LXXIII
Смерть показалась мне сладкой.
-- Дай мне, Господи, покой хлева, -- взмолился я, -- порядок среди
вещей и собранную жатву. Дай мне побыть, не требуй от меня становления. Я
устал хоронить свое сердце. Я слишком стар, чтобы опять и опять растить
молодые ветки. Одного за другим потерял я друзей, врагов, и печальный свет
пустоты засветил мне на дороге. Я ушел, вернулся и вижу: люди толпятся
вокруг золотого тельца, не так уж они и корыстны, просто глупы. И дети, что
родились сегодня, дальше от меня, чем не знающие о Боге варвары на заре
веков. Во мне тяжесть сокровища, но оно бесполезно, как музыка, которой
никому не слышно.
Я начал трудиться с топором дровосека в руках и хмелел от пения
деревьев. Думаю, если бы я нуждался в беспристрастии, я затворился бы в
башне. Но я подошел к людям слишком близко и устал.
Яви мне Себя, Господи, все невмоготу, когда отдаляешься от Тебя.
После упоения торжеством мне приснился сон.
Да, тогда я был победителем и вошел в город. Осененная цветением знамен
толпа запрудила улицы, славя меня гимнами и восторженными криками. Цветы
устилали путь нашей славы. Но Господь послал мне одно только чувство --
горечь. Я чувствовал себя пленником немощной толпы.
Толпа -- плоть твоей славы, но как ты в ней одинок! Все, что льнет к
тебе, не может с тобой соединиться, близость приходит лишь на дороге к
Господу. В том, кто уповает вместе со мной, обрел я себе близкого. Мы --
зерна одного колоса, ссыпанные в один мешок, и предназначены для испечения
хлеба. Обожанием толпа иссушила меня, как пустыню. Мне не за что чтить ее,
она заблуждается, я не нахожу в себе того, кого можно было бы обожать. Я не
чувствую чужого чувства о себе, я тягощусь собой и устал волочить себя за
собой повсюду, я хочу избавиться от себя, чтобы наконец слиться с Господом.
Они курят мне фимиам, наполняя меня тоской и печалью, я чувствую себя пустым
колодцем, к которому, ощущая жажду, приник мой народ. Мне нечем утолить ее,
но и они, уповая на меня, не могут мне дать и капли воды.
Я ищу того, кто похож на окно, распахнутое на море. Зачем мне зеркало с
собственным отражением? Оно переполняет меня тоской.
В этой толпе только мертвые, которых оставила суетность, кажутся мне
достойными.
И когда говор толпы отдалился, как ничтожный шум, в который незачем
вслушиваться, мне привиделся сон.
Скользкая отвесная гора вздымалась над морем. Гром грянул, будто
треснул бурдюк, и растеклась тьма. Я упрямо карабкался к Господу, чтобы
спросить Его о смысле всех вещей, чтобы понять, куда поведет путь
преображений, который так настоятельно Он вменил мне.
Но на вершине горы я увидел лишь большой черный камень -- это и был
Господь.
"Это Он, -- сказал я себе, -- неизменный и вечный". Сказал, потому что
не хотел оставаться в одиночестве.
-- Господи, научи меня, -- взмолился я. -- Мои друзья, сотоварищи,
слуги -- всего лишь говорящие марионетки. Я держу их в руке и передвигаю по
своей воле. Но не их послушливость мучительна для меня -- я рад, если моя
мудрость становится их достоянием. Мучает меня то, что они сделались моим
отражением, и теперь я одинок, словно прокаженный. Я смеюсь, и они смеются.
Я молчу, и они затихают. Моими словами, каждое из которых мне знакомо,
говорят они, будто деревья шумом ветра. Только я наполняю их. Нет для меня
благодетельного обмена, в ответ я всегда слышу лишь собственный голос, он
возвращается ко мне леденящим эхом пустого храма. Почему их любовь повергает
меня в ужас, чего мне ждать от любви, которая множит лишь меня самого?
Мокрый, блестящий гранит каменно молчал.
-- Господи, -- молил я, -- в Твоей воле молчать. Но мне так нужен знак
от Тебя. На соседней ветке сидит ворон, сделай так, чтобы он улетел, когда я
кончу молиться. Он будет взмахом ресниц другого, чем я, и я больше не буду
одинок в этом мире. Темный, неясный, но пусть у нас будет с Тобой разговор.
Подай мне знак, что мне все дано будет понять со временем, я не прошу
большего.
Я перевел глаза на ворона. Он сидел неподвижно. Я упал ниц перед
камнем.
-- Господи, -- сказал я, -- Ты прав во всем. Не Твоему всемогуществу
соблюдать мои жалкие условности. Если бы ворон улетел, мне стало бы еще
горше. Такой знак я мог бы получить от равного, словно бы опять от самого
себя, он был бы опять отражением -- отражением моего желания. Я опять бы
повстречался со своим одиночеством.
Я поднялся с колен и пустился в обратный путь.
И случилось так, что темнота отчаяния сменилась безмятежно ясным
покоем. Я увязал в грязи, обдирал руки о колючки, превозмогал бешеные порывы
ветра и нес в себе ясный, безмятежный свет. Я ничего не узнал, но и не хотел
ничего узнать, любое знание было бы тягостно мне и не нужно. Я не коснулся
Господа, но Бог, Который позволяет дотронуться до Себя, уже не Бог. Не Бог
Он, если слушается твоей молитвы. Впервые я понял, что значимость молитвы в
безответности, что эту беседу не исказить уродством торгашества. Что
упражнение в молитве есть упражнение во внутренней тишине. Что любовь
начинается там, где ничего не ждут взамен. Любовь -- это упражнение в
молитвенном состоянии души, а молитвенное состояние души -- укрепление во
внутреннем покое.
Я вернулся к моему народу и впервые обнял его молчанием моей любви,
понуждая своим молчанием приносить мне дары всю их жизнь. Опьяняя тишиной
сомкнутых губ. Я стал для них пастухом, хранилищем песнопений, хранилищем
судеб, хозяином добра и жизней и был беднее всех и смиренней в своей
гордыне, которой больше не позволял сгибаться. Я знал, что не мне брать у
них. Во мне они должны были сбыться, и душа их должна была зазвучать в моем
молчании. С моей помощью все мы вместе становились молитвой, которую рождало
молчание Господа.
LXXIV
Ибо я видел, как мяли они свою глину. Приходили жены, трогали их за
плечо: наступил час обеда. Но они отсылали жен обратно к горшкам, не в силах
оторваться от глины. Наступала ночь, и ты видел: при тусклом свете
керосиновой лампы они ищут для своей глины формы -- какой? Они не сумели бы
сказать. Охваченные усердием, люди не выпускают из рук своего дела, они
срослись с ним, как яблоня с яблоком. Они -- ствол, наливающий его соком.
Они не оставят его, пока оно само, словно зрелый плод, не отпадет от них. И
когда они трудятся, не щадя сил, разве думают они о деньгах, славе или
будущей судьбе их творения? Работая, они работают не на купца и не на самого
себя, они работают на глиняный кувшин, на изгиб его ручки. Не спя ночей, они
вынашивают его форму, и мало-помалу она наполняет радостью их сердце, как
наполняет женщину радость материнства по мере того, как тело ее заполняется
младенцем и он мягко толкается в нем.
Но если я собираю вас всех вместе, чтобы вы лепили огромный кувшин,
который, по моему замыслу, должен быть в сердце каждого города хранилищем
священной тишины, то этот кувшин, обретая форму, должен вбирать что-то от
каждого из вас для того, чтобы вы его полюбили, и тогда он будет для вас
благом. Хорошо будет, если я соберу вас всех вместе строить морской фрегат,
вы сладите ему стройный корпус, палубы, мачты, и наконец в день, прекрасный,
словно день свадьбы, вы благодаря мне оденете его белоснежными парусами и
подарите морскому простору.
Стук ваших молотков будет звенеть тогда, как песня, ваш пот и крики
"Эх, взяли!" станут усердием, чудом будет спуск корабля -- вода расцветет
цветком.
LXXV
Вот поэтому-то единство любви мне видится как разнообразие колонн,
сводов, выразительных статуй. Если пытаешься передать единство, приходишь к
нескончаемому разнообразию. Не пугайся его.
Значима лишь безоглядность, присущая вере, усердию, страсти. Едино
стремление вперед фрегата, но двигают его и тот, кто заточил стамеску, и
тот, кто отмыл палубу, и тот, кто поднялся на мачту, и тот, кто смазал
втулку.
Вас смущает неупорядоченность? Вам кажется, что мощь людей возрастает,
если все они двигаются в одном направлении и делают одно и то же? Но
повторяю: если речь идет о человеке, свод замыкается совсем не на очевидном.
Нужно подняться, чтобы понять, где находится ключ свода. Не упрекаете же вы
скульптора за то, что, ища выражение чему-то очень сущностному, он, пусть
предельно все упростив, передал его с помощью глаз, губ, морщин, пряди
волос, он должен был сплести нити для той ловушки, которая сможет ловить
добычу, -- ловушки, благодаря которой, если только ты не слеп и не воротишь
заранее носа, ты узнаешь такую несказанную тоску, что в тебе откроется
что-то новое. Не упрекай и меня за неупорядоченность моего царства. Единство
людей -- ствол, выбрасывающий разные ветви, -- вот цельность, к которой я
стремлюсь и которая и есть суть моего царства, она видна, когда отдалишься.
А вблизи видишь суету матросов, каждый из них тянет в свою сторону свой
канат. Издалека виден фрегат, плывущий по морю.
Скажу больше: если я воодушевлю мой народ любовью к морским
странствиям, если их отягощенные любовью сердца подтолкнут их всех к единому
руслу, ты увидишь, как по-разному каждый из них будет действовать в
зависимости от склада своей натуры. Один будет ткать паруса, другой
блестящим топором валить сосны. Один ковать гвозди, другой наблюдать за
звездами, чтобы научиться управлять кораблем. И все-таки они будут единым
целым. Корабль строится не потому, что ты научил их шить паруса, ковать
гвозди, читать по звездам; корабль строится тогда, когда ты пробудил в них
страсть к морю и все противоречия тонут в свете общей для всех любви.
Поэтому все на свете союзники мне и я открываю объятья моим врагам,
чтобы они укрепляли меня и возвышали. Я знаю: есть ступень, с которой наша
схватка покажется мне любовным бореньем.
Я создаю корабль совсем не тем, что продумываю его во всех деталях.
Если я примусь в одиночку чертить чертежи, я упущу главное. Когда дело
дойдет до строительства, чертежи мои не понадобятся, их сделают другие. Не
мне знать каждый гвоздь корабля. Мой долг разбудить в людях стремление к
морю.
Я расту, словно дерево, и чем я выше, тем больше у меня корней. И мой
храм -- он целен, но строит его и тот, кто полон раскаяния и ваяет лик
совести, и тот, кто умеет наслаждаться и ваяет улыбку. Строит тот, кто,
противостоя мне, сопротивляется, и тот, кто предан мне и пребывает верным.
Не упрекайте меня за неупорядоченность и отсутствие дисциплины, я признаю
одну дисциплину -- дисциплину жаждущего сердца, и, когда вы войдете в мой
храм, вас покорит его цельность и величие тишины. Увидев, что молятся в нем
преданный и непокорный, ваятель и каменотес, ученый и неграмотный, веселый и
грустный, не говорите мне о чужеродности: всех их питает один корень,
благодаря их общим усилиям возник храм, благодаря храму каждый из них
отыскал собственный путь становления.
Не прав тот, кто печется о внешней упорядоченности, он печется о ней
потому, что не может подняться на ту высоту, откуда видны храм, корабль и
любовь. Вместо подлинного порядка он устанавливает полицейский режим, при
котором все должны одинаково тянуть ногу и идти в одну сторону. Но если все
твои подданные стали одинаковыми, то это совсем не значит, что ты достиг
единства, среди тысячи одинаковых колонн ты не в храме -- в зеркальной
комнате. Совершенная упорядоченность в твоем понимании предполагает
уничтожение всех твоих подданных, кроме одного.
Храм -- вот подлинный порядок. Любовь зодчего, будто корень, питает и
соединяет воедино строителей и строительные материалы, она создает
цельность, длит и придает силу всему, что разнообразно.
Нет, дело не в том, чтобы возмущаться людской непохожестью,
противоречивостью желаний и устремлений, несхожестью языка, -- радуйся
этому, потому что ты -- творец, ты -- зодчий, и тебе придется строить
огромный храм, чтобы в нем поместились все.
Я зову слепцом того, кто, воображая, будто что-то создал, разобрал храм
и сложил все камни в прямую линию.