР все следовали этому императиву. Но даже отступая от него, человек осознавал это как нарушение основополагающего принципа не только общества, но и своего достоинства и совести. Это так же, как люди Средневековья, которые грешили против своей совести и после совершения греха каялись в нем, в отличие от эпохи Ренессанса, где люди, совершая самые дикие преступления, ни в какой мере в них не каялись. И поступали они так потому, что последним критерием для человеческого поведения считалась тогда сама же изолированно чувствовавшая себя личность.

Но значение императива ра­зот­чуждения состоит в том, что он предполагает именно практическое преодоление отчуждения, формой которого является деятельностный акт, но свершаемый именно как этический поступок. А ведь, выражаясь языком Михаила Бахтина, реально мы говорим о приобщении индивида к «целому» как к единственному бытию (которое существует в единстве исторической и культурной реальности) через акт его личностной деятельности, то есть через его поступок (акт активной нравственности). Именно это действие-поступок соединяет объективное бытие и субъекта («Я») в то целое, где бытие становится бытием-событием, а индивид – его субъектом. И суть этого поступка – ответственность, а точнее – «единство ответственности».

Именно диалектическое единство объективного бытия и субъекта и превращает реальность в живую жизнь, а анонимного индивида, используя выражение Анатолия Луначарского, в выпрямленного Человека.

Императив и вектор деятельностного преобразования действительности на основе разрешения ее тяжелейших противоречий задавал такое пространство-время СССР, которое становилось основой зарождения «царства свободы». Эта красная нить СССР, выражающая становление «царства свободы», и стала основой Победы над фашизмом, для которого главным врагом был прежде всего коммунизм, утверждающий принцип неотчужденного отношения к отчуждению. Многим известны слова о равнодушии, принадлежащие чешскому коммунисту и журналисту Юлиусу Фучику: «Бойся равнодушных! Это с их молчаливого согласия совершается всё зло на земле». Кстати, фашизм базируется на равнодушии к отчуждению, неслучайно его социальная база – мещанин, независимо от того, к какому социальному классу он принадлежит.

Именно «царство свободы» как красная нить советской истории, пробивающаяся через разрешение сложнейших противоречий XX века, является причиной того, что к теме СССР сегодня обращаются молодые.

А есть ли сегодня такой неписаный закон, который определяет законы и правила во всех сферах общественной жизнедеятельности? Да, такой закон есть и сегодня, но про него нигде не сказано в документах, хотя про него знают все, даже дети, которые не умеют читать. Суть этого главного закона: частный интерес как личное обогащение любой ценой по формуле «деньги–власть–деньги–власть…» Сегодня все испытали на себе власть этой диктатуры частного интереса и поняли, что его железная пята раздавит любого: и старика, и детей, и красоту природы, и уникальное архитектурное творение. Вот почему поиск принципиально иной основы общест­венного мироустройства – главного неписаного закона – как раз и заставляет сегодня разворачиваться в сторону СССР, где над человеком не было власти денег. В СССР люди наоборот испытывали неловкость, когда между ними возникал вопрос денег. Более того, деньги были средством выражения презрения к человеку, как это было хорошо показано в фильме Иосифа Хейфица «Дело Румянцева». И еще одна, казалось бы, незначительная деталь: в СССР успех фильма определялся числом зрителей, а не вложенными в него миллионами долларов, как это принято в «цивилизованных» странах.

 

Поворот третий: тоска по радости труда

Современный российский капитализм, являющий собой его реверсивную (попятную) форму, имеет одну принципиальную особенность: если «естественно-исторический» капитализм имманентно исключал гуманизм как вектор общественного развития, то российский реверсивный капитализм развернулся на основе именно разрушения гуманистического потенциала СССР как его важнейшего достояния. Преступление здесь состояло в том, что гуманизм (человечность) культуры нельзя «сделать», его можно только вырастить как лес из редких пород деревьев. Закономерным следствием уничтожения гуманизма явилось и разрушение культурного достояния, причем не только СССР, но и того, что было наработано в ходе дореволюционной и мировой истории.

А вместе с культурным достоянием российский капитализм, как ему и положено, упразднил и понятие «человек» как идею развития, как базовую основу всей системы ценностей и, наконец, – как мерило общественных отношений. Но если слово «человек» лишено какого-либо значения, то тем самым упраздняются и все сопутствующие ему понятия, и прежде всего – «труд», а значит, и все связанные с ним смыслы.

Доказательством этого является то обстоятельство, что сегодня труд лишен социального – и потому гуманистического – смысла. Может быть, поэтому современная поэзия на тему труда так безнадежно онемела? А ведь тоска по осмысленному труду звучала еще в чеховских пьесах. И дело не в характере труда. Например, железные дороги строить труднее, чем торговать на рынке, но песен о рыночной коммерции нет, а про строительство дорог есть и в русской, и в советской поэзии. Месить бетон зимой в сорокоградусные морозы, как это было в 1930-е годы на строительстве Магнитогорского металлургического комбината, уж куда тяжелее, чем быть банковским служащим, но стихи про строительство комбината есть, а вот стихов про финансовые спекуляции и кредиты – нет.

А ведь есть такое понятие, как «радость труда».

Где эта радость труда сегодня? Слова, которые в СССР воспринимались в качестве избитого лозунга с полинявших от дождей и снега заводских транспарантов, сегодня кажутся настолько фантастически недостижимыми, что даже почти исчезли из речевого оборота.

Конечно, трудно согласиться с тем, что в условиях современного капитализма возможно подобное – уже хотя бы потому что капитал сегодня нередко просто отделен от труда. И одним из доказательств этого является сам генезис российского капитала, который поднялся на основе криминальной приватизации, ваучеризации, природной ренты (газ и нефть) и финансовых спекуляций. А не нужен труд – не нужна и наука, вот почему все ее реформы как раз и связаны с превращением ее в придаток капитала и, соответственно, – в еще одну территорию рынка. То же самое можно сказать и про отечест­венные кино и театр, которые превратились в очередную отрасль бизнеса. Так что российский попятный капитализм, элиминируя понятие «человек», привел к устранению и всех форм идеального, посредством которых индивид может мыслить мир и его противоречия. А без них, то есть вне понятий и образов, человек не может мыслить действительность, и потому ему остается только одно – рефлексировать и комментировать.

Может быть, поэтому возникает разворот к советскому искусству?

 

Поворот четвертый: между героическим и криминальным

Российский капитализм преподнес всем находящимся в его активном обороте и свои уроки: умение изворачиваться в лапах криминального бизнеса и коррумпированной бюрократии, навыки тройной бухгалтерии – для казенных бумаг, для хозяина и для себя, жесткость отстаивания своего частного интереса любой ценой и посредством грязной конкуренции. Одновременно этот капитализм заставляет увидеть и прочувствовать на себе законы его варварской изнанки, равно как и самого человека: всю силу власти денег над ним, меру его слабости и подлости, смелости или бездумья рисковать собой во имя финансовых афер и многое другое.

Но это одна сторона реальности. Другая сторона – это та жизнь, которая в той или иной степени, но до сих пор хранит законы и ценности советского трудового коллективизма в противоречивом единстве с коллективностью патриархальной: человек должен трудиться, родителей – не бросать, детям – помогать, друзей – поддерживать в трудную минуту, с соседями – считаться. А день 9 мая отмечать как главный праздник, святой день, ибо Победа над фашизмом – это то, что соединяет человека, его семью, страну и мир в одну историю, делая культуру всеобщей для каждого, как известная песня «День Победы». День, который снимает чувство экзистенциональной неприкаянности и тоски от обреченности на одиночество. И марш «Бессмертного полка» в юбилейный год Победы над фашизмом – тому доказательство.

Эти две стороны реальности создали такие жернова противоречий между этической традицией человека, в которой он был сформирован, с одной стороны, и бесчеловечностью сегодняшней жизни – с другой, что одних они сломали, а у других – вызвали поначалу глухой, а затем уже и открытый протест. Вот эти острейшие противоречия и являются своеобразным генезисом «простого» российского индивида, личностно по-разному и очень противоречиво отражая свою неразрешенность. Но почти перед каждым стоит вопрос: на что сегодня опереться в этой жизни человеку?

На дружбу, которая сейчас вылилась в такую симулятивно-виртуальную форму, как «одноклассники»?

На коллектив, в котором каждый сам за себя и где постоянно витает напряженный вопрос: кто следующий на увольнение?

На соседей, которые в больших городах даже не знают друг друга по имени?

На родственные круги, на поддержку отношений с которыми всё меньше остается времени, сил и денег? А в случае спорных вопросов, касающихся собственности и наследства, эти отношения нередко превращаются в болезненное противостояние.

На семью, которая сегодня под тяжестью социально-экономических проблем вынуждена всё чаще жить врассыпную и прежде всего не в географическом, а в содержательном смысле? Можно ли тут говорить о семье как о пространстве культурно-личностного развития индивида, когда основное жизненное время человека сегодня уходит на заработки, подработки, огороды и решение жэковско-бюрократических и бытовых вопросов? В остатке от такой жизни для близких людей у человека остается главным образом усталость, раздражение и тяжесть от безрадостности существования. Конечно, радость обретения новой стиральной машины или завершения очередного ремонта также имеет право на существование, но ограниченность событийного ряда жизни лишь этими фактами рано или поздно рождает чувство пустоты бытия, которая начинает разрушать человека.

А может ли быть по-другому? Может ли семья стать союзом таких родных людей, которые одновременно являются еще и творцами-товарищами одного большого по своему культурно-историческому замеру дела? Но даже если взять такой тяжелый период в нашей истории, как Великая Отечественная война, то даже в этих условиях семья в большинстве случаев была спаяна не только взаимной любовью, заботой и противоречиями, но и отвечала этим принципам.

Итак, выше мы показали лишь некоторые параметры современного российского мира, в котором чаще всего не живет – существует человек. Напомним еще раз основные параметры этого мира: лавочный дух, глухое пространство и мертвое время, бессмысленный труд, лишенный радости смысла, бесчеловечность окружающего мира, отсутствие идеального, позволяющего мыслить реальность во всей полноте ее противоречий. Но такой образ российской реальности возникает, если к его измерению подходить с позиции мира культуры, а значит – с позиции человека как представителя рода Человек.

И совершенно иная картина той же самой реальности возникнет, если ее оценивать с позиции частного индивида, утверждающего господство частного интереса любой ценой, для которого отчуждение и дух рыночных отношений есть его «культурная» органика.

Но за последнее время об­щест­венные настроения, казалось бы, начали меняться. И чем сильнее чувствуется запрос на эти перемены, тем более определенно и внятнее звучит вопрос: каким курсом дальше?

 

Поворот пятый: Новый человек vs. частный человек

В своем предисловии к книге Василия Катаняна о Владимире Маяковском Виктор Шкловский упоминает о том, что в английском флоте, чтобы не крали канатов, в него вплетали красную нить, чтобы легче было отыскать украденное. Используя этот пример, можно сказать, что СССР вплел коммунистическую нить в канат мировой истории, хотя в его собственном канате она была не единственной, там были и достаточно крепкие антикоммунистические нити (от Иосифа Сталина до Михаила Булгакова и Александра Солженицына). Многие нити советского каната по мере решения исторических задач разрывались от действительных противоречий советской эпохи, другие – от их неразрешенности, а третьи – наоборот от противоречий и прежде всего от их разрешения становились еще крепче.

Как показал XX век, в канате СССР наиболее плодотворными оказались те нити, которые в первую очередь были связаны с идеей Нового человека.

Новый человек, персонифицирующий императив преобразования окружающего мира на основе действительного снятия господствующих форм отчуждения, в своей практике социального творчества не только выявлял общественные противоречия советской системы, но и сам их разрешал, причем в непрерывной борьбе еще и с «контрой» (мещанином от революции), и с советской бюрократией. И именно благодаря этому Новый человек сумел сотворить то, что до сих пор позволяет нам гордиться: провести культурную революцию в 1920-е, осуществить индустриализацию в 1930-е, победить мировой фашизм в 1945-м, первыми в мире выйти в космос в 1961-м и сотворить новую всемирную культуру – советскую.

А какова была прочность самой этой «красной нити»? Каковы ее собственные противоречия? Если откровенно, то это вопрос о противоречиях собственно уже самого Нового человека. И здесь можно ответить словами Максима Горького: «Одни люди своими “личными” противоречиями выступают выразителями противоречий лишь своей эпохи, другие “выламывались” из своего класса или эпохи, третьи воплощали историческое будущее».

Так вот, Новый человек не только нес в себе противоречия своей эпохи, не только «выламывался» из нее, но и выражал противоречия того будущего, которое сам же создавал и которое сам же воплощал.

И это будущее создавалось через диалектику встречного движения, с одной стороны, естественно-исторического вырастания нового общества (Карл Маркс) в форме социального творчества масс, а с другой – через творчество личности (Владимир Ленин, Владимир Маяковский), создающей и реализующей историю как культурный проект будущего.

Генезис СССР показал прецедент того, как можно развиваться, поймав – а если надо, то и развернув – ветер истории в свои паруса, и одновременно следовать самостоятельно создаваемому вектору и проекту развития. Причем речь идет о таком проекте, который, с одной стороны, содержал ключ к разрешению противоречий эпохи, а значит, и своей страны, а с другой – сам был гуманистическим вызовом истории.

Другими словами, СССР показал тот тип генезиса, который, с одной стороны, отвечал законам исторического развитии, а с другой – соответствовал принципу самодетерминации опережающего развития, что закономерно востребовало принцип творческой субъектности. Кстати, то обстоятельство, что опережающее развитие востребовало субъекта творчества, подтверждает концептуальную состоятельность СССР как культурного проекта. Противоречие между «естественно-историческим» ходом развития системы и самодетерминацией опережающего развития задало и новый ряд общест­венных противоречий, разрешение которых приводило к развитию СССР, а соответственно их неразрешенность – к его стагнации.

История показала, что СССР развивался успешно в той мере, в какой сложнейший вопрос развития советской системы был предметом сознательно организованной, диалектически планируемой и творчески управляемой деятельности, причем со стороны представителей не только государства, но и широких масс. И наоборот, мы терпели поражения в той мере, в какой процесс развития переключался в режим бюрократического «автопилота». Победы СССР подтвердили первое, его распад – второе.

Следует подчеркнуть, что если Октябрьская революция сама определила стратегию опережающего развития страны, причем на основе глубинного научного понимания диалектики исторического развития, сделав тем самым вызов себе и всему миру в целом, то программа перестройки не имела внятных целей (речь не идет о риторике) и тем более стратегии опережения. А ведь, как хорошо известно, даже для того чтобы догнать поезд, надо находиться в положении опережения по отношению к нему. В отличие от перестройки у ельцинской власти стратегия была сформулирована четко: «Только не обратно в СССР!» Уже одна эта формулировка откровенно демонстрировала, что во власть пришел самый опасный тип – частный индивид без исторического мышления и научного понимания общественного развития, а без этой основы он мог быть только политиканом и никогда – политиком. Так, в 1990-е во власти оказался частный индивид, использующий государство для реализации своего частного интереса, суть которого всегда одна – обогащение, ибо это для него есть субстанциональная основа, единственное, во что он верит и с чем себя идентифицирует.

Ельцинский период закончился, но вопрос о том, куда и как двигаться дальше, остается открытым до сих пор. Этот вопрос встал сегодня и перед всем миром: перед США, Украиной, Донбассом, Грецией и многими другими странами. Он стоит и перед Россией.

Каким курсом следовать дальше? Это вопрос прежде всего не политический и не экономический, а вопрос исторического развития. Вне понимания вызовов современной истории, ее противоречий и ловушек ответа не найти. А любая попытка подмены исторического развития новым политическим конструированием, как бы прочно в финансовом и военном отношении оно ни было обеспечено, все равно обречена на поражение.

Так на какие исторические маяки ориентироваться России сегодня? Этот вопрос тем более значим, так как сегодня для российского общества и государства наступил особенно трудный период. Обострение геополитической ситуации и достаточно серьезные проблемы внутренние заставляют нас взяться за очень неприятное дело – подсчет катастрофических потерь отечест­венной экономики, «социалки», науки и культуры, но прежде самого человека от саморазрушительного пристраивания в охвостье мировой капиталистической системы, как это было с нашей страной после распада СССР. Трудности внешнего и внутреннего положения показывают, что прежняя парадигма «развития», отстаивающая приоритет олигархических интересов, ведет Россию к блокированию перспектив будущего и потере достояния прошлого.

Вот почему перед российской системой объективно и, может быть, в последний раз встала задача перезагрузки стратегии дальнейшего развития – перезагрузки, вызванной нарастающим глобальным кризисом. Но как это возможно, когда геополитические противоречия заставляют Россию в отстаивании своих интересов на поле внешней политики быть самостоятельным субъектом, а ее внутренняя экономическая политика отдана на откуп олигархов, которые в погоне за прибылью вывозят за пределы страны «свои» (на самом деле – общества) капиталы и природные ресурсы?

Современный геополитический кризис вызвал нарастание как внешних, так и внутренних противоречий российской системы, а растущее напряжение от их неразрешенности заставляет всё активнее обращаться к тому историческому опыту – и прежде всего СССР, – который имел практики разрешения пусть других, но не менее, а может быть и более острых об­щест­венных противоречий. Причем, как показала история СССР, это было такое разрешение, которое рождало пусть трагическое (как это было в условиях сталинского режима), но высокое бытие, при котором человек человеку был не конкурентом и не партнером, а товарищем по делу преобразования действительности. И то, что этот исторический опыт рождал высокое искусство, которое востребовано до сих пор, есть убедительное тому доказательство.

Может быть, поэтому сегодня всё чаще обращаются к практикам СССР? Но что ищут, поворачиваясь в сторону СССР, причем когда назад, а когда вперед?

Можно условно назвать три основных разворота на СССР:

сталинско-имперский;

социально-патерналистский;

субъектно-освободительный (романтический).

А теперь посмотрим, в рамках какого из этих разворотов возможно разрешение тех противоречий и вызовов, которые сегодня стоят перед миром и Россией?

По мнению автора, главный вызов современности связан с проблемой становления индивида как общественного, творчески деятельностного субъекта разотчуждения, без которого невозможно никакое историческое – и потому культурное – развитие.

Вот поэтому мы и рассмотрим проблему субъектности как главную из тех, которые заставляют нас повернуться и всматриваться в практики СССР.

 

Поворот шестой: герой vs. функция капитала

Для власти капитала, рынка и бюрократии сегодня индивид нужен лишь в одной ипостаси – как функция. И это есть имманентный закон мира отчуждения, из которого он сам пока вырваться не может, но самое страшное – не очень-то и хочет. Да, быть функцией тяжело и неприятно, но быть субъектом – это значит решать проблему смысловой перезагрузки своей субстанции.

Приспосабливаться к этой реальности трудно и больно, но самому определять ее – хотя бы в горизонте собственной личности – сложно и страшно, ибо это требует от индивида позиции, поступка и самое главное – персональной ответственности. Одним словом – той принципиальности бытия, без которой невозможно быть субъектом истории и культуры. Именно эта проблема есть гордиев узел современного индивида, общества и культуры, то есть всего того, что составляет потенциал их исторического развития.

В условиях рыночного тоталитаризма на бессубъектность существования обречены все: и малоимущие, и средний класс, и особенно богатые. Понятно, что функциональное существование нивелирует личность индивида, подчиняя его деятельность, взгляды, стиль, вкус одному – рыночному канону, который есть не что иное, как стандарт общего.

Тем острее становится вопрос: где и как индивид сегодня может формироваться как общественный субъект, если формат личностного бытия исключен даже в культуре? Достаточно посмотреть на боˆльшую часть современных российских фильмов, в которых найти хотя бы один художественный образ – большая удача, причем даже маски – большая редкость, преиму­щест­венно – безликость. Но существуя в условиях отчуждения, индивид тем не менее имеет и живые связи с миром культуры, включая отечественную – русскую и советскую. А эта культура всегда несла в себе понятие «героическое».

И это неслучайно: принцип субъектного бытия, утверждающий себя через разрешение острейших противоречий советской истории и культуры, объективно требовал от индивида героического напряжения сил: позиции, воли к поступку, его свершения – и нередко ценой собственной жизни. Вот почему «героическое» явилось, во-первых, контрапунктом советской истории и культуры, во-вторых, основой их диалектического единства и, в-третьих, измерением человека как представителя рода Человек.

Но само это понятие не могло возникнуть из идей – даже самых революционных. Героическое бытие советского человека было обусловлено самой практикой преодоления тяжелых условий жизни как следствия международной борьбы за дерзкую попытку утверждения общества справедливости, труда и культуры (социализма), трагического противостояния бюрократизму и сталинизму, гасившим этот исторический порыв, массового энтузиазма, открытия нового мира и вдохновенного созидания советской культуры как всемирной культуры.

В сущности, строго по Борису Пастернаку: «Человек – действующее лицо. Он герой постановки, которая называется “история” или “историческое существование”». Так, практики СССР показали земную – не приземленную – основу «героического», возникающего на основе решения насущных вопросов жизни для всех и каждого, а значит, и для себя. И в этом – гуманистическая суть «героического», в отличие от супер-героев, имена которых воспринимаются уже как символы современной масс­культуры (Человек-Паук, Супермен, Бэтмен, Капитан Америка и др.).

В советской культуре «героическое» понималось как некий поступок в истории, суть которого заключалась в деятельностном (не метафизическом) высвобождении действительности – а значит, и самого человека – от господства реальных форм отчуждения. Кстати, в этом заключалась и суть общественного идеала советской культуры.

Именно принцип субъектности, проявляемый в практике совместного и творческого преобразования действительности, высвобождающего ее от власти отчуждения (разотчуждение), и определил принцип интернационализма советской истории и всемирности советской культуры. И в этом была сила советской системы и советского общества – сила, позволявшая решать проблемы мира как свои, и свои – как проблемы мира.

Императив субъектности пронизывал и всё советское искусство, выстраивая его драматургию, рождая эффект живого движения (развития) отношений и определяя его главного героя.

Более того, он был субстанцией и общественного поступка, который в советском общест­ве был настолько значимым, что невозможность его свершения в условиях нарастания социального прозаизма 1970-х нередко рождала и такое решение: если в истории невозможно героически действовать, то тогда дайте в ней во имя большого дела хотя бы героически погибнуть. Конечно, обрыв человеческой жизни – это трагедия, но еще большей трагедией для советского творца-романтика тех лет являлось внутреннее угасание самого энтузиазма, ломающее людей изнутри, обрекающее человека на бессмысленность существования. А уж если предоставлялся случай участвовать в некотором историческом созидании – да еще и не одному, а совместно с другими, – то за это буквально хватались как за спасение.

Проблемой смысла жизни были пронизаны лучшие произведения советского искусства 1960-х. Например, в фильме Марлена Хуциева «Мне двадцать лет» герои пытаются лично ответить на новый вызов идеи героического бытия уже в условиях мирного времени. И даже в фильмах 1970–1980-х ставится эта проблема, но здесь уже показана внутренняя трагедия человека, его надлом из-за того, что он либо не может найти этот высокий смысл («Отпуск в сентябре» режиссера Виталия Мельникова – по мотивам пьесы Александра Вампилова «Утиная охота»), либо отказывается от него («Сталкер» режиссера Андрея Тарковского – по мотивам романа «Пикник на обочине» Аркадия и Бориса Стругацких).

Может быть, поэтому советские фильмы, ставящие эту проблему, до сих пор притягательны. Вот некоторые современные отзывы зрителей о фильме Юлия Райзмана и Евгения Габриловича «Коммунист» (1957 год):

«Какая сильная энергетика от фильма исходит, прямо всё внутри переворачивается. Это настоящее искусство!»

«На основе таких фильмов мы будем строить новую жизнь».

«Спасибо! Советские фильмы самые лучшие, показывают человеческую сущность, а не звериную, к которой за последние 20 лет мы, к сожалению, привыкли».

«Вообще-то фильм не про идеологию! Идеология коммунизма – обычная справедливость и отрицание собственнических <…> мелких интересов! Порочность идеологии придумали буржуи (порочные насквозь) – одним словом, все должны думать об общем деле, буржуев заботит лишь своя персона: человек человеку – волк! А ведь так оно и есть теперь! Волки вокруг! И всем плевать на всё, кроме своей тушки! Коммунисты жертвовали собой ради общего дела и это почитали за честь! Кто теперь это может хоть как-то понять?»

«Не знаю, как оно, но то, что показано в фильме, – это Идеал Человека. Это и есть то, что я бы хотел видеть в Будущем. Такого человека».

 

Поворот седьмой: альтернатива миру отчуждения – освобождение, а не свобода

Отказ от субъектности, в сущности, есть отказ от идеи человека, а значит, и от вопроса: зачем ты живешь? Неужели для того, чтобы только получать приличное жалованье в фирме, честно платить налоги, делать удачные покупки на Рождество и бодрить себя на старости лет туристическими поездками? Или всё же жить в истории с ее принципом субъ­ектности?

Ответ на этот вопрос определяет выбор и соответствующей стороны баррикады культурно-гражданского противостояния, которая сохранялась на протяжении всей истории СССР. Сегодня она представляет противостояние между двумя онтологическими принципами: принципом субъектного бытия (в культуре и истории) и принципом комфортного небытия частного индивида (мещанина) в пространстве отношений купли-продажи.

Кстати, следует отметить, что если в СССР слово «мещанин» служило презренным приговором, то после распада СССР началась его этическая легитимация. Сегодня презирать мещанина не принято – лавочная глобализация его этически и «культурно» узаконила. Теперь быть мещанином не стыдно, равно как и пошляком. Пошлость сегодня превратилась в «художественный» метод частного человека от культуры (точнее – лавочника от культуры), утверждающего частный взгляд на частного человека.

А те, кто противостоит мещанству или не совсем омещанился, сегодня уходят либо в формы патриархальной жизни, либо в те или иные маргинальные по своей сути субкультуры, либо в анонимность виртуальной (цифровой) реальности Интернета. Ну, а тот, кто пытается найти альтернативы либеральным формам отчуждения, причем в логике порожденного им же мира симулякров, нередко сам попадает в их ловушки (национализм разного окраса, фундаментализм, фашизм, бандеровщина и т.п.).

Но есть и те, кто сегодня ищет прорыв в движение истории, чтобы совместно с другими решать сложнейшие проблемы времени. И это, если использовать образное выражение Юрия Олеши, не тот разговор, «когда один говорит, а другой молчит и слушает, а разговор, когда двое, очень близко прижавшись друг к другу, обсуждают, как бы найти наилучший выход».

Неужели такое может быть? А ведь такое было – и было в СССР, – и потому мы разворачиваемся к нему с вопросами опять и опять. Это ностальгия?

В свое время Ренессанс развернулся – не оглянулся (!) – в сторону Античности. Это ностальгия? Нет. Ностальгия – это попытка облечь настоящее в прежние формы, может быть, и хорошие, но исторически снятые. Ренессанс же развернулся к Античности, чтобы схватить и понять классику развития (ее законы) культуры, без чего невозможно прорываться в будущее.

Обращение к практикам СССР сегодня – это попытка понять, как можно вырваться из ловушек лавочной глобализации, в которой человеку нечем дышать, нечем мыслить, не для чего жить и в которой нет Другого, а значит – и его самого.

Поэтому поворот в сторону СССР сегодня – это объективная потребность человека и общества понять классику развития истории, чтобы определить для себя вектор дальнейшего развития того большого дела, которое и есть суть «красной нити» СССР. Или, как говорил Леон Баттиста Альберти: «<…> будь убежден, что человек рождается не для того, чтобы влачить печальное существование бездействия, а чтобы работать над великим и грандиозным делом».

А классика развития СССР – это разотчуждение, которое посредством деятельностного высвобождения связывает будущее с наследием не только отечественной, но и мировой культуры, более того – развивает их.

Так, например, понятие «свобода», дарованное Великой французской революцией, будучи сопряженным с «субъектом истории», получило свое качественное развитие в понятии «освобождение». Понятие «освобождение» принципиально отличается от «свободы», выражая не то, что нужно искать или ждать как чье-то дарование (царя, барина, героя, начальника, спонсора), а то, что можно и нужно самому творить – и, как правило, не в одиночку, а совместно с другими. Как сказал один из героев Эрнеста Хемингуэя по имени Гарри Морган из романа «Иметь или не иметь»: «Всё равно человек один не может ни черта».

Не свобода, а именно освобождение с его принципом деятельностной субъектности как раз и становится основой самодетерминации индивида. Или, как писал Гегель, «живая субстанция <…> есть бытие, которое поистине есть субъ­ект <…> поскольку она есть движение самоутверждения».

Современная же цивилизация связывает понятие «свобода» с формальным и абстрактным понятием «права человека», хотя значение самого человека как общественной ценности и уж тем более цели развития прочно отсутствуют. Свобода же с ее принципом толерантности сводится к императиву: ты не трогаешь меня – я не трогаю тебя. Цивилизация «прав человека», устанавливающая между людьми светофоры формально-бюрократических отношений, не только не снимает существующего между ними отчуждения, но наоборот – многократно его усиливает. Вот и получается, что не только социум, не только межличностные отношения, но и экзистенциональная сторона человеческой жизни сегодня пронизаны отчуждением.

Где сегодня человек имеет свободу выстраивать свои отношения не как частные, а как отношения мира культуры? На работе? В метро? На рынке?

Где сегодня человек имеет свободу творческого преобразования не своего частного пространства (дачи и квартиры), а окружающей действительности по законам города-сада?

Без субъектно преобразующей деятельности свободы как таковой нет. У частного индивида есть один вид свободы – свободы потребления сотворенного не его руками, в том числе и города-сада. Без того, чтобы быть субъектом социального освобождения, индивиду остается одно – быть лишь «мышкой» при господствующей власти капитала.

Вот почему совместное и творческое преобразование общей на всех действительности, несущей смысл труда и человеческой жизни и потому рождающей песню (как это было в СССР), и есть живая альтернатива этому мертвенному императиву «прав человека», претендующему быть основополагающим законом мира человеческих отношений. А ведь когда-то мыслящие люди Европы за этот императив принимали принципиально иные вещи.

В связи с этим уместно привести отрывок из одного интервью, которое дал Франц Кафка чешскому журналисту Густаву Яноуху:

«Густав Яноух: Стало быть, вы считаете, что человек больше не является сотворцом мира?

Франц Кафка: Вы опять не поняли меня. Напротив, человек отказался от участия в созидании мира и ответственности за него. <…> Но большинство людей живут без сознания сверхиндивидуальной ответственности, и в этом, мне кажется, источник всех бед».

Человек как творец истории и герой культуры – есть суть проекта СССР, который в принципе завершить нельзя, как нельзя завершить развитие человека.

Именно практики и противоречия, победы и трагедии советского человека являются причиной поворотов в сторону советской действительности, ибо СССР – это прежде всего мастер-класс творчества истории как мира культуры, а не музей – может быть, и дорогих, но воспоминаний.

 

Людмила Алексеевна Булавка-Бузгалина – доктор философских наук, профессор Московской финансово-юридической академии

Источник: альманах «Развитие и экономика», №14, сентябрь 2015, стр. 108