Автор: Уилбер Кен
О душе Категория: Уилбер Кен
Просмотров: 1375

Глава 5. Интегральная теория искусства и литературы: Часть 2


Теперь мы можем очень кратко проследить историю искусства, начиная с ее первоначального толчка, отдавая должное каждой из истин и включая ее в это развитие, представляющее собой свертывание по мере того, как каждое целое становится частью другого целого, бесконечно, чудесно, неизбежно...

(И кто знает? В этом движении в поисках источника искусства, мы, возможно, в итоге, окажемся в оке Духа, Прекрасное — в оке Свидетеля, привнесенное в сияющий Космос, который, в своей полноте, предстает удивительным произведением искусства нашей высочайшей Самости — так что окончательный смысл Искусства явит свое Подлинное Лицо, изысканное до бесконечности, очевидное в обычном. И весь холст Космоса — его сияющее видение всегда и даже сейчас.)

Первоначальный холон искусства

Никоим образом не игнорируя другие многочисленные контексты, которые будут определять творчество, мы можем во многих важных отношениях связывать его начало с событием в сознании и бытии художника: внутренним восприятием, чувством, импульсом, концепцией, идеей или видением. Никто не знает, откуда, в точности, появляется творческий импульс. Несомненно этому предшествовали многие контексты, и за этим последуют еще многие. Однако давайте начнем историю отсюда, с этого первоначального художественного восприятия или импульса, и давайте назовем это первичным холоном искусства.

Этот первичный холон, фактически, может представлять нечто во внешнем мире (основа подражательных или репрезентативных теорий). Однако он также может выражать внутреннее состояние, будь то чувство (экспрессионизм) или идея (концептуализм). Вокруг этого первичного холона, как слои жемчужины, растущей вокруг исходной песчинки, будут развиваться контексты внутри контекстов последующих холонов по мере того, как первичный холон неизбежно входит в исторический поток, который будет весьма сильно влиять на его последующую судьбу.

Сам первичный холон искусства, даже когда он впервые возникает в сознании художника, тем не менее, сразу же попадает в многочисленные контексты, которые уже существуют — контексты, в которые первичный холон немедленно включается: быть может, это бессознательные структуры художника; быть может — структуры культуры художника; быть может — более крупномасштабные течения во вселенной в целом, о которых сам художник может мало что знать. И все же эти более крупные холоны оставляют свои отпечатки на первичном холоне с первого мгновения его существования: они отмечают первичный холон неизгладимыми кодами более крупномасштабных течений.

Однако теории, которые сосредоточиваются на первичном холоне — это, конечно же, экспрессионистские теории. В общем и целом, такие теории утверждают, что смысл искусства — это первичный холон — первоначальное намерение художника — и, следовательно, верная интерпретация — это дело точной реконструкции и восстановления этого изначального намерения и смысла, этого первичного холона. Таким образом, чтобы понять произведение искусства, мы должны пытаться точно понять первоначальный смысл, который это произведение имело для художника.

И это имеет смысл для большинства из нас. В конце концов, когда мы читаем «Республику» Платона, мы хотим как можно лучше узнать, что изначально имел в виду Платон. Большинство из нас не хотят знать, что «Республика» значила для моей бабушки; мы хотим знать, что она значила для Платона.

В такой задаче восстановления первоначального смысла эти традиционные герменевтические теории все же, до некоторой степени, опираются на другие контексты. Они могут рассматривать другие работы того же творца (в которых нередко обнаруживается общий паттерн, помогающий объяснить индивидуальные работы); другие работы в том же жанре (которые могут выявить оригинальность); и ожидания изначальной аудитории (к примеру, шуты в шекспировских комедиях всегда задираются и каламбурят в манере, которую большинство современных людей находят утомительной и скучной, однако люди елизаветинской эпохи — первоначальная аудитория — наслаждались этим и ожидали, что комедия будет иметь именно такую структуру и, таким образом, это ожидание должно быть частью первоначального замысла автора, помогающей нам понимать и интерпретировать его). Все эти другие контексты будут помогать интерпретатору определить и восстановить изначальный смысл произведения искусства (текста, книги, полотна, композиции). Однако для этих интенциональных теорий все эти контексты в некотором смысле вторичны — и ни один из них не является образующим по отношению к первичному холону.

Несомненно, что попытка «реконструировать» и «восстановить» это первоначальное намерение представляет собой тонкую, трудную и, в некотором смысле, бесконечную задачу. И возможно даже, что эта попытка, в конечном счете, — скорее идеал, чем практическая возможность. Однако это не дает оснований просто отмести это первоначальное намерение как если бы его вообще не существовало, как делала практически любая последующая теория искусства и его интерпретации. Искусство, безусловно, не может быть ограничено и сведено к первичному холону; но и игнорировать его также нельзя. И идеализированная попытка восстанавливать оригинальный, первичный холон, в той мере, в какой это практически возможно, всегда будет частью интегральной теории интерпретации вообще — в том числе, разумеется, интерпретации искусства и литературы.

Тем не менее, именно с попытки сводить искусство только к первичному холону и его выражению начинаются проблемы. Все определения, которые пытаются ограничить искусство изначальным намерением и его выражением, потерпели очень серьезную неудачу. Причина, несомненно, в том, что первичный холон — это целое, которое также служит частью других целых, и эта история неизбежно продолжается...

Например, даже если мы согласимся с тем, что искусство, главным образом и прежде всего, заключено в первоначальном намерении художника, как мы уже говорили, в наше время считается общепризнанным, что у художника могут быть бессознательные намерения — определенные паттерны в его работе, которые могут быть ясно прослежены другими, но о которых он сам, возможно, не отдает себе сознательного отчета.

Бессознательные намерения

Несомненно, что когда появляется первичный холон, он пробивается через структуры собственного бытия художника, некоторые из которых имеют бессознательный характер. Первым, кто подробно остановился на этих бессознательных структурах и их влиянии на реальные черты произведения искусства, вероятно, был сам Фрейд. Особую известность получила его работа о Леонардо да Винчи (которую, что интересно, Фрейд всегда называл своим любимым творением). Фрейд указывает на одно наводящее на размышления воспоминание Леонардо да Винчи: «Это отчетливое описание грифа кажется мне судьбой, поскольку в числе моих первых детских воспоминаний было, будто я лежу в своей колыбели, и ко мне прилетает гриф, он открывает мне рот своим хвостом и многократно бьет меня хвостом между губ».1

В рамках психоаналитической интерпретации эта фантазия служит ключом как к детству Леонардо, так и к истокам его гомосексуальности (феллацио-фантазия), и, следовательно, ключом к интерпретации большей части его художественного творчества. То есть какие бы творческие первичные холоны ни всплывали в душе Леонардо, они пробиваются через структуры его бессознательных желаний. Поэтому первичный холон неизбежно появляется на сцене уже в обрамлении контекстов этого бессознательного желания. И таким образом, если смысл искусства следует искать в изначальном намерении творца, тогда некоторая часть этого смысла имеет бессознательный характер, поскольку некоторые из этих намерений бессознательны. Следовательно, это задача психоаналитика-интерпретатора — опознавать и разъяснять эти глубинные контексты, эти фоновые холоны, внутри которых возникает первичный холон.

И хотя это, безусловно, вполне верно, и, несомненно, составляет часть всей истории, которую мы хотим рассказать, в равной степени несомненно и то, что это — не вся история, и этим не исчерпывается художественное творчество. Начнем с того, что если мы признаем наличие у художника (а также у зрителя и критика) бессознательных структур, мы сразу же вправе спросить: «Какова реальная природа и мера этого бессознательного?» Разве нет других бессознательных структур помимо узко фрейдистских? Когда мы заглянем в глубины души мужчин и женщин, неужели мы не найдем там ничего, кроме секса и агрессии?

Ответ, конечно, будет отрицательным. Последующие психологические и социологические исследования продемонстрировали изобилие преимущественно бессознательных структур, паттернов, принципов и правил, участвующих в формировании наших сознательных намерений. Мы уже упоминали некоторые из этих фоновых структур, эти более глубокие и обширные холоны: лингвистический, экономический, культурный, исторический и т. д. Именно к этим фоновым холонам, к этим более широким контекстам, обращаются все «симптоматические теории» с тем, чтобы обнаружить более глубокие и обширные смыслы конкретного произведения искусства, так как, еще раз напомним, контекст определяет смысл, и, следовательно, более обширные контексты будут раскрывать более глубокие смыслы, те смыслы и паттерны, которые, возможно, не очевидны в художнике или произведении искусства, взятых в отдельности.

Спектр сознания

Я вскоре вернусь к этим более обширным симптоматическим теориям. Разрешите мне для начала отметить, что даже в «индивидуальной психике», как показали исследования, помимо фрейдистского бессознательного существует несколько важных уровней обычно неосознаваемых контекстов. В частности, школы экзистенциально-гуманистической и трансперсональной психологии — так называемые «третья» и «четвертая» силы (помимо бихевиоризма и психоанализа) — обнаружили и подтвердили существование многочисленных «сфер человеческого бессознательного», сфер, которые во многих случаях служат ключом к пониманию сознательной жизни.

Подобно всем существам в природе, человек — это холон, составной индивид, образованный физическим, эмоциональным, ментальным, экзистенциальным и духовным, или надличностным, измерениями. И все эти структуры служат фоновыми контекстами, сквозь которые движется наше поверхностное сознание. И точно так же, как бессознательная «фрейдовская» структура может окрашивать и оформлять наши сознательные намерения, так и любая из этих глубинных сфер может разъезжать, спрятавшись в Троянском коне нашего повседневного осознания.

Нам нет нужды вдаваться в подробные доказательства; для наших более простых целей достаточно отметить, что, согласно трансперсональной психологии, фактически существует спектр сознания, простирающийся от изолированного и индивидуального эго на одном конце до состояний «сознания единства» и «духовного единения» — на другом. Этот всеобъемлющий спектр сознания состоит, по крайней мере, из дюжины уровней осознания, каждый из которых имеет весьма характерную структуру (включая инстинктивный, фрейдистский, лингвистический, когнитивный, экзистенциальный и духовный уровни).

Существенно то, что любое из этих измерений или все они вместе могут вносить свой вклад — сознательный или бессознательный — в суммарное намерение художника, которое, в конечном счете, находит свое выражение в произведении искусства. Таким образом, знакомство со спектром сознания дает пытливому критику палитру интерпретаций, которые выходят за пределы более поверхностного фрейдистского набора, объясняя более глубокие и широкие контексты осознания.

Таким образом, часть интегральной или холонической теории интерпретации искусства и литературной критики должна включать в себя все эти разнообразные сферы человеческого сознания как они проявляются в намерении первичного холона и в его последующем публичном проявлении (произведении искусства и его восприятии). Человеческая интенциональность действительно подобна «луковице»: холоны внутри холонов интенциональности в удивительном спектре сознания. (Позже я вернусь к этому спектру интенциональности и приведу несколько примеров того как он может эффективно направлять интерпретацию.)

Разнообразные школы интенциональности — охватывающие весь спектр сознания — совершенно определенно вышли на след очень важного аспекта природы и смысла искусства. Но снова отмечу, что эти теории — сосредоточиваются ли они на сознательных или на бессознательных сферах — все еще, по самой своей природе, частичны и ограничены. Они склонны игнорировать технические и формальные особенности самого произведения искусства и, следовательно, не могут объяснить, скажем, важность структуры музыкальной гармонии и мелодии или структуры и функции сюжета в повествовании, или технического применения различных типов краски, или структурных условий для различных произведений искусства и т. д.

По всем этим и многим другим причинам многие теоретики начинают более внимательно вглядываться в реальную структуру и функции самого произведения искусства, отделенного как от творца, так и от зрителя. Ведь факт состоит в том, что, когда художник пытается выразить первичный холон в реальном произведении искусства, этот первичный холон с ходу упирается в материальные условия своей среды — в камень скульптуры, в конкретные краску и холст картины, в разнообразные инструменты и исполнителей музыкального произведения, в реальную грамматику и синтаксис повествования — первичный холон немедленно обволакивается средой, которая обладает своей собственной структурой, следует своим законам, налагает свои ограничения, заявляет о своей собственной природе. Теперь первичный холон служит частью другого целого — всего произведения искусства.

Холон произведения искусства

Исторически теории искусства качались на волне действия и противодействия между двумя крайностями: то пытались определить первоначальный смысл художника, то, устав от этой по-видимому бесконечной задачи, искали какой-то другой способ интерпретации смысла искусства. Наиболее принято сосредоточиваться на самом произведении искусства, то есть на публичной стороне художественного творчества (картине, книге, исполняемой пьесе, мюзикле), которую мы будем называть просто холоном произведения искусства.

Великая сила — и великая слабость — этого подхода состоит в том, что он напряженно сосредоточивается только на одном контексте: непосредственном восприятии публичной стороны художественного творчества. Все другие контексты выносятся за скобки или вообще игнорируются — намерения творца (сознательные или бессознательные), историческая обстановка и окружение, ожидания первоначальной аудитории, история восприятия и реакции — все это выносится за скобки, изымается из истории, удаляется из зала суда, когда дело доходит до суждения об успехе или провале произведения искусства.

У этих теоретиков есть свои основания для подобных исключений. Как мы можем узнать, спрашивают они, каковы первоначальные намерения художника в отношении произведения искусства, если только не взглянем на само это произведение? Если у художника были намерения, которые не воплотились в произведении искусства, что ж, тогда художник, в этом отношении, просто потерпел неудачу — намерения, которые не претворяются в произведении искусства, по определению, не являются частью произведения искусства, и, потому, их можно и должно игнорировать (предполагать обратное — значит впадать в «интенциональное заблуждение»). И зачем нам даже спрашивать художника, что он имел в виду на самом деле? Точно так же, как вы и я — не всегда лучшие интерпретаторы наших собственных действий (что подтвердят наши друзья), так и художники не всегда бывают лучшими интерпретаторами своих собственных произведений. Таким образом, мы во всех случаях должны просто смотреть на само произведение искусства и судить о нем по его собственным законам как о целом: холоне произведения искусства.

И именно так и поступают все теории художественного творчества. Они судят об искусстве как о реальном целом, и смысл произведения искусства, согласно им, следует искать во взаимоотношениях между элементами или особенностями самого произведения (то есть в отношениях между «субхолонами», составляющими произведение искусства). Мы уже кратко рассматривали несколько вариаций на эту тему: формализм, структурализм, неоструктурализм, постструктурализм, Новая критика — в приложении к музыке, изобразительным искусствам, поэзии, лингвистике и литературной теории.

Несмотря на ограниченность этого подхода, его достоинства, тем не менее, вполне очевидны. Действительно, существуют элементы произведения искусства, которые относительно самостоятельны. Правда, что произведение искусства, на самом деле, является целым, которое также служит частью других целых. Однако аспекту «целостности» любого холона действительно можно уделять основное внимание; аспект целостности очень реален, очень подлинен. Различные формалистские и структуралистские теории по праву нашли постоянную опору в репертуаре признанных инструментов интерпретации именно благодаря акценту на аспекте целостности любого холона. Придерживаясь такой позиции, эти теоретики предложили ряд качеств, которые многие находят ценными в произведении искусства: такие критерии как связность, завершенность, гармония элементов внутри целого; но также уникальность, сложность, неоднозначность, глубина.

Каждый из этих критериев говорит нам нечто интересное о самом холоне произведения искусства; ни один из них не следует исключать. И все же, в конечном итоге, мы не можем забывать, что каждое целое также является частью; оно существует в контекстах внутри контекстов внутри контекстов, каждый из которых будет присваивать новый и отличный смысл первоначальному целому — смысл, который не очевиден и не может быть обнаружен путем рассмотрения самого индивидуального холона.

Вообразите, к примеру, что вы наблюдаете карточную игру, скажем, покер. Все карты используются в соответствии с правилами, однако интересно, что ни одно из этих правил не написано на самих картах — ни одно из этих правил нельзя найти на поверхности карт. На самом деле, каждая из карт помещена в более крупный контекст, который управляет ее поведением и смыслом, и, следовательно, лишь более широкий взгляд может обнаружить и верно интерпретировать реальные правила и смыслы карты в этой игре. Сосредоточение лишь на самой карте приводит к полной потере правил и смыслов, которым карта подчиняется.

Точно так же само содержание произведения искусства будет отчасти определяться различными контекстами, в которых возникает первичный холон, и в которых существует холон произведения искусства. Вот живой пример, который точно указывает на неадекватность сосредоточения лишь на одном холоне произведения искусства.

Пара изношенных башмаков

В своей статье «Происхождение произведения искусства» Хайдеггер интерпретирует картину Ван Гога «Башмаки», чтобы показать, что искусство может раскрывать истину. И в какой бы степени мы ни соглашались с этим общим выводом, путь Хайдеггера в данном конкретном случае являет собой замечательный пример того, как можно жестоко ошибаться, если игнорировать холонические контексты.

На картине, к которой обращается Хайдеггер, изображена пара совершенно изношенных башмаков с развязанными шнурками, повернутая к зрителю. И это практически все; там больше нет никаких различимых объектов или предметов. Хайдеггер предполагает, что это пара крестьянских башмаков, и сообщает нам, что он может, обращаясь лишь к самой картине, вникнуть в суть ее послания:

«Вокруг этой пары нет ничего, что могло бы сказать, с чем они связаны, лишь неопределенное пространство. На них нет даже прилипших комков земли с поля или сельской дороги, которые могли бы, по крайней мере, намекать на их использование. Пара крестьянских башмаков и больше ничего. И все же.»

И все же Хайдеггер глубоко проникает в форму произведения искусства, как такового, и передает суть его смысла:

«Из темноты изношенного нутра башмаков выступает утомленная походка труженицы. В грубой, плотной тяжести башмаков скопилось упорство ее медленного продвижения по простирающимся вдаль, бесконечно однообразным бороздам поля, продуваемого промозглым ветром. На коже башмаков осела влажность и насыщенность земли. Под подошвами проскальзывает одиночество вечерней дороги среди поля. В этой вещи трепещет безмолвный зов земли, ее тихий дар созревающего зерна и ее загадочное самопожертвование в заброшенности вспаханного под пар зимнего поля. Эта вещь пронизана безропотным беспокойством за судьбу урожая, безмолвной радостью очередного преодоления нужды, трепет перед явлением рождения и озноб от окружающей угрозы смерти. Эта вещь принадлежит земле, она защищена в мире крестьянки. Из этой защищенной принадлежности сама эта вещь возвышается до упокоения-в-себе».2

Это красивая интерпретация, красиво выраженная и заботливо погруженная в детали картины. Тем печальнее, что практически каждое высказывание в ней страшно неточно.

Начать с того, что это башмаки самого Ван Гога, а не какой-то крестьянки. К тому времени он был городским жителем, а не сельским тружеником. Под подошвами башмаков нет ни пшеничных полей, ни медленного продвижения по неизменным бороздам, ни влажности земли, ни одиночества полевой дороги. Нельзя здесь найти ни капли, ни единого следа таинственного самопожертвования в заброшенности вспаханного под пар зимнего поля. «Картина Ван Гога есть раскрытие того, чем вещь, пара крестьянских башмаков, является в истине», — восклицает Хайдеггер.

Может быть и так, однако сам Хайдеггер и близко не подошел к истине. В отличие от него мы должны — никоим образом не игнорируя соответствующие особенности самого холона произведения искусства — выйти за его пределы в более обширные контексты, чтобы полнее определить его смысл.

Давайте для начала обратимся к замыслу творца как его описывал Ван Гог или, скорее, к тому, что он рассказывал вообще об обстоятельствах, приведших к созданию этой картины. Поль Гоген, деливший с Ван Гогом комнату в Арле в 1888 году, заметил, что Винсент хранил пару страшно изношенных башмаков, которые, похоже, имели для него очень важное значение. Гоген начинает рассказ:

«В студии хранилась пара подбитых гвоздями башмаков, изношенных и заляпанных грязью; он использовал их в замечательном натюрморте. Не знаю, почему я ощущал, что за этой старой реликвией стоит своя история, и однажды я осмелился спросить его, по какой причине он почтительно хранит рухлядь, место которой в мусорной корзине».3

Итак, Винсент начинает излагать историю этих стоптанных башмаков. «Мой отец, — сказал он, — был пастором, и по его настоянию я занимался теологией, дабы подготовиться к своему будущему призванию. В одно прекрасное утро я, ничего не сказав своей семье, в качестве молодого пастора отправился в Бельгию проповедовать на фабриках евангелие не так как меня учили, но так как я понимал его сам. Эти башмаки, как ты видишь, мужественно выдержали это утомительное путешествие».

Но почему же именно эти башмаки были так важны для Винсента? Почему он так долго возил их с собой, такие стоптанные и изношенные? Оказывается, как продолжает Гоген, что «когда Винсент проповедовал шахтерам в Боринаже, ему пришлось ухаживать за жертвой пожара в шахте. Человек так сильно обгорел и был так изуродован, что у доктора не было надежды на его выздоровление. Лишь чудо, думал он, может его спасти. Ван Гог с любовью ухаживал за ним сорок дней и спас жизнь шахтера».

Должно быть, это были незабываемые сорок дней, которые оставили глубокий след в душе Ван Гога. Шахтер так сильно обгорел и испытывал такие страшные боли, что доктор отказался от него, обрекая его на неминуемую и ужасную смерть. Более месяца Винсент находился у его постели. А потом на него снизошло видение, которое он описал своему другу Гогену, и которое объясняет, почему этот случай был так важен для него.

Гоген начинает с самого начала: «Когда мы вместе жили в Арле, оба безумные, оба в постоянной борьбе за красивый колер, я обожал красный цвет; а где можно было найти идеальную киноварь? Он рисовал на стене своей желтоватой кистью, которая внезапно стала фиолетовой:

Я един в Духе
Я — Святой Дух

«В моей желтой комнате — один маленький натюрморт, тот, фиолетовый. Два огромных изношенных башмака. Это были башмаки Винсента. Те, что он надел в одно прекрасное утро, когда они были еще новыми, чтобы пешком отправиться из Голландии в Бельгию. Молодой проповедник только что закончил свою теологическую учебу, чтобы стать священником, как его отец. Он ушел на шахты к тем, кого называл своими братьями...»

«В противоположность учению своих голландских профессоров, Винсент верил в Иисуса, который любит бедных; и его душа, глубоко пронизанная милосердием, искала утешительных слов и жертвенности для бедным и противостояния богатым. Несомненно, Винсент уже был безумен».

«Винсент уже был безумен», — Гоген повторяет это несколько раз с изрядной иронией: все мы почли бы за честь прикоснуться к такому безумию!

Затем Гоген рассказывает о взрыве в шахте: «Все окрасилось в ярко-желтый цвет, ужасное огненное сияние... Создания, которые выползали в этот момент наверх... в тот день говорили «adieu» жизни, прощались со своими товарищами... Одного из них, страшно изуродованного, с обгоревшим лицом, подобрал Винсент. «Однако», — сказал врач компании, — «этому парню конец, если только не чудо...»

«Винсент, — продолжает Гоген, — верил в чудеса, в материнскую заботу. Этот сумасшедший (он определенно был безумен) сидел, неся вахту в течение сорока дней, у постели умирающего человека. Он упорно не позволял воздуху проникать в его раны и оплачивал лекарства. Священник-утешитель (он определенно был безумен). Пациент заговорил. Безумное усилие вернуло мертвого христианина к жизни».

Шрамы на лице этого человека — он воскрес благодаря чуду заботы — выглядели для Винсента в точности, как шрамы от тернового венца. Винсент говорит: «В присутствии этого человека, который носил на своем челе несколько шрамов, у меня было видение тернового венца, видение воскресшего Христа».

В этот момент, рассказывая Гогену свою историю, Винсент берет кисть и, имея в виду «воскресшего Христа», говорит: «И я, Винсент, я нарисовал его».

Гоген заканчивает: «Он делал набросок своей желтой кистью, которая внезапно стала фиолетовой. Винсент воскликнул:

Я — Святой Дух
Я един в Духе.

Решительно, этот человек был безумен».

У психоанализа, несомненно, нашлись бы какие-то терапевтические интерпретации всего этого. Однако психоаналитические интерпретации, какими относительно верными они бы ни были, сами по себе не затрагивают таких более глубоких «сфер человеческого бессознательного» как экзистенциальная, духовная или надличностная. И, как я уже отмечал ранее, если мы обратимся к школе трансперсональной психологии, чтобы получить более тонкое и всестороннее представление о более глубоких измерениях человеческого осознания, мы найдем убедительное количество доказательств того, что человеческие существа имеют доступ к более высоким или глубоким состояниям сознания, находящимся далеко за пределами обычных эгоических форм — к спектру сознания.

И на верхнем краю спектра сознания — в высших состояниях сознания — разные люди в один голос говорят об осознании бытия единства со всем сущим, тождественности с духом, целостности в духе и т. д. Попытки более поверхностных психологии, таких как психоанализ, объявлять все эти высшие состояния обычной патологией, просто не выдерживают дальнейшей проверки и сопоставления с имеющимися данными. Напротив, вся совокупность межкультурных данных убедительно предполагает, что эти более глубокие или высокие состояния потенциально доступны всем нам, так что «сознание Христа» — духовное осознание и единение — доступно для любого и каждого из нас.

Таким образом, трансперсональный психолог мог бы утверждать, что, какие бы другие интерпретации мы ни желали дать видению Ван Гога, все имеющиеся данные совершенно ясно предполагают, что это, весьма вероятно, было подлинное видение радикального потенциала во всех нас. Эти высшие состояния и видения иногда переплетаются с индивидуальными патологиями или неврозами, однако сами они, по своей сути, не патологичны; совсем наоборот, исследователи в один голос называют их состояниями необычайного благополучия. Так что само главное видение Винсента, скорее всего, вовсе не было ни патологическим, ни психотическим, ни проявлением безумия — вот почему Гоген постоянно посмеивается над теми, кто так думает: решительно, он был безумен. Что означает, что он, определенно, был погружен в реальность, о которой мы можем только мечтать.

Так, когда Винсент сказал, что видел воскресшего Христа, это именно то, что он имел в виду, и это, скорее всего, именно то, что он видел. И поэтому он возил с собой как ветхое, но дорогое напоминание, башмаки, в которых он был, когда пришло это видение.

Итак, как вы видите, важная часть первоначального смысла изображения этих башмаков — не единственного смысла, но первоначального смысла — очень проста: это башмаки, в которых Винсент выхаживал Иисуса, Иисуса во всех нас.

Холон зрителя

Какие бы мысли ни возникали в связи с этой интерпретацией, совершенно очевидно одно: чисто формальный подход (или подход, сосредоточивающийся только на произведении искусства) — к примеру, хайдеггеровский — упускает из виду важные смыслы полотна Ван Гога. Многих современников не удовлетворит моя трансперсональная интерпретация — а не было бы лучше, если бы я сказал, что Гоген заканчивает свой рассказ так: «И Винсент снова взял свою палитру; он работал молча. Я начал его портрет. Мне тоже было видение Иисуса, проповедующего доброту и смирение».

Неужели мы, современные люди, слишком пресыщены для этого? Ну хорошо, если мы примем этот надличностный аспект интерпретации, мы можем легко принять и остальную часть рассказа — аварию на шахте, уход за человеком и т. д. — как обеспечивающую некоторые весьма важные контексты, которые придают разнообразные дополнительные смыслы самому холону художественного произведения (поскольку смысл, как всегда, зависит от контекста).

Таким образом, разнообразные подходы, сосредоточивающиеся на самом произведении искусства (которые истинны, но частичны) страдают от того, что не замечают первичный холон (замысел автора на всех его уровнях и во всех измерениях). Но они также пытаются игнорировать и реакцию зрителя. В результате эти теории совершенно не могут объяснить ту роль, которую играет сама интерпретация в формировании совокупной природы искусства.

Художник не десантируется на землю в изолирующей, антисептической и герметичной упаковке. И искусство, и художник существуют лишь в потоке истории, и потому первичный холон никогда не возникает на пустом месте, в чистом состоянии, сформированном только изолированным намерением художника. Скорее самому первичному холону даже в процессе его возникновения придает форму культурный фон. И этот культурный фон полностью историчен — он сам разворачивается в истории.

Так что нисколько не отрицая ни одного из других смыслов произведения искусства, от первоначального замысла творца до формальных элементов самого произведения, тем не менее, остается факт: когда я смотрю на произведение искусства, оно имеет смысл для меня. Каждый раз когда зритель видит произведение и пытается понять его, возникает то, что Гадамер столь точно называет «слиянием горизонтов» — или, как я бы сформулировал это, возникает новый холон, который сам служит новым контекстом и, следовательно, несет новый смысл.

Очевидно, что смысл произведения искусства не пребывает исключительно в моей конкретной реакции на него. У остальных людей могут быть другие реакции. Но главное здесь в том, что смысл произведения искусства нельзя отделить от суммарного воздействия, которое оно оказывает на зрителей. А в более строгой формулировке, «зритель» попросту означает весь культурный фон, без которого смысл вообще не существовал бы и не мог бы существовать. Эта великая межличностная основа, этот культурный фон, предоставляет океан контекстов, в который, с необходимостью, погружены и искусство, и художник, и зритель.

Даже когда художник только начинает работать над своим произведением, он держит кого-то в уме; какой-то зритель уже вырисовывается в его сознании, пусть даже отрывочно и мимолетно; интерсубъективный фон уже служит контекстом, в котором возникают его субъективные намерения. Таким образом, реакция зрителя уже участвует в формировании искусства. Культурный фон интерпретаций уже является частью самого склада произведения искусства. И когда произведение выносится на суд общества, оно попадает в поток дальнейших исторических интерпретаций, каждая из которых формирует еще один слой в этой временной и исторической жемчужине. И каждый из возникающих новых исторических контекстов будет наделять эту жемчужину новым смыслом, новым слоем, который, по сути, будет неотъемлемой частью самой жемчужины, целого, которое становится частью других целых и при этом меняется само.

Возьмем достаточно грубый пример — те споры, что сегодня окружают экспедицию Колумба в 1492. Если мы на минуту подумаем о его экспедиции как о произведении искусства, тогда в смысл этого искусства? Всего несколько десятилетий назад смысл состоял примерно в следующем: Колумб был отважным человеком, несмотря на некоторые неблагоприятные обстоятельства предпринявшим рискованную экспедицию, которая открыла Америку — Новый Свет — и, тем самым, принесла культуру и цивилизацию довольно примитивным и отсталым народам.

Сегодня многие склонны придавать этому другой смысл — Колумб был сексистом, империалистом, лживым и трусливым подонком, который отправился в Америку с целью грабежа и мародерства, и в ходе своей экспедиции приносил сифилис и другие напасти встречавшимся ему повсюду миролюбивым народам.

Смысл исходного произведения искусства не только выглядит другим, он действительно другой и основан на последующей истории восприятия и реакции. Никак невозможно избежать этой историчности, этой определяющей природы интерпретаций. Последующие контексты будут придавать искусству новый смысл, поскольку смысл всегда и неизбежно связан со смыслом. И теории зрительской реакции в своих разнообразных формах фокусируются на этой истории реакции как образующей искусства.

Таким образом, теории восприятия и реакции утверждают — как объясняет один критик, — что художественный смысл зависит «не от своего генетического происхождения в душе автора [изначального холона] и не от чисто внутренних отношений между напечатанными на странице знаками [формалистские теории], но от своего восприятия в последовательности прочтений, заставляющих историю его влияния, которая подчеркивает преходящий и исторический характер понимания и интерпретации».4

Частичные истины теорий зрительской реакции, безусловно, составляют неотъемлемую часть любой холонической теории искусства и его интерпретации. Но тем не менее, как и в случае любого из рассмотренных нами подходов, когда истинные, но частичные понятия этих теорий претендуют на роль полной и единственной истины, они становятся не только извращающими факты, но и просто смехотворными.

И именно теории зрительской реакции вкупе с симптоматическими теориями почти полностью господствовали на постмодернистской художественной сцене — и в теории и на практике — тем самым приводя, как мы указывали выше, к все большим нарциссическим и нигилистическим шатаниям.

Начнем с теорий «зрительской реакции».

Чудо Я-Бытия

Художественные критики всегда находились в слегка щекотливой ситуации — грубее ее называли «паразитической». Типичным был взгляд Флобера: «Критика занимает самое низкое место в литературной иерархии: почти всегда в том, что касается формы; и неоспоримо — в отношении «моральной ценности». Она идет вслед за буриме и акростихами, которые, по крайней мере, требуют определенной изобретательности».5

Прибавьте к этому паразитизму еще один неудобный факт: многие социологи отмечали, что для появления ребенка, рожденного в период демографического взрыва, характерен неистовый нарциссизм, а если что-то и типично для нарциссизма, так это стремление никому ни в чем не уступать.

Из чего следует, что теория искусства и теория литературы в руках этого поколения становилась полным сумасбродством. Когда паразитизм сталкивается с претенциозностью, что-то должно уступить. Критике отчаянно требовалось перебраться с заднего сидения в кресло водителя.

Средства для этого победоносного продвижения были обеспечены теориями зрительской реакции вкупе с симптоматическими теориями, совместно выступающими под общим лозунгом постструктурного постмодернизма. Если природа и смысл искусства пребывают исключительно в зрителе — «интерпретатор, а не художник создает произведение» — и если достоверна лишь сведущая интерпретация, тогда — «вуаля!»: все искусство создается лишь одной критикой.

Итак, все пришло к тому, что реакция зрителя — то есть меня — стала «альфой и омегой» искусства, что поместила критика — то есть меня — в самый центр творческого акта, если не сказать — в самую сердцевину мира искусства. Так, Кэтрин Белей в своей «Критической практике» пишет: «Более не паразитируя на уже данном литературном тексте, критика выстраивает свой объект, создает произведение».6

Что, конечно же, оказывается новостью для большинства художников. Частичные истины теорий зрительской реакции стали платформой, которая обеспечивала (и обеспечивает) огромные дивиденды критику как единственному творцу. Затруднительная дилемма для постмодернизма этого сорта состоит в том, что он полностью и окончательно выводит из рассмотрения само произведение искусство, и, следовательно, кладет конец теории зрительской реакции, которой — оп-ля! — на самом деле, уже не на что реагировать.

Если нет произведения искусства, на которое можно реагировать, остается одно лишь эго. Как недавно стали отмечать наиболее внимательные критики, все это вылилось в два почти неприкрытых направления экстремистского постмодернизма — а именно, в нигилизм и его скрытую суть — нарциссизм. Дэвид Кузене Хой замечает, что «освобождение критики от ее объекта» — то есть выведение из рассмотрения произведения искусства посредством подчеркивания реакции зрителя — «может сделать ее открытой для множества всевозможных домыслов; и все же, если... теперь нет никакой истины, которую можно было бы искать, тогда ничто не удерживает критику от того, чтобы уступить болезни навязчивого самосознания современного воображения». Таким образом, критика становится «лишь самоудовлетворением собственного эго критика». Культурой нарциссизма. «За этим следует открытая борьба за власть, и критика становится не скрытым, а явным выражением агрессии», частью «нарождающегося нигилизма нового времени».7

Эти теории зрительской реакции, как я сказал, были тесно связаны с симптоматическими теориями, наиболее влиятельными из них были марксистская, феминистская, расистская и империалистическая (постколониальные исследования). Как вы помните, их идея состоит в том, что смысл искусства заключен в фоновых социальных и экономических контекстах — контекстах, которые часто маскируются под власть и идеологию, и которые, следовательно, придают специфический смысл искусству, созданному в этих контекстах — смысл, который знающий критик может извлекать, подчеркивая и разъясняя конкретные фоновые структуры.

Все это в достаточной мере истинно; и все ужасно частично, однобоко и искажено, когда берется само по себе в отрыве от всего прочего. Эти взгляды способствовали выдвижению концепции, получившей распространение благодаря ранним работам Фуко — что истина, как таковая, является культурно относительной и произвольной, опирающейся лишь на исторически меняющиеся вкусы или на власть, предубеждение и идеологию. Суть этих рассуждений такова: поскольку истина зависит от контекста, то она полностью соответствует меняющимся контекстам. Следовательно, любая истина — это культурная конструкция — социальная конструкция пола, социальная конструкция тела, социальная конструкция практически всего на свете — а поскольку любая истина культурно конструируется, нет и не может быть никаких универсальных истин.

К сожалению, само это воззрение претендует на универсальную истинность. Его сторонники делают ряд сильных утверждений, которые объявляют истинными для всех культур (относительная природа истины, контекстуальность утверждений, социальное конструирование всех категорий, историчность истины и т. д.). Таким образом, эта концепция провозглашает, что никакой универсальной истины вообще не существует за исключением ее собственной истины, которая является универсальной и всеобъемлющей в мире, где вообще ничто не может считаться универсальным и всеобъемлющим. Дело не просто в том, что эта позиция насквозь лицемерна и скрывает свои собственные структуры власти и господства; в качестве бесплатного приложения за ней снова поднимает свою чудесную ужасную голову неприкрытый нарциссизм.

Однако контекстуализм, на котором базируются все эти симптоматические теории, не подразумевает ни произвола, ни релятивизма. Он подразумевает обусловленность контекстом, который ограничивает смысл. Другими словами, «контекст» означает «ограничения», а не хаос. Эти контексты не являются произвольными, субъективными, своеобразными, просто конструируемыми или радикально относительными в противоположность тем злоупотреблениям, которым подвергли эти теории экстремальные постмодернисты.

Так, даже Фуко отказался от этого «чисто конструктивистского» подхода к познанию; он называл его «самонадеянным». И даже самый передовой интерпретатор весьма сильной версии историчности истины, предложенной Гадамером, мог бы объяснить, что «поскольку ни один контекст не абсолютен, возможны разные линии интерпретации. Но это не радикальный релятивизм, так как не все контексты в равной мере уместны и убедительны... Контекстуализм требует для интерпретации убедительных причин, и предполагается, что эти причины будут действительны и «объективны» в том смысле, как их формулирует любой объективист. [Поэтому] выбор контекста или структуры весьма далек от произвольного»8.

Таким образом, смысл действительно зависит от контекста (есть только холоны!), однако это не означает, что смысл произволен или относителен; он прочно укоренен в разнообразных контекстах, которые его ограничивают. И, конечно, эти контексты — будь то в художнике, в произведении искусства, в зрителе или в мире в целом — должны сами по себе быть реальными контекстами, актуально существующими контекстами. Нам не разрешается произвольно выдумывать контексты; ни один дутый контекст не допустим. Скорее контекст, который используется для интерпретации, сам должен оправдываться всей взаимосвязанной совокупностью имеющихся данных.

И это ставит многие симптоматические теории в крайне невыгодное положение, поскольку слишком многие из этих подходов выбирают очень специфический и зачастую очень узкий контекст и делают его единственным, доминирующим, первенствующим контекстом, в рамках которого должны рассматриваться все интерпретации, будь они империалистические, расистские, капиталистические, экологические или феминистские.

Как я уже говорил, когда второстепенные истины раздуваются до космических масштабов, результаты, в большинстве случаев, оказываются смехотворными. Альфред Казин, недавно названный в «Нью Рипаблик» «величайшим литературным критиком в Америке», сообщает о типичной сцене — семинаре, посвященном творчеству Эмили Дикинсон, организованном Ассоциацией современного языка в 1989. Семинар назывался «Муза мастурбации», и, по словам Казина, «на него валили толпой», а обсуждаемая тема состояла в том, «что тайная стратегия поэзии Эмили Дикинсон заключается в использовании ею зашифрованных образов клиторальной мастурбации, чтобы выйти за пределы ограничений сексуальной роли, налагаемых патриархатом девятнадцатого столетия». Казин: «Основная идея состояла в том, что Дикинсон наполняла свои произведения упоминаниями о горохе, хлебных крошках и цветочных бутонах, чтобы передавать тайные послания, связанные с запрещенными онанистическими наслаждениями, другим просвещенным женщинам».9

Одно дело — выявлять контекст; совершенно другое — навязывать контекст. И симптоматическая теория, увы, в слишком большой мере представляет собой навязывание излюбленных контекста и идеологии критика при полном отсутствии подтверждающей истины доказательства или оправдания (поскольку, в конечном счете, никакой истины нет, а есть только социальные конструкции, зачем вообще беспокоиться о доказательствах?).

И вот, исходя из бесспорного факта, что любая истина зависит от контекста, а все контексты безграничны, мы, в конце концов, кое-как добрались до головокружительной концепции: все истины чисто субъективны и относительны, произвольны и сконструированы. Истина — это все, что угодно. Это не оставляет нам совсем ничего, кроме нигилистической оболочки, густо напичканной нарциссизмом — постмодернистское пирожное из преисподней.

Заключение

Давайте перестроим постмодернистскую сцену более адекватным образом: контексты — это безграничные возможности; не многослойные обманы и произвольные конструкции, зависящие лишь от эгоической прихоти, но многослойные истины, укорененные в более обширных и глубоких реальностях. Нигилистический и нарцистический загиб ликвидируется с самого начала, и бессмысленный релятивизм сменяется богато структурированными контекстами ценности и смысла, которые дают основание для внятных интерпретаций. То, что все вещи — холоны, означает, что все вещи — это бесконечные контексты внутри контекстов, и каждый контекст придает новый и подлинный смысл самому первоначальному холону.

Таким образом, определять местонахождение искусства — значит помещать его в его разнообразные контексты. Искусство в своем развитии, которое представляет собой охват, включает в себя:

  • первоначальный холон или первоначальный замысел творца, который может быть связан с многочисленными уровнями психики как сознательными, так и бессознательными, простирающимися от индивидуального «я» до надличностных и духовных измерений (спектр сознания)
  • сам холон художественного произведения, работу, материализованную в форме и содержании произведения и представленную на суд зрителей.
  • историю восприятия и реакции (многочисленные холоны зрителей), которые во многих отношениях определяют произведение в целом
  • более широкие контексты во всем мире (экономические, технические, лингвистические и культурные контексты, без которых вообще нельзя было бы порождать специфические смыслы.)

Все это целые, которые служат частями других целых, а целое придает частям смысл, которым сами части не обладают. Каждое более широкое целое, каждый более объемлющий контекст приносит с собой новый смысл, новый свет, в котором видится произведение, и, следовательно, переиначивает его.

Таким образом, любой конкретный смысл произведения искусства — это просто выдвижение на первый план некоего конкретного контекста. Интерпретация произведения искусства представляет собой выявление и объяснение этого выделенного контекста. Оправданная интерпретация означает подтверждение того, что конкретный контекст действительно реален и значим, это процедура верификации, которая, как и любая другая, включает в себя внимательное рассмотрение всей взаимосвязанной совокупности данных.

А понять произведение искусства — значит герменевтически войти, реально войти как можно дальше в контексты, определяющие искусство, в «слияние горизонтов» — возникновение нового холона — в котором понимание произведения искусства одновременно является процессом самопонимания, в конечном счете ведущим к освобождению. Чтобы понимать искусство, я должен, до некоторой степени, входить в его горизонт, расширять свои собственные границы и, таким образом, расти сам: слияние горизонтов — это расширение самости.

Следовательно, критерии достоверности для оправданной интерпретации искусства и литературы основываются, в конечном счете, на том, что критик считает природой и средоточием смысла произведения искусства. И я утверждаю, что это имеет холонический характер. Не существует единственной правильной интерпретации, поскольку ни один из холонов не имеет единственного контекста. Существует столько же допустимых смыслов, сколько допустимых контекстов, что ведет не к нигилизму, а к рогу изобилия. Это очень далеко от произвола и относительности, ибо хотя не существует единственной правильной интерпретации, существует множество неверных (необходимый и важный критерий опровержимости — это, определенно, часть художественной интерпретации).10

«Интерпретация зависит от обстоятельств, в которых она происходит... Стратегия нахождения контекста может быть необходимой для любой интерпретации в качестве условия самой возможности интерпретации», — замечает Хой.11 Действительно так, но в качестве условия не просто возможности интерпретации, но, скорее, самого существования есть только холоны.

Таким образом, интегральная теория интерпретации искусства и литературы представляет собой многомерный анализ разнообразных контекстов, в которых — и посредством которых — искусство существует и обращается к нам в художнике, в произведении искусства, в зрителе и в мире в целом.12 Не предоставляя привилегий ни одному отдельно взятому контексту, она призывает нас быть бесконечно открытыми для постоянно обновляющихся горизонтов, которые при этом расширяют наши собственные горизонты, освобождая нас от узких пут нашей излюбленной идеологии и темницы наших изолированных самостей.

Созерцая искусство

Позвольте мне вернуться к вопросу о том, что же такое, в конце концов, искусство. Когда я непосредственно созерцаю, скажем, полотно великого Ван Гога, я вспоминаю, что общего у всего высокого искусства: от него просто захватывает дух. Оно буквально, на самом деле, заставляет вас задержать дыхание, по крайней мере на одну-две секунды, когда произведение впервые поражает вас или, более точно, впервые входит в ваше существо: вы испытываете небольшой обморок, вы слегка ошеломлены, вы открываетесь для восприятий ранее вам неведомых. Иногда, конечно, все происходит спокойнее: произведение мягко просачивается в ваши поры, и все же вы как-то образом меняетесь, быть может, чуть-чуть, быть может, значительно; но вы меняетесь.

Не удивительно, что как на Востоке, так и на Западе искусство до совсем недавнего времени нередко ассоциировалось с глубокой духовной трансформацией. И я имею в виду не только «религиозное» или «иконографическое» искусство.

Некоторые из великих современных философов, от Шеллинга до Шиллера и Шопенгауэра, точно указывали главную причину великой возвышающей способности искусства. Когда мы смотрим на любой прекрасный объект (природный или художественный), мы откладываем всю другую деятельность и просто осознаем, мы хотим лишь созерцать этот объект. Пока мы пребываем в этом созерцательном состоянии, мы ничего не хотим от объекта; мы просто хотим созерцать его; мы хотим, чтобы это длилось вечно. Мы не хотим его съесть или обладать им, или убежать от него, или изменить его: мы хотим лишь смотреть, мы хотим созерцать, мы хотим, чтобы это никогда не кончалось.

В состоянии этого созерцательного осознания контроль нашего собственного эго над восприятием временно прекращается. Мы расслабляемся, переходя к базовому осознанию. Мы пребываем с миром как он есть, а не как мы его желаем видеть. Мы оказываемся лицом к лицу со спокойствием, с «глазом» в центре циклона. Мы не суетимся, пытаясь что-либо изменять; мы созерцаем объект как он есть. Великое искусство обладает этой властью, способностью захватить ваше внимание и зафиксировать его: мы смотрим, порой благоговейно, порой в молчании, но мы прекращаем неугомонное движение, которым в ином случае отмечено каждое мгновение нашего бодрствования.

При этом неважно, каково действительное содержание искусства. Великое искусство захватывает вас против вашей воли, а потом отстраняет вашу волю. Вы как бы попадаете на тихую прогалину — свободным от желания, от необходимости схватывать смысл, от эго, от внутреннего напряжения. И через этот просвет или прогалину в вашем собственном осознании могут вспышками приходить более высокие истины, более тонкие откровения, более глубинные связи. На мгновение вы даже можете прикоснуться к вечности — кто может возражать, когда само время приостановлено на прогалине, которую великое искусство создает в вашем осознании?

Вы хотите лишь созерцать; вы хотите, чтобы это никогда не кончалось; вы забываете о прошлом и будущем; вы забываете о самом себе. Благородный Эмерсон: «Эти розы под моим окном не напоминают ни прошлые розы, ни лучшие розы; они — то, что они есть; сегодня они существуют с Богом. Для них нет времени. Есть просто роза; она совершенна в каждый момент своего существования. Но человек откладывает или вспоминает; он не живет в настоящем, а, оглядываясь назад, горюет о прошлом или, не обращая внимания на окружающие его богатства, встает на цыпочки, чтобы предвидеть будущее. Он не сможет быть счастливым и сильным, пока он тоже не будет жить с природой в настоящем, над временем».13

Великое искусство приостанавливает оглядку назад, сожаление о прошлом, предвкушение будущего: вместе с ним мы входим во вневременное настоящее; сегодня мы с Богом совершенные во всем, открытые для богатств и красот царства, забытого временем, о котором нам напоминает великое искусство, не своим содержанием, но тем, что оно делает с нами: приостанавливает желание быть в другом месте. И, тем самым, оно прекращает судорожное цепляние в сердце страдающей самости и освобождает нас — может, на секунду, может, на минуту, может, на целую вечность — освобождает нас от пут нашего собственного «я».

Именно в такое состояние вводит нас великое искусство, независимо от того, каково конкретное содержание самого художественного произведения — будь то насекомые или Будды, ландшафты или абстракции, это не имеет ни малейшего значения. В этом конкретном отношении — в этом конкретном контексте — о великом искусстве судят по его способности перехватывать ваше дыхание, забирать вашу самость, забирать время — все одновременно.

И что бы мы ни подразумевали под словом «дух» — давайте просто скажем, вслед за Тилихом, что для каждого из нас он связан с высшей целью и смыслом жизни — именно в тот ошеломляющий момент, когда великое искусство входит в вас и изменяет вас, дух озаряет этот мир чуть ярче, чем мгновение назад.

Продвинемся еще на один шаг: что если бы мы каким-то образом могли видеть все в целой вселенной столь же необыкновенно красивым, как прекраснейшее из произведений великого искусства? Что если бы мы прямо сейчас увидели каждую отдельную вещь и событие, без исключения, как объект неописуемой красоты?

Да мы бы тут же оцепенели перед лицом подобного зрелища! Все наше хватание* и избегание моментально прекратились бы — мы бы освободились от замыкания в себе и погрузились в состояние пассивного созерцания всего сущего. Подобно тому как прекрасный объект или произведение искусства на время приостанавливает нашу волю, так и созерцание Вселенной как объекта красоты открыло бы нас к пассивному осознанию вселенной — не такой, какой она могла бы или должна быть, но просто такой как она есть.

Не возможно ли, в таком случае — просто возможно — что, когда воспринимается красота всего без исключения, мы, в действительности, пребываем непосредственно в оке Духа, для которого весь Космос служит объектом Прекрасного, именно потому, что фактически весь Космос — это сияющее Искусство самого Духа?

В этом ослепительном видении весь Космос представляет собой Произведение Искусства вашей собственной высшей Самости во всем ее творческом великолепии. Именно поэтому каждый объект во вселенной — воистину объект сияющей Красоты, когда он воспринимается оком Духа.

И наоборот: если бы вы могли прямо здесь, прямо сейчас реально увидеть каждую отдельную вещь и событие в целой вселенной как объект абсолютной Красоты, вы бы с необходимостью освободились от эго и пребывали в Духе. В этот момент вы бы не хотели от Космоса ничего иного, кроме как созерцать его бесконечную Красоту и Совершенство. Вы бы совершенно не хотели бежать от вселенной или цепляться за нее, или изменять ее: в этот момент созерцания в вас нет ни надежды, ни страха, ни какого бы то ни было стремления. Вы вообще ничего не захотите, кроме как быть ее Очевидцем, созерцать ее бесконечно — вы захотите, чтобы это никогда не кончалось. Вы полностью свободны от воли, свободны от погони за смыслом, свободны от всякого мелочного движения и суеты. Вы — центр чистого и ясного осознания, наполненный в своем Бытии высшей Красотой всего, что он созерцает.

Из этой Красоты не исключается ни единая пылинка; ни один объект, каким бы «безобразным», «ужасающим» или «болезненным» он ни был — ничто не исключается из этого созерцательного объятия, ибо любая и каждая вещь по самой своей основе, в равной мере и бесконечно является сверкающим сиянием Духа. Когда вы созерцаете изначальную Красоту каждой отдельной вещи во вселенной, вы созерцаете великолепие Космоса в оке Духа, Я Духа, извечное Я — Я всего мироздания. Вы полны до бесконечности, сияете светом тысяч солнц, и все совершено именно таким, как оно есть, всегда и вовеки — когда вы созерцаете это ваше величайшее Произведение Искусства, целый Космос, эту Красоту, этот объект нескончаемой радости и блаженства, сияющих в Сердце всего, что возникает.

Подумайте о самом красивом человеке, которого вы когда-либо встречали. Подумайте именно о том моменте, когда вы взглянули в его или ее глаза и на краткое мгновенье оцепенели: вы не могли отвести взгляд от этого видения. Вы смотрели, застыв во времени, захваченные этой красотой. Теперь представьте себе, что идентичной красотой светится каждая отдельная вещь во всей вселенной: каждый камень, растение, животное, каждое облако, каждый человек, каждый объект, каждая гора, каждый ручей — даже мусорные кучи и разбитые мечты — все они излучают эту красоту. Вы безмолвно замираете перед лицом мягкой красоты всего, что возникает вокруг вас. Вы освобождаетесь от хватания и избегания, освобождаетесь от времени, всецело пребывая в оке Духа, где вы созерцаете бесконечную красоту произведения Искусства, каковое представляет собой весь Мир.

Эта всеобщая красота — вовсе не упражнение в творческом воображении. Это реальная структура вселенной. Эта универсальная красота, на самом деле, прямо сейчас составляет саму природу Космоса. Это не что-то такое, что вам приходится воображать, поскольку это реальная структура восприятия во всех сферах. Если вы пребываете в оке Духа, каждый объект — это объект сияющей Красоты. Если двери восприятия очищены, весь Космос становится вашей утерянной и вновь найденной Любовью, Подлинным Ликом изначальной Красоты, вовеки и навсегда, и бесконечно навсегда. И перед лицом этой ошеломляющей Красоты вы окончательно погрузитесь в свою смерть. Вас больше никто не увидит, о вас никто не услышит, кроме как в те ласковые ночи, когда ветер легко пробегает меж холмов и гор, тихо напевая ваше имя.



* При всей неудачности такого перевода в литературном отношении, он точно передает суть дела, поскольку этот термин заимствован из экспериментальной психологии развития: маленький ребенок обычно демонстрирует два типа реакции на предъявленный стимул (например, яркую игрушку) — он хватает ее либо отдергивает руку (реакция избегания). (Прим. ред.)



1 Цитируется в М. Schapiro, Theory and Philosophy of Art, стр. 154.

2 Цитируется там же, стр. 135–36.

3 Цитируется там же, главы 5 и 6. Шапиро задается вопросом: о какой именно из картин, на которых изображены башмаки, упоминают Хайдеггер и Гоген; поскольку Хайдеггер говорит, что его довод может относиться к любой из разнообразных картин, то окончательное решение этого вопроса не влияет на мой общий вывод. Гоген приводит два чрезвычайно трогательных варианта этой истории; я, скомбинировал их ради полноты картины.

Многие книги Мейера Шапиро представляют собой замечательный источник фактического материала (включая такие работы как «Поздняя античность, раннее христианское и средневековое искусство»; «Романское искусство»; «Современное искусство» и «Теория и философия искусства: Стиль, художник и общество»). И я настоятельно рекомендую эти работы.

Между прочим, когда я заявляю, что все четыре сектора эволюционируют, это подразумевает, что и само искусство эволюционирует. Со мной постоянно спорят по этому вопросу. Понятно, что некоторые люди думают — если, например, Пикассо разрабатывал примитивистские темы, то как это могло быть развитием с какой бы то ни было направленностью. А если оно направленно, то разве это не движение вспять? Каким образом искусство может следовать двадцати принципам, которые, как утверждается в «Поле, экологии, духовности», действуют во всех сферах? Далее, вы можете любить модернизм, я — африканское искусство, она — постмодернизм, и так далее; что за самонадеянность — говорить, что то или иное из этих направлений «более продвинуто»? (Типичный постмодернистский ужас перед качественными различениями — который сам по себе, разумеется, является глубоким и не признаваемым качественным различением: его позиция лучше, чем другие альтернативы!)

Как и обычно с эволюционными темами, этот вопрос попадает в поле зрения лишь когда мы отступаем назад на достаточно большое расстояние, чтобы стали ясно различимы подлинно долговременные тенденции. Сосредоточение на конкретных художественных стилях и содержании, хотя само по себе полезное и интересное, практически бесполезно при отслеживании Эроса.

Поэтому давайте обратимся к некоторым историкам искусства, которые исследовали историческое развертывание фундаментальных основ искусства на достаточно глубоком уровне (глубинные структуры эстетического измерения). Книга Мейера Шапиро «Теория и философия искусства» представляет именно такой подход. Шапиро — воистину «редкая птица»: будучи известным художником, он также и первоклассный философ и одаренный писатель. Ричард Уоллхайм (профессор философии в Беркли) так комментирует один из центральных выводов исследования Шапиро, которое, по словам Уолленхайма, «безусловно относится к числу фундаментальных трудов по истории искусства»:

Вначале наши предки создавали художественные изображения зверей, на которых они охотились. Делая это, они совершенно не придавали значения поверхности, на которую наносились эти изображения. Потом они стали обращать на нее внимание и, тогда нашли применение фону — предметно-изобразительное либо усиливающее изображения. Однако они не придавали значения тому факту, что фон, как все естественные поверхности, имеет свои границы. Потом они стали обращать на это внимание и, когда это случилось, они стали различать горизонтальные и вертикальные края и нашли для них особые применения, но они не придавали значение тому факту, что фон с его краями можно рассматривать под разными углами. Потом они стали обращать на это внимание, и тогда выбрали одно направление в качестве вертикального и начали находить применение ориентации. И так далее [включая дальнейшее возникновение перспективы в рамках ориентации...].

Шаг за шагом, и не без отступления назад — намеренного или случайного — по мере явного распознания каждого аспекта, из природных материалов вырабатывалось средство выражения (London Review of Books, June 22, 1995).

Другими словами, мы смотрим на развертывание или возникновение мировых пространств, каждое из которых трансцендирует и включает в себя фундаментальные и заученные элементы предыдущего мирового пространства (иначе оно не возникает и не может возникнуть: более значимое опирается на более фундаментальное, поскольку оно, в действительности, внутренне включает его в свой состав).

И, как ясно указывают и Уоллхайм, и Шапиро, то же самое верно для художественного и эстетического измерений в широком масштабе. «Они не придавали значения» означает «они не видели» именно потому, что «то, чего они не видели» попросту отсутствовало в их мировом пространстве: оно еще не возникло, оно буквально еще не существовало. «А потом они стали обращать внимание» означает «а потом они смогли увидеть», именно потому что теперь это возникло, теперь это уже существовало в новом мировом пространстве, теперь это обрело жизнь: теперь это развивалось или возникало, или эволюционировало, надстраиваясь над своими предшественниками, включая их в свой состав, а затем трансцендируя.

Как любит говорить Хабермас, научение не может не происходить. И научение происходило в эстетическом измерении точно так же, как и везде. Шапиро дает великолепное резюме крайне фундаментальных элементов эстетического восприятия, как они исторически заучивались, отбирались и передавались дальше (то есть эволюционировали). И все это развитие ускользает от внимания, если вы сосредоточиваетесь на поверхностном стиле, содержании, теме и так далее.

И, таким образом, даже когда Пикассо «регрессирует» к примитивизму, он использует технику и перспективы, которые отсутствовали у первоначальных примитивов; он трансцендировал эти фундаментальные элементы и включал их в свою развитую технику, даже когда пытался скрывать ее за грубостью своих простых линий. Этого достаточно, чтобы полностью запутать большинство художественных критиков (которые не могут увидеть эволюцию), но только не Шапиро. Возможно из-за того, что он сам — одаренный художник и знает секреты ремесла, он может так ясно увидеть глубокий прогресс развития даже в замечательных блужданиях Пикассо.

Таким образом, эстетическое измерение развивается и развертывается точно так же, как холоны в любом другом месте Космоса. Я просто добавил бы, что каждая из форм этого эстетического развертывания имеет свои корреляты в других секторах. Новое эстетическое восприятие будет развиваться с появлением новых форм производства, нового ощущения самости (с новыми мотивациями), нового культурного мировоззрения (с новыми интерсубъективными ценностями), нового набора поведенческих паттернов и так далее.

Однако к эстетическому измерению я испытываю особую нежность: оно напоминает нам о Красоте любой и каждой стадии самоактуализации Духа; оно оставляет ясно видимый шлейф от красоты к красоте и к новой красоте, сияющий нам из лучезарной пустоты, приглашающий каждого из нас снова влюбиться во все величие сияющего проявления, и всегда напоминающий нам, что Красота — это не просто красивая поверхность, но чрезвычайно глубокие путь и форма познания: Красота — это непосредственное постижение Глубинного и Божественного, и по мере развертывания этого Глубинного развертывается и эта чудодейственная Красота.

История этого развертывания — это история искусства и эстетики во множестве ее измерений. И для любого индивида эта история заканчивается, когда глубина достигает бесконечности, красота достигает Божественного, само «Я» растворяется в «Я-Я», действие завершается в чистейшей Пустоте — которая является предельной Глубиной Божественного и предельной Красотой Духа, той безграничной и бесконечной Свободой, в которой Оно есть Дхарма, Мы — Сангха, а Я — Будда: Истина, Благо и Прекрасное.

4 D. Hoy, The Critical Circle, стр. 9.

5 Цитируется в Passmore, стр. 27.

6 Цитируется там же.

7 Ноу, стр. 164–65.

8 Там же, стр. 69.

9 Цитируется в С. Benfey, Native American, The New Republic, Oct. 9, 1995, стр. 38.

10 Другими словами, в герменевтике, определенно, задействованы все три пути накопления достоверного знания (предписание, понимание, подтверждение; или образец, свидетельства, оправдание; или парадигма, данные, фальсифицируемость), точно так же как они задействованы в эмпирической науке и в созерцательной практике.

Между прочим, интерпретация художественных символов имеет много общего с интерпретацией сновидений, и я, определенно, предполагаю, что эта интегральная герменевтика будет охватывать обе указанные области (как часть интегральной семиотики вообще).

В Главе 5 «Трансформаций сознания» я вкратце намечаю теорию интерпретации сновидений, которая предполагает, что фактически любой данный символ сновидения может быть носителем значения с практически любого уровня спектра сознания, и зачастую один и тот же символ может одновременно нести множество многоуровневых значений. Я предположил, что самый легкий путь интерпретации таких сновидений заключается в том, чтобы начинать с более низких уровней и двигаться вверх (от физического значения к эмоциональному значению, ментальному значению, экзистенциальному значению и духовному значению), используя каждый расширяющийся контекст, чтобы бросать новый свет на символ сновидения и придавать ему новое значение (каждое значение особенно действенно, если оно играет роль «спускового крючка» или вызывает реакцию «ага!», или как-то еще оказывается заряженным и ярким).

То же самое, конечно, верно и в отношении искусства (и символов вообще). Спектр сознания функционирует как в творце (как часть сознательной или бессознательной интенциональности первоначального холона), так и в зрителе (любой уровень этого спектра может выявляться в конкретной реакции зрителя). Один и тот же художественный символ (например, пара башмаков) может быть прочитан на любом числе уровней спектра — это касается и художника, и зрителя — и все эти многоуровневые интерпретации могут быть достоверными (точно так же как в случае символа сновидения и, если на то пошло, вообще любого символа).

Частью интегральной герменевтики является реальное определение (насколько это возможно) тех уровней, которые можно правомерно привлекать для допустимой интерпретации в любом данном случае. Например, какие уровни спектра сознания реально задействованы в создании любого конкретного произведения искусства (сознательно или бессознательно)? Какие уровни наиболее часто активизируются у большинства зрителей (сознательно или бессознательно)? Является ли эта активизация преднамеренной со стороны творца? И так далее.

Пример башмаков Ван Гога показывает, сколь важными для достоверной интерпретации могут быть более высокие уровни спектра. Как я постоянно утверждаю на страницах этой книги, принятие всего спектра сознания изменяет каждую дисциплину, которую он затрагивает, и искусство здесь не исключение.

11 Ноу, стр. 69, 76.

12 Теперь мы можем представить краткое четырехсекторное резюме разнообразных теорий интерпретации искусства, которое также является резюме четырех аспектов, присутствующих в каждом холоне, включая и художественный холон.

Само реальное, материальное произведение искусства (материальное живописное полотно, книга, публичное представление, исполняемая музыка) — это Верхний Правый сектор. Теории, которые сосредоточиваются на этом холоне произведения искусства — это исключительно формалистические теории: они изучают связь между элементами материала, лежащего в основе произведения — реальную форму холона произведения искусства как оно существует в публичном пространстве.

Это произведение искусства отчасти является выражением первоначального намерения художника или творца, и это первоначальное намерение — первичный холон — представляет собой Верхний Левый сектор. В этом секторе располагается спектр сознания как он проявляется в любом индивиде, и это означает, что действительно существует спектр интенциональности, доступный для всех нас (включая, конечно, художника или творца). Любой из этих уровней сознания и интенциональности или все они могут принимать участие в формировании первичного холона (первоначального намерения художника, которое, в конечном счете, находит свое выражение в публичном, материальном произведении искусства). К теориям интерпретации, которые сосредоточиваются на первичном холоне, относятся теории экспрессионизма и интенциональности, стремящиеся реконструировать и восстановить первоначальное намерение творца (первичный холон); а также определенные симптоматические теории, когда они стремятся обнаружить, расшифровать и интерпретировать индивидуальную бессознательную интенциональность. (И, добавим мы, весь спектр сознания обеспечивает наиболее полный контекст для распознавания этих общих намерений, сознательных и бессознательных как у художника, так и у зрителя.)

Однако ни первичный холон, ни холон произведения искусства не существуют как изолированный и самодостаточный элемент. Оба они встроены в более широкие и глубокие культурные и социальные контексты. Интерсубъективный культурный фон, в котором возникает первичный холон — это Нижний Левый сектор. Это огромный фонд коллективных означаемых и мировоззрений, внутри которого и на поверхности которого индивидуальное значение, подобно пробке на воде, определяя, какие интерпретации делаются и могут делаться. К теориям, которые сосредоточиваются на этом неотделимом от истории культурном фоне, относятся теории восприятия и реакции и теории реакции зрителя, а также те симптоматические теории, которые делают акцент на культурной конструкции значения.

В дополнение к этому интерсубъективному культурному фону первичный холон и холон произведения искусства существуют в огромной интеробъективной социальной системе — Нижнем Правом секторе. Это общая совокупность материальной, структурной, институциональной и технико-экономической систем — и целое море коллективных означающих — которые управляют материальной стороной систем коммуникации и социального действия в целом. Сюда входит все — от производительных сил до геополитического положения, от методов передачи информации до социальных классовых различий, от распределения прибыли до структур лингвистических означающих — все это в значительной мере влияет на художника и его творчество. В число теорий интерпретации, сосредоточивающихся на Нижнем Правом секторе, входят марксистская, социально-феминистская, империалистическая, экологическая — короче говоря, симптоматические теории, которые ориентируются на более широкие течения в социальной системе.

Суть, конечно, в том, что интегральная герменевтика — интегральная теория искусства и литературы и интегральная семиотика в целом — явным образом учитывает все эти сектора и все уровни в каждом из них: это всесекторный, всеуровневый подход. И она делает это не в виде эклектики, а посредством последовательного толкования самих структур холонов.

И наконец, несколько слов об интегральной теории семиотики вообще. В числе отдельных фрагментов этой мозаики можно назвать семиологию Фердинанда де Соссюра, которая утверждает, что все знаки, имеющие референты, состоят из материального (или внешнего) означающего и ментального (или внутреннего) означаемого; семиотику Чарльза Пирса, которая утверждает, что знаки не просто диадны (означающее и означаемое), а, скорее, триадны (по его формулировке, «действие или влияние, которое представляет собой (или включает в себя) функционирование трех субъектов, таких как знак, его объект и его интерпретант, причем это трехсвязное влияние никоим образом не сводится к взаимодействию между парами»); теорию речи-действия Дж. Л. Остина и Джона Сирля; теорию коммуникативного действия Хабермаса; структурализм развития (например, Пиаже); и традиционную герменевтику — если упомянуть лишь несколько наиболее известных направлений. Хотя термин «семиотика» в узком смысле относится к подходу Пирса к этому предмету, принято использовать этот термин для обозначения всей области знаков и символов.

Учитывая неспособность эмпиристских, позитивистских, бихевиористских и репрезентационных парадигм объяснить порождение огромного разнообразия лингвистических значений, можно констатировать, что центральным вопросом семиотики (и познания вообще) стала проблема — где конкретно помещать референты высказываний. Вот простой пример. Когда я говорю: «Я вижу собаку», все мы можем осмотреться и указать на реальную собаку, допуская, что она там есть. Реальная собака имеет простое местоположение в эмпирическом пространстве, и, значит, поместить этот референт достаточно легко. Однако когда я говорю: «Джордж позеленел от зависти, потому что Джон уже показал, что у него больше мужества», то куда нам конкретно следует поместить «зависть» и «мужество»? У них нет простого местоположения в пространстве, и, следовательно, мы не можем указать на них пальцем. Точно так же мы не можем указать пальцем на большинство референтов ни в математике (где находится квадратный корень из «минус один»), ни в поэзии, ни в логике, ни в одной из добродетелей — мы не можем указать на честь, доблесть, сострадание или духовное знание.

Но тот факт, что большая часть важных составляющих нашей жизни не имеют простого местоположения, отнюдь не означает, что они не реальны или не существуют. Это всего лишь означает, что их нельзя обнаружить в физическом пространстве с простым местоположением: их нельзя обнаружить в сенсомоторном мировом пространстве.

Однако помимо сенсомоторного мирового пространства существуют эмоциональное, магическое, мифическое, рациональное, экзистенциальное, психическое, тонкое, каузальное и недуальное мировые пространства. И все эти мировые пространства обладают своими собственными феноменологически реальными референтами. Собака существует в сенсомоторном мировом пространстве и может быть увидена физическим взглядом. Квадратный корень из минус единицы существует в рациональном мировом пространстве и может быть увиден любым, кто развился до уровня формальных операций. А природа Будды существует в каузальном мировом пространстве и может быть легко увидена каждым, кто развился до этого весьма реального уровня собственных структурных возможностей.

Другими словами, реальный референт достоверного высказывания существует в особом мировом пространстве. Эмпирические теории потерпели общее поражение, потому что они, в конечном счете, признают лишь сенсомоторное мировое пространство (и, следовательно, не могут объяснить даже существование своих собственных теорий, которые существуют не в сенсомоторном, а в рациональном мировом пространстве).

Короче говоря, означающее (например, материальное слово «собака», «минус один» или «природа Будды», как они написаны на этой странице или произнесены вслух) — это Верхний Правый сектор, реальный материальный знак. Означаемое (то, что приходит на ум, когда вы читаете слово «собака», «минус один» или «природа Будды») — это Верхний Левый сектор, внутреннее представление. Именно это Соссюр понимал под материальным знаком (означающим) и понятием, которое он вызывает (означаемым), причем каждый из них отличен от реального референта. А реальный референт достоверного высказывания (в той мере, в какой оно достоверно) существует в данном мировом пространстве — в интерсубъективном пространстве, отверстии или просвете, в котором возникают все референты (Нижний Левый сектор).

Поскольку все означающие по определению материальны, они доступны для физического взгляда любого животного (мой пес может видеть физические знаки на этой странице). Однако означаемое можно увидеть, только если достигнут соответствующий уровень внутреннего развития. Так мой пес может видеть означающее «собака», но для него это слово лишено значения, оно для него не является означаемым, и, потому, он не может знать, что, в действительности, является референтом этого слова. Точно так же, шестилетний ребенок может прочитать слова «квадратный корень из минус единицы», однако для него эти означающие лишены какого бы то ни было значения (ничто не означается), и, следовательно, шестилетний ребенок не может постичь реальный референт (математическую сущность, которая существует лишь в рациональном мировом пространстве).

Таким образом, поскольку референты существуют лишь в определенных мировых пространствах, если вы не развились до уровня этого пространства — если вы не обладаете этим означаемым развития — то вы не сможете увидеть реальный референт. Так любой может прочитать слова (означающие) «природа Будды», но если человек не развился до каузального измерения, то эти слова будут практически бессмысленными (они не вызовут верного означаемого, означаемого развития, внутреннего представления или понимания), и, значит, этот человек не будет способен воспринять природу Будды, точно так же как шестилетний ребенок не может воспринять квадратный корень из минус единицы.

Таким образом, все референты существуют в мировых пространствах (Нижний Левый сектор); все означающие существуют в материальной и эмпирической сфере (Верхний Правый сектор); а все означаемые, на самом деле, являются означаемыми развития и   существуют в Верхнем Левом секторе.

Однако означающие (Верхний Правый сектор) и означаемые (Верхний Левый сектор) существуют не в вакууме. И те, и другие имеют свои коллективные формы. Коллективные означающие — форма или структура, которая регулирует правила и коды системы означающих (Нижний Правый сектор) — это просто синтаксис. А коллективные означаемые — реальный смысл, порождаемый культурной интерсубъективностью (Нижний Левый сектор) — это просто семантика.

Это дает нам шанс свести воедино различные семиотические школы, которые я упомянул в начале этого резюме. Например, с учетом того, что означаемое (Верхний Левый сектор) возникает только в пространстве коллективного мировоззрения или культурной семантики (Нижний Левый сектор) — которое будет служить необходимым фоновым контекстом для индивидуальной интерпретации — можно привести в близкое соответствие триадную структуру Пирса и диадную структуру Соссюра (знак Пирса — это означающее Соссюра; объект Пирса — это референт Соссюра; интерпретант Пирса — это означаемое Соссюра).

Точно так же, в этом интегральном подходе мы можем найти место для важных открытий постмодернизма, касающихся природы материальных аспектов коммуникации и цепочек скользящих означающих (Деррида), а также важности трансформативных кодов в выборе того, какие означающие будут считаться серьезными, а какие — маргинальными (Фуко). И что, на мой взгляд, еще важнее, мы можем отдать должное «структуралистской герменевтике» Поля Рикера, смелой (и отчасти удачной) попытке объединить формалистскую экспликацию (структурную систему или синтаксис Нижнего Правого сектора) с осмысленной интерпретацией (культурной герменевтикой и семантикой Нижнего Левого сектора). По словам Рикера: «Тогда, если интенция — это интенция текста, и если эта интенция — направление, которое он открывает для мысли, то необходимо понимать глубинную семантику в фундаментально динамическом смысле; поэтому я скажу так: эксплицировать — значит освобождать [или выявлять] структуру, то есть внутренние отношения зависимости, которые составляют статику текста [формальный синтаксис]; интерпретировать — значит отправиться по дороге мысли, открываемой текстом, встать на путь к восходу текста [глубинная семантика]».

Короче говоря, индивидуальные означающие — это Верхнее Правое (материальные знаки); означаемые — это Верхнее Левое (внутренние представления); синтаксис — это Нижнее Правое (коллективные системы и структурные правила языка, существующие объективно); семантика — это Нижнее Левое (реальные референты лингвистических знаков, референты, которые существуют только как выявляемые в определенных мировоззрениях или мировых пространствах). Если мы добавим к этому около десяти уровней развития в каждом из секторов, мы, как я полагаю, заложим основу для подлинно всесторонней или интегральной теории семиотики.

И наконец, этот интегральный подход (почти что в качестве бесплатного приложения) ставит духовные референты на те же самые общие основания, как и любые другие правомерные референты — сенсорные, рациональные, математические и прочие. На мой взгляд, обоснование духовных референтов — это решающий вопрос в данной области, и в этом направлении до сих пор практически ничего не сделано. Однако интегральная семиотика ставит «собаку» и «Будду» на одни и те же основания.

Вот почему мы можем сказать, что «природа Будды» — это материальное слово (означающее), чей семантический референт существует лишь в мировом пространстве (в данном случае, каузальном), которое раскрывается только как означаемое развития (внутреннее представление кого-то, кто действительно развился или эволюционировал до уровня этого мирового пространства). Это верно для любых означающего, означаемого и референта, и, значит, вкупе с подлинной методологией духовного познания (то есть инъюнкцией, данными, фальсифицируемостью) этот подход обеспечивает проверяемые и наглядные основы для духовного познания.

Насколько мне известно, это радикально новаторский всесторонний подход, практически не имеющий прецедентов в современных или древних мировых традициях, хотя то, что я здесь представил — это лишь весьма упрощенное описание, набросок. Как я отмечал ранее, будущая работа полностью посвящена этому вопросу.

13 Emerson, Selected Prose and Poetry.