Подводя итоги
Теперь, когда само слово «неоконсерватор» стало бранным, мы должны оглянуться на неоконсервативное наследие, накопленное не за пять, а за пятьдесят лет.
Как было замечено выше, уже четверть века существуют большие различия во взглядах тех, кто считает себя неоконсерватором, и у них нет ничего, что можно было бы счесть общей линией партии. Тем не менее мы можем выделить четыре фундаментальных принципа, которые характеризуют неоконсервативную мысль, логически объясняют политические воззрения неоконсерваторов и отличают их от представителей других школ, занимающихся вопросами внешней политики. Вот эти принципы:
• Убеждение, что внутренний характер режима влияет на внешнюю политику, которая должна отражать глубинные ценности либерально-демократических обществ. Мнение, что внутренний характер режима важен для поведения страны на международной арене, неоконсерваторы отстаивают очень последовательно, тогда как реалисты придерживаются альтернативного взгляда: все государства стремятся к господству вне зависимости от типа режима. Первые антисталинисты неоконсервативного толка смотрели на «холодную войну» как на противостояние идеологий и ценностей, противостояние, которое продолжалось до эпохи Рейгана. Стоял вопрос: как вести себя с Советским Союзом? Строссовское крыло неоконсерваторов также видело в режиме центральный организационный политический принцип.
• Убеждение, что американская мощь уже использовалась и может быть использована в нравственных целях и Соединенным Штатам необходимо по-прежнему активно участвовать в международных делах. В неоконсервативной внешней политике есть реалистический аспект, состоящий в том, что мощь часто бывает необходима для решения задач нравственного характера. США, господствующая в мире держава, несут особую ответственность в области безопасности. Это проявилось на Балканах в 1990-е гг., и так было в годы Второй мировой войны, когда нужно было сокрушить Гитлера.
• Недоверие к масштабным проектам социального строительства. Нежелательные последствия программ социального планирования — постоянная тема сочинений авторов неоконсервативного направления, что связывает критику сталинизма 1940-х гг. со скептическим взглядом «Общественного интереса» в 1960-х годах на проект «Великого общества».
• Наконец, скептицизм в отношении легитимности и эффективности механизмов международного права и международных институтов при обеспечении безопасности или справедливости. При этом неоконсерваторов называют вильсонианцами, тогда как сам Вудро Вильсон стремился распространять демократию через Лигу Наций. Мечта о том, что политика силы может быть трансформирована и заменена международным правом, и сегодня распространена среди американских либеральных интернационалистов и многих европейцев. В этом отношении неоконсерваторы сходятся с реалистами: международное право — слишком слабый инструмент, чтобы оно могло внедрить строгие правила и обуздать агрессию. Они очень скептически относятся к ООН как международному арбитру или как пути к справедливому миру. Для многих неоконсерваторов недоверие к ООН не распространяется на все формы многостороннего сотрудничества. Многие неоконсерваторы положительно относятся, например, к НАТО и верят в коллективные действия, основанные на общих демократических принципах (31).
В центральном вопросе, объединяющем неоконсерваторов, — всемирной борьбе против коммунизма, они более последовательны, нежели их оппоненты, в своем фундаментальном анализе природы проблемы и путей ее решения. Здесь они даже более правы, чем сознают сами. В первые годы «холодной войны» значительная часть американцев, от Джона Ф. Кеннеди и Хьюберта Хэмфри* до Пола Нитце и Джорджа Кеннана, считала коммунистический тоталитаризм единственным источником зла. Хотя термин «смена режимов» тогда не применялся, многие участники раннего этапа «холодной войны» считали, что источник советской угрозы кроется в природе режима и угроза будет сохраняться до тех пор, пока сам режим не будет устранен.
* Хэмфри Хьюберт (1911 — 1978) — вице-президент США в администрации Л.Б. Джонсона и кандидат в президенты США от Демократической партии на выборах 1968 г.
Однако после Вьетнамской войны возник совершенно иной взгляд, выразившийся в словах президента Джимми Картера о том, что Запад «живет в чрезмерном страхе перед коммунизмом». Эту позицию разделяли левые, сочувствовавшие социалистическим планам коммунистов, а осуждали только их средства, а также реалисты правого толка, принимавшие коммунизм как альтернативную форму правления, к которому западным демократиям придется приспосабливаться. После Вьетнамской войны неоконсерваторы продолжали нести факел «холодной войны» — взгляд на коммунизм как единственный источник зла.
Мыслящие люди среди левых в Америке и Европе высмеивали Рональда Рейгана за выдуманный им ярлык для Советского Союза и его союзников как «империи зла» и за призыв к Михаилу Горбачеву не просто реформировать систему, но и «разрушить эту стену». Ричард Пёрл, помощник президента по обороне и политике международной безопасности, подвергся критике за его бескомпромиссную, жесткую линию, а предложенный им нулевой вариант в отношении ядерных РСМД (то есть полное уничтожение таких ракет) — за безнадежный отход от bien pensant* центристской внешней политики экспертов из таких организаций, как Совет по внешним связям и Государственный департамент.
* Bien pensant — благонамеренный (фр.).
Общество ощущало, что надежды сподвижников Рейгана на победу в «холодной войне», а не на ее сдерживание, утопичны, а потому опасны (32).
Тем не менее в 1989—1991 гг. состоялась именно победа в «холодной войне». Горбачев согласился не только на нулевой вариант, но и на радикальное сокращение обычных вооружений. После этого он не сумел воспрепятствовать отпадению Венгрии, Польши и Восточной Германии от коммунистической империи. Коммунизм рухнул в течение каких-то двух лет из-за его внутренних нравственных недостатков, а после смены режимов в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе угроза со стороны Варшавского пакта перестала существовать (33). Бывшие субъекты «империи зла», такие как Польша, Чехословакия и Эстония, ничего не имели против моралистической риторики Рейгана и по сей день осуждают желание столь многих жителей Западной Европы забыть о причине освобождения этих стран от советского владычества. Нынешний раскол между старой и новой Европой можно прямо связать со сменой режимов: новые европейцы знали, что их положение не переменится радикально до тех пор, пока они не воссоединятся с демократическим Западом.
Границы НАТО ныне отодвинулись к Ботническому заливу и реке Одер, а народные волнения на Украине, которые в 2004—2005 гг. привели к власти Виктора Ющенко, показали, что демократическая волна, возможно, еще не схлынула. Быстрое, неожиданное и по большей части мирное падение коммунизма подтвердило правомерность концепции смены режимов в международных отношениях. И все же это неожиданное доказательство создало почву для ошибочного поворота многих неоконсерваторов, совершившегося на протяжении последующего десятилетия и имевшего прямые последствия для их внешней политики после событий 11 сентября. Проблема имеет два аспекта: интерпретацию того, что произошло в 1989 г., и психологическое отношение неоконсерваторов к их политическим оппонентам.
Восемьдесят девятый год был annus mirabilis*, политическим чудом, которого не мог предвидеть даже Рональд Рейган, считавший, что коммунизм движется «в мусорную корзину истории». По-видимому, всякий, кто изучал Советский Союз, вне зависимости от того, левых или правых взглядов он придерживался, считал, что смена режимов в Восточной Европе не произойдет мирным путем и страны этого региона столкнутся с жесткими санкциями со стороны СССР. Все предполагали, что политбюро правящих партий в Польше и Восточной Германии, равно как и московское, расколоты на реформаторов и сторонников жесткой линии, и последние, когда дело дойдет до лобового столкновения, упрутся и станут сопротивляться переменам с помощью военной силы.
* Annus mirabilis — год чудес (лат.). Обычно так называют 1492 г., год открытия Америки и изгнания арабов из Испании.
Тот факт, что У сторонников жестких мер недостало духу пойти на такую борьбу, заставляет предположить, что сердце коммунистической системы оказалось прогнившим гораздо глубже, чем мог предполагать практически каждый (34).
Есть два варианта реакции на чудо. Кто-то скажет, что «чудеса бывают», и станет отчаянно надеяться на повторение чуда. В случае краха коммунизма такое понимание проявилось в распространении опыта Центральной Восточной Европы (ЦВЕ) на остальной мир. Понятно, что страны ЦВЕ искали освобождения от жестокой тирании. Исчезновение советской власти стало подобно взрыву плотины, вследствие которого река возвращается в естественное русло. Когда-то нас ввели в заблуждение те, кто говорил, что жители Восточной Европы научились любить свое рабство; так что мы не должны недооценивать всеобщего стремления к демократии.
Другой вариант — вознести благодарность Господу за необыкновенную удачу, положить в карман все заработанное и поразмыслить об исключительности обстоятельств, свидетелями которых нам довелось стать. Можно думать, что волна либеральной демократии — это наше будущее, не считая при этом, что чудовищные тиранические режимы рассыплются в прах без единого выстрела. С опозданием мы увидели, что коммунизм — это на редкость пустая и искусственная идеология, не имеющая органических корней в обществах, где она насаждалась. Возвращение стран ЦВЕ к демократии тесно связано с тем обстоятельством, что они — высокоразвитые европейские страны, чей естественный прогресс был задержан страшными событиями XX века. Но это не означает, что все диктатуры не имеют социальных корней или исчезнут так же легко и мирно, как восточноевропейский коммунизм. Многие читатели восприняли мою книгу «Конец истории и последний человек» как попытку обосновать первый подход: что у всех людей в мире существует тяга к свободе, которая неизбежно приведет их к либеральной демократии, и мы живем в век ускоряющегося транснационального движения к либеральной демократии. Это неверное прочтение (35). «Конец истории и последний человек» — это разговор о модернизации. Изначально универсально не устремление к либеральной демократии, а желание жить в современном обществе, с его технологиями, высокими жизненными стандартами, здравоохранением и доступом к окружающему миру. Экономическая модернизация, если она проходит успешно, как правило, требует участия в политической жизни, а значит, создания среднего класса, имеющего собственность, которую нужно охранять, высокого уровня образования и большей требовательности граждан к признанию их индивидуальности. Либеральная демократия — один из побочных продуктов процесса модернизации и становится предметом всеобщих устремлений только в ходе истории. Я никогда не выстраивал последовательной теории модернизации с указанием четких стадий развития и определенных экономических результатов.
Случайности, характер управления и идеи всегда осложняют наши представления, и при этом серьезный регресс возможен, если не вероятен.
Исследователь Кен Джоуитт точно изложил мои взгляды и их отличия от подходов администрации Буша:
Изначально, пусть и в неявной форме, администрация Буша подписалась под тезисом о «конце истории», гласящем, что «остальной» мир более или менее естественным путем сделается похожим на Запад вообще и на Соединенные Штаты в частности. События 11 сентября многое изменили. После них администрация Буша пришла к выводу, что исторический прогноз Фукуямы носит чересчур пассивный характер. Фукуяма недостаточно внимателен к рычагам исторических изменений. История, согласно заключениям администрации Буша, нуждается в сознательной организации, лидерстве и направлении. По величайшей иронии, определение администрацией Буша смены режимов как ключевого компонента ее антитеррористической политики, соответствующей ее стремлению к построению демократического капиталистического мира, привело к возникновению активной «ленинистской» внешней политики взамен пассивной «марксистской» социальной телеологии Фукуямы (36).
Я не любил ленинизм в его оригинальной версии и скептически смотрел на то, что администрация Буша сделалась «ленинистской». Демократия, в моем понимании, станет всемирной в ходе долгого процесса. Но вопрос о том, сможет ли быстрый и относительно безболезненный переход Польши, Венгрии и даже Румынии повториться в других регионах мира, остается открытым.
В границах прежнего коммунистического мира существовал широкий спектр возможных результатов трансформации — от быстрого перехода к демократии и рыночной экономике, как в Польше или Эстонии, до сохранения авторитарных режимов, как в Белоруссии и многих государствах Средней Азии. Лидеры, история, культура, географическое положение и многие другие определяющие факторы разнились в разных странах бывшего коммунистического мира и в большой мере влияли на успех политических изменений. Как будет показано ниже, демократические перемены проходят тяжело, и не менее трудно стимулировать экономическое развитие. Это означает, что трансформации взрывного характера, которые мы наблюдали в коммунистическом мире и которые положили конец «холодной войне», скорее исключение, а не правило.
Такие неоконсерваторы, как Кристол и Каган, иначе интерпретировали события. В работе «Современные опасности» они писали:
Идея об использовании американской мощи для смены режимов в государствах с диктаторскими формами правления в глазах многих отдает утопией. На самом же деле она предельно реалистична. Есть что-то ложное в заявлениях о невозможности распространения демократических перемен за пределами страны, и об этом нам говорит опыт трех последних десятилетий. Почему мы будем утопистами, предполагая смену режима в таком государстве, как Ирак, после того как мы видели, как демократические силы смели диктатуры в таких непростых странах, как Филиппины, Индонезия, Чили, Никарагуа, Парагвай, Тайвань и Южная Корея? Что утопического в усилиях по борьбе с коммунистической олигархией в Китае после того, как значительно более могущественная и, по всей видимости, более стабильная олигархия рухнула в Советском Союзе? Коль скоро демократические перемены в эти тридцать лет очищали мир с беспрецедентной быстротой, разве «реалистично» утверждать, что более побед не будет?(37)
Это убеждение в неизбежности демократических преобразований базировалось на двух обстоятельствах. Первое — это понимание межкультурной привлекательности демократии и распространение демократической идеи в конце XX века. Второе — это убежденность в центральном месте американской мощи и, в частности, представление о том, что политика Рональда Рейгана сыграла решающую роль в конечной гибели бывшего Советского Союза.
Ясно, что распространившаяся демократическая лихорадка пронеслась по многим регионам в конце 1980-х — начале 1990-х гг.; как иначе объяснить целый ряд демократических преобразований в африканских странах, лежащих южнее Сахары, где не было никаких структурных условий для укоренения успешной демократии? Но теория демократических перемен, происходящих из процесса модернизации, подобная той, что была изложена в «Конце истории», предполагает, что распространение демократии возможно только до определенного предела: если в обществе отсутствуют определенные структурные условия, нестабильность и кризисы не заставят себя долго ждать. Это объясняет тот факт, что все предыдущие волны демократизации рано или поздно сходили на нет и отступали, и у нас нет причин полагать, что та же судьба не ждет и то, что Сэмюэл Хантингтон назвал «третьей волной» демократизации, которая началась в середине 1970-х гг. К началу XXI века у нас появились свидетельства того, что «третья волна» в самом деле пошла на спад. Не состоялось становление новых демократий в Гаити, Камбодже и Белоруссии; Молдова и Украина погрязли в коррупции; установившиеся демократии в Венесуэле, Боливии, Эквадоре и Перу переживают нелегкие времена, а либеральные реформы в Аргентине оказались под угрозой в результате экономического кризиса 2001 г. Россия при Владимире Путине явственно идет по пути сворачивания многих либеральных реформ, начатых в эпоху Ельцина, а многие демократические эксперименты в Африке оказались скоротечными (наиболее вопиющий пример — Зимбабве). Хотя к 1990-м гг. демократические выборы проводились во многих странах, укрепление либерального правопорядка и защиты прав человека прогрессировало очень медленно, а кое в чем произошел серьезный откат назад. Томас Карозерс, исследователь процессов распространения демократии, придерживается мнения, что большая часть стран мира во многих аспектах «перехода к демократии» оказалась на ложном пути, а многие государства бывшего коммунистического мира вообще никуда не продвинулись, а застряли в полуавторитарной серой зоне (38).
Мы не имеем теории, которая объясняла бы, каким образом возникают волны демократизации и почему или когда они сходят на нет или ослабевают. Демократические революции в Сербии, Грузии и на Украине, имевшие место в начале XXI века, показывают, что движение за демократию в бывшем коммунистическом мире все еще сохраняет значительный потенциал. Да, нет ничего плохого в том, чтобы сохранять надежды и открытость к возможным чудесам. Другое дело — проектировать внешнюю политику на основании вероятности возникновения многочисленных случаев перехода к демократии.
То, что Джоуитт назвал ленинистским взглядом на историю, то есть что действия Америки могут ускорить ход истории, восходит к особой интерпретации окончания «холодной войны»: будто она «выиграна» администрацией Рейгана путем военного строительства. Эта интерпретация сама по себе спорная и лишь в ограниченных пределах может быть применена к ситуации в Ираке.
Нет никаких сомнений в том, что принципиальный антикоммунизм Рейгана принес надежду народам Восточной Европы и России и Рейган по-прежнему считается героем в таких странах, как Польша. Верно и то, что американское военное строительство помогло убедить советских лидеров в том, что им нелегко будет соревноваться с Соединенными Штатами. Но такое масштабное событие, как распад бывшего Советского Союза, было подготовлено множеством причин (например, нелегитимность господствующей идеологии), а также случайными и непредвиденными обстоятельствами (преждевременная смерть Юрия Андропова и возвышение Михаила Горбачева). Консерваторы любых убеждений, похоже, придают слишком большое значение американскому военному строительству как главной причине распада СССР, тогда как политические и экономические факторы сыграли по крайней мере не меньшую роль. Такие аналитики, как Джон Айкенберри и Дэниэл Дьюдни, доказывали, что для объяснения распада СССР не менее важны такие факторы, как «тяготение» к Западу и уверенность Советов в том, что с Западом можно сотрудничать (39). В любом случае в отношении роли военной политики как одной из причин крушения Советского Союза можно сказать, что она была скорее политикой сдерживания и устрашения, а не отката.
В реакции многих неоконсерваторов на окончание «холодной войны» присутствовал и психологический аспект. «Холодная война» приучила неоконсерваторов к тому, что они составляют небольшое меньшинство, которое не воспринимают всерьез. Хотя многие их идеи были в конце концов воплощены администрацией Рейгана на практике, это мало изменило ситуацию. Внешнеполитический истеблишмент — высокопоставленные чиновники в Государственном департаменте, органах разведки и Пентагоне, а также легионы советников, «мозговых трестов», специалистов, академиков — в основном относился к неоконсервативным воззрениям прохладно. Неоконсерваторы также привыкли к тому, что европейцы смотрят на них свысока, как на наивных моралистов, безрассудных ковбоев, а то и воспринимают их как-нибудь похуже. Они привыкли отбрасывать азбучные истины и искать решения, такие как нулевой вариант или разрушение Берлинской стены, а все окружающие считали их мечтателями, парящими за пределами царства возможного.
Неожиданный крах коммунизма оправдал многие из их идей. После 1989 г. неоконсерватизм сделался как бы основным течением, и его учение приобрело признаки очевидности. Естественно, этот факт во многом способствовал укреплению уверенности неоконсерваторов в себе, их сплочению, что значительно обострило противостояние «мы — они», которое характерно для всех групп единомышленников. Бюрократические столкновения обычно усиливают внутри-групповую солидарность, от природы присущую всем людям; нужно ее испытать, чтобы понять ее сущность. После окончания «холодной войны» именно это и произошло, отчего повысились ставки в идеологических баталиях.
Сильное лидерство предполагает отказ от сомнений в себе, отказ от прописных истин; сильный лидер прислушивается только к своему внутреннему голосу, который подскажет ему, как правильно поступить именно в данной ситуации. Вот в чем стержень сильного характера. Однако проблема в том, что этими же свойствами характера может обладать и скверный лидер. Железная решимость может обернуться упрямством, отказ от прописных истин — привести к утрате здравого смысла, а внутренний голос — стать иллюзией. Тот факт, что человек вдруг оказался прав в неких необычных и неожиданных обстоятельствах, еще не означает, что он не ошибется в следующий раз. А помня о том, что другие ситуации могут обернуться провалом, этот человек, возможно, окажется ослаблен психологически.
Вернувшись в 2001 г. к власти, сторонники войны в Пентагоне и в окружении вице-президента стали относиться с исключительным недоверием ко всем, кто не разделял их взглядов. Это недоверие было отнесено даже к государственному секретарю Колину Пауэллу и многим представителям разведки. Бюрократический трайбализм существует в любых администрациях, но в первый период президентства Буша он разросся до угрожающих размеров. Командная солидарность взяла верх над открытой дискуссией. Именно на ней лежит прямая ответственность за неспособность администрации строить адекватные планы на послевоенный период.