Автор: Хантингтон Самюэль
Миросозерцание Хозяев Мира. Классика. Категория: Хантингтон Сэмюэл Филлипс
Просмотров: 1579

Продолжение. Главы 3 - 9

Под влиянием модернизации глобальная политика сейчас выстраивается по-новому, в соответствии с направлением развития культуры. Народы и страны со схожими культурами объединяются, народы и страны с различными культурами распадаются на части. Объединения с общими идеологическими установками или сплотившиеся вокруг сверхдержав уходят со сцены, уступая место новым союзам, сплотившимся на основе общности культуры и цивилизации. Политические границы все чаще корректируются, чтобы совпасть с культурными: этническим, религиозными и цивилизационными. Культурные сообщества приходят на смену блокам времен “холодной войны”, и линии разлома между цивилизациями становятся центральными линиями конфликтов в глобальной политике.


 

ЧАСТЬ 3. ВОЗНИКАЮЩИЙ ПОРЯДОК ЦИВИЛИЗАЦИЙ

 

Глава 6. Культурная перестройка структуры глобальной политики

 

В поисках объединения: политика идентичности

 

Во времена “холодной войны” страна могла не принадлежать ни к какому блоку, что многие и делали, или, как поступали некоторые, переходить из одного союза в другой. Лидеры страны могли принимать решения на основе своих соображений относительно интересов безопасности, расчетов соотношения сил и своих идеологических предпочтений. В новом мире центральным [c.185] фактором, определяющим симпатии и антипатии страны, станет культурная идентичность. Да, страна могла жать вступления в блок во время “холодной войны”, но она не может не иметь идентичности. Вопрос “На чьей вы стороне?” сменился более принципиальным: “Кто вы?”. Каждая страна должна иметь ответ. Этот ответ, культурная идентичность страны, и определяет ее место и мировой политике, ее друзей и врагов.

 

1990-е годы увидели вспышку глобального кризис идентичности. Почти везде, куда ни посмотри, люди спрашивали себя: “Кто мы такие?” “Откуда мы?” и “Кто не с нами?”. Эти вопросы были центральными не только для народов, пытающихся построить новые национальные государства, как в бывшей Югославии, но и для многих друг, В середине 90-х среди стран, где активно обсуждались вопросы национальной идентичности, были: Алжир, Кана Китай, Германия, Великобритания, Индия, Иран, Япония, Мексика, Марокко, Россия, ЮАР, Сирия, Тунис, Турция, Украина и Соединенные Штаты. Наиболее остро вопрос идентичности стоял, конечно же, в расколотых государствах, в которых проживают значительные группы людей из различных цивилизаций.

 

Когда приходит кризис идентичности, для людей в первую очередь имеет значение кровь и вера, религия и семь Люди сплачиваются с теми, у кого те же корни, церковь, язык, ценности и институты и дистанцируются от тех, у кого они другие. В Европе таким странам, как Австрия, Финляндия и Швеция, которые в культурном плане принадлежат к Западу, пришлось “развестись” с Западом и стать нейтральными в годы “холодной войны”. Сейчас они смогли присоединиться к своим братьям по культуре из Европейского Союза. Католические и протестантские страны бывшего Варшавского договора – Польша, Венгрия, Чешcкая Республика и Словакия – стремятся вступить в Евросоюз и НАТО, и их примеру следует Прибалтика. Европейские державы явно дают понять, что они не хотят принимать [c.186] мусульманскую страну, Турцию, в состав Европейского Союза и не слишком рады видеть вторую мусульманскую страну, Боснию, на Европейском континенте. На севере развал Советского Союза привел к появлению новых (и старых) моделей взаимоотношений среди прибалтийских стран, а также их отношений со Швецией и Финляндией. Премьер-министр Швеции открыто напоминает России, что прибалтийские республики – часть шведского “ближнего зарубежья” и что Швеция не сможет сохранять нейтралитет в случае, если Россия нападет на них.

 

Схожие изменения происходят и на Балканах. Во время “холодной войны” Греция и Турция были членами НАТО, Болгария и Румыния входили в Варшавский договор, Югославия придерживалась политики неприсоединения, а Албания была закрытой страной, иногда входившей в союз с коммунистическим Китаем. Сейчас эти модели времен “холодной войны” уступают место цивилизационным, чьи корни уходят в ислам и православие. Балканские лидеры говорят о появлении греческо-сербо-болгарского православного альянса. “Балканские войны, – заявил премьер-министр Греции, – заставили зазвучать резонанс православных связей… это тесные узы. Они были скрыты, но в свете событий на Балканах они принимают четкие очертания. В изменчивом мире люди ищут идентичность и безопасность. Люди обращаются к корням и связям, чтобы защититься от неизвестного”. Эти взгляды разделяет и лидер ведущей оппозиционной партии в Сербии: “Ситуация на юго-востоке Европы вскоре потребует создания балканского альянса православных стран, включая Сербию, Болгарию и Грецию, чтобы противостоять вторжению ислама”. Православные Сербия и Румыния обратили свои взгляды на север и активно сотрудничают при решении общих проблем с католической Венгрией. С исчезновением советской угрозы “противоестественный” союз Греции с Турцией потерял всякое свое значение, и вот уже мы видим эскалацию напряженности между ними, усиление конфликтов из-за Эгейского моря, [c.187] Кипра, их военного баланса, их роли в НАТО и Европейском Союзе, а также их отношений с Соединенными Штатами. Турция хочет утвердить себя в роли защитника балканских мусульман и оказывает помощь Боснии. В бывшей Югославии Россия поддерживает православную Сербию, а Германия – католическую Хорватию, мусульманские страны едины в своем стремлении помочь боснийскому правительству, и сербы воюют с хорватами, боснийскими мусульманами и албанскими мусульманами. В общем, Балканы снова были “балканизированы” по религиозному признаку. “Сейчас появляются две оси, – пишет Миша Гленни, – одна из которых одета в рясы восточного православия, вторая облачена в исламскую чадру”, и существует возможность “еще более острой борьбы за влияние между осью Белград – Афины и альянсом Албания – Турция”1.

 

Тем временем в бывшем Советском Союзе православные Беларусь, Молдова и Украина тяготеют к России, а армяне и азербайджанцы воюют друг с другом, в то время как их русские и турецкие братья пытаются поддержать их и остановить конфликт. Российская армия воюет с мусульманскими фундаменталистами в Таджикистане и мусульманскими националистами в Чечне. Бывшие советские, ныне независимые мусульманские республики стремятся создать различные формы экономических и политических связей друг с другом и расширить сотрудничество со своими мусульманскими соседями, в то время как Турция, Иран и Саудовская Аравия прилагают огромные усилия для того; чтобы укрепить связи с этими новыми государствами. В Индокитае продолжаются острые разногласия Пакистана и Индии по поводу Кашмира и военного баланса между ними. Кровопролитие в Кашмире усиливается, и в Индии разгораются все новые конфликты между мусульманскими и индуистскими фундаменталистами.

 

В Восточной Азии, где проживают шесть различных цивилизаций, усиливается гонка вооружений и начинаются территориальные споры. Три “малых Китая” – Тайвань, [c.188] Гонконг и Сингапур, а также зарубежные китайские сообщества из Юго-Восточной Азии все больше ориентируются на “материк”, сотрудничают с ним и зависят от него. Две Кореи нерешительно, но верно движутся к объединению. В юго-восточных странах взаимоотношения между мусульманами, с одной стороны, и китайцами и христианами – с другой, становятся все более напряженными и подчас доходят до насилия.

 

Экономические союзы в Латинской Америке – Mercosur, Андский пакт, Троичный пакт (Мексика, Колумбия и Венесуэла), Центральноамериканский Общий рынок вступили в новую жизнь, тем самым вновь подтверждая факт, наиболее ярко продемонстрированный Европейским Союзом, что экономическая интеграция проходит намного быстрее и заходит дальше, если она основана на культурной общности. В то же время Соединенные Штаты и Канада пытаются вовлечь Мексику в Североамериканскую зону свободной торговли, и успех этого процесса в долгосрочной перспективе в большой мере зависит от способности Мексики переопределиться в культурном плане и перейти из Латинской Америки в Северную Америку.

 

С уходом миропорядка времен “холодной войны” страны всего мира начали воскрешать старые антагонизмы и симпатии. Государства активно ищут общность и находят эту общность со странами с той же культурой и из той же цивилизации. Политики взывают, а люди отождествляют себя с “большими” или великими (“большими”) культурными сообществами, которые превосходят границы национальных государств. Среди таких общностей “Великая Сербия”, “Великий Китай”, “Великая Турция”, “Великая Венгрия”, “Великая Хорватия”, “Великий Азербайджан”, “Великая Россия”, “Великая Албания”, “Великий Иран” и “Великий Узбекистан”.

 

Будут ли политические и экономические союзы всегда совпадать с культурными и цивилизационными? Конечно же нет. Соображения баланса сил будут время от времени [c.189] приводить к межцивилизационным альянсам, как это было в случае с Францем I, который вступил в союз с Оттоманской империей против Габсбургов. Кроме того, сложившиеся модели альянсов, которые служили интересам государства в одну эпоху, останутся и в следующей. Однако они, скорее всего, станут слабее и менее значимыми, и им придется адаптироваться под условия новой эпохи. Греция и Турция, несомненно, останутся членами НАТО, но их связи с другими странами НАТО, вероятнее всего, ослабнут. То же самое можно сказать и об альянсе Соединенных Штатов с Японией и Кореей, их де-факто альянсе с Израилем, о связях в области безопасности с Пакистаном. Полицивилизационные международные организации, такие как АСЕАН, могут столкнуться с трудностями в поддержании сплоченности. Такие страны, как Индия и Пакистан, которые во время “холодной войны” были партнерами различных стран, теперь могут по-новому определить свои интересы и искать новые союзы, которые будут лучше отражать реалии современной политики. Африканские страны, которые зависели от западной помощи, оказываемой в противовес советскому влиянию, теперь все чаще смотрят на ЮАР в поисках лидерства и помощи.

 

Почему же культурная общность облегчает сотрудничество и единство среди людей, а культурные различия ведут к расколу и конфликтам?

 

Во-первых, у каждого есть несколько идентичностей, которые могут конкурировать друг с другом или дополнять друг друга: родственные, профессиональные, культурные, институциональные, территориальные, образовательные, религиозные, идеологические и другие. Идентификации на одном уровне могут сталкиваться с теми, что находятся на другом уровне. Классический случай: в 1914 году немецким рабочим пришлось выбирать между своей классовой идентификацией с международным пролетариатом и своей национальной идентификацией с немецким народом и империей. В современном мире культурная идентификация приобретает [c.190] все большее значение по сравнению с другими направлениями идентичности.

 

В каждом направлении идентичность наиболее значима при непосредственном контакте “лицом к лицу”. Более узкие идентичности, однако, не обязательно вступают в конфликт с более широкими. Офицер армии может идентифицировать себя институционально со своей ротой, полком, дивизией и родом войск. Аналогично, любой человек может идентифицировать себя со своим кланом, этнической группой, национальностью, религией и цивилизацией. Рост важности культурной идентификации на низком уровне может усилить ее значимость на высоком уровне. Как заметил Берк, “Любовь к целому не угасает из-за этого частного случая… Быть привязанным к подразделению, любить тот маленький взвод, к которому мы принадлежим в обществе, – вот самый первый принцип (зародыш, так сказать) любви к своему народу”. В мире, где культура важна, взводы – это племена и этнические группы, полки – это народы, а армии – это цивилизации. Все увеличивающаяся степень разделения людей во всем мире по культурному признаку означает, что все большую важность приобретают конфликты между культурными группами; цивилизации – это культурные целостности самого широкого уровня; поэтому центральное место в глобальной политике занимают конфликты между различными цивилизациями.

 

Во-вторых, увеличение значимости является в большой мере, как это было показано в главах 5 и 4, результатом социально-экономической модернизации на индивидуальном уровне, где из-за нарушения привычных устоев и отчуждения создается необходимость поиска более значимых идентичностей, а также на уровне общества, где рост могущества и влияния не-западных обществ стимулируют возрождение местных идентичности и культуры.

 

В-третьих, идентичность на любом уровне – личности, племени, [c.191] расы, цивилизации – можно определить только через отношение к “другим”: другому человеку, племени, расе, цивилизации. История показывает нам, что взаимоотношения между странами или другими общностями людей одной и той же цивилизации отличаются от взаимоотношений между странами или общностями из разных цивилизаций. Различные законы регулировали поведение с теми, “как мы”, и теми “варварами”, которыми мы не являемся. Правила, принятые у христианских народов для взаимоотношений друг с другом, отличались от тех, которые были созданы для контактов с турками и другими “язычниками”. Мусульмане по-разному вели себя с представителями дар ал-ислам и дар ал-гарб. Китайцы делали различие между китайскими иностранцами и не-китайскими иностранцами. Цивилизационное “мы” и внецивилизационное “они” – вот константы человеческой истории. Эти различия между внутри- и внецивилизационным поведением возникли из-за следующих факторов:

 

– чувства превосходства (временами – неполноценности) по отношению к людям, которые воспринимаются как совершенно другие;

– боязни таких людей и отсутствия веры в них;

– сложности в общении с ними из-за проблем с языком и тем, что считается вежливым поведением;

– недостаточной осведомленности о предпосылках, мотивациях, социальных взаимоотношениях и принятых в общее нормах у других людей.

 

В современном мире улучшения в области транспорта и связи привели к более частым, более плотным, более симметричным и более содержательным контактам среди людей различных цивилизаций. В результате этого у них усиливается национальная идентичность. Французы, немцы, бельгийцы и голландцы все чаще думают о себе как о европейцах. Ближневосточные мусульмане отождествляют себя с боснийцами и чеченцами и объединяются для помощи им. Китайцы по всей Восточной Азии отождествляют свои интересы с интересами китайцев, живущих “на [c.192] материке”. Русские отождествляют себя с сербами и другими православными народами и оказывают им помощь. Это широкие уровни цивилизационной идентичности означают более глубокое осознание цивилизационных различий и необходимости защищать то, что отличает “нас” от “них”.

 

В-четвертых, чаще всего конфликты между странами и группами, принадлежащими к различным цивилизациям, разгораются из-за обычных причин: контроль над населением, территорией, богатствами и ресурсами, а также относительного могущества, то есть возможность насадить собственные ценности, культуру и институты в другой группе по сравнению с возможностью другой группы сделать то же самое с вами. Но конфликты между культурными группами часто затрагивают вопросы культуры. Различия между светскими идеологиями – например, марксизмом-ленинизмом и либеральной демократией – можно как минимум обсуждать, как максимум разрешить. Разногласия в материальных интересах также можно уладить путем переговоров и свести к компромиссу, что невозможно в случае с вопросами культуры. Индуисты и мусульмане вряд ли решат вопрос, что строить в Айодхъя – храм или мечеть, или и то и другое, или ничего, или синкретическое здание, которое одновременно будет и храмом, и мечетью. Не поддаются легкому решению и кажущиеся чисто территориальными вопросами споры албанских мусульман и православных сербов за Косово или евреев с арабами за Иерусалим, поскольку эти места имеют глубокое историческое, культурное и эмоциональное значение для спорящих сторон. Точно так же ни французские власти, ни мусульманские родители скорее всего не обрадуются достигнутому компромиссу, согласно которому школьницам-мусульманкам разрешается носить традиционные мусульманские платья через день в течение школьного года. Подобные культурные вопросы ставят нас перед выбором: да или нет, все или ничего.

 

И, наконец, пятый фактор – это повсеместность конфликта. Человеку свойственно ненавидеть. Для самоопределения и мотивации людям нужны враги: конкуренты в [c.193] бизнесе, соперники в достижениях, оппоненты в политике. Естественно, люди не доверяют тем, кто отличается от них и имеет возможность причинить им вред, и видят в них угрозу. Разрешение одного конфликта и исчезновение одного врага порождает личные, общественные и политические силы, которые дают толчок к новым конфликтам. “Тенденция "мы" против "них", – как сказал Али Мазруи, – почти повсеместна на политической арене”2. В современном мире “ими” все чаще и чаще становятся люди из других цивилизаций. С окончанием “холодной войны” конфликт не завершился, а вызвал к жизни новые идентичности, имеющие корни в культуре, и новые модели конфликтов между группами из различных культур, которые на самом широком уровне называются цивилизациями. В то же самое время общая культура стимулирует сотрудничество между государствами и группами, которые к этой культуре принадлежат, что можно видеть в возникающих моделях региональных союзов между странами, в первую очередь экономических.

 

Культура и экономическое сотрудничество

 

В начале 1990-х было слышно много разговоров о регионализации мировой политики. Региональные конфликты заняли место глобальных в повестке дня мировой безопасности. Ведущие державы, такие как Россия, Китай и Соединенные Штаты, а также государства второго плана, такие как Швеция и Турция, определили для себя новые интересы в области безопасности, явно руководствуясь региональными приоритетами. Торговля внутри регионов развивалась быстрее, чем торговля между регионами, и многие предвидели появление региональных экономических блоков: европейского, североамериканского, восточно-азиатского и, возможно, некоторых других. [c.194]

 

Однако термин “регионализация” неадекватно описывает происходившие тогда процессы. Регионы – это географические, а не политические или культурные целостности. Как в случае с Балканами или Ближним Востоком, их могут раздирать внутри – и межцивилизационные конфликты. Регионы служат основой для сотрудничества только тогда, когда география совпадает с культурой. В отрыве от культуры соседство не ведет к общности и может иметь прямо противоположный результат. Военные альянсы и экономические союзы требуют сотрудничества от своих членов; сотрудничество опирается на доверие, а доверие легче всего возникает на почве общих ценностей и культуры. В результате этого, хотя требования времени и цель также играют роль, общая эффективность региональных организаций обратно пропорциональна накоплению цивилизационных различий их членов. Организации, созданные внутри одной цивилизации, как правило, добиваются большего успеха и делают больше, чем межцивилизационные организации. Это касается как политических организаций и организаций по обеспечению безопасности, так и экономических союзов.

 

Успех НАТО в большой мере объясняется тем, что это центральная организация по обеспечению безопасности западных стран с общими ценностями и философскими предпосылками. Евросоюз – это продукт общеевропейской культуры. ОБСЕ, Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе, напротив, имеет в своих рядах страны по крайней мере из трех цивилизаций с довольно-таки разными ценностями и интересами, что является основной преградой для возникновения у ее членов значительной институциональной идентичности, а также для осуществления целого ряда важных действий. Тринадцать англоязычных бывших английских колоний, которые входят во моноцивилизационное Сообщество стран Карибского бассейна (CARIСОМ), подписали между собой целый ряд договоренностей по сотрудничеству, причем между некоторыми подгруппами этой общности имеет место еще более [c.195] тесное сотрудничество. Однако попытки создать более широкую организацию, которая соединила бы англо-испанский разрыв в одну линию в Карибском регионе провалились. То же самое и с созданной в 1985 году Южноазиатской ассоциацией регионального сотрудничества*, состоящей из семи индуистских, мусульманских и буддистских стран, которая оказалась практически недееспособной, неспособной даже проводить встречи3.

 

Взаимоотношения культуры и регионализма наиболее явно проявляются в экономической интеграции. Можно выделить четыре степени экономической интеграции (по мере возрастания):

– зоны свободной торговли;

– таможенные союзы;

– общие рынки;

– экономические союзы.

Европейский Союз продвинулся дальше всех по пути интеграции, достигнув общего рынка со многими элементами экономического союза. Относительно однородные страны МЕРКОСУР и Андского Пакта в 1994 году находились на стадии установления таможенного союза. Полицивилизационная Ассоциация государств Юго-Восточной Азии АСЕАН только в 1992 году подошла к созданию зоны свободной торговли. Другие полицивилизационные экономические организации отставали еще больше. В 1995 году, за исключением НАФТА, ни одна подобная организация не создала зона свободной торговли, не говоря уже о более интенсивной форме экономической интеграции.

 

В Западной Европе и Латинской Америке цивилизационная общность стимулирует сотрудничество и региональную организацию. Жители Западной Европы и Латинской [c.196] Америки знают, что у них много общего. В Восточной Азии существует пять цивилизаций (а если считать Россию, то шесть). Следовательно, Восточная Азия является испытательным полигоном по созданию организаций, не основанных на общей цивилизации. На начало 1990-х годов в восточной Азии еще не было создано организации по обеспечению безопасности или многосторонних военных альянсов, сопоставимых с НАТО. В 1967 году была создана одна полицивилизационная региональная организация – АСЕАН, участниками которой являлись одна буддистская, одна синская, одна христианская и две мусульманских страны, все они столкнулись с серьезными проблемами в виде коммунистических восстаний и потенциальных угроз от Северной Кореи и Китая.

 

АСЕАН часто называют примером эффективной много культурной организации. Но в то же время она является и примером того, сколько недостатков имеется у подобных организаций. Это не военный альянс. В то время как ее члены сотрудничают в военной сфере, они также раздувают свои военные бюджеты и наращивают военный потенциал, что резко контрастирует с сокращением вооружений в Западной Европе и Латинской Америке. В экономическом плане АСЕАН с самого начала была создана для достижения “скорее экономического сотрудничества, чем экономической интеграции”, в результате чего “мало-помалу” развились тенденции регионализма, а зону свободной торговли даже и не мечтают создать ранее XXI века4. В 1978 году АСЕАН основала Министерскую конференцию, в которой министры иностранных дел из этих стран могли встречаться со своими коллегами из стран-“партнеров по диалогу”: Соединенных Штатов, Японии, Канады, Австралии, Новой Зеландии, Южной Кореи и Европейского сообщества. Однако Министерская конференция была в первую очередь форумом для двусторонних переговоров и не могла решить “ни один серьезный вопрос, связанный с безопасностью”5. В 1993 году АСЕАН дала жизнь еще [c.197] более крупной организации – Региональному форуму АСЕАН, в который вошли, кроме стран-членов АСЕАН, их партнеры по диалогу, плюс Россия, Китай, Вьетнам, Лаос и Папуа-Новая Гвинея. Как подразумевает само название организации, она стала местом коллективных разговоров, а не коллективных действий. Участницы этой организации использовали свое первое заседание в июле 1994-го, чтобы “обсудить свое видение проблем региональной безопасности”, но острые углы сглаживались, и, как выразился один из высокопоставленных чиновников, если они возникали, “то заинтересованные стороны принимались нападать друг на друга”6. АСЕАН и ее “отпрыски” собрали все недостатки, присущие полицивилизационным региональным организациям.

 

Значительные региональные организации Восточной Азии могут возникнуть только в том случае, если возникнет существенная восточно-азиатская культурная общность, которая сможет поддержать их. Страны Восточной Азии несомненно имеют много общих черт, которые отличают их от Запада. Премьер-министр Малайзии Магатир Мухаммад убежден, что эти общности обеспечивают основу для сотрудничества и стимулируют создание на их базе Восточно-азиатского Экономического Совета (ВАЭС). В него будут входить страны АСЕАН, Мьянма, Тайвань, Гонконг, Южная Корея и, самое главное, Китай и Япония. Магатир утверждает, что ВАЭС основан на общей культуре. О Совете следует думать “не просто как о географичек ком объединении, потому что он находится в Восточной Азии, но и как культурном объединении. Хотя жители Восточной Азии могут быть и японцами, и корейцами, и индонезийцами, в культурном плане у них есть определенные сходства… Европейцы объединяются и американцы объединяются. Нам, азиатам, тоже надо объединяться.” Целью Совета, как заявил один из единомышленников премьер-министра, является усиление “региональной торговли среди стран, имеющих общие корни здесь, в Азии”7. [c.198]

 

Таким образом, основоположный принцип ВАЭС – экономика следует за культурой. Австралия, Новая Зеландия и Соединенные Штаты не включены в Совет, потому что в культурном плане это не азиатские страны. Однако успех ВАЭС во многой мере зависит от участия в нем Японии и Китая. И вот Магатир упрашивает японцев вступить в Совет. “Япония – азиатская страна. Япония находится в Восточной Азии, – сказал он, обращаясь к японской аудитории. – Вы не можете отрицать этот геокультурный факт. Вы принадлежите к этому региону”8. Японское правительство, однако не спешит вступать в ВАЭС, отчасти из-за страха обидеть Соединенные Штаты, отчасти из-за того, что оно пока не решило, стоит ли идентифицировать себя с Азией. Если Япония вступит в ВАЭС, то она будет в нем доминировать, что, скорее всего, вызовет страх и неуверенность остальных членов организации, а также сильное неприятие со стороны Китая. На протяжении нескольких лет было слышно много разговоров о том, что Япония создаст “неновый блок” в противовес Европейскому Союзу и НАФТА. Япония, однако, это страна-одиночка со слабыми культурными связями со своими соседями, и в 1995-м йеновый блок еще не стал реальностью.

 

В то время как АСЕАН продвигается вперед медленными темпами, йеновый блок остается мечтой, Япония колеблется, ВАЭС никак не сдвинется с места, тем не менее экономическое взаимодействие в Восточной Азии резко усилилось. Эта экспансия основана на культурных связях среди восточно-азиатских китайских сообществ. Эти связи стимулировали “продолжение неформальной интеграции”, основанной на китайской международной экономике, по многим показателям сравнимой с Ганзейским союзом и, “возможно, ведущей к де-факто китайскому рынку”9. (см. раздел “Великий Китай и зона совместного процветания”). В Восточной Азии, как и повсюду, культурная общность стала предпосылкой к значительной экономической интеграции. [c.199]

 

Окончание “холодной войны” стимулировало попытки по созданию новых и возрождению старых региональных экономических организаций. Успех этих попыток в огромной степени зависит от культурной однородности стран, их предпринимающих. Предложенный в 1994 году Шимоном Пересом план ближневосточного общего рынка, скорее всего, останется “миражом в пустыне”, по крайней мере в ближайшем будущем. “Арабский мир, – как прокомментировал один палестинский политик, – не нуждается в организации или банке развития, в котором принимает участие Израиль”10.

 

Ассоциация карибских стран, созданная в 1994 году для того, чтобы связать CARICOM с Гаити и испано-язычными странами региона, не слишком стремится преодолеть лингвистические и культурные различия среди пестрого множества своих участников, а также замкнутость бывших британских колоний и их чрезмерную ориентацию на Соединенное Штаты11. А вот попытки более однородных в культурном плане организаций оказались плодотворными. Хотя и разделенные по субцивилизационным линиям, Пакистан, Иран и Турция в 1985 году возродили умирающую Организацию регионального сотрудничества и развития, которую они основали в 1977, переименовав ее в Организацию экономического сотрудничества (ОЭС). Вскоре были достигнуты договоренности по снижению налогов и целому ряду других мер, и в 1992 году членами ОЭС стали Афганистан и шесть бывших советских мусульманских республик. Тем временем пять центрально-азиатских бывших советских республик в 1991 году в принципе договорились о создании общего рынка, а в 1994 году две самые крупные страны, Узбекистан и Казахстан, подписали соглашение, которое разрешило “свободное обращение товаров, услуг и капитала” и координировало их фискальную, монетарную и тарифную политику. В 1991 году Бразилия, Аргентина, Уругвай и Парагвай присоединились к Mercosur, чтобы перепрыгнуть нормальные стадии экономической интеграции, и в 1995-м [c.200] уже имел место частичный таможенный союз. В 1990 году еще недавно стагнирующий Центральноамериканский Общий Рынок создал зоны свободной торговли, а в 1994 году ранее не в меньшей мере пассивные страны Андской группы создали таможенный союз. В 1992 году Вышеградские страны (Польша, Венгрия, Чехия и Словакия) договорились о создании в Центральноевропейской зоне свободной торговли, а в 1994-м пересмотрели графики реализации этого плана в сторону ускорения12.

 

За торговой экспансией следует экономическая интеграция, и в восьмидесятых и начале девяностых внутрирегиональная торговля приобрела большее значение, чем межрегиональная. В 1980-е годы торговля в пределах Европейского Союза составляла 50,6% от общего товарооборота ЕС, увеличившись к 1989 году до 58,9 процента. Схожие сдвиги в сторону региональной торговли произошли в Северной Америке и Восточной Азии. В Латинской Америке создание Mercosur и возрождение Андского пакта стимулировали рост торговли внутри Латинской Америки в начале 1990-х, когда товарооборот Бразилии и Аргентины в период с 1990 по 1993 год утроился, а у Колумбии с Венесуэлой вырос вчетверо. В 1994 году Бразилия стала основным торговым партнером Аргентины, вытеснив США. Создание НАФТА также сопровождалось значительным увеличением торговли Мексики с Соединенными Штатами. Торговля внутри Восточной Азии также росла быстрее, чем внерегиональная торговля, но эта экспансия была затруднена тенденцией Японии держать свои рынки закрытыми. Торговля между странами китайской культурной зоны (АСЕАН, Гонконг, Тайвань, Южная Корея и Китай), с другой стороны, увеличилась с чуть менее 20% от общего товарооборота этих стране 1970 году до почти 30% в 1992-м, в то время как доля Японии на этом рынке снизилась с 23 до 13 процентов. В 1992 году экспорт стран китайской зоны в другие страны этой зоны превзошел как экспорт в Соединенные Штаты, так и совокупный экспорт в Японию и Евросоюз13. [c.201]

 

Как уникальная страна и цивилизация, Япония встречается с трудностями в установлении экономических связей с Восточной Азией и разрешении экономических различий с Соединенными Штатами и Европой. Какие бы сильные торговые и инвестиционные связи ни удалось установить Японии с другими восточно-азиатскими странами, ее культурные отличия от других стран, особенно от их прокитайских экономических элит, мешает Японии создать региональную экономическую организацию, сравнимую с НАФТА или Евросоюзом, и стать ее лидером. В то же время культурные отличия Японии от Запада обостряют непонимание и антагонизм во взаимоотношениях Страны восходящего солнца с Соединенными Штатами и Европой. Если экономическая интеграция зависит от культурной общности (а это, по всей видимости, именно так), то Япония как одинокая в культурном отношении страна может иметь экономически одинокое будущее. В прошлом модели торговли среди наций следовали и повторяли модели альянсов между нациями14. В зарождающемся мире решающее влияние на структуру торговли будут оказывать культурные связи. Бизнесмены заключают сделки с теми, кого они могут понять и кому они могут доверять; государства отказываются от независимости ради международных союзов, созданных из стран со схожей ментальностью, где доверие появляется на почве взаимопонимания. Основой экономического сотрудничества является культурная общность.

 

Структура цивилизаций

 

Во время “холодной войны” все страны соотносились с двумя сверхдержавами как союзники, сателлиты, партнеру нейтральные или неприсоединившиеся. В мире после “Холодной войны” страны соотносятся с цивилизациями как страны-участницы, стержневые государства, страны-одиночки, [c.202] расколотые страны и разорванные страны. Подробно племенам и нациям, цивилизации имеют политическую структуру. Страна-участница – это страна, которая в культурном плане полностью отождествляет себя с одной цивилизацией, как Египет с арабско-исламской цивилизацией, а Италия – европейско-западной. Цивилизация также может включать в себя народы, которые разделяют ее культуру и отождествляют себя с ней, но живут в странах, где доминируют члены других цивилизаций. В цивилизациях обычно есть одно или более мест, которые рассматриваются ее членами как основной источник или источники культуры этой цивилизации. Такие источники обычно расположены в одной стержневой стране или странах цивилизации, то есть наиболее могущественной и центральной в культурном отношении стране или странах.

 

Количество и роль стержневых государств в различных цивилизациях отличаются и могут меняться со временем. Японская цивилизация практически совпадает с единственным стержневым государством – Японией. Синская, православная и индуистская цивилизации имеют абсолютно доминирующие стержневые страны, другие страны-участницы и народы, связанные с этими цивилизациями, которые живут в странах, где доминируют люди из других цивилизаций (зарубежные китайцы, русские из “ближнего зарубежья”, тамилы из Шри-Ланки). Исторически Запад обычно имел несколько стержневых стран; теперь у него два стержня: Соединенные Штаты и франко-германский стержень в Европе, плюс дрейфующий между ними дополнительный центр власти – Великобритания. Ислам, Латинская Америка и Африка не имеют стержневых стран. Отчасти это объясняется империализмом западных держав, которые делили между собой Африку, Ближний Восток, а в предыдущие столетия в меньшей мере – Латинскую Америку.

 

Отсутствие исламского стержневого государства представляет серьезную проблему как для мусульманских, так [c.203] и для не-мусульманских обществ, что рассматривается в главе 7. Что касается Латинской Америки, то Испания, вероятно, могла бы стать стержневым государством испано-говорящей или даже иберийской цивилизации, но ее лидеры сознательно предпочли, чтобы она стала страной-участницей европейской цивилизации, поддерживая в то же время культурные связи с бывшими колониями. Территория, ресурсы, население, военный и экономический потенциал говорят в пользу того, что будущим лидером Латинской Америки станет Бразилия, и, вероятно, так оно и будет. Однако Бразилия для Латинской Америки – то же самое, что Иран для ислама. Хоть все остальное и говорит о том, что это – стержневая страна, субцивилизационные различия (религиозные для Ирана, лингвистические для Бразилии) затрудняют принятие такой роли этими государствами. Таким образом, в Латинской Америке есть несколько государств – Бразилия, Мексика, Венесуэла и Аргентина, – которые сотрудничают и конкурируют за лидерство. Ситуация в Латинской Америке усложняется еще и тем, что Мексика пыталась переопределиться, приняв североамериканскую идентичность вместо латиноамериканской, а за ней могут последовать Чили и другие страны. В конце концов латиноамериканская цивилизация может влиться в трехстержневую западную цивилизацию и стать ее подвариантом.

 

Способность любого потенциального государства стать лидером Африки ниже Сахары ограничена разделением этого континента на франко- и англоязычные страны. Какое-то время Кот-д'Ивуар был стержневым государством франкоязычной Африки. Однако в значительной мере стержневой страной французской Африки была Франция, которая после обретения независимости ее бывшими колониями поддерживала с ними тесные экономические, военные и политические связи. Обе страны, которые больше всего подходят на роль стержневых государств, являются англоязычными. Территория, ресурсы и месторасположение делают [c.204] потенциальной стержневой страной Нигерию, но ее межцивилизационная разобщенность, невероятная коррупция, политическая нестабильность, диктаторское правительство и экономические проблемы крайне затрудняют ей эту роль, хотя время от времени эта страна в ней оказывалась. Мирный переход ЮАР от апартеида, промышленный потенциал этой страны, высокий уровень экономического развития по сравнению с другими африканскими странами, ее военная мощь, природные ресурсы и система политического управления с участием белых и чернокожих – все это делает Южно-Африканскую Республику явным лидером Южной Африки, вероятным лидером англоязычной Африки и возможным лидером всей Африки ниже Сахары.

 

Страна-одиночка не имеет культурной общности с другими обществами. Так, например, Эфиопия изолирована в культурном плане из-за своего доминирующего языка – амхарского, в котором используется эфиопский алфавит, своей доминирующей религии – коптского православия, своей имперской истории, а также религиозной обособленности на фоне окружающих ее преимущественно исламских народов. Гаити тоже является страной-одиночкой вследствие особых причин: элита Гаити традиционно одобряет культурные связи этой страны с Францией, добавим к этому редкостный духовный сплав креольского языка, религии вуду, революционные традиции рабов и кровавое историческое прошлое. “Каждая нация уникальна, – заметил Сидни Минц, – но Гаити – это совершенно особый случай”. В результате, во время гаитянского кризиса 1994 года латиноамериканские страны не рассматривали Гаити как проблему Латинской Америки и не горели желанием принимать гаитянских беженцев, хотя принимали кубинских, “…в Латинской Америке, – как заявил избранный, но еще не вступивший в должность президент Панамы, – Гаити не воспринимается как латиноамериканская страна. Гаитянцы говорят на другом языке. У них другие этнические корни, другая культура. Они вообще [c.205] совсем другие”. В такой же мере Гаити отличается и от англоязычных черных стран Карибского бассейна. “Гаитянцы, – как заметил один из комментаторов, – настолько же чужды любому жителю Гренады или Ямайки, как и для жителей Айовы или Монтаны”. Гаити – “сосед, которого никто не желает”, это поистине страна без родни15.

 

Наиболее значимая страна-одиночка – это Япония. Ни одна другая страна не разделяет ее самобытную культуру, а японские мигранты ни в одной стране не составляют значительной доли населения и не ассимилировались в культуры этих стран (например, японоамериканцы). Одиночество Японии усиливает и тот факт, что ее культура в высшей степени обособленна и не имеет потенциально универсальной религии (христианство, ислам) или идеологии (либерализм, коммунизм), которые можно было бы экспортировать в другие общества и таким образом установить культурную связь с этими обществами.

 

Почти все страны разнородны и состоят из двух или более этнических, расовых или религиозных групп. Многие страны разделены, и различия и конфликты между этими группами играют важную роль в политике этих стран. Глубина этого разделения обычно изменяется со временем. Глубокие различия в стране могут привести к массовому насилию или угрожать ее существованию. Эта угроза и движения за автономность или отделение чаще всего имеют место там, где культурные различия совпадают с различиями в географическом местоположении. Если культура и география не совпадают, то можно добиться совпадения путем геноцида или насильственной миграции.

 

Страны с четкими культурными группами, принадлежащими к одной и той же цивилизации, могут быть глубоко разделенными, и может дойти даже до разделения (Чехословакия) или возможности разделения (Канада). Однако глубокое разделение, скорее всего, может возникнуть в расколотой стране, где большие группы принадлежат к различным цивилизациям. Такие разделения и сопровождающее [c.206] их напряжение часто приводят к тому, что основная группа, принадлежащая к одной цивилизации, пытается определить страну как свой политический инструмент и сделать свой язык, религию и символы государственными, как это попытались сделать индуисты, сингальцы и мусульмане в Индии, Шри-Ланке и Малайзии.

 

Расколотые страны, разделенные линиями разлома между цивилизациями, сталкиваются с особенно серьезными проблемами по поддержанию своей целостности. В Судане на протяжении десятилетий велась гражданская война между мусульманским севером и преимущественно христианским югом. Такое же цивилизационное разделение терзает нигерийскую политику сопоставимый отрезок времени и привело к одной крупной войне, плюс переворотам, восстаниям и другим формам насилия. В Танзании христианская материковая часть и арабский мусульманский Занзибар раскололись настолько, что во многих отношениях стали двумя отдельными странами. Занзибар в 1992 году тайно вступил в Организацию исламской конференции, затем под давлением Танзании был вынужден выйти из нее годом позже16. То же христианско-мусульманское разделение порождает напряженность и конфликты в Кении. На Африканском Роге преимущественно христианская Эфиопия и в подавляющем большинстве мусульманская Эритрея отделились друг от друга в 1993 году. Однако в Эфиопии осталось еще значительное мусульманское меньшинство среди народа оромо. Среди других стран, разделенных цивилизационными линиями разлома, можно назвать следующие: Индия (мусульмане и индуисты), Шри-Ланка (буддисты-сингальцы и индуисты-тамилы), Малайзия и Сингапур (мусульмане-малайцы и китайцы), Китай (хани, тибетские буддисты, тюрки-мусульмане), Филиппины (христиане и мусульмане) и Индонезия (мусульмане и тиморские христиане).

 

Эффект линий разлома между цивилизациями, вызывающий рознь, наиболее заметен в тех расколотых странах, [c.207] которые были объединены во время “холодной войны” авторитарными коммунистическими режимами, исповедующими марксистско-ленинскую идеологию. С коллапсом коммунизма культура вытеснила идеологию, и будто благодаря эффекту притяжения и отталкивания магнитных полей, Югославия с Советским Союзом распались на части и разделились на новые целостности, сгруппированные вдоль цивилизационных линий: прибалтийские (протестантские и католические), православные и мусульманские республики бывшего Советского Союза; католические Словения и Хорватия; частично мусульманские Босния и Герцеговина, а также православные Сербия-Черногория и Македония в бывшей Югославии.

 

Там, где образовавшиеся целостности все еще состоят из полицивилизационных групп, проявляется вторая фаза разделения. Босния и Герцеговина были разделены войной на сербский, мусульманский и хорватский сектора, а сербы и хорваты воевали друг с другом в Хорватии. Дальнейшее мирное существование албанского мусульманского Косова в пределах славянской православной Сербии под большим вопросом. Возрастает напряжение между мусульманским албанским меньшинством и славянским православным большинством в Македонии. Многие бывшие советские республики также разделены линиями разлома между цивилизациями, отчасти оттого, что советское правительство изменяло границы для того, чтобы создать разделенные республики, когда русский Крым отошел к Украине, а армянский Нагорный Карабах – к Азербайджану. В России есть несколько относительно небольших мусульманских меньшинств, особенно на Северном Кавказе и в Поволжье. В Эстонии, Латвии и Казахстане проживают большие русские общины, хотя это является в значительной мере результатом советской политики. Украина разделена на униатский националистический, говорящий по-украински запад и православный русскоязычный восток. [c.208]

 

В расколотой стране основные группы из двух или более цивилизаций словно заявляют: “Мы различные народы и принадлежим к различным местам”. Силы отталкивания раскалывают их на части и их притягивают к цивилизационным магнитам других обществ. Разорванная страна, напротив, имеет у себя одну господствующую культуру, которая соотносит ее с одной цивилизацией, но ее лидеры стремятся к другой цивилизации. Они как бы говорят: “Мы один народ и все вместе принадлежим к одному месту, но мы хотим это место изменить”. В отличие от людей из расколотых стран люди из разорванных стран соглашаются с тем, кто они, но не соглашаются с тем, какую цивилизацию считать своей. Как правило, значительная часть лидеров таких стран придерживается кемалистской стратегии и считает, что их обществу следует отказаться от не-западной культуры и институтов и присоединиться к Западу; что необходимо одновременно и модернизироваться, и вестернизироваться. Россия была разорванной страной со времен Петра Великого, и перед ней стоял вопрос: стоит ли ей присоединиться к западной цивилизации или она является стержнем самобытной евразийской православной цивилизации. Конечно же, классической разорванной страной является страна Мустафы Кемаля, которая с 1920 годов пытается модернизироваться, вестернизироваться и стать частью Запада. После того как на протяжении почти двух столетий Мексика, противопоставляя себя Соединенным Штатам, определяла себя как латиноамериканскую страну, в 1980-е годы ее лидеры сделали свое государство разорванной страной, попытавшись переопределиться и причислить себя к североамериканскому обществу. Лидеры Австралии в 1990-е, напротив, пытаются дистанцироваться от Запада и сделать свою страну частью Азии, создав таким образом “разорванную-страну-наоборот”. Разорванные страны можно узнать по двум феноменам. Их лидеры определяют себя как “мостик” между двумя культурами, и наблюдатели описывают [c.209] их как двуликих Янусов: “Россия смотрит на Запад – и на Восток”; “Турция: Восток, Запад, что лучше?”; “Австралийский национализм: разделенная лояльность” – вот типичные заголовки, иллюстрирующие проблемы идентичности, стоящие перед разорванными странами17.

 

Разорванные страны: провал смены цивилизаций

 

Чтобы разорванная страна могла переопределить свою цивилизационную идентичность, должны быть выполнены как минимум три условия. Во-первых, политическая и экономическая элита страны должна с энтузиазмом воспринимать и поддерживать данное стремление. Во-вторых, общество должно по крайней мере молча соглашаться с переопределением идентичности (или стремиться к этому). В-третьих, преобладающие элементы в принимающей цивилизации (в большинстве случаев это Запад) должны хотя бы желать принять новообращенного. Процесс переопределения идентичности может быть длительным, прерывающимся и болезненным в политическом, социальном, институциональном и культурном плане. На данный момент этот процесс нигде не увенчался успехом.

 

Россия

 

К 1990-м годам Мексика была разорванной страной в течение нескольких лет, Турция – на протяжении нескольких десятилетий. Россия же была разорванной страной на протяжении нескольких столетий, и в отличие от Мексики или республиканской Турции она является еще и стержневым государством основной цивилизации. Если Турция и Мексика успешно переопределят себя как членов западной цивилизации, то влияние этого на исламскую или латиноамериканскую [c.210] цивилизации будет слабым или умеренным. Если же Россия примкнет к Западу, православная цивилизация перестанет существовать. Крах Советского Союза вызвал жаркие споры среди россиян по центральному вопросу отношений России с Западом.

 

Взаимоотношения России с западной цивилизацией можно разделить на четыре фазы. Во время первой фазы, которая длилась вплоть до царствования Петра Великого (1689–1725), Киевская Русь и Московия существовали отдельно от Запада и имели слабые контакты с обществами Западной Европы. Русская цивилизация развивалась как “отпрыск” византийской, затем в течение двухсот лет, с середины тринадцатого и до середины пятнадцатого века, Россия находилась под сюзеренитетом Монголии. Россия вовсе не подверглась или слабо подверглась влиянию основных исторических феноменов, присущих западной цивилизации, среди которых: римское католичество, феодализм, Ренессанс, Реформация, экспансия и колонизация заморских владений, Просвещение и возникновение национального государства. Семь из восьми перечисленных ранее отличительных характеристик западной цивилизации – католическая религия, латинские корни языков, отделение церкви от государства, принцип господства права, социальный плюрализм, традиции представительных органов власти, индивидуализм – практически полностью отсутствуют в историческом опыте России. Пожалуй, единственным исключением стало античное наследие, которое, однако, пришло в Россию из Византии и поэтому значительно отличалось от того, что пришло на Запад непосредственно из Рима. Российская цивилизация – это продукт самобытных корней Киевской Руси и Москвы, существенного византийского влияния и длительного монгольского правления. Эти факторы и определили общество и культуру, которые мало схожи с теми, что развились в Западной Европе под влиянием совершенно иных сил. [c.211]

 

К концу семнадцатого века Россия не только отличалась от Европы, но отстала от нее, что выяснил Петр Великий во время своего путешествия по Европе в 1697–1698 годах. Он был полон решимости как модернизировать, так и вестернизировать свою страну. Первое, что сделал Петр по возвращении в Москву, – это заставил знать брить бороды и запретил боярские одеяния. Хотя Петр не отменил кириллицу, он реформировал и упростил ее, а также ввел в язык иностранные слова и фразы. Однако наивысший приоритет он отдавал развитию и модернизации российских вооруженных сил: создал флот, ввел воинскую повинность, построил оборонную промышленность, основал технические школы, посылал людей на Запад учиться, а также импортировал с Запада новейшие знания по вооружению, кораблям и кораблестроению, навигации, бюрократическому управлению и другим аспектам, необходимым для эффективного развития военного дела. Чтобы воплотить эти нововведения в жизнь, он коренным образом реформировал и расширил систему налогообложения, а также, к концу своего царствования, реорганизовал структуру правительства. Твердо решив сделать Россию не только европейской державой, но и значимой силой в Европе, он покинул Москву, основал новую столицу – Санкт-Петербург и начал большую Северную войну против Швеции, чтобы сделать Россию господствующей силой на Балтике и занять свое место в Европе.

 

В стремлении сделать свою страну современной и западной, однако, Петр также усилил азиатские черты России, доведя до совершенства деспотизм и искоренив любые потенциальные источники политического и общественного плюрализма. Российское дворянство никогда не было влиятельным. Петр сократил привилегии еще больше, расширив круг знати, обязанной служить, и установив табель о рангах, учитывающий заслуги, а не общественный статус или происхождение. Дворяне, подобно крестьянам, призывались на государственную службу, формируя “раболепную [c.212] аристократию”, которая позже так бесила Кюстина18. Независимость крепостных была еще больше ограничена, и они были еще крепче привязаны как к своей земле, так и своему хозяину. Православная церковь, которая всегда находилась под сильным государственным контролем, была реорганизована и подчинена Синоду, который назначался непосредственно царем. Царь также получил право назначать своего преемника без оглядки на принятую практику передачи власти по наследству. Этими переменами Петр положил начало и проиллюстрировал тесную связь, которая в России установилась между модернизацией и вестернизацией, с одной стороны, и деспотизмом – с другой. Следуя этой петровской модели, Ленин, Сталин, и в меньшей степени Екатерина II и Александр II, также испытывали различные способы, чтобы модернизировать и вестернизировать Россию, а также усилить ее автократическую власть. По крайней мере до 1980-х демократы в России были преимущественно западниками, но западники не были демократами. Урок истории России состоит в том, что предпосылкой к социальным и экономическим реформам была централизация власти. В конце восьмидесятых сподвижники Горбачева сетовали по поводу своего провала, предав затем все обстоятельства и проблемы гласности, которая привела к экономической либерализации.

 

Петр добился больших успехов в том, чтобы сделать Россию частью Европы, чем в том, чтобы сделать Европу частью России. В отличие от Оттоманской империи Российская империя была принята в качестве основного и легитимного участника европейской международной системы. Дома своими реформами Петру удалось добиться некоторых изменений, но его общество оставалось гибридом: если не считать небольшой элиты, то в российском обществе господствовали азиатские и византийские модели, институты и убеждения, и это воспринималось как должное и европейцами, и россиянами. “Если поскрести русского, – заметил де Местр, – обнаружится татарин”. Петр создал [c.213] разорванную страну, и в девятнадцатом веке славянофилы и западники вместе сокрушались по поводу этого состояния и рьяно спорили по поводу того, стать ли их стране полностью европеизированной или отказаться от европейского влияния и прислушаться к истинно русской душе. Западники вроде Чаадаева утверждали, что “солнце – это солнце Запада” и Россия должна использовать его лучи для того, чтобы стать освещенной и изменить унаследованные институты. Славянофилы типа Данилевского, используя слова, которые часто слышны и в 1990-е годы, отказывались от попыток по европеизации, потому что те представляют собой не что иное, как “искажение народного быта и замену форм его формами чуждыми, иностранными” и “заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву”, а также обнаруживают “взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской точки зрения, рассматривание их в европейские очки, так сказать, в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения”19. В последующей российской истории Петр оставался героем западников и сатаной по мнению их оппонентов, крайними выразителями взглядов которых явились евразийцы в 1920-х годах. Евразийцы осуждали его как предателя и приветствовали большевиков за то, что те отвергли вестернизацию, бросили вызов Европе и перенесли столицу обратно в Москву.

 

Большевистская революция ознаменовала начало третьей фазы взаимоотношений России с Западом, весьма отличной от того противоречивого периода, который продолжался в России в течение двухсот лет до этого. Во имя идеологии, созданной на Западе, была создана политико-экономическая система, которая на Западе не могла существовать. Славянофилы и западники вели споры о том, может ли Россия отличаться от Запада, не будучи при этом отсталой по сравнению с Западом. Коммунизм нашел идеальное решение проблемы: Россия отличалась от Запада [c.214] и находилась в принципиальной оппозиции по отношении к нему, потому что она была более развитой, чем Запад. Она первой осуществила пролетарскую революцию, которая вскоре должна была распространиться на весь мир. Россия стала воплощением не отсталого азиатского прошлого, а прогрессивного советского будущего. На самом деле революция позволила России перепрыгнуть Запад, отличиться от остальных не потому, что “вы другие, а мы не станем как вы”, как утверждали славянофилы, а потому, что “мы другие и скоро вы станете как мы”, как провозглашал коммунистический интернационал.

 

Но при том, что коммунизм позволил советским лидерам отгородиться от Запада, он также создал и тесную связь с Западом. Маркс и Энгельс были немцами; большинство основных сторонников их идей в конце девятнадцатого – начале двадцатого века также были выходцами из Западной Европы; к 1910 году множество профсоюзов, социал-демократических и лейбористских партий в западных странах были приверженцами советской идеологии и добивались все большего влияния в европейской политике.

 

После большевистской революции партии левого толка раскололись на коммунистические и социалистические; и те и другие представляли порой весьма влиятельную силу в европейских странах. В большей части Запада превалировала марксистская перспектива: коммунизм и социализм рассматривалась как веяние будущего и в той или иной форме радостно воспринималась политическими и интеллектуальными элитами. Споры между российскими западниками и славянофилами насчет будущего России, таким образом, сменились спорами в Европе между правыми и левыми о будущем Запада и о том, олицетворял ли собой это будущее Советский Союз или нет. После Второй Мировой войны мощь Советского Союза усилилась из-за притягательности коммунизма для Запада и, что более важно, для не-западных цивилизаций, которые теперь встали в оппозицию Западу. Те элиты не-западных обществ, находящихся [c.215] под господством Запада, которые жаждали поддаться на соблазны Запада, говорили о самоопределении и демократии; те же, кто хотел конфронтации с Западом, призывали к революции и национально-освободительной борьбе.

 

Приняв западную идеологию и использовав ее, чтобы бросить Западу вызов, русские в каком-то смысле получили более тесные и прочные связи с Западом, чем в любой иной период своей истории. Хотя идеологии либеральной демократии и коммунизма значительно различаются, обе партий, в некотором роде, говорили на одном языке. Крах коммунизма и Советского Союза завершил это политико-идеодогическое взаимодействие между Западом и Россией. Запад надеялся и верил в то, что результатом этого будет триумф либеральной демократии на всей территории бывшей советской империи. Однако это еще не было предопределено. В 1995 году будущее либеральной демократии в России и других православных республиках оставалось неясным. Кроме того, когда русские перестали вести себя как марксисты и стали вести себя как русские, разрыв между ними и Западом увеличился. Конфликт между либеральной демократией и марксизмом-ленинизмом был конфликтом между идеологиями, которые, несмотря на все свои основные отличия, имели сходство: обе были современными, светскими и якобы ставили своей конечной целью достижение свободы, равенства и материального благополучия. Западный демократ мог вести интеллектуальные споры с советским марксистом. А вот сделать это с русским православным националистом для него будет невозможно.

 

В годы советской власти борьба между славянофилами и западниками временно прекратилась, поскольку и солженицины, и сахаровы бросили вызов коммунистическому синтезу. После развала этого синтеза споры об истинной идентичности России возобновились со всей прежней силой. Нужно ли России перенимать западные ценности, институты, практики и попытаться стать частью Запада? Или Россия воплощает отдельную православную и евразийскую [c.216] цивилизацию, которая отличается от западной и имеет уникальную судьбу – стать связным звеном между Европой и Азией? Этот вопрос вызвал серьезный раскол среди интеллектуальной и политической элиты, а также широких кругов общественности. С одной стороны, были западники, “космополиты” и “атлантисты”, с другой – последователи славянофилов, которых по-разному именовали: “националисты”, “евразийцы” или “державники20.

 

Принципиальные разногласия между этими группами касались международной политики и в меньшей степени экономических реформ и структуры государства. Мнения разделились от одной крайности до другой. На одном краю спектра были те, кто провозгласил “новое мышление”, поддержанное Горбачевым и воплощенное в его цели – войти в “европейский общий дом”, а также многие из советников Ельцина, поддерживающие его в стремлении сделать Россию “нормальной страной” и быть принятым восьмым членом в “большую семерку”, клуб ведущих стран с развитой промышленностью и демократическими традициями. Более умеренные националисты, вроде Сергея Станкевича, утверждали, что Россия должна отказаться от “атлантического” курса и наивысший приоритет следует отдавать защите русских в других странах, усилить свои тюркские и мусульманские связи и провести “значительную переориентацию наших ресурсов, наших возможностей, наших связей в пользу Азии или восточного направления”21. Люди подобных убеждений критиковали Ельцина за то, что тот подчинил интересы России интересам Запада, снизил военную мощь России, не смог оказать помощь таким традиционно дружественным народам, как сербы, а также проводил экономические и политические реформы оскорбительным для россиян путем. Ярким примером этой тенденции служит возрождение популярности идей Петра Савицкого, который в 1920-е годы утверждал, что Россия является уникальной евроазиатской цивилизацией. [c.217]

 

Наиболее экстремальные националисты делились на русских националистов, таких как Солженицын (которые ратовали за то, чтобы Россия включала в себя всех русских, а также тесно связанных с ними православных славян – белорусов и украинцев), и на имперских националистов, таких как Владимир Жириновский (которые хотели воссоздать советскую империю и российскую военную мощь). Представители второй группы зачастую исповедовали антисемитские, а также антизападнические взгляды и хотели переориентировать российскую внешнюю политику на Восток и Юг, либо добившись господства на мусульманском Юге (за что ратовал Жириновский), либо вступив в альянс с мусульманскими странами и Китаем против Запада. Националисты также призывали оказывать более ощутимую поддержку сербам в их войне против мусульман. Разногласия между космополитами и националистами прослеживались в заявлениях МИДа и военного руководства. Также они нашли отражение в перемене ельцинской внешней и внутренней политики сначала в одну, затем в другую сторону.

 

Российская общественность была разделена так же, как и российская элита. В 1992 году из 2069 опрошенных; лей европейской части России 40% респондентов заявили, что они “открыты для Запада”, 36% сочли себя “закрытыми для Запада”, в то время как 24% не определились с позицией. На парламентских выборах 1993 года реформистскиепартии набрали 34,2% голосов, антиреформистские и националистические – 43,3%, центристские – 13,7%22. Аналогичным образом разделилась российская общественность на президентских выборах 1996 года, когда примерно 43% электората поддержало кандидата Запада, Ельцина, и других кандидатов, стоящих за реформы, а 52% проголосовало за националистических и коммунистических кандидатов. По отношению к центральному вопросу идентичности Россия в 1990 годах явно оставалась разорванной страной и западно-славянофильский дуализм оставался “неотъемлемой чертой… национального характера23. [c.218]

 

Турция

 

При помощи тщательно рассчитанной серии реформ в 1920-е и 30-е годы Мустафа Кемаль Ататюрк попытался заставить свой народ оторваться от оттоманского и мусульманского прошлого. Основные принципы, или так называемые “шесть стрел” кемализма, включали в себя: популизм, республиканство, национализм, атеизм, государственный контроль в экономике и реформизм. Отвергнув идею многонациональной империи, Кемаль поставил себе целью создание однородного национального государства, изгоняя и убивая при этом армян и греков. Затем он низложил султана и установил республиканскую систему политической власти западного типа. Он упразднил халифат, центральный источник религиозной власти, покончил с традиционным образованием и религиозными министерствами, закрыл отдельные религиозные школы и училища, установил унифицированную светскую систему народного образования и положил конец религиозным судам, руководствовавшимся исламскими законами, заменив их новой судебной системой, основанной на швейцарском гражданском кодексе. Идя по стопам Петра Великого, он запретил ношение фесок, потому что они были символом религиозного традиционализма, и призывал людей носить шляпы. Кроме того, он выпустил указ, согласно которому турецкий язык должен использовать латинский, а не арабский алфавит. Именно эта реформа имела фундаментальное значение. “Она практически лишила новые поколения, получившие образование с латинским алфавитом, доступа к огромному наследию традиционной литературы; она стимулировала изучение европейских языков; кроме того, она сильно облегчила проблему распространения грамотности”24. Переопределив национальную, политическую, религиозную и культурную идентичность турецкого народа, Кемаль в 1930-е годы активно пытался ускорить экономическое [c.219] развитие Турции. Рука об руку с модернизацией шла вестернизация, которой суждено было стать средством модернизации.

 

Турция придерживалась нейтралитета во время гражданской войны Запада с 1939 по 1945 годы. Однако после этой войны Турция быстро перешла к еще более тесно отождествлению себя с Западом. Четко следуя западным моделям, она перешла от однопартийного правления к многопартийной системе. Она стремилась стать членом НАТО и добилась этого в 1952-м, подтвердив таким образом свой статус члена Свободного мира. Страна получила миллиарды долларов западной экономической помощи; ей оказывалось содействие в области безопасности; ее вооруженные силы были вооружены и обучены Западом и были интегрированы в командные структуры НАТО; здесь были размещены американские военные базы. Турция стала рассматриваться Западом как ее восточный форпост, сдерживающий экспансию Советского Союза на Средиземное море, Ближний Восток и Персидский залив. Связи Турции с Западом и ее самоидентификация с ним вызвали осуждение со стороны не-западных неприсоединившихся стран Бандунгской конференции в 1955 году и обвинения в отступничестве со стороны исламских государств25.

 

После “холодной войны” турецкая элита в подавляю щем большинстве поддерживала западную и европейск ориентацию Турции. Непрерывное членство в НАТО явилось необходимым условием, потому что обеспечив организационные связи с Западом и поддерживало бала Грецией. Однако вовлечение Турции вдела Запада, и частности членство этой страны в НАТО, было результатом “холодной войны”. С ее окончанием исчезла основная причина подобного соучастия, что привело к ослаблению или переориентации связей. Турция нужна Западу уже не как оплот на пути главной угрозы с севера, но (как в случае с войной в Заливе) скорее как партнер для борьбы с более мелкими угрозами, исходящими с юга. В этой войне Турция оказала неоценимую помощь антихуссейновской коалиции, [c.220] перекрыв нефтепровод, идущий из Ирака к Средиземному морю, и позволив американским самолетам совершать вылеты в Ирак с турецких авиабаз. Это решение президента Озала, однако, вызвало бурную критику внутри Турции и привело к незамедлительной отставке министра иностранных дел, министра обороны и главы генерального штаба, а также к широким выступлениям общественности, протестующей против сотрудничества Озала с Соединенными Штатами. Впоследствии и президент Демирель, и премьер-министр Чиллер призывали к скорейшему снятию санкций ООН против Ирака, которые сопровождались серьезным экономическим ущербом для Турции26. Готовность Турции сотрудничать с Западом для противодействия исламской угрозе с юга менее выражена, чем готовность Турции вместе с Западом противостоять советской угрозе. Во время кризиса в Заливе нежелание Германии, традиционного друга Турции, рассматривать иракский ракетный удар по Турции как нападение на НАТО также показало, что Турция не может рассчитывать на помощь Запада в борьбе с угрозой с юга. Конфронтация с Советским Союзом во время “холодной войны” не поднимала вопроса об идентичности Турции; а вот отношения с арабскими странами после “холодной войны” затрагивают этот вопрос.

 

Начиная с 1980-х годов одной из главных, пожалуй, самой главной внешнеполитической целью ориентированной на Запад турецкой элиты было обеспечение членства в европейском Союзе. Турция формально подала заявку на участие в этой организации в 1987 году. В декабре 1989 Турция получила ответ, что эта заявка не может быть рассмотрена ранее 1993 года. В 1994 году Евросоюз удовлетворил заявки Австрии, Финляндии, Швеции и Норвегии, и все ожидали, что в следующем году успешно решатся просьбы Польши, Венгрии и Чехии, затем, возможно, – Словении, Словакии и прибалтийских республик. Турок особенно расстроило то, что вновь Германия, наиболее влиятельный член Европейского сообщества, не оказала им активной поддержки по вопросу членства в Евросоюзе, отдав вместо [c.221] этого предпочтение странам из Центральной Европы27. Под нажимом Соединенных Штатов Евросоюз даже не стал вести переговоры об установлении таможенного союза с Турцией, чье полное членство в ЕС остается далекой и т манной перспективой.

 

Почему же Турцию обошли стороной и почему создается впечатление, что она вечно стоит в хвосте очереди? В официальных заявлениях европейские чиновники говорят о низком уровне экономического развития Турции и ее уважении к правам человека, резко отличающееся от скандинавского. В частных беседах и турки, и европейцы сходятся в том, что реальной причиной этого является яростное противодействие греков и, что более важно, тот факт, что Турция – мусульманская страна. Европейские страны отнюдь не рады возможности открыть свои границы для иммиграции из страны, где проживает 60 миллионов мусульман и высок уровень безработицы. Но, что еще более важно, европейцы считают, что в культурном плане турки не принадлежат Европе. Проблема прав человека в Турции, как выразился по этому поводу в 1992 году президент Озал, является “надуманным предлогом, под которым Турцию не принимают в ЕС. Реальная причина в том, что мы – мусульмане, а они – христиане”, и затем добавил: “но это они не обсуждают”. Европейские официальные лица, в свою очередь, соглашаются, что Евросоюз – это “христианский клуб” и что “Турция слишком бедная, слишком густонаселенная, слишком неотесанная, слишком мусульманская, слишком другая культурно и слишком все остальное. “Тайным кошмаром” европейцев, как заметил один обозреватель, является историческая память о “сарацинских всадниках в Западной Европе и турках у ворот Вены”. Это отношение, в свою очередь, вызвало “широко распространенное среди турок убеждение”, что “Запад не видит в Европе места для мусульманской Турции”28.

 

Отвергнув Мекку и будучи отвергнутой Брюсселем, Турция ухватилась за возможность, которая появилась [c.222] с распадом Советского Союза, – повернуться к Ташкенту. Президент Озал и другие лидеры Турции предложили свое видение союза тюркских народов и приложили огромные усилия по установлению связей с “внешними турками” из “ближнего зарубежья” Турции, которое простирается от Адриатики до границ Китая. Особое внимание уделяется Азербайджану и четырем тюркоязычным республикам Центральной Азии – Узбекистану, Туркменистану, Казахстану и Кыргызстану. В 1991–1992 годах Турция предприняла целый ряд шагов, направленных на усиление своих связей с этими новыми государствами. Сюда следует отнести: 1,5 миллиарда долларов долгосрочных займов под низкий процент, 79 миллионов долларов прямой безвозмездной помощи, организацию спутникового телевидения (которое заменило русскоязычный канал), телефонную связь, воздушное сообщение, тысячи стипендий для студентов, обучающихся в Турции, обучение центральноазиатских и азербайджанских банкиров, бизнесменов, дипломатов и сотен офицеров армии, а кроме того, отправкой преподавателей турецкого языка. Наряду с этим было основано около 2000 совместных предприятий. Культурная общность делала эти экономические отношения более гладкими. Как выразился один турецкий предприниматель: “Самое важное для успеха Азербайджана или Туркменистана – это найти верного партнера. Турецкому народу это не так трудно. У нас та же культура, более-менее схожие языки и одинаковые кулинарные предпочтения”29.

 

Переориентация Турции на Кавказ и Центральную Азию подогревалась не только мечтой стать лидером сообщества тюркских народов, но также и желанием не допустить того, чтобы Иран и Саудовская Аравия распространили свое влияние на этот регион, насаждая там исламский фундаментализм. Турки считают, что они предлагают “турецкую модель” или “идею Турции” – светское, демократическое мусульманское государство с рыночной экономикой – в качестве альтернативы. Кроме того, Турция надеется [c.223] сдержать восстановление влияния России. Предлагая альтернативу исламу и России, Турция также может претендовать на помощь со стороны Европейского союза и скорое вступление в него.

 

Первый подъем активности Турции в отношениях с тюркскими республиками к 1993 году пошел на спад из-за того, что ресурсы страны были ограничены. Озала после его смерти сменил на посту президента Сулейман Демирель, а Россия вновь усилила влияние на свое так называемое “ближнее зарубежье”. Когда тюркские республики только обрели независимость от Советского Союза, их лидеры поспешили в Анкару, чтобы добиться расположения Турции. Вскоре, после того как Россия оказала давление и убеждение, они качнулись в обратную сторону, все как один делая акцент на необходимости иметь “сбалансированные” отношения со своей культурной “кузиной” и бывшим имперским “старшим братом”. Турки, однако, продолжали попытки использовать свои культурные связи для того, чтобы расширить экономические и политические контакты. Самым удачным шагом стало подписание правительствами и нефтяными компаниями соответствующих стран соглашения на постройку нефтепровода по доставке центральноазиатской и азербайджанской нефти через Турцию к Средиземному морю30.

 

В то время как Турция работала над установлением связей с тюркскими бывшими советскими республиками, ее собственная кемалистская светская идентичность подверглась нападкам у нее дома. Во-первых, как и во многих других странах, окончание “холодной войны”, а также изменение привычного уклада жизни, вызванное социальным и экономическим развитием, подняли основной вопрос о “национальной идентичности и этнической идентификации”31, и ответы на него предоставила религия. Светское наследие Ататюрка и турецкой элиты в течение двух третей столетия подвергалось все более активной критике. Опыт пребывания турков за рубежом подстегивал исламистские настроения дома. Турки, возвращавшиеся из Западной Германии, [c.224] “реагировали на враждебное отношение к ним, обратившись к тому, что было знакомо им с детства. И это был ислам”. В общественном мнении и в жизни страны все чаще проявлялись исламистские настроения. В 1993 году в одном репортаже было отмечено, “что бороды на исламский манер и женщины под чадрой все чаще встречаются в Турции, что мечети собирают все большие толпы и что некоторые книжные магазины ломятся от книг, журналов, кассет, компакт-дисков и видеокассет, которые прославляют исламскую историю, заповеди и стиль жизни, а также превозносят роль Оттоманской империи в сохранении ценностей пророка Магомета”. Как сообщается, “не менее 290 издательств и типографий, 300 периодических изданий, включая 4 ежедневных, несколько сотен не получивших лицензий радиостанций и 30 таких же телеканалов участвовали в пропаганде мусульманской идеологии”32.

 

Встретившись с ростом исламистских настроений, правители Турции попытались перенять фундаменталистские практики и кооптировать фундаменталистскую помощь. В 1980-х и 1990-х якобы светское турецкое правительство содержало Департамент религии, бюджет которого превышал расходы некоторых министерств, финансировало сооружение мечетей и ввело обязательное религиозное обучение во всех государственных школах. Также оно оказывало денежную поддержку мусульманским школам, где проповедовали исламистские принципы, число которых за 80-е годы увеличилось в пять раз. Там обучалось около 15% учащихся средних школ, и многие из тысяч их выпускников поступили на государственную службу. Символичным и драматичным был и тот факт, что в отличие от Франции правительство на практике разрешило школьницам носить традиционные мусульманские платки через семьдесят лет после того, как Ататюрк запретил феску33. Эти действия правительства в большой степени были продиктованы желанием выхватить ветер из парусов исламистов и проверить, насколько сильным был этот ветер в 1980-х – начале 1990-х. [c.225]

 

Во-вторых, Исламское возрождение изменило характер турецкой политики. Политические лидеры, наиболее заметно – Тургут Озал, достаточно явно отождествляли себя с, мусульманскими символами и политикой. В Турции, как и в остальных странах, демократия усилила индигенизацию и возвращение к религии. “В своем стремлении завоевать любовь общественности и заполучить голоса избирателей политики – и даже военные, самый что ни на есть ополот и опора светскости – вынуждены были принять во внимание религиозные стремления населения: немало из сделанных уступок попахивало демагогией”. Народные движения имели религиозный уклон. В то время как элита и бюрократические группы, особенно военные, были светски ориентированы, исламистские настроения проявились в вооруженных силах и несколько сотен курсантов были исключены из военных академий в 1987 году по подозрению в исламистских настроениях. Крупные политические партии все больше ощущали необходимость помощи во время выборов от мусульманских тарик (избранных обществ, которые запретил Ататюрк)34. В марте 1994 года фундаменталистская Партия благоденствия, участвующая на местных выборах наряду с пятью главными партиями, увеличила число своих сторонников, набрав примерно 19% голосов. Для сравнения: возглавляемая премьер-министром Тансу Чиллер Партия Верного пути набрала 21%, Партии Родины (партии недавно умершего Озала) было отдано 20%. Партия Благоденствия добилась контроля над двумя основными городами Турции, Стамбулом и Анкарой; ее позиции оказались наиболее сильными в юго-восточной части страны. На выборах в декабре 1995 года Партия Благоденствия получила больше голосов избирателей и мест в парламенте, чем любая другая партия, и шесть месяцев спустя в коалиции с одной из светских партий установила свое правительство. Как и в случае с другими странами, помощь фундаменталистам пришла от молодых возвратившихся мигрантов, “униженных и оскорбленных”, и “новых мигрантов в города, санкюлотов больших городов”35. [c.226]

 

В-третьих, Исламское возрождение оказало влияние на турецкую внешнюю политику. Под руководством президента Озала Турция решительно заняла сторону Запада в Войне в Заливе, рассчитывая, что такой шаг ускорит вступление страны в Европейское сообщество. Однако этим надеждам не суждено было сбыться, и колебания НАТО по поводу того, каков должен быть ответ на возможное нападение на Турцию со стороны Ирака во время войны не прибавили уверенности туркам насчет того, как НАТО ответит на не-русскую угрозу их стране36. Турецкие лидеры попытались усилить военные связи с Израилем, что спровоцировало огонь критики со стороны турецких исламистов. Что более важно, в восьмидесятые годы Турция расширила свои контакты с арабскими и другими мусульманскими странами, и в 90-х активно защищала исламские интересы, оказывая значительную помощь боснийским мусульманам, а также Азербайджану. Внешняя политика Турции на Балканах, в Центральной Азии и на Ближнем Востоке стала намного более исламизированной.

 

На протяжении многих лет Турции отвечала двум из трех минимальных условий для смены цивилизационной идентичности разорванной страной. Элита Турции в преимущественном большинстве поддерживала этот сдвиг, а общество не было против. А вот элита принимающей стороны – западной цивилизации – не желала принимать эту страну. Пока этот вопрос завис в воздухе, Исламское возрождение в Турции активизировало антизападные настроения среди общественности и начало подрывать светскую, прозападную ориентацию турецкой элиты. Итак, Турция из-за определенных трудностей пока не может стать полностью европейской страной, ей не удается играть ведущую роль в тюркских бывших советских республиках, а наследие Ататюрка разъедают исламские тенденции – все это, скорее всего, по-прежнему будет определять статус Турции как разорванной страны.

 

Отражая этот конфликт, лидеры Турции часто описывают свою страну как “мост” между культурами. Турция, [c.227] как сказала в 1993 году премьер-министр Тансу Чиллер, это и “западная демократия”, и “часть Ближнего Востока”, и она “соединяет две цивилизации, физически и философски”. Отражая эту амбивалентность, в своей стране Чиллер часто старалась быть мусульманкой, но на переговорах с НАТО она утверждала, что “Турция – европейская страна, и это географический и политический факт”. Президент Сулейман Демирель также называл Турцию “очень важным мостом в регионе, который простирается от Запада до Востока, то есть от Европы до Китая”37. Однако мост – это искусственное сооружение, которое объединяет два берега, но не является частью ни одного, ни другого. Когда турецкие лидеры применяют термин “мост” по отношению к своей стране, они эвфемистически подтверждают, что она разорвана.

 

Мексика

 

Турция была разорванной страной уже в 1920-е, а Мексика стала ею только в 1980-е. И все же в исторических отношениях этих стран с Западом есть много общего. Подобно Турции, Мексика имела самобытную не-западную культуру. Даже в двадцатом веке, по выражению Октавио Паза, “стержень Мексики – индейцы. Это страна не-европейских традиций”38. В девятнадцатом веке Мексика, подобно Оттоманской империи, была разбита на части западными странами. В течение второго – третьего десятилетий двадцатого века Мексика, подобно Турции, прошла сквозь революцию, которая подготовила основу для национальной идентификации и новую однопартийную политическую систему. В Турции, однако, результатом революции стал как отказ от традиционной исламской и оттоманской культуры, так и попытки импортировать западную культуру и присоединиться к Западу. В Мексике, как в России, революция привела к заимствованию и адаптации элементов западной культуры, что породило национализм, направленный против [c.228] западной демократии и капитализма. В то время как Турция на протяжении шестидесяти лет пыталась определить себя как европейскую страну, Мексика пыталась заявить о своем противостоянии Соединенным Штатам. С тридцатых по восьмидесятые годы двадцатого века мексиканские лидеры проводили такую экономическую и внешнюю политику, которая бросала вызов американским интересам.

 

В 1980-е все это изменилось. Президент Мигель де ла Мадрид начал, а вступивший за ним на этот пост президент Карлос Салинас де Гортари продолжил полномасштабное переопределение мексиканских целей, практик и идентичности. Это была наиболее мощная попытка перемен со времен революции 1910 года. Салинас стал мексиканским Мустафой Кемалем. Ататюрк ратовал за светское государство и национализм, господствующие темы в то время на Западе; Салинас выступал за экономический либерализм, одну из двух доминирующих на Западе тем в его время (вторую – политическую демократию – он не приветствовал). Как и в случае с Ататюрком, эти взгляды получили широкое распространение среди политической и экономической элиты, многие представители которой, как и сам Салинас, получили образование в Соединенных Штатах. Салинас резко сократил инфляцию, приватизировал большое количество государственных предприятий, привлек западные инвестиции, сократил тарифы и субсидии, реструктурировал внешний долг, бросил вызов власти профсоюзов, увеличил производительность труда и включил Мексику в члены Североамериканской зоны свободной торговли НАФТА, куда входят еще США и Канада. Точно так же, как реформы Ататюрка были направлены на то, чтобы превратить Турции из мусульманской ближневосточной страны в светское европейское государство, реформы Салинаса ставили своей целью сделать из Мексики не латиноамериканскую, а североамериканскую страну. [c.229]

 

Но это не был неизбежный выбор для Мексики. Вероятно, мексиканская элита могла последовать по типичному для третьего мира антиамериканскому националистическому и протекционистскому пути, по которому шли их предшественники на протяжении почти столетия. Или, как этого требовали некоторые мексиканцы, руководители могли попытаться наладить связи с Испанией, Португалией, странами Южной Америки и Организацией ибероамериканских государств.

 

Удастся ли Мексике найти свое место и Северной Америке? Подавляющее большинство представителей политической, экономической и интеллектуальной элиты отдает преимущество этому курсу. А также в отличие от ситуации с Турцией подавляющее большинство представителей политической, экономической и интеллектуальной элиты принимающей цивилизации с одобрением встретило культурное переопределение Мексики. Такой значимый межци-вилизационный вопрос, как иммиграция, подчеркивает это различие. Страх перед тем, что в Европу хлынет поток турецких иммигрантов, вызвал противодействие принятию Турции в Европу со стороны европейской элиты и общественности. Напротив, факт огромной мексиканской иммиграции, законной и незаконной, в Соединенные Штаты был одним из аргументов Салинаса за вступление в НАФТА: “Или вы принимаете наши товары, или вы принимаете наших людей”. Кроме того, культурная дистанция между Мексикой и Соединенными Штатами куда меньше, чем между Турцией и Европой. В Мексике религия – католицизм, язык – испанский, а ее элита сориентирована на Европу (куда она посылала своих детей получать образование) исторически так же, как, с последнего времени, на Соединенные Штаты (куда едут учиться дети сейчас). Добиться взаимопонимания между англо-американской Северной Америкой и испано-индейской Мексикой должно быть значительно проще, чем между христианской Европой и мусульманской Турцией. Несмотря на эти общие черты, [c.230] после ратификации НАФТА США развили как более тесное сотрудничество с Мексикой, так и противостояние с ней. Звучат требования ограничить иммиграцию, жалобы о переносе заводов на юг и вопросы о способности Мексики придерживаться североамериканских принципов свободы и законопослушания39.

 

Третья предпосылка успешной смены идентичности разорванной страной – это всеобщее согласие (при необязательной поддержке со стороны общественности). Важность этого фактора в некоторой степени зависит от того, насколько важно мнение общественности при принятии государственных решений. Прозападная ориентация Мексики в 1995 году не выдержала проверку демократизацией. Новогоднее восстание нескольких тысяч хорошо организованных повстанцев в Чиапасе, получившее внешнюю поддержку, само по себе не было проявлением серьезного сопротивления североамериканизации. Однако то сочувствие, с которым отнеслись мексиканские интеллектуалы, журналисты и другие люди, формирующие общественное мнение, говорит о том, что североамериканизация в целом и НАФТА в частности могут встретить серьезное сопротивление мексиканской элиты и общественности. Президент Салинас сознательно отдает приоритет экономическим реформам и вестернизации, а не политическим реформам и демократизации. Но как экономическое сотрудничество, так и растущее сотрудничество с Соединенными Штатами укрепят те силы, которые выступают за реальную демократизацию мексиканской политической системы. Ключевой вопрос о будущем Мексики звучит так: “В какой степени модернизация и демократизация будут стимулировать девестернизацию (приводя к выходу страны из НАФТА или ослаблению участия в этой организации), а также, одновременно с этим, изменения в политике, вызванные действиями ориентированной на Запад мексиканской элиты в 1980-х и 1990-х? Совместима ли североамериканизация Мексики с ее демократизацией? [c.231]

 

Австралия

 

В отличие от России, Турции и Мексики, Австралия с самого начала была западной страной. В течение всего двадцатого века она была близким союзником сначала Великобритании, затем Соединенных Штатов; в годы “холодной войны” она была участницей не только западного сообщества, но и американо-британско-канадско-австралийского военного и разведывательного стержня Запада. Однако в начале 1990-х политические лидеры Австралии решили, что хорошо бы их стране оставить Запад, переопределиться, стать азиатским обществом и наладить тесные связи со своими географическими соседями. Австралии, по заявлению ее премьер-министра Поля Китинга, следует перестать быть “филиалом империи”, стать республикой и поставить своей целью “слияние” с Азией. Это необходимо, утверждал он, для того чтобы определить идентичность Австралии как независимой страны. “Австралия не может представить себя миру как многокультурную независимую страну. Влиться в Азию, сделать этот шаг и сделать его решительно, поскольку в некоторой степени, по крайней мере согласно своей конституции, Австралия остается искусственно созданной страной”. Австралия, утверждает Китинг, в течение долгих лет страдала от “англофилии и оцепенения”, и дальнейший союз с Британией будет “подрывать нашу национальную культуру, наше экономическое будущее и нашу судьбу в Азии и Тихоокеанском регионе”. Министр иностранных дел Гарет Эванс высказывает схожие суждения40.

 

Поводом для того, чтобы Австралия переопределила себя как азиатскую страну, стала победа мнения, что экономика важнее культуры в определении судьбы наций. Главным толчком послужил динамичный рост восточноази-атских экономик, что, в свою очередь, вызвало резкий рост торговли Австралии с Азией. В 1971 году Восточная и Юго-Восточная Азия принимала 39% экспорта Австралии и давала [c.232] 21% импорта. К 1994 году Восточная и Юго-Восточная Азия поглощала 62% австралийского экспорта и давала 41% ее импорта. Для сравнения: в 1991 году лишь 11,8% австралийского экспорта шло в Европейское сообщество и 10,1% – в Соединенные Штаты. Это углубление экономических связей с Азией было усилено в умах австралийцев верой в то, что в мире развиваются три основных экономических блока и что место Австралии – в восточно-азиатском блоке.

 

Несмотря на развившиеся экономические связи, увлечение Австралии Азией вряд ли приведет разорванную страну к успешному цивилизационному сдвигу. Во-первых, в середине 1990-х австралийская элита далеко не восторженно воспринимала этот курс. В какой-то мере этот вопрос, активно поддерживаемый лидерами Либеральной партии, встречал непонимание и сопротивление. Лейбористское правительство тоже подверглось огню критики со стороны целого ряда интеллектуалов и журналистов. Среди элиты также не было явного консенсуса относительно азиатского выбора. Во-вторых, и общественное мнение было противоречивым. В период с 1987 по 1993 год доля австралийской общественности, выступающей за отмену монархии, выросла с 21% до 46%. Однако в этот момент общественная поддержка начала колебаться и слабеть. Количество сторонников того, чтобы убрать “Юнион Джек” с австралийского флага, упало с 42% в мае 1992 года до 35% в августе 1993-го. Как заметил в 1992 году один австралийский высокопоставленный чиновник: “Народу трудно мириться с этим. Когда я время от времени заявляю, что Австралия должна стать частью Азии, я даже посчитать не берусь, сколько гневных писем я получаю”41.

 

Третий и самый важный аспект – это то, что представители элиты азиатских стран еще меньше жаждут принять “заигрывания” Австралии, чем европейские – Турции. Они ясно дают понять, что если Австралия хочет стать частью Азии, она должна стать по-настоящему азиатской, [c.233] что они считают маловероятным, если не невозможным. “Успех интеграции Австралии в Азии, – заявило одно официальное лицо из Индонезии, – зависит от одной вещи – насколько азиатские государства приветствуют намерения Австралии. Принятие Австралии в Азию зависит от того, насколько хорошо ее правительство и народ понимают азиатскую культуру и общество”. Азиаты видят разрыв между австралийской риторикой об Азии и ее пугающе западной реальностью. “Тайцы, – согласно словам одного австралийского дипломата, – воспринимают все настойчивые утверждения Австралии о том, что она – азиатская страна, с "тихой оторопью"”42. “…В культурном плане Австралия все еще остается европейской страной, – заявил премьер-министр Малайзии Мгатир в 1994 году, – …и мы считаем ее европейской, поэтому Австралия не должна стать членом Восточно-азиатского экономического совета. Мы, азиаты, менее склонны к неприкрытой критике других стран или вынесению суждений о них. Но Австралия, будучи В культурном отношении европейской, чувствует за собой право говорить другим, что делать, а что – нет, что правильно, а что неверно. А это, конечно, неприемлемо для нас всех. Вот мои доводы [против принятия Австралии в ВАЭС]. Дело не в цвете кожи, а в культуре”43. Короче говоря, азиаты намерены исключить Австралию из своего клуба по той же причине, что и европейцы – Турцию: “они отличаются от нас”. Премьер-министр Китинг любил говорить, что собирается изменить Австралию, сделав из неё “из третьего лишнего третьего нужного” в Азии. Это чистый оксиморон: третий все равно остается без пары.

 

Магатир заявил, что культурные традиции – основной препятствие на пути принятия Австралии в ряды азиатских стран. То и дело имеют место конфликты по поводу приверженности австралийцев демократии, правам человека, свободной прессе, а Австралия протестует по поводу нарушения этих прав правительствами практически всех ее соседей. “Настоящая проблема для Австралии в регионе, – [c.234] заявил высокопоставленный австралийский дипломат, – это не наш флаг, а основные социальные ценности. Я полагаю, вы не найдете ни одного австралийца, который захочет поступиться любой из этих ценностей, чтобы быть принятым в регион”44. Различия в характере, стиле и поведении также явно выражены. Магатир заметил, что азиатам свойственно достигать своих целей путями, которые можно назвать утонченными, непрямыми, скорректированными, окольными, не поверхностными, не моралистическими и не конфронтационными. Австралийцы, напротив, наиболее прямые, резкие, откровенные, можно сказать – бестактные люди англоязычного мира. Эти конфликты культур наиболее ярко заметны в поведении Китинга с азиатами. Китинг олицетворяет национальные черты в высшей степени. Его описывали как “сваебойную машину от политики”, а его стиль – как “крайне дерзкий и драчливый”. Он не задумываясь называл своих политических оппонентов “засранцами”, “надушенными жиголо” и “безмозглыми сумасшедшими уголовниками”45. В то же время, когда Китинг делал заявления о том, что Австралия должна стать азиатской страной, он регулярно раздражал, шокировал и отталкивал от себя азиатских лидеров своей агрессивной прямотой. Пропасть между культурами была настолько велика, что даже поборники культурного сближения не замечали, насколько поведение Китинга отталкивало тех, кого он называл своими культурными собратьями.

 

Выбор Китинга – Эванса можно рассматривать как результат близорукой переоценки экономических факторов и игнорирования культуры страны вместо ее обновления, а также как тактический политический ход, призванный отвлечь внимание от экономических проблем Австралии. С другой стороны, его можно рассматривать как дальновидную инициативу, нацеленную на присоединение и отождествление Австралии с растущими центрами экономического, политического и, в конце концов, военного могущества в Восточной Азии. В этом отношении Австралия [c.235] может, вероятно, стать первой из многих западных стран, которая попыталась отколоться от Запада, чтобы “подстроиться” к растущим не-западным цивилизациям. В конце двадцать первого века историки смогут рассматривать выбор Китинга – Эванса как главный показатель упадка Запада. Однако если такой выбор сделан, он не сможет лишить Австралию ее западного наследства, и “счастливая страна” станет вечно разорванной страной: одновременно и “филиалом империи” (что так осуждал Пол Китинг), и “новым белым отребьем Азии” (как презрительно назвал ее Ли Кван Ю)46.

 

Это не было и не является неотвратимой судьбой для Австралии. Для того чтобы осуществить свое страстное желание порвать с Британией, лидеры Австралии могут не объявлять ее азиатской державой, а определить ее как тихоокеанскую страну, что и в самом деле пытался сделать предшественник Китинга на посту премьер-министра Роберт Хоук. Если Австралия хочет стать республикой, независимой от британской короны, она может последовать примеру страны, которая первая в мире сделала это, страны, которая, подобно Австралии, имеет британское происхождение, является страной иммигрантов, имеет континентальный размер, говорит по-английски, участвовала в трех войнах в качестве союзника, населена преимущественно европейцами, и азиатское ее население постоянно растет, совсем как Австралии. В культурном плане ценности принятой 4 июля 1776 года Декларации Независимости намного больше перекликаются с австралийскими, чем ценности любой азиатской страны. В экономическом отношении, вместо того чтобы пытаться протолкнуться в группу культурно чуждых стран, лидеры Австралии могли бы предложить расширить НАФТА до Североамериканского и Южнотихоокеанского договора, куда входили бы Соединенные Штаты, Канада, Австралия и Новая Зеландия. Союз с этими странами мог бы примирить культуру и экономику и дать твердую и постоянную идентичность Австралии, которая [c.236] ничего не приобретет от бесплодных попыток сделаться азиатской страной.

 

Западный вирус и культурная шизофрения

 

В то время как лидеры Австралии в поисках решений обращаются в сторону Азии, руководители других разорванных стран – Турции, Мексики и России – попытались включить Запад в свои общества и включить свои общества в Запад. Однако практика этих стран стала ярким примером силы, упругости и вязкости местных культур: их способности обновляться и сопротивляться заимствованиям с Запада, а также ограничивать его и приспосабливаться к нему. Покуда оказывается невозможным отказаться от влияния Запада, то успешной будет кемалистская реакция. Но если не-западным обществам суждено модернизироваться, то они должны пойти своим, а не западным, путем, и, подражая Японии, использовать все и рассчитывать на свои собственные традиции, институты и ценности.

 

Политических лидеров, которые надменно считают, что могут кардинально перекроить культуру своих стран, неизбежно ждет провал. Им удается заимствовать элементы западной культуры, но они не смогут вечно подавлять или навсегда удалить основные элементы своей местной культуры. И наоборот, если западный вирус проник в другое общество, его очень трудно убить. Вирус живучий, но не смертельный: пациент выживает, но полностью не излечивается. Политические лидеры могут творить историю, но не могут избежать истории. Они порождают разорванные страны, но не могут сотворить западные страны. Они могут заразить страну шизофренией культуры, которая надолго останется ее определяющей характеристикой. [c.237]

 

Примечания

* Включает в себя Бангладеш, Бутан, Индию, Мальдивские острова, Непал, Пакистан и Шри Ланку.

Библиография (с. 553–556)

 

1. Andreas Papandreou, “Europe Turns Left”, New Perspectives Quarterly, 11 (Winter 1994), 53; Vuk Draskovic, цит. по Janice A. Broun, “Islam in the Balkans”, Freedom Review, 22 (Nov./Dec. 1991), 31; F. Stephen Larrabee, “Instability and Change in theBalkans”, Survival, 34 (Summer 1992), 43; Misha Glenny, “HeadingOff War in the Southern Balkans”, Foreign Affairs, 74 (May/June1995), 102–103. [c. 553]

 2. Ali Al-Amin Mazrui, Cultural Forces in World Politics (London: James Currey, 1990), p. 13. [c. 553]

3. См. например, Economist, 16 November 1991, p. 45, 6 May 1995, p. 36. [c. 553]

4. Ronald B. Palmer and Thomas J. Reckford, Building ASEAN: 20 Years of Southeast Asian Cooperation (New York: Praeger, 1987), p. 109; Economist, 23 July 1994, pp. 31–32. [c. 553]

 5. Barry Buzan and Gerald Segal, “Rethinking East AsianSecurity”, Survival, 36 (Summer 1994), 16. [c. 553]

6. Far Eastern Economic Review, 11 August 1994, p. 34. [c. 553]

7. An interview between Datsuk Seri Mahathir bin Mohamad ofMalaysia and Kenichi Ohmae, pp. 3, 7; Rafidah Azia, New York Times, 12 February 1991, p. D6. [c. 553]

8. Japan Times, 7 November 1994, p. 19; Economist, 19 November 1994, p. 37. [c. 553]

9. Murray Weidenbaum, “Greater China: A New EconomicColossus?” Washington Quarterly, 16 (Autumn 1993), 78–80. [c. 553]

10. Wall Street Journal, 30 September 1994, p. A8; New York Times, 17 February 1995, p. A6. [c. 553]

11. Economist, 8 October 1994, p. 44; Andres Serbin, “Towardsan Association of Caribbean States: Raising Some Awkward Questions”, Journal of Interamerican Studies, 36 (Winter 1994), 61–90. [c. 553]

12. Far Eastern Economic Review, 5 July 1990, pp. 24–25, 5 September 1991, pp. 26–27; New York Times, 16 February 1992, p. 16; Economist, 15 January 1994, p. 38; Robert D. Hormats, “Making Regionalism Safe”, Foreign Affairs, 73 (March/April 1994), 102–103; Economist, 10 June 1994, pp. 47–48; Boston Globe, 5 February 1994, p. 7. О Mercosur, См. Luigi Manzetti, “The Political Economy of MERCOSUR”, Journal of Interamerican Studies, 35 [c. 553] (Winter 1993/94), 101–141, и Felix Реnа, “New Approaches to Economic Integration in the Southern Cone”, Washington Quarterly, 18 (Summer 1995), 113–122. [c. 554]

13. New York Times, 8 April 1994, p. A3, 13 June 1994, pp. Dl, D5, 4 January 1995, p. A8; Mahathir Interview with Ohmae, pp. 2, 5; “Asian Trade New Directions”, AMEX Bank Review, 20 (22 March1993), 1–7. [c. 554]

14. См. Brian Pollins, “Does Trade Still Follow the Flag?” American Political Science Review, 83 (June 1989), 465–480; Joanne Gowa and Edward D. Mansfield, “Power Politics andInternational Trade”, American Political Science Review, 87 (June 1993), 408–421; и David M. Rowe, “Trade and Security inInternational Relations”, (unpublished paper, Ohio State University, 15 September 1994), passim. [c. 554]

 15. Sidney W. Mintz, “Can Haiti Change?” Foreign Affairs, 75 (Jan./Feb. 1995), 73; Ernesto Perez Balladares and Joycelyn McCalla quoted in “Haiti's Traditions of Isolation Makes U.S. Task Harder”, Washington Post, 25 July 1995, p. A1. [c. 554]

 16. Economist, 23 October 1993, p. 53. [c. 554]

 17. Boston Globe, 21 March 1993, pp. 1, 16, 17; Economist, 19 November 1994, p. 23, 11 June 1994, p. 90. На сходство в этом отношении между Турцией и Мексикой указали Барри Бьюзен, см. Barry Buzan, “New Patterns of Global Security in the Twenty-first Century”, International Affairs, 67 (July 1991), 449, и Ягдиш Бхагвати, см. Jagdish Bhagwati, The World Trading System at Risk (Princeton: Princeton University Press, 1991), p. 72. [c. 554]

 18. Cm. Marquis de Custine, Empire of the Czar: A Journey Through Eternal Russia (New York; Doubleday, 1989; originally published in Paris in 1844), passim. [c. 554]

 19. P. Ya. Chaadayev, Articles and Letters [Statyi i pisma] (Moscow: 1989), p. 178 и N. Ya. Danilevskiy, Russia and Europe [Rossiya i Yevropa] (Moscow: 1991), pp. 267–268, цит. по Sergei Vladislavovich Chugrov, “Russia Between East and West”, в Steve Hirsch, ed., MEMO 3: In Search of Answers in the Post-Soviet Era (Washington, D.C.: Bureau of National Affairs, 1992), p. 138. [c. 554]

 20. Cm. Leon Aron, “The Battle for the Soul of Russian Foreign Policy”, The American Enterprise, 3 (Nov/Dec. 1992), 10ff; Alexei G. Arbatov, “Russia's Foreign Policy Alternatives”, International Security, 18 (Fall 1993), 5ff. [c. 554]

 21. Sergei Stankevich, “Russia in Search of Itself”, National Interest, 28 (Summer 1992), 48–49. [c. 554]

 22. Albert Motivans, ““Openness to the West” in European Russia”, RFE/RL Research Report, 1 (27 November 1992), 60–62. Ученые различными способами высчитали распределение голосов с незначительной разницей в результатах. Я опирался на анализ Сергея Чугрова, см. Sergei Chugrov, “Political Tendencies inRussia's Regions: Evidence from the 1993 Parliamentary Elections” (Unpublished paper, Harvard University, 1994). [c. 555]

 23. S. Chugrov, “Russia Between”, p. 140. [c. 555]

 24. Samuel P. Huntington, Political Order in Changing Societies (New Haven: Yale University Press, 1968), pp. 350–351. [c. 555]

 25. Duygo Bazoglu Sezer, “Turkey's Grand Strategy Facing aDilemma”, International Spectator, 27 (Jan./Mar. 1992), 24. [c. 555]

 26. Clyde Haberman, “On Iraq's Other Front”, New York Times Magazine, 18 November 1990, p. 42; Bruce R. Kuniholm, “Turkeyand the West”, Foreign Affairs, 70 (Spring 1991), 35–36. [c. 555]

 27. Ian Lesser, “Turkey and the West after the Gulf War”, International Spectator, 27 (Jan./Mar. 1992), 33. [c. 555]

 28. Financial Times, 9 March 1992, p. 2; New York Times, 5 April 1992, p. E3; Tansu Ciller, “The Role of Turkey in “the New World””, Strategic Review, 22 (Winter 1994), p. 9; С. Haberman, “Iraq's Other Front”, p. 44; John Murray Brown, “Tansu Ciller and the Question of Turkish Identity”, World Policy Journal, 11 (Fall 1994), 58. [c. 555]

 29. D.B. Sezer, “Turkey's Grand Strategy”, p. 27; Washington Post, 22 March 1992; New York Times, 19 June 1994, p. 4. [c. 555]

 30. New York Times, 4 August 1993, p. A3; 19 June 1994, p. 4;Philip Robins, “Between Sentiment and Self-interest: Turkey's Policytoward Azerbaijan and the Central Asian States”, Middle East Journal, 47 (Autumn 1993), 593–610; Economist, 17 June 1995, pp. 38–39. [c. 555]

 31. Bahri Yilmaz, “Turkey's new Role in International Politics”, Aussenpolitik, 45 (January 1994), 94. [c. 555]

 32. Eric Rouleau, “The Challenges to Turkey”, Foreign Affairs, 72 (Nov./Dec. 1993), 119. [c. 555]

 33. E. Rouleau, “Challenges to Turkey”, pp. 120–121; NewYork Times, 26 March 1989, p. 14. [c. 555]

 34. Ibid. [c. 555]

 35. J.M. Brown, “Question of Turkish Identity”, p. 58. [c. 555]

 36. D.B. Sezer, “Turkey's Grand Strategy”, pp. 29–30. [c. 555]

 37. T. Ciller, “Turkey in “the New World””, p. 9; J. M. Brown, “Question of Turkish Identity”, p. 56; Tansu Ciller, “Turkey andNATO: Stability in the Vortex of Change”, NATO Review, 42 (April [c. 555] 1994), 6; Suleyman Demirel, BBC Summary of World Broadcasts, 2 February 1994. О другом использовании метафоры моста, см. Bruce R. Kuniholm, “Turkey and the West”, Foreign Affairs, 70 (Spring 1991), 39; I. Lesser, “Turkey and the West”, p. 33. [c. 556]

 38. Octavio Paz, “The Border of Time”, interview with Nathan Gardels, New Perspectives Quarterly, 8 (Winter 1991), 36. [c. 556]

 39. Как выражается эта последняя озабоченность, см. Daniel Patrick Moynihan, “Free Trade with an Unfree Society: A Commitment and its Consequences”, National Interest, (Summer1995), 28–33. [c. 556]

 40. Financial Times, 11–12 September 1993, p. 4; New York Times, 16 August 1992, p. 3. [c. 556]

 41. Economist, 23 July 1994, p. 35; Irene Moss, Human Rights Commissioner (Australia), New York Times, 16 August 1992, p. 3; Economist, 23 July 1994, p. 35; Boston Globe, 7 July 1993, p. 2; Cable News Network, News Report, 16 December 1993; Richard Higgott, “Closing a Branch Office of Empire: Australian Foreign Policy and the UK at Century's End”, International Affairs, 70 (January 1994), 58. [c. 556]

 42. Jat Sujamiko, The Australian, 5 May 1993, p. 18 цит. по R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 62; R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 63; Economist, 12 December 1993, p. 34. [c. 556]

 43. Transcript, Interview with Keniche Ohmae, 24 October 1994, pp. 5–6. См. также Japan Times, 7 November 1994, p. 19. [c. 556]

 44. Former Ambassador Richard Woolcott (Australia), New York Times, 16 August 1992, p. 3. [c. 556]

 45. Paul Kelly, “Reinventing Australia”, National Interest, 30(Winter 1992), 66; Economist, 11 December 1993, p. 34; R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 58. [c. 556]

 46. Lee Kuan Yew, цит. по R. Higgott, “Closing a Branch”, p. 49. [c. 556]


 

Глава 7. Стержневые государства, концентрические круги и цивилизационный порядок

 

Цивилизации и порядок

 

В зарождающейся глобальной политике стержневые государства главных цивилизаций занимают места двух сверхдержав периода “холодной войны” и становятся основными полюсами притяжения и отталкивания для других стран. Эти изменения наиболее явно видны в западной, православной и синской цивилизациях. Здесь возникают цивилизационные группы, в которые входят стержневые государства, страны-участницы, родственное в культурном плане меньшинство, проживающее в соседних странах, и (хотя это спорно) народы других культур, которые проживают в соседних государствах. Страны в этих цивилизационных блоках зачастую можно расположить концентрическими кругами вокруг стержневой страны или стран, отражая степень их отождествления с этим блоком и интеграции в него. За неимением признанной стержневой страны ислам усиливает свое общее самосознание, но до сих пор создал лишь рудиментарную общую политическую структуру.

 

Странам свойственно “примыкать” к странам со схожей культурой и противостоять тем, с кем у них нет культурной общности. Это особенно [c.238] верно в случае со стержневыми государствами, чья мощь привлекает родственные культурно страны и отталкивает культурно чуждые. По соображениям безопасности стержневые государства пытаются включить в свой состав или подчинить влиянию народы других цивилизаций, которые, в свою очередь, пытаются сопротивляться или уйти из-под такого контроля (Китай, тибетцы и уйгуры; Россия и татары, чеченцы и мусульмане Центральной Азии). Исторические взаимоотношения и соображения баланса власти также заставляют некоторые страны сопротивляться влиянию своих стержневых стран. И Грузия, и Россия – православные страны, но грузины исторически сопротивлялись российскому господству и тесным связям с Россией. Несмотря на то что и Вьетнам, и Китай – конфуцианские государства, между ними существовала такая же вражда. Однако со временем культурная общность и возникновение более широкого и сильного цивилизационного сознания может объединить эти страны, как объединились европейские страны.

 

Порядок, сложившийся во времена “холодной войны”, был результатом господства сверхдержав двух блоков и их влияния на третий мир. В зарождающемся мире глобальная власть уже устарела, а глобальное сообщество остается далекой мечтой. Ни одна страна, включая Соединенные Штаты, не имеет значительных глобальных интересов безопасности. Условия для установления порядка в сегодняшнем более сложном и однородном мире лежат как внутри цивилизаций, так и между ними. В мире сложится либо порядок цивилизаций, либо вообще никакого. В этом мире стержневые страны цивилизаций являются источниками порядка внутри цивилизаций, а также влияют на установление порядка между цивилизациями путем переговоров с другими стержневыми государствами.

 

Мир, где стержневые страны играют доминирующую роль, – это мир сфер влияния каждой из них. Но это также и мир, где влияние стержневой страны ограничивается и [c.239] ослабляется культурой, общей с другими представителями цивилизации. Культурная общность делает законным лидерство стержневого государства и его роль гаранта порядка как в глазах стран-участниц, так и внешних держав и институтов. Поэтому бесполезно поступать так, как делал Генеральный секретарь ООН Бутрос Бутрос-Гали в 1994 году, и бороться за правило “сферы поддержки интересов”, согласно которому доминирующая в регионе страна должна быть представлена не более чем одной третью в составе миротворческих сил ООН. Такое требование игнорирует геополитическую реалию, что в каждом регионе, где есть доминирующее государство, мир может быть достигнут только под предводительством этой страны. ООН не является альтернативой региональной власти, а региональная власть становится ответственной и легитимной только в том случае, когда она применяется стержневыми государствами по отношению к другим странам этой цивилизации.

 

Стержневая страна может выполнять свои функции по поддержанию порядка только потому, что другие страны воспринимают ее как культурного родственника. Цивилизация – это большая семья, и стержневые государства как старшие члены семьи поддерживают своих родственников и обеспечивают порядок. Если подобное родство отсутствует, способность более могущественных держав улаживать конфликты и наводить порядок в своем регионе ограничена. Пакистан, Бангладеш и даже Шри-Ланка ни за что не воспримут Индию как гаранта порядка в Южной Азии, и ни одно восточно-азиатское государство не даст Японии выполнять эту роль в Восточной Азии.

 

Когда у цивилизации нет стержневой страны, проблемы создания порядка внутри цивилизации или ведение переговоров о взаимоотношениях между цивилизациями становится намного более трудным. Отсутствие стержневого исламского государства, которое могло бы официально и легитимно поддерживать боснийцев, как Россия – сербов и Германия – хорватов, заставила Соединенные Штаты [c.240] попытаться играть эту роль. Неэффективность подобных действий объясняется тем, что у Америки не было стратегических интересов в переделе границ на территории бывшей Югославии, у нее отсутствовали культурные связи с Боснией, а европейцы противодействовали созданию мусульманского государства на территории Европы. Отсутствие стержневых государств в африканском и арабском мире значительно усложнили проблему окончания продолжающейся гражданской войны в Судане. Там же, где есть стержневая страна, появляются центральные составляющие нового международного порядка, основанного на цивилизациях.

 

Определение границ Запада

 

 Во время “холодной войны” Соединенные Штаты были центром большой, разнообразной, полицивилизационной группы стран, которые преследовали одну общую цель – прекратить дальнейшую экспансию Советского Союза. Эта группа, известная под многими названиями – “свободный мир”, “Запад” или “союзники”, – включала многие, если не все западные страны, Турцию, Грецию, Японию, Корею, Филиппины, Израиль, а также, в меньшей степени, такие страны, как Тайвань, Таиланд и Пакистан. Эта группа противостояла другой (почти столь же разнородной), которая включала в себя все православные страны, кроме Греции, несколько стран, исторически принадлежавших к Западу, а также Вьетнам, Кубу, в определенной степени – Индию, и временами – одну или более африканских стран. С окончанием “холодной войны” эта многонациональная межкультурная группировка распалась. Распад советской системы, особенно Варшавского договора, был драматическим. Медленнее, но столь же уверено полицивилизационный “свободный мир” времен “холодной войны” [c.241] трансформируется в новую группировку, более или менее совпадающую с западной цивилизацией. Сейчас полным ходом идет процесс установления границ, частью которого является определение членов западных международных организаций.

 

Стержневые страны Европейского Союза, Франция и Германия, окружены сначала внутренней группировкой Бельгии, Нидерландов и Люксембурга, которые договорились об устранении всех барьеров для перемещения людей и товаров. Затем следуют: круг других стран-участниц, таких как Италия, Испания, Португалия, Дания, Британия, Ирландия и Греция; страны, которые стали членами ЕС в1995 году (Австрия, Финляндия и Швеция), и, наконец, страны, которые на момент написания книги были ассоциированными членами (Польша, Венгрия, Чехия, Словакия, Болгария и Румыния). Отражая эту реальность, в 1994 году правящая партия Германии и высшее руководство Франции предложили создать дифференцированный Союз. Согласно немецкому плану, “твердое ядро” должно было включать изначальных членов Союза, за исключением Италии, а Гер – мания и Франция должны были стать “центром твердого ядра”. Страны “твердого ядра” сразу же могли попытаться установить валютный союз, а также интегрировать своювнешнюю и оборонительную политику. Почти одновременно с этим премьер-министр Франции Эдуар Балладюр предложил модель трехуровневого Союза с ядром из пяти проинтеграционно настроенных государств, вторым кругом из текущих участников Союза, а новые страны, которые еще только стали на путь присоединения к ЕС, должны были сформировать третий круг. Вскоре после этого французский министр иностранных дел Ален Жюппе доработал эту концепцию, предложив “внешний круг из стран-партнеров из Восточной и Центральной Европы”; средний круг их стран-участниц, от которых требуется принятие общих порядков по ключевым вопросам (общий рынок, таможенный союз и т.д.); и несколько внутренних, более тесно сплоченных [c.242] кругов, которые объединяют тех, кто хочет и может двигаться быстрее других в таких областях, как оборона, интеграция валют, внешняя политика и т.д.”1. Другие политические лидеры предлагали другие типы организации, но все эти модели включали внутренние группировки более тесно объединенных государств и внешние группировки стран, менее интегрированных со стрежневыми государствами, и так далее вплоть до линии, отделяющей членов от не-членов.

 

Определение этой линии в Европе стало одним из наиболее важных вопросов, с которыми столкнулся Запад после “холодной войны”. Во время “холодной войны” Европы как единого целого не существовало. Однако после коллапса коммунизма пришлось столкнуться с вопросом: “Что такое Европа?” и дать на него ответ. Границы Европы на севере, западе и юге очерчены водными просторами и на юге совпадают с границами между различными культурами. Но где расположена восточная граница Европы? О ком следует думать как о европейцах и, следовательно, считать потенциальными членами Европейского Союза, НАТО и подобных организаций?

 

Наиболее ясный ответ, против которого трудно возразить, дает нам линия великого исторического раздела, которая существует на протяжении столетий, линия, отделяющая западные христианские народы от мусульманских и православных народов. Эта линия определилась еще во времена разделения Римской империи в четвертом веке и создания Священной Римской империи в десятом. Она находилась примерно там же, где и сейчас, на протяжении 500 лет. Начинаясь на севере, она идет вдоль сегодняшних границ России с Финляндией и Прибалтикой (Эстонией, Латвией и Литвой); по Западной Белоруссии, по Украине, отделяя униатский запад от православного востока; через Румынию, между Трансильванией, населенной венграми-католиками, и остальной частью страны, затем по бывшей Югославии, по границе, отделяющей Словению и Хорватию [c.243] от остальных республик. На Балканах эта линия совпадает с исторической границей между Австро-Венгерской и Оттоманской империями. Это – культурная граница Европы, и в мире после “холодной войны” она стала также политической и экономической границей Европы и Запада.

 

Таким образом, полицивилизационная модель дает четкий исчерпывающий ответ на вопрос, стоящий перед жителями Западной Европы: “Где заканчивается Европа?”. Европа заканчивается там, где заканчивается западное христианство и начинаются ислам и православие. Именно такой ответ хотят услышать западные европейцы, именно его они в подавляющем большинстве поддерживают sotto voce*, именно такой точки зрения открыто придерживается большая часть интеллигенции и политиков. Необходимо, как призывает Майкл Говард, осознать размытую в советскую эпоху разницу между Центральной Европой и собственно Восточной Европой. Центральная Европа включает в себя “те земли, которые когда-то составляли часть западного христианства; старые земли империи Габсбургов, Австрии, Венгрии и Чехословакии, и также Польшу и восточные границы Германии. Термин "Восточная Европа" должен быть зарезервирован для тех земель, которые развивались под покровительством православной церкви: черноморских государств Болгарии и Румынии, которые освободились от Оттоманского господства в девятнадцатом веке, а также "европейской" части Советского Союза”. Первой задачей Западной Европы, утверждал Говард, должно стать “вовлечение народов Центральной Европы в наше культурное и экономическое сообщество, к которому они по праву принадлежат: заново связать Лондон, Париж, Рим, Мюнхен и Лейпциг, Варшаву, Прагу и Будапешт”. Возникает “новая линия разлома”, заявил два года спустя Пьер Беар, “преимущественно культурная граница между Европой, характеризуемой западным христианством (римским католицизмом [c.244] и протестантством) с одной стороны, и Европой и характеризуемой восточно-христианскими и исламскими традициями – с другой”. Руководство Финляндии также считает, что на смену “железному занавесу” пришел принцип разделения Европы на основе “давнего культурного разлома между Западом и Востоком”, который относит “земли бывшей Австро-Венгрии, а также Польши и Прибалтики” к Западной Европе, а другие восточноевропейские и балканские страны оставляет вне ее. Это, как согласился один выдающийся англичанин, “великий религиозный раскол… между восточной и западной церквями: проще говоря, между теми народами, к которым христианство пришло напрямую из Рима или от его кельтских или германских посредников, и теми восточными и юго-восточными землями, куда христианство пришло через Константинополь (Византию)”2.

 

 Жители Центральной Европы также придают большое значение этой разделительной линии. Страны, достигшие значительных успехов в отказе от коммунистического наследия, в продвижении к демократии и рыночной экономике, отделены от государств, которым это не удалось, “линией, разделяющей католицизм и христианство, с одной стороны, от православия, с другой”. Столетия назад, утверждает президент Литвы, литовцам пришлось выбирать между “двумя цивилизациями” и они “предпочли латинский мир, приняли римское православие и выбрали форму государственного устройства, основанного на законе”. Примерно в тех же выражениях поляки утверждают, что они стали частью Запада с момента выбора в десятом веке латинского, а не византийского христианства3. Жители стран Восточной Европы, напротив, по-разному смотрят на важность, которая сейчас приписывается этой культурной линии разлома. Болгары и румыны видят огромные преимущества в том, что они – часть Запада, и постепенно интегрируются в его институты; но они при этом отождествляют себя со своими собственными православными традициями, а болгары со своими исторически тесными связями с Россией и Византией. [c.246]

 

Отождествление Европы с западным христианством предоставляет четкий критерий для принятия новых членов в западные организации. Европейский Союз – это первооснова существования традиций Запада в Европе, и рост числа его членов продолжился в 1994 году с принятием западных в культурном плане Австрии, Финляндии и Швеции. Весной 1994 года Евросоюз принял предварительное решение не пускать в свои ряды все бывшие советские республики, кроме прибалтийских. Он также подписал “договоры о сотрудничестве” с четырьмя государствами Центральной Европы (Польшей, Венгрией, Чехией и Словакией) и двумя восточноевропейскими странами – Румынией и Болгарией. Однако вряд ли хотя бы одно из этих государств станет полноправным членом ЕС раньше, чем в XXI веке, и центрально-европейские страны несомненно достигнут этого статуса раньше Румынии и Болгарии, если те вообще добьются его. В то же время скорое вступление Прибалтики и Словении кажется весьма вероятным, в то время как заявки о приеме мусульманской Турции, крошечной Мальты и православного Кипра в 1995-м все еще рассматривались. В вопросе принятия в ЕС предпочтение явно отдается тем государствам, которые в культурном плане принадлежат к Западу и которые более развиты экономически. Если следовать этому критерию, то вышеградские страны (Польша, Чехия, Словакия, Венгрия), прибалтийские республики, Словения, Хорватия и Мальта могут стать вскоре членами ЕС, и тогда границы Евросоюза совпадут с историческими границами западной цивилизации в Европе.

 

Логика цивилизаций диктует тот же подход и по отношению к экспансии НАТО. “Холодная война” началась с распространения политического и военного контроля Советского Союза на Центральную Европу. Соединенные Штаты и западные страны образовали НАТО для сдерживания и, при необходимости, отражения дальнейшей советской агрессии. В мире после “холодной войны” НАТО было организацией по обеспечению безопасности западной цивилизации. С окончанием “холодной войны” у [c.247] НАТО появилась одна главная и четкая цель: обеспечить свое существование, не допустив возвращения политического и военного контроля России в Центральную Европу. НАТО как организация по обеспечению безопасности Запада открыто для западных стран, которые хотят стать его участниками и которые отвечают основным требованиям в плане боеспособности, политической демократии и гражданского контроля над военными.

 

Американская политика в области структуры безопасности в Европе после “холодной войны” первоначально включала в себя более универсальный подход, программу “Партнерство ради мира”, которая была открыта буквально для всех европейских и даже евразийских стран. Такой подход также отводил большую роль Организации по безопасности и сотрудничеству в Европе. Это было отражено в словах Билла Клинтона, произнесенных им во время визита в Европу в январе 1994 года: “Сейчас границы должны определяться новым поведением, а не старой историей. Я обращаюсь ко всем… кто хочет провести новую границу в Европе: мы не должны лишать ее лучшего будущего – всеобщей демократии, всеобщей рыночной экономики, всеобщего сотрудничества стран на благо взаимной безопасности. Мы не должны допустить худших результатов”. Однако год спустя администрация президента осознала значимость границ, определенных “старой историей”, и смирилась с “худшим результатом”, в котором отразились реалии цивилизационных различий. Администрация принялась более активно разрабатывать критерии и регламент увеличения количества членов НАТО, в первую для Польши, Венгрии и Чехии и Словакии, затем Словении, затем, вероятно, для прибалтийских республик.

 

Россия активно противодействует расширению НАТО, причем те русские, которые даже более либерально и прозападно настроены, утверждают, что эта экспансия значительно укрепит позиции националистических и антизападных сил в России. Однако расширение НАТО ограничено [c.248] странами, которые исторически являются частью западного христианства, что гарантирует России, что оно не коснется Сербии, Болгарии, Румынии, Молдовы, Белоруссии и Украины, пока та остается единой. Кроме того, ограничение роста НАТО принятием только западных стран также подчеркнет роль России как стержневого государства отдельной православной цивилизации, следовательно, страны, ответственной за порядок вдоль границ православия.

 

Полезность разделения стран по цивилизационному признаку проявляется в случае с прибалтийскими республиками. Они – единственные из бывших советских республик, которые являются явно западными по своей истории, культуре и религии, и их судьба всегда сильно волновала Запад. Соединенные Штаты никогда официально не признавали законность их включения в состав Советского Союза, поддерживали их стремление обрести независимость при развале СССР и настояли на принятии Россией плана вывода своих войск из этих республик. России дали понять, что Прибалтика находится вне всякой сферы влияния, которую она хочет установить по отношению к бывшим советским республикам. Это достижение администрации Клинтона было, как выразился премьер-министр Швеции, “одним из наиболее значительных вкладов в безопасность и стабильность Европы” и помогло российским демократам осознать, что любые реваншистские настроения крайних российских националистов будут бесплодными перед лицом явной преданности Запада этим республикам4.

 

В то время как большое внимание уделяется расширению Европейского Союза и НАТО, культурная перестройка этих организаций также поднимает вопрос возможного сокращения. Одна не-западная страна, Греция, является членом обеих организаций, а другая, Турция, является членом НАТО и кандидатом на вступление в Евросоюз. Эти отношения – продукт “холодной войны”. Есть ли им место в мире после “холодной войны”, в мире цивилизаций? [c.249]

 

Полноправное членство Турции в Европейском Союзе довольно проблематично, а членство в НАТО подвергает постоянным нападкам со стороны Партии Благоденствия Турция, однако, скорее всего останется в НАТО, если только Партия Благоденствия не одержит убедительную победу на выборах или Турция каким-либо иным способом отвергнет свое наследие Ататюрка и переопределит себя как лидера ислама. Это возможно и, может быть, желательно для Турции, но маловероятно в ближайшем будущем. Какова бы ни была роль Турции в НАТО, она все больше преследует свои собственные интересы на Балканах, в арабском мире и Центральной Азии.

 

Греция не является частью западной цивилизации, но она породила классическую цивилизацию, которая стала важным источником для западной цивилизации. В своем противостоянии Турции, греки всегда ощущали себя защитниками христианства. В отличие от Сербии, Румынии и Болгарии история Греции всегда была тесно переплетена с историей Запада. И все же Греция также является аномалией, чужаком в западных организациях. Она никогда не. была покладистым членом ни ЕС, ни НАТО и всегда с трудом адаптировалась к традициям и порядкам обеих организаций. Начиная с середины 1960-х и до середины 1970-х у власти в Греции была военная хунта, и страна смогла вступить в Евросоюз только после перехода к демократии. Лидеры страны часто пытались отходить от западных норм и противодействовать западным правительствам. Но еще хуже, что и другие члены Европейского сообщества и НАТО часто проводили свою собственную экономическую политику, которая попирала стандарты, преобладающие в Брюсселе. Поведение Греции как председателя Совета ЕС в 1994 году разгневало многих других участниц Евросоюза, и высокопоставленные чиновники из Западной Европы в частных разговорах называли членство Греции в ЕС ошибкой.

 

В мире после “холодной войны” политика Греции еще больше отличается от той, что проводит Запад. Блокада Македонии [c.250] Грецией встретила серьезное противодействие западных правительств и привела к тому, что Европейская Комиссия обратилась в Европейский суд с просьбой запретить Греции подобные действия. По отношению к конфликтам в бывшей Югославии Греция заняла отличную от главных западных государств позицию, активно поддерживая сербов и открыто нарушая санкции,наложенные на них ООН. С распадом Советского Союза и исчезновением коммунистической угрозы у Греции появились общие с Россией интересы в отношении противостояния Турции. Греция допустила значительное присутствие России на греческой части Кипра, и из-за “общей восточной православной религии” греки-киприоты с радостью встретили русских и сербов5. В 1995 году на Кипре было порядка двух тысяч фирм, чьими владельцами были русские; там выпускалась русская и сербохорватская пресса; правительство греческого Кипра делало основные закупки вооружений в России. Кроме того, Греция обсуждала с Россией вопрос транспортировки нефти с Кавказа и из Центральной Азии в Средиземноморье через болгарско-греческий трубопровод в обход Турции и других мусульманских стран. Вся греческая внешняя политика приняла ярко выраженную православную ориентацию. Греция несомненно формально останется членом НАТО и Евросоюза. Однако по мере усиления процесса культурной реконфигурации это членство станет более слабым, менее значимым и более сложным для всех сторон. Антагонист Советского Союза во времена “холодной войны” превращается в союзника России после “холодной войны”.

 

Россия и ее ближнее зарубежье

 

 Преемником царской и коммунистической империй стал цивилизационный блок, во многом схожий с западным блоком в Европе. Россия как ядро (эквивалент Франции и [c.251] Германии) тесно связана с внутренним кольцом, в который входят две преимущественно славянские православные республики – Беларусь и Молдова – а также Казахстан, 40% населения которого составляют русские, и Армения, которая исторически была верным союзником России. В середине 1990-х во всех этих странах были пророссийские правительства, которые пришли к власти путем выборов. Тесные, хотя и не настолько, связи у России с Грузией (в подавляющем большинстве православной) и Украиной (большей частью православной); но обе эти страны обладают сильным чувством национальной идентичности и помнят былую независимость. На православных Балканах Россия имеет тесные отношения с Болгарией, Грецией, Сербией и Кипром и немного менее тесные связи с Румынией. Мусульманские республики бывшего Советского Союза остаются сильно зависимыми от России как экономически, так и в сфере безопасности. Прибалтийские республики, напротив, привлекло притяжение Европы, и они успешно покинули российскую сферу влияния.

 

В целом Россия создает и возглавляет блок государств, имеющий православный центр, окруженный относительно слабыми исламскими странами, в которых она продолжает в той или иной степени доминировать и куда она будет пытаться не допустить распространения влияния других держав. Россия также ожидает, что мир примет и поддержит такую систему. Зарубежные правительства и международные организации, как сказал Ельцин в 1993 году, должны “предоставить России особые полномочия как гаранту мира и стабильности на территории бывшего СССР”. Если Советский Союз был сверхдержавой с глобальными интересами, Россия – это крупная держава с региональными и цивилизационными интересами.

 

Православные страны бывшего Советского Союза занимают центральное место в создании единого российского блока в евразийской и мировой политике. Во время распада Советского Союза все пять этих стран сначала развивались в крайне националистическом направлении, подчеркивая [c.252] роль вновь приобретенной независимости и дистанцируясь от Москвы. Однако совсем скоро осознание экономических, геополитических и культурных реалий заставило электорат четырех из этих республик выбрать пророссийские правительства и вернуться к пророссийской политике. Население этих стран обращается к России за поддержкой и защитой. В пятой республике, Грузии, российское вооруженное вмешательство привело к аналогичным сдвигам в настроениях правительства.

 

Армения исторически отождествляла свои интересы с Россией, а Россия гордилась своей ролью защитницы Армении от ее мусульманских соседей. Эти отношения в постсоветские годы лишь усилились. Армяне зависят от экономической и военной помощи России и поддерживают Россию в вопросах ее взаимоотношений с бывшими советскими республиками. Стратегические интересы этих двух стран совпадают. В отличие от Армении Беларусь слабее ощущает свою национальную идентичность. Кроме того, она в еще большей степени зависит от российской помощи. Многие ее жители идентифицируют себя с Россией настолько же сильно, как и со своей родной страной. В январе 1994 года в законодательную власть вместо центристов и умеренных националистов, один из которых был главой государства, пришли пророссийские консерваторы. В июле 1994 года восемьюдесятью процентами голосов президентом был избран пророссийски настроенный сторонник Владимира Жириновского. Беларусь одной из первых вступила и Содружество Независимых Государств, стала членом-учредителем образованного в 1993 году экономического союза с Россией и Украиной, создала валютный союз с Россией, передала свое ядерное вооружение России и разрешила разместить российские войска на своей земле до конца двадцатого века. В 1995 году Беларусь была во всем, кроме своего названия, частью России.

 

После того как Молдова с распадом Советского Союза обрела независимость, многие ожидали ее скорой реинтеграции с Румынией. Страх того, что это произойдет, в свою [c.253] очередь подстегнул возникновение сепаратистских настроений в обрусевших областях на востоке страны. Эти настроения получили молчаливую поддержку Москвы активную помощь российской 14-й армии, что привело к созданию Приднестровской республики. Стремление Молдовы к союзу с Румынией быстро пошло на убыль из-за экономических проблем в обеих странах и экономического давления России. Молдова присоединилась к СНГ и увеличила торговый оборот с Россией. В феврале 1994 года пророссийские партии одержали внушительную победу на парламентских выборах.

 

В этих трех странах общественное мнение, в соответствии со стратегическими и экономическими интересами, привело к власти правительства, ратующие за тесные связи с Россией. Несколько иной была обстановка на Украине. В Грузии ситуация развивалась и вовсе иначе. Грузия была независимым государством до 1801 года, когда ее правитель царь Георгий XIII попросил у России защиты от турок. На три года после Русской революции, с 1918-го по 1921-й, Грузия снова стала независимой, но большевики насильновключили ее в состав Советского Союза. После распада СССР Грузия вновь провозгласила независимость. На выборах победила националистическая коалиция, но ее лидер развернул репрессии и был свергнут в результате насильственного переворота. Эдуард Шеварднадзе, побывавший, свое время министром иностранных дел Советского Союза, вернулся на пост главы государства и подтвердил свои полномочия на президентских выборах в 1992 и 1995 годах. Однако он столкнулся с проблемами: с сепаратистским движением в Абхазии, которая получила значительную помощь России, и с восстанием под предводительством свергнутой Гамсахурдии. Подобно царю Георгию, он пришел к выводу: “У нас нет выбора” и обратился к Москве за помощью. Российские войска вмешались в конфликт, и ценой за это было вступление Грузии в СНГ. В 1994 году грузины позволили разместить на территории своей страны три российские военные [c.254] базы на неопределенный срок. Российское военное вмешательство, которое сначала ослабило грузинское правительство, затем поддержало его, возвратило настроенную на независимость Грузию в российский лагерь.

 

Вторая среди бывших советских республик после России по населению и важности – это Украина. В различные этапы своей истории Украина была независимой, но все же большую часть современной эпохи она являлась частью единой политической структуры, управляемой из Москвы. Решающее событие произошло в 1654 году, когда казак Богдан Хмельницкий, предводитель восстания против польского гнета, согласился присягнуть на верность царю в обмен на помощь в борьбе с поляками. С тех пор и вплоть до 1991 года (если не считать недолгой независимости с 1917 по 1920 год) то, что сейчас является Украиной, находилось под политическим контролем Москвы. Однако Украина – это расколотая страна с двумя различными культурами. Линия разлома между цивилизациями, отделяющая Запад от православия, проходит прямо по ее центру вот уже несколько столетий. В различные моменты прошлого западная Украина была частью Польши, Литвы и Австро-Венгерской империи. Значительная часть ее населения является приверженцами униатской церкви, которая совершает православные обряды, но признает власть Папы Римского. Исторически западные украинцы говорили по-украински и были весьма националистичны в своих взглядах. Население Восточной Украины, с другой стороны, было в массе своей православным, и значительная его часть говорила по-русски. В начале 1990-х русские составляли до 22%, а русскоговорящие – 31% населения Украины. Большая часть учеников начальных и средних школ получала образование на русском языке6. Крым в подавляющем большинстве населения является русским и был частью Российской Федерации до 1954 года, когда Хрущев, якобы в честь принятого Хмельницким 300 лет назад решения, передал его Украине. [c.255]

 

 

 Различия между Восточной и Западной Украиной проявляются во взглядах их населения. Так, например, в конце 1992 года треть русских на Западной Украине заявила о том, что пострадали из-за антироссийских выступлений, в то время как в Киеве эта доля составила 10%7. Наиболее очевидно этот раскол Востока и Запада проявился на президентских выборах в июле 1994 года. Действующий президент, Леонид Кравчук, который, несмотря на тесные связи с российскими лидерами, идентифицировал себя как “национального” политика, победил в двенадцати областях западной Украины с большинством, доходящим до 90%. Его оппонент Леонид Кучма, который во время предвыборной кампании брал уроки разговорного украинского языка, одержал победу в тринадцати восточных областях со сравнимым преимуществом. Кучма победил, набрав 52% голосов. Примечательно, что украинская общественность с очень небольшим перевесом голосов подтвердила выбор Хмельницкого 1654 года. Эти выборы, как заметил один американский эксперт, “отразили и даже выкристаллизовали раскол между европеизированными славянами в Восточной [c.256] Украине и русско-славянским видением того, во что должна превратиться Украина. Это не столько этническая поляризация, сколько различные культуры”8.

 

В результате этого разделения отношения между Украиной и Россией могут развиваться тремя путями. В начале 1990-х между странами существовали важные нерешенные вопросы, в числе которых было ядерное оружие, Крым, права русских на Украине, Черноморский флот и экономические отношения. Многие считали, что вероятен вооруженный конфликт, отчего украинские аналитики стали утверждать, что Запад должен поддержать стремление Украины оставить у себя ядерное оружие для сдерживания российской агрессии9. Однако если общность цивилизации имеет значение, то конфликт между русскими и украинцами маловероятен. Оба эти народа славянские, преимущественно православные; между ними на протяжении столетий существовали тесные связи, а смешанные браки – обычное дело. Несмотря на спорные вопросы и давление крайних националистов с обеих сторон, лидеры обеих стран приложили немало усилий и достигли значительных успехов в решении проблем. Выборы явно ориентированного на Россию президента на Украине в середине 1994 года еще больше снизили вероятность острого конфликта между этими двумя странами. В то время как на всем постсоветском пространстве имеют место серьезные столкновения между мусульманами и христианами, а также немалое напряжение между русскими и прибалтийскими народами, к 1995 году насилия между русскими и украинцами не было.

 

Второй, и более вероятный вариант развития ситуации – это раскол Украины по линии разлома на две части, восточная из которых войдет в состав России. Вопрос отделения впервые был поднят в Крыму. Крымская общественность, 70% которой составляют русские, решительно поддержала независимость Украины от Советского Союза на Референдуме 1991 года. В мае 1992 года Крымский парламент также проголосовал за провозглашение независимости [c.257] Крыма, а затем, под давлением Украины, отменил это решение. Однако российский парламент проголосовал за отмену передачи Крыма Украине 1954 года. В январе 1994 года жители Крыма избрали президента, чья предвыборная кампания велась под лозунгом “единства с Россией”. Это застав; вило некоторых поднять вопрос: “Станет ли Крым следующим Нагорным Карабахом или Абхазией?”10. Ответом стало громкое “Нет!”, и следующий президент Крыма отказался от своего намерения провести референдум по вопросу о независимости и вместо этого пошел на переговоры с киевским правительством. В мае 1994 года ситуация снова накалилась, когда парламент Крыма проголосовал за воет-, становление конституции 1992 года, фактически сделав его независимым от Украины. Однако лидеры России и Украины вновь предотвратили возникновение насилия, и состоявшиеся двумя месяцами позже выборы, которые сделали президентом Украины пророссийски ориентированного Кучму, убавили стремление Крыма к отделению.

 

Однако те же выборы увеличили вероятность выхода западной части страны из состава Украины, которая все больше и больше сближалась у Россией. Некоторые россияне могли поддержать это. Как выразился один российский генерал, “Украина, вернее, Восточная Украина вернется к нам через пять, десять или пятнадцать лет. Западная Украина пусть катится к черту!”11. Такой “обрезок” униатской и прозападной Украины может стать жизнеспособным только при активной и серьезной поддержке Запада. Такая, поддержка, в свою очередь, может быть оказана только в случае значительного ухудшения отношений между Россией и Западом, вплоть до уровня противостояния времен “холодной войны”.

 

Третий, и наиболее вероятный сценарий выглядит так: Украина останется единой, останется расколотой, останется независимой и в целом будет тесно сотрудничать с Россией. После решения вопросов переходного времени – о ядерном оружии и вооруженных силах – наиболее серьезной [c.258] проблемой станут экономические вопросы, решение которых будет отчасти облегчаться общей культурой и тесными личными связями. По словам Джона Моррисона, российско-украинские отношения значат для Восточной Европы то же самое, что франко-немецкие для Западной12. Точно так же, как последние две страны образуют ядро Европейского Союза, первые две являются стержнем, необходимым для единства православного мира.

 

Большой Китай и его “сфера совместного процветания”

 

 Китай исторически считал, что он объединяет следующие части: “синскую зону”, куда входит Корея и Вьетнам, острова Лиу-Чиу и, временами, Япония; “внутреннюю азиатскую зону”, населенную не-китайцами: маньчжурами, монголами, уйгурами, тюрками и тибетцами, которых нужно контролировать по соображениям безопасности; а также “внешнюю зону” варваров, от которых тем не менее “ожидается, что они отдадут должное и признают превосходство Китая”13. Современная синская цивилизация приобретает знакомую структуру: центральное ядро – ханьский Китай; отдаленные провинции, которые являются частью Китая, но обладают значительной автономией; провинции, официально являющиеся частью Китая, но имеющие значительную часть не-китайского населения из других цивилизаций (Тибет, Синцзян); и китайские общества, которые станут или могут стать частью Китая с центром в Пекине на определенных условиях (Гонконг, Тайвань); одно преимущественно китайское государство, все более ориентированное на Пекин (Сингапур); крайне влиятельное китайское население в Таиланде, Вьетнаме, Малайзии, Индонезии и на Филиппинах, а также не-китайские страны (Северная и Южная Кореи, Вьетнам), которые тем [c.259] не менее разделяют многие составляющие китайской конфуцианской культуры.

 

В 1950-е Китай определял себя как союзника Советского Союза. Затем, после китайско-советского раскола, он увидел себя в роли предводителя третьего мира в борьбе с обеими сверхдержавами, что повлекло за собой значительные издержки и немногочисленные преимущества. После смены американской политики при администрации Никсона Китай попытался стать третьим участником в игре “баланс власти между двумя сверхдержавами”, уравновесив в 1970-х США, которые тогда казались слабыми, но затем, в 1980-е, когда военный потенциал Соединенных Штатов возрос, а СССР испытывал экономические трудности и увяз Афганистане, Китай занял равноудаленною позицию. С окончанием состязания двух сверхдержав, однако, “китайская карта” потеряла свою ценность, и Китаю пришлось снова переопределять свою роль на мировой арене. Он поставил перед собой две задачи: стать центром китайской культуры, стержневой страной, цивилизационным мандатом, на который будут ориентироваться все остальные китайские сообщества, и восстановить утраченное в девятнадцатом веке историческое значение ведущей державы в Восточной Азии.

 

Эти намерения Китая видны в следующем: во-первых, в том способе, при помощи которого Китай описывает свою позицию на мировой арене; во-вторых, в той степени, в которой зарубежные китайцы принимают участие в экономической жизни Китая, и, в-третьих, во все усиливающихся связях Китая с тремя основными (помимо самого Китая) китайскими сообществами: Гонконгом, Тайванем и Сингапуром, а также все более явной ориентации на Китай стран Юго-Восточной Азии, где Китай имеет значительное политическое влияние.

 

Китайское правительство рассматривает материковый Китай как стержневую страну своей цивилизации, на которую следует ориентироваться все остальным [c.260] сообществам. Давным-давно отказавшись от идеи отстаивания своих интересов через местные коммунистические партии, правительство пытается “представить себя как всемирного носителя китайской идеи”14. Для пекинского правительства люди китайского происхождения, даже с другим гражданством, являются членами сообщества и посему в некоторой мере подвластны китайскому правительству. Китайская идентичность определяется расовыми понятиями. Китайцы, как выразился один исследователь из РКС, это люди одной “расы, крови и культуры”. В середине 1990-х эта тема все чаще поднималась в правительственных и общественных кругах Китая. Для жителей Китая и тех людей китайского происхождения, кто живет в не-китайских обществах, “проверка зеркалом” становится проверкой того, кем они являются: “Подойди к зеркалу и посмотри на себя, – вот напоминание ориентированных на Пекин китайцев тем соотечественникам, кто старается ассимилироваться в зарубежных странах. Китайская диаспора, то есть huaren,, люди китайского происхождения, в отличие от zhongguoren, или жителей государства Китай, все чаще озвучивают идею “культурного Китая” как проявления их gonsh, или общего сознания. Китайская идентичность, которая в двадцатом веке подвергалась многочисленным нападкам со стороны Запада, теперь находится в процессе переопределения, и в этом помогают выдержавшие проверку временем составляющие китайской культуры15.

 

Исторически эта идентификация совпадала также и с различными взаимоотношениями с центральными властями китайского государства. Это чувство культурной идентичности облегчает рост экономических взаимоотношений между несколькими Китаями, что стало основным фактором, обусловившим экономический рост как материкового Китая, так и других обществ, и обеспечило тем самым материальный и психологический стимул для усиления китайской культурной идентичности. [c.261]

 

“Большой Китай”, таким образом, это не просто абстрактное понятие. Это быстро растущая культурная и экономическая реалия, которая уже начала становиться политической. Благодаря китайцам в 1980-е и 1990-е годы имел место бурный экономический рост: на материковой части, у Тигров (три из четырех Тигров – китайские общества), и в Юго-Восточной Азии. Экономика Восточной Азии все больше концентрируется вокруг Китая, и Китай все сильнее доминирует в ней. Китайцы из Гонконга, Тайваня и Сингапура предоставили основную часть капиталов, которые вызвали резкий подъем экономики материкового Китая в 1990-х. Зарубежные китайцы доминируют в экономиках стран Юго-Восточной Азии. К началу 1990-х годов китайцы составляли 1% населения Филиппин, но отвечали за 35% продаж местных фирм. В середине 1980-х в Индонезии китайцев было 2 – 3 процента от общего населения, но в их руках было сосредоточено около 70% местного частного капитала. Семнадцать из двадцати пяти крупнейших компаний контролировались китайцами, а один китайский конгломерат давал 5% ВНП Индонезии. В начале 1990-х китайцы составляли 10% населения Таиланда, но владели девятью из десяти крупнейших фирм и отвечали за 50% ВНП. Китайцы составляют примерно одну треть населения Малайзии, но экономика почти полностью в их руках16. Вся восточно-азиатская экономика вне Японии и Кореи – это, по сути, китайская экономика.

 

Возникновение сферы совместного процветания Большого Китая в значительной мере облегчается “бамбуковой сетью” семейных и личных отношений, а также общей культурой. Зарубежные китайцы способны вести бизнес в Китае намного лучше жителей Запада или японцев. В Китае доверие и преданность зависят от личных связей, а не от контактов, законов и других письменных документов. Западному бизнесмену будет намного проще вести дела в Индии, чем в Китае, где верность договорам зиждется на личных взаимоотношениях. Фунабаси Йоичи в 1993 году с [c.262] завистью заметил, что Китай извлек немалую выгоду из “не имеющей границ сети китайских коммерсантов в Гонконге, Тайване и Юго-Восточной Азии”17. “Зарубежные китайцы, – соглашается с ним один американский бизнесмен, – обладают предпринимательской жилкой, знают язык и переносят "бамбуковую сеть" своих семейных связей на деловые контакты. И имеют огромное преимущество над всеми, кто должен отчитываться перед советом директоров где-нибудь в Акроне или Филадельфии”. Преимущества зарубежных китайцев, ведущих дела на материке, также хорошо сформулировал Ли Кван Ю: “Мы – этнические китайцы. У нас много общего в наследии и культуре… Люди симпатизируют тем, кто на них похож. Это чувство взаимопонимания усиливается, если общими являются культура и язык. Это облегчает доверие и взаимопонимание – основу для любых деловых отношений”18. В конце восьмидесятых – девяностых годов двадцатого века зарубежные этнические китайцы смогли “продемонстрировать скептически настроенному миру, что связи quanxi, основанные на общности культуры и языка, могут скомпенсировать пробелы в правовых нормах и неясности в правилах и нормах”. Важность общей культуры для экономического развития была подчеркнута на Второй всемирной конференции китайских предпринимателей, состоявшейся в Гонконге в ноябре 1993-го. Ее описывали как “всекитайский триумфальный праздник, на который собрались китайские бизнесмены со всего мира”19. В синском мире, как везде, культурная общность стимулирует развитие экономических связей.

 

Снижение активности экономического участия Запада в китайской экономике после событий на площади Таньаньмынь, за которым последовало десятилетие бурного экономического роста в Китае, дало возможность и стимул зарубежным китайцам превратить свою особую культуру и личные связи в капитал, и их крупные инвестиции хлынули в Китай. Результатом стал резкий рост экономических связей между китайскими сообществами. В 1992 году 80% [c.263] прямых иностранных инвестиций в китайскую экономику (11,3 миллиарда долларов) пришлось на долю зарубежных китайцев, преимущественно на Гонконг (68,3%), а также на Тайвань (9,3%), Сингапур, Макао и другие страны. Япония, напротив, вложила лишь 6,6%, а Соединенные Штаты – 4,6% от общей суммы. Из примерно 50 миллиардов общих иностранных инвестиций 67% пришло из китайских источников. Рост торговли был не менее впечатляющим. Экспорт Тайваня в Китай вырос практически с нуля в 1986 году до 8% от общего тайваньского экспорта в 1992-м, увеличившись только за 1992 год на 35%. Рост сингапурского экспорта в Китай в том же 1992 году вырос на 22% (для сравнения: в тот год его общий экспорт увеличился всего на 2%). Как заметил в 1993 году Мюррей Вайденбаум: “Несмотря на то что сейчас в регионе доминирует Япония, в Азии интенсивно развивается промышленность, коммерция и финансы, создавая новую экономическую структуру с центром в Китае. Этот стратегический район обладает значительным потенциалом в области развития технологий и производства (Тайвань), предпринимательства и торговли (Гонконг), развитой сетью коммуникаций (Сингапур) и невероятным финансовым капиталом (целых три страны!), а также огромными территориями, ресурсами и рабочей силой (материковый Китай)”20. Кроме того, рынок материкового Китая, конечно же, потенциально самый большой из всех растущих рынков, и к середине 1990-х инвестиции в Китай были направлены в основном на продажу в данном регионе и экспорт их него.

 

Китайцы в странах Юго-Восточной Азии в различной мере ассимилировались с местным населением, причем последнее зачастую испытывает антикитайские настроения, которые при случае, как например меданское восстание в Индонезии в апреле 1994-го, вырываются наружу в форме насилия. Некоторые жители Малайзии и Индонезии критиковали отток китайских инвестиций на материк как “бегство капиталов”, и политические лидеры [c.264] вынудили президента Сухарто успокоить общественность заявлением, что это не окажет отрицательного воздействия на экономику их страны. Китайцы из Юго-Восточной Азии, в свою очередь, настаивали на том, что они преданны исключительно стране, где родились сами, а не их предки. В начале 1990-х отток китайского капитала из Юго-Восточной Азии был компенсирован солидными тайваньскими инвестициями в Филиппины, Малайзию и Вьетнам.

 

Сочетание растущего экономического могущества и общей китайской культуры привело к тому, что Гонконг, Тайвань и Сингапур принимают все большее участие в делах материкового Китая. Смирившись с приближающейся сменой власти, китайцы из Гонконга начали приспосабливаться к власти Пекина, а не Лондона. Бизнесмены и другие лидеры не хотят критиковать Китай и делать то, что может обидеть Китай. Когда они все-таки задели его, китайское правительство не колеблясь немедленно ответило тем же. К 1994 году сотни предпринимателей сотрудничали с Китаем и работали “гонконгскими советниками” в организации, которая на самом деле была теневым правительством. В начале 1990-х экономическое влияние Китая в Гонконге также значительно усилилось, и инвестиции с “материка” в 1993-м превысили совокупные инвестиции Японии и Соединенных Штатов21. К середине 1990-х экономическая интеграция Гонконга и материкового Китая практически завершилась, и осталось лишь ждать политической интеграции, которая наступит в 1997 году.

 

Развитие связей Тайваня с материковым Китаем отстает от укрепления сотрудничества Китая с Гонконгом. Тем не менее в восьмидесятые годы произошли значительные изменения. На протяжении трех десятилетий после 1949 года Две китайские республики отказывались признавать существование и легитимность друг друга, не имели связей друг с другом и фактически были в состоянии войны, которая время от времени проявлялась в перестрелках у прибрежных островов. После того как Дэн Сяопин укрепил свою [c.265] власть и начал процесс экономических реформ, правительство материкового Китая сделало ряд шагов к примирению. В 1981 году правительство Тайваня ответило взаимностью и начало отход от политики “трех нет” – нет контактов, нет переговоров и нет компромисса с материком. В мае 1986-го состоялись первые двусторонние переговоры по поводу возвращения тайваньского самолета, который был угнан в материковый Китай, и годом позже Тайвань отменил запрет на торговлю с материком22.

 

Последовавшее быстрое развитие экономических взаимоотношений между Тайванем и материком в значительной мере облегчалось “общей китайской идеей”, и результатом стало взаимное доверие. Жители Китая и Тайваня, как заметил главный представитель Тайваня на переговорах, “имеют настроение "свой своему поневоле брат"” и гордятся достижениями друг друга. К концу 1993 года жители Тайваня совершили 4 миллиона 200 тысяч визитов на материк, а китайцы 40 000 раз посетили Тайвань; каждый день жители Тайваня и Китая обменивались 40 000 писем и 13 000 телефонных звонков. Статистика сообщает, что торговля между двумя Китаями в 1993 году достигла 14,4 млрд долларов, а 20 000 тайваньских фирм вложили в развитие материка от 15 до 30 млрд долларов. Тайвань все большее внимание уделял материковому Китаю, с которым он связывал свой успех. “До 1980 года наиболее важным рынком для Тайваня была Америка, – заметил один тайваньский государственный деятель в 1993 году, – но в девяностых мы знаем, что наиболее важный фактор успеха для Тайваня – это материк”. Наиболее притягательной для тайваньских инвесторов, столкнувшихся с нехваткой рабочих рук у себя дома, стала дешевая рабочая сила на материке. В 1994 году начался обратный процесс исправления дисбаланса капитала и рабочей силы между двумя Китаями, когда тайваньские рыболовные компании наняли около 10 000 жителей материка для работы на своих судах23. Развитие экономических связей привело к переговорам между двумя [c.266] правительствами. В 1991 году два Китая учредили организации для связи друг с другом: Тайвань создал Фонд взаимодействия, а материк – Ассоциацию по отношениям через Тайваньский пролив. Первая встреча состоялась в Сингапуре в апреле 1993 года, а последующие встречи были проведены на материке и на Тайване. В августе 1994 года состоялся прорыв – подписан договор, содержащий множество ключевых вопросов, и даже пошли разговоры о возможном саммите глав двух правительств.

 

В середине 1990-х между Тайбэем и Пекином оставались нерешенные вопросы, включая независимость Тайваня, его участие в международных организациях и возможности самоопределения Тайваня как независимого государства. Однако вероятность того, что последнее произойдет, становится все меньше, потому что основной борец за независимость – Демократическая Прогрессивная Партия, обнаружила, что избиратели не хотят разрывать существующие связи с материком, и перестала “нажимать” на этот вопрос, боясь потерять голоса. Лидеры ДПП заявляют, что если они придут к власти, то вопрос независимости не будет первым на их повестке дня. Два правительства также имеют общие интересы – необходимо отстоять принадлежность Спрэтли и других островов Южно-Китайского моря к Китаю, а также подтвердить американский режим наибольшего благоприятствования по отношению к материковому Китаю. В начале 1990-х оба Китая медленно, но уверенно и неотвратимо двигались навстречу друг к другу и развивались в соответствии с их растущими экономическими связями и общей культурной идентичностью.

 

Это движение к компромиссу резко приостановилось в 1995 году, когда тайваньское правительство агрессивно потребовало признания и включения в международные организации. Президент Ли Дэнхуэй совершил “частный” визит в США, и на Тайване в декабре 1995 года прошли парламентские выборы, за которыми в марте 1996-го последовали президентские. В ответ китайское правительство провело [c.267] испытания ракет в море поблизости главных тайваньских портов и провело военные маневры близ островов, контролируемых Тайванем. Такое развитие ситуации подняло два вопроса. Один касается настоящего: может ли Тайвань оставаться демократическим, не став де-юре независимым? Второй относится к будущему: может ли Тайвань быть демократическим, не оставаясь независимым де-факто?

 

Отношения Тайваня с материком прошли две фазы и могут вступить в третью. На протяжении десятилетий националистское правительство заявляло, что является правительством всего Китая; это заявление означало явный конфликт с правительством, которое на самом деле контролировало весь Китай, за исключением Тайваня. В 1980-х тайваньское правительство отказалось от этих претензий и определило себя как правительство Тайваня, что обеспечило основу для примирения с материком по принципу “одна страна, две системы”. Однако многие отдельные личности и целые группы на Тайване подчеркивали, что Тайвань имеет отдельную культурную идентичность, указывая на сравнительно короткий период китайского правления и тот факт, что местный язык непонятен для носителей мандаринского диалекта. На самом деле, они пытались определить тайваньское общество как не-китайское и, таким образом, по праву независимое от Китая. Помимо этого, правительство Тайваня стало более активным на международнойарене, давая понять, что Тайвань – отдельная страна, а не часть Китая. Короче говоря, самоопределение национального правительства Китая эволюционировало следующим образом: правительство всего Китая – правительство части Китая – правительство не-Китая. Последняя позиция, которая де-факто означает провозглашение независимости, полностью неприемлема для официального Пекина, которое неоднократно подчеркивало готовность использовать силу, чтобы не дать этому произойти. Лидеры китайского правительства также заявили, что после присоединения к КНР Гонконга в 1997 году и Макао в 1999-м они предпримут [c.268] шаги по возвращению Тайваня. По всей видимости, то, как это произойдет, зависит от нескольких факторов: от того, насколько сильной будет поддержка движения к формальной независимости в Тайване; от исхода борьбы за право стать преемником главы государства в Пекине, которая заставляет политических и военных лидеров занимать крайне националистическую позицию; и наконец, от развития военного потенциала Китая до такой степени, что станет осуществимой блокада или вторжение на Тайвань. Видимо, в начале двадцать первого столетия Тайвань по принуждению или путем переговоров, а скорее всего при помощи сочетания того и другого будет более тесно интегрирован с материковым Китаем.

 

До поздних 1970-х отношения между непоколебимо антикоммунистическим Сингапуром и Китайской Народной Республикой оставались прохладными, а Ли Кван Ю и другие лидеры Сингапура с презрением относились к отсталому Китаю. Однако когда в восьмидесятых начался резкий экономический взлет Китая, Сингапур начал ориентироваться на материк, используя классическую тактику “подстраивания”. К 1992 году Сингапур вложил в Китай 1,9 миллиарда долларов, а на следующий год объявил о своих планах построить промышленный район “Сингапур II” неподалеку от Шанхая, что означает миллиарды долларов инвестиций. Ли стал горячим сторонником экономического развития Китая и поклонником его мощи. “Китай, – заявил он в 1993 году, – это место, где разворачивается бурная деятельность”24. Сингапурские зарубежные инвестиции, которые до этого были сконцентрированы в основном в Малайзии и Индонезии, потекли в Китай. Половина зарубежных проектов, получивших поддержку сингапурского правительства в 1993 году, были внедрены в Китае. Во время своего первого визита в Пекин, который состоялся в 1990-х, Ли Кван Ю постоянно настаивал на том, чтобы разговор велся не на мандаринском, а на английском. Вряд ли он сделал бы это два десятилетия спустя. [c.269]

 

Ислам: осознание без сплоченности

 

Структура политической лояльности среди арабов и мусульман всегда была совершенно иная, чем принятая в нас стоящее время на Западе, где вершиной политической лояльности было национальное государство. Все частные проявления преданности и верности подчинены чувству лояльности по отношению к национальному государству и уже включены в него. Группы, выходящие за рамки национального государства – языковые или религиозные сообщества, или цивилизации, – вызывают к себе не такое сильное доверие и преданность. Таким образом, среди множества широких и узких общностей западные проявления лояльности имеют пик где-то посередине, образуя кривую наподобие перевернутой U. В исламском мире структура лояльности представляет собой зеркальное отражение европейской модели. В исламской иерархии лояльности пустой является середина. “Двумя фундаментальными, изначальными и вечными структурами”, как заметил Аира Лапидус, были семья, клан, племя, с одной стороны, и “понятия культуры, религии и империи на самом высоком уровне” – с другой. “Трайбализм и религия (ислам) играли и продолжают играть, – соглашается с ней ливийский исследователь, – значительную и определяющую роль в социальном, экономическом и политическом развитии арабских общественных и политических систем”25. На самом деле, они переплетены так, что считаются наиболее важными факторами и переменными, которые определяют арабскую политическую культуру и арабское политическое мышление. Племена стоят в центре политики арабских государств, многие из которых, как выразился Тасин Башир, сами являются просто “племенами с флагами”. Основатель Саудовской Аравии преуспел во многом из-за своей способности создать коалицию племен при помощи браков и других [c.270] средств, и саудовская политика до сих пор остается во многом политикой племен, где судаири стравливаются с шамар и другими племенами. В жизни Ливана принимает участие по крайней мере восемнадцать крупных племен, а в Судане живет около пятисот племен, самое большое из которых составляет примерно 12% населения страны26.

 

Исторически в Центральной Азии не существовало национальной идентичности. “Преданность выказывалась племени, клану, семье, но не государству”. С другой стороны, у людей были общие “язык, религия, культура и стиль жизни”, а “ислам был самой мощной объединяющей силой среди людей, силой, намного превосходящей власть эмира”. Около сотни “горных” и семьдесят “равнинных” кланов насчитывается среди чеченцев и родственных им народов Северного Кавказа. Они контролировали политику и экономику настолько, что в отличие от советской плановой экономики чеченскую экономику стали называть “клановой”27.

 

Центрами лояльности и преданности в исламе всегда были небольшие группы и великая вера, племя и умма, а национальное государство не имело такого большого значения. В арабском мире существующие государства имеют проблемы с легитимностью, потому что они в основной массе – результат деспотичных, если не капризных действий европейского империализма. Границы арабских стран не всегда совпадают с границами этнических групп, таких, например, как берберы или курды. Эти государства разделили арабскую нацию, но панарабское государство, с другой стороны, так и не стало реальностью. Кроме того, идея суверенного национального государства несовместима с верой в верховную власть Аллаха и превосходство умма. Подобно революционному движению, исламский фундаментализм отказывается от национального государства во имя единства ислама, совсем как марксизм отвергал его во имя единства пролетариата всех стран. Слабость национального государства в исламе также находит отражение в том [c.271] факте, что в то время как между мусульманскими группами после Второй Мировой войны было немало конфликтов, крупные войны между мусульманскими странами случались редко, и самыми значительными из них стали нападения Ирака на своих соседей.

 

В семидесятых – восьмидесятых годах двадцатого века те же факторы, которые породили Исламское возрождение, также усилили идентификацию с умма, или исламской цивилизацией в целом. Как заметил в середине 1980-х один исследователь,

 “глубокое осознание мусульманской идентичности и единства были еще больше усилены деколонизацией, демографическим ростом, индустриализацией, урбанизацией и изменением международного порядка, связанного, помимо всего прочего, с нефтяными запасами на мусульманских землях… Современные средства коммуникации способствовали развитию и совершенствованию связей между мусульманскими народами. Выросло количество людей, совершающих паломничество в Мекку, что усиливает чувство общей идентичности среди мусульман из таких далеких стран, как Китай и Сенегал, Йемен и Бангладеш. Растет число студентов из Индонезии, Малайзии, Африки и с юга Филиппин, которые учатся в университетах Ближнего Востока, распространяя идеи и устанавливая личные связи через государственные границы. Проводятся – и все чаще – регулярные конференции и консультации среди мусульманской интеллигенции и улема (богословов) в таких центрах, как Тегеран, Мекка и Куала-Лумпур … Кассеты (аудио-, а теперь и видео-) разносят проповеди через международные границы, так что влиятельные проповедники теперь имеют доступ к аудитории далеко за пределами местной общины”28.

Чувство мусульманского единства также отражается и находит поддержку в действиях государств и международных [c.272] организаций. В 1969 году лидеры Саудовской Аравии, Пакистана, Марокко, Ирана, Туниса и Турции организовали первый арабский саммит в Рабате. Там родилась Организация исламской конференции, которая была формально учреждена в 1972 году со штаб-квартирой в Джидде. Практически все страны со значительным мусульманским населением теперь входят в ОИК, которая является единственной межгосударственной организацией своего рода. Христианские, православные, буддистские и индуистские правительства не имеют межгосударственных организаций, основанных на религии, а у мусульманских правительств такой орган есть. Кроме того, правительства Саудовской Аравии, Пакистана, Ирана и Ливии финансируют и поддерживают такие неправительственные организации, как Всемирный мусульманский конгресс (пакистанское детище) и Мусульманскую всемирную лигу (саудовское), а также “многочисленные, зачастую весьма далекие от ислама партии, режимы, движения и начинания, которые, как им кажется, разделяют их идеологический курс” и которые “обогащают обмен информацией и ресурсами среди мусульман”29.

 

Переход от исламского сознания к исламской сплоченности тем не менее содержит два парадокса. Во-первых, ислам разделен среди нескольких конкурирующих центров власти, каждый из которых пытается извлечь выгоду из мусульманской идентификации с умма, чтобы сплотить исламский мир под своим руководством. Это соревнование идет между установившимися режимами и их организациями, с одной стороны, и исламистскими режимами и их организациями – с другой. Саудовская Аравия была лидером в создании ОИК отчасти для того, чтобы создать противовес Лиге арабских государств, где в то время доминировал Насер. В 1991 году, после Войны в Заливе, лидер Судана Хассан аль-Тураби основал Народную арабскую исламскую конференцию (НАИК) в качестве противовеса ОИК, где доминировала Саудовская Аравия. Третья конференция [c.273] НАИК, которая состоялась в Хартуме в начале 1995 года, собрала несколько сот делегатов из исламистских организаций и движений восьмидесяти стран30. Помимо эти формальных организаций, война в Афганистане породила развитую сеть неформальных и подпольных групп ветеранов, которые воевали за дело ислама и мусульман в Алжире, Чечне, Египте, Тунисе, Боснии, Палестине, Филиппинах и многих других странах. После войны их ряды пополнились бойцами, прошедшими подготовку в университете Дава и Джихад под Пешаваром и афганских лагерях, которые финансировались различными группировками и их зарубежными покровителями. Общие интересы, разделяемые радикальными режимами и движениями, иногда превосходили более традиционную вражду, и с иранской помощью были налажены связи между суннитскими и шиитскими фундаменталистскими группами. Тесное военное сотрудничество налажено между Суданом и Ираном: иранские ВВС и ВМФ используют суданские базы, а правительства этих двух стран совместно поддерживают группы фундаменталистов в Алжире и многих других странах. По некоторым данным, Хассан аль-Тураби и Саддам Хуссейн наладили тесные связи в 1994 году, а Иран и Ирак сделали шаги к примирению31.

 

Во-вторых, концепция умма предполагает нелегитимность национального государства, но в то же время умма можно объединить только при помощи действий одного или более стержневых государств, которые в данный момент отсутствуют. Концепция ислама как единого религиозно-политического сообщества означает, что стержневые государства обычно появлялись в прошлом только когда религиозное и политическое руководство – халифат и султанат – объединялись в один правящий институт. Стремительное завоевание Северной Африки и Ближнего Востока арабами в седьмом веке достигло кульминации в халифате Омейядов со столицей в Дамаске. За ним последовал основанный Багдадом, испытывавшим влияние персов халифат [c.274] Абассидов, а в десятом веке появились второстепенные халифаты в Каире и Кордове. Четыре столетия спустя оттоманские турки пронеслись по Ближнему Востоку, захватив Константинополь в 1453 году и образовав новый халифат в 1517-м. Примерно в то же самое время другие тюркские народы завоевали Индию и основали империю моголов. Подъем Запада подорвал мощь и Оттоманской, и Могольской империи, и крах Оттоманской империи оставил ислам без стержневого государства. Оттоманские земли были большей частью разделены между западными державами, которые, уйдя оттуда, оставили после себя неустойчивые государства, созданные по западным моделям, чуждым традициям ислама. Поэтому на протяжении большей части двадцатого века ни у одного мусульманского государства не было достаточной власти и достаточной культурной и религиозной легитимности для того, чтобы претендовать на роль предводителя ислама и быть принятым в этом качестве другими исламскими и неисламскими странами.

 

Отсутствие исламского стержневого государства – основная причина продолжающихся внутренних и внешних конфликтов, присущих исламу. Осознание без сплоченности – вот источник слабости ислама и источник, от которого исходит угроза другим странам. Насколько вероятно, что такая ситуация сохранится надолго?

 

Исламское стержневое государство должно обладать экономическими ресурсами, военной мощью, организаторскими способностями, а также исламской идентичностью и преданностью, чтобы стать политическим и религиозным лидером умма. В качестве вероятного исламского лидера время от времени упоминаются шесть стран, однако в настоящее время ни одна из них не обладает всеми необходимыми качествами для того, чтобы по-настоящему стать стержневым государством. Индонезия – самая крупная мусульманская страна, и ее экономика растет быстрыми темпами. Однако она расположена на периферии ислама. Слишком далеко от арабского центра. Ислам в этой стране [c.275] более мягкий, как это и принято в Юго-Восточной Азии. Население Индонезии и ее культура – это смесь туземного, мусульманского, индуистского, китайского и христианского влияния. Египет – арабская страна, с большим населением, занимает центральное, стратегически важное место на Ближнем Востоке; там расположено ведущей исламское учебное заведение – университет аль-Азхар. Но в то же время это бедная страна, экономически зависимая от Соединенных Штатов, контролируемых Западом международных организаций и арабских стран с богатыми нефтяными запасами.

 

Иран, Пакистан и Саудовская Аравия явно определяют себя как мусульманские страны и предпринимают активные попытки оказать влияние на умма и стать ее лидером; Поступая так, они соревнуются друг с другом в финансировании организаций, оказании помощи исламским группами “сватовстве” к мусульманским народам Центральной Азии; Иран обладает размером, центральным расположением, населением, историческими традициями, нефтяными ресурсами и средним уровнем экономического развития, чего достаточно, чтобы квалифицировать его как исламское стержневое государство. Однако 90% процентов мусульман – сунниты, в то время как в Иране преобладают шииты; персидский язык – далекий родственник арабского как языка ислама, и отношения между персами и арабами исторически были антагонистическими.

 

Пакистан обладает размером, населением, военной мощью, а его лидеры достаточно последовательно пытались провозгласить, что их страна играет роль “локомотива” сотрудничества между исламскими государствами, и от лица их страны ислам говорит во всем остальным миром. Однако Пакистан – относительно бедная страна, которая страдает от серьезной внутренней этнической и региональной раздробленности, политической нестабильности и проблемы поддержания безопасности с Индией, что во многом объясняет его заинтересованность в развитии тесных связей [c.276] с другими исламскими странами, а также немусульманскими государствами, такими как Китай и Соединенные Штаты.

 

Саудовская Аравия – колыбель ислама; там расположены самые почитаемые святыни ислама; ее язык – это язык ислама; она обладает самыми крупными в мире запасами нефти и, следовательно, финансовым влиянием; ее правительство ведет общество по исключительно исламскому пути. В семидесятые – восьмидесятые годы двадцатого века Саудовская Аравия была единственной влиятельной силой ислама. Она потратила миллиарды долларов на поддержку мусульманских начинаний по всему миру, от строительства мечетей и издания книг до создания и поддержки политических партий, исламистских организаций и террористических движений, причем была довольно неразборчива в своей помощи. С другой стороны, относительно небольшое население Саудовской Аравии и географическая уязвимость делают ее зависимой от Запада в плане безопасности.

 

Наконец, Турция. Она обладает историей, населением, средним уровнем экономического развития, национальным единством, военными традициями и компетенцией, чтобы стать стержневым государством ислама. Однако Ататюрк, четко определив Турцию как светскую страну, не дал Турецкой Республике перенять эту роль по наследству у Оттоманской империи. Турция даже не смогла стать одним из основателей ОИК, потому что светский характер этой страны прописан в ее конституции. Пока Турция продолжает определять себя светской страной, роль лидера ислама ей заказана.

 

Однако что будет, если Турция переопределится? В какой-то момент Турция может отказаться от своей угнетающей и унизительной роли просителя, умоляющего Запад о членстве в ЕС, и вернуться к более впечатлительной и возвышенной исторической роли основного исламского представителя и антагониста Запада. [c.277]

 

Фундаментализм сейчас в Турции на подъеме; при Озале Турция прилагала значительные усилия, чтобы идентифицировать себя с арабским миром: страна извлекла выгоду из этнических и лингвистических связей, чтобы играть определенную скромную роль в Центральной Азии. Турция| поддерживала и поощряла мусульман в Боснии. Среди мусульманских стран Турция занимает уникальное положение благодаря наличию обширных исторических связей с мусульманами на Балканах, Среднем Востоке, Северной Африке и Центральной Азии. Вполне вероятно, Турция может “стать еще одной Южной Африкой”: отказаться от светскости как чуждой ей идеи, подобно тому как ЮАР отменила апартеид и таким образом сменила свой статус страны-изгоя на роль ведущей державы своей цивилизации. Усвоив уроки добра и зла западного влияния, от христианства до апартеида, ЮАР имеет особенное право вести за собой Африку. Усвоив уроки добра и зла западного влияния – секуляризм и демократию, – Турция может добиться аналогичного права стать лидером ислама. Но чтобы добиться этого, ей нужно отречься от наследия Ататюрка еще решительней, чем Россия отказалась от ленинских заветов. Возможно, для этого потребуется лидер масштаба Ататюрка, который объединит религиозное и политическое наследие, чтобы превратить Турцию из разорванной страны в стержневое государство. [c.278]

 

  Примечания

 * Про себя, вполголоса (итал.) – Прим. перев.

 Библиография (с.556–559)

 

1. Economist, 14 January 1995, p. 45; 26 November 1994, p. 56, резюмируя статью Жюппе в Le Monde, 18 November 1994; New York Times, 4 September 1994, p. 11. [c. 556]

 2. Michael Howard, “Lessons of the Cold War”, Survival, 36 (Winter 1994), 102–103; Pierre Behar, “Central Europe: The New Lines of Fracture”, Geopolitique, 39 (English ed., August 1992), 42; [c. 556] Max Jakobson, “Collective Security in Europe Today”, Washington Quarterly, 18 (Spring 1995), 69; Max Beloff, “Fault Lines and Steeples: The Divided Loyalties of Europe”, National Interest, 23 (Spring 1991), 78. [c. 557]

 3. Andreas Oplatka, “Vienna and the Mirror of History”, Geopolitique, 35 (English ed., Autumn 1991), 25; VytautasLandsbergis, “The Choice”, Geopolitique, 35 (English ed., Autumn1991), 3; New York Times, 23 April 1995, p. 5E. [c. 557]

 4. Carl Bildt, “The Baltic Litmus Test”, Foreign Affairs, 73 (Sept./Oct. 1994), 84. [c. 557]

 5. New York Times, 15 June 1995, p. A10. [c. 557]

 6. RFE/RL Research Bulletin, 10 (16 March 1993), 1, 6. [c. 557]

 7. William D. Jackson, “Imperial Temptations: Ethnics Abroad”, Orbis, 38 (Winter 1994), 5. [c. 557]

 8. Ian Brzezinski, New York Times, 13 July 1994, p. A8. [c. 557]

 9. John F. Mearsheimer, “The Case for a Ukrainian Nuclear Deterrent: Debate”, Foreign Affairs, 72 (Summer 1993), 50–66. [c. 557]

 10. New York Times, 31 January 1994, p. A8. [c. 557]

 11. Цит. по Ola Tunander, “New European Dividing Lines?” в Valter Angell, ed., Norway Facing a Changing Europe: Perspectives and Options (Oslo: Norwegian Foreign Policy Studies № 79, Fridtjof Nansen Institute et al., 1992), p. 55. [c. 557]

 12. John Morrison, “Pereyaslav and After: The Russian-Ukrainian Relationship”, International Affairs, 69 (October 1993), 677. [c. 557]

 13. John King Fairbank, ed., The Chinese World Order: Traditional China's Foreign Relations (Cambridge: Harvard University Press, 1968), pp. 2–3. [c. 557]

 14. Perry Link, “The Old Man's New China”, New York Review of Books, 9 June 1994, p. 32. [c. 557]

 15. Perry Link, “China's “Core” Problem”, Daedalus, 122 (Spring 1993), 205; Weiming Tu, “Cultural China: The Periphery asthe Center”, Daedalus, 120 (Spring 1991), 22; Economist, 8 July1995, pp. 31–32. [c. 557]

 16. Economist, 27 November 1993, p. 33; 17 July 1993, p. 61. [c. 557]

 17. Economist, 27 November 1993, p. 33; Yoichi Funabashi, “The Asianization of Asia”, Foreign Affairs, 72 (Nov. /Dec. 1993), 80. См. также Murray Weidenbaum and Samuel Hughes, The Bamboo Network (New York: Free Press, 1996). [c. 557]

 18. Christopher Gray, цит. по Washington Post, 1 December 1992, p. A30; Lee Kuan Yew, цит. по Maggie Farley, “The Bamboo [c. 557] Network”, Boston Globe Magazine, 17 April 1994, p. 38; International Herald Tribune, 23 November 1993. [c. 558]

 19. International Herald Tribune, 23 November 1993; George Hicks and J.A.C. Mackie, “A Question of Identity; Despite Media Hype, They Are Firmly Settled in Southeast Asia”, Far Eastern Economic Review, 14 July 1994, p. 47. [c. 558]

 20. Economist, 16 April 1994, p. 71; Nicholas D. Kristof, “TheRise of China”, Foreign Affairs, 72 (Nov. /Dec. 1993), 48; Gerrit W. Gong, “China's Fourth Revolution”, Washington Quarterly, 17 (Winter 1994), 37; Wall Street Journal, 17 May 1993, p. A7A; Murray L. Weidenbaum, Greater China: The Next Economic Superpower? (St. Louis: Washington University Center for the Study of American Business, Contemporary Issues Series 57, February1993), pp. 2–3. [c. 558]

 21. Steven Mufson, Washington Post, 14 August 1994, p. A30; Newsweek, 19 July 1993. p. 24; Economist, 7 May 1993, p. 35. [c. 558]

 22. Cм.: Walter С. Clemens, Jr. and Jim Zhan, “Chiang Ching-Kuo's Role in the ROC–PRC Reconciliation”, American Asian Review, 12 (Spring 1994), 151–154. [c. 558]

 23. Koo Chen Foo, цит. по Economist, 1 May 1993, p. 31; P. Link, “Old Man's New China”, p. 32. См. “Cross-Strait Relations: Historical Lessons”, Free China Review, 44 (October 1994), 42–52. Gong, “China's Fourth Revolution”, p. 39; Economist, 2 July 1994. p. 18; Gerald Segal, “China's Changing Shape: The Muddle Kingdom?” Foreign Affairs, 73 (May/June 1994), 49; Ross H. Munro, “Giving Taipei a Place at the Table”, Foreign Affairs, 73 (Nov. /Dec. 1994), 115; Wall Street Journal, 17 May 1993, p. A7A; Free China Journal, 29 July 1994, p. 1. [c. 558]

 24. Economist, 10 July 1993, pp. 28–29; 2 April 1994, pp. 34–35; International Herald Tribune, 23 November 1993; Wall Street Journal, 17 May 1993, p. A7A. [c. 558]

 25. Ira M. Lapidus, History of Islamic Societies (Cambridge, UK: Cambridge University Press, 1988), p. 3. [c. 558]

 26. Mohamed Zahi Mogherbi, “Tribalism, Religion and the Challenge of Political Participation: The Case of Libya”, (Paper presented to Conference on Democratic Challenges in the Arab World, Center for Political and International Development Studies, Cairo, 22–27 September 1992, pp. 1, 9; Economist, (Survey of the Arab East), 6 February 1988, p. 7; Adlan A. El-Hardallo, “Sufism and Tribalism: The Case of Sudan”, (Paper prepared for Conference on [c. 558] Democratic Challenges in the Arab World, Center for Political and International Development Studies, Cairo, 22–27 September 1992), p. 2; Economist, 30 October 1987, p. 45; John Duke Anthony, “Saudi Arabia: From Tribal Society to Nation-State”, in Ragaei El Mellakh and Dorothea H. El Mellakh, eds., Saudi Arabia, Energy, Developmental Planning, and Industrialization (Lexington, MA: Lexington, 1982), pp. 93–94. [c. 559]

 27. Yalman Onaran, “Economics and Nationalism: The Case ofMuslim Central Asia”, Central Asian Survey, 13 (No. 4, 1994), 493; Denis Dragounski, “Threshold of Violence”, Freedom Review, 26 (Mar./April 1995), 12. [c. 559]

 28. Barbara Daly Metcalf, “The Comparative Study of Muslim Societies”, Items, 40 (March 1986), 3. [c. 559]

 29. B.D. Metcalf, “Muslim Societies”, p. 3. [c. 559]

 30. Boston Globe, 2 April 1995, p. 2. О PAIC вообще, см. “ThePopular Arab and Islamic Conference (PAIC): A New “Islamist International”?” Trans State Islam, 1 (Spring 1995), 12–16. [c. 559]

 31. Bernard Schechterman and Bradford R. McGuinn, “Linkages Between Sunni and Shi'i Radical Fundamentalist Organizations: A New Variable in Middle Eastern Politics?” The Political Chronicle, 1 (February 1989), 22–34; New York Times, 6 December 1994, p. 5. [c. 559]


 

 ЧАСТЬ 4. СТОЛКНОВЕНИЯ ЦИВИЛИЗАЦИЙ

Глава 8. Запад и остальные: межцивилизационные вопросы

 

Западный универсализм

 

В возникающем мире отношения между странами и возникающем мире отношения между странами и группами из различных цивилизаций не будут тесными и зачастую будут антагонистическими. И все же некоторые межцивилизационные отношения больше чреваты конфликтами, чем другие. На микроуровне наиболее напряженные линии разлома проходят между исламом и его православными, индуистскими, африканскими и западнохристианскими соседями. На макроуровне самое главное разделение – “Запад и остальные”, и наиболее ожесточенные конфликты случаются между мусульманскими и азиатскими странами, с одной стороны, и Западом – с другой. Самые опасные столкновения в будущем, скорее всего, будут происходить из-за заносчивости Запада, нетерпимости ислама и синской самоуверенности.

 

Запад – единственная из цивилизаций, которая оказала огромный и временами разрушающий эффект на все остальные цивилизации. Следовательно, взаимоотношения между властью и культурой Запада и властью и культурами других цивилизаций – вот наиболее всеобъемлющая характеристика мира цивилизаций. По мере того как относительное влияние других цивилизаций возрастает, утрачивается привлекательность [c.281] западной культуры и не-западные жители все больше, доверяют своим исконным культурам и все больше предай им. В результате этого основной проблемой взаимоотшений между Западом и остальными стало несоответствие между стремлением Запада – особенно Соединен” Штатов – насаждать универсальную западную культуру и все снижающейся способностью делать это.

 

Падение коммунизма обострило это несоответствие, укрепив на Западе мнение, что идеология демократического либерализма триумфально победила во всем мире, и поэтому она универсально приемлема. Запад, с его давними миссионерскими традициями, и главным образом Америка, полагает, что не-западные народы должны перенять западные ценности демократии, свободного рынка, контролируемого правительства, прав человека, индивидуализма, господства права и затем должны воплотить все эти ценности в своих институтах. Меньшинства из других цивилизаций с радостью принимают и поддерживают эти ценности, но в не-западных культурах преобладает другое отношение этим ценностям: от широко распространенного скептицизма до жесткого противодействия. То, что для Запада универсализм, для остальных – империализм.

 

Запад пытается и будет продолжать пытаться сохранить свое высокое положение и защищать свои интересы, называя их интересами “мирового сообщества”. Это выражение стало эвфемизмом (заменив “свободный мир”) и призвано придать иллюзию правомочности в глазах всего мира действиям, отражающим интереса США и других западных держав. Так, например, Запад пытается интегрировать не-западные страны в глобальную экономическую систему, в которой он доминирует. При помощи МВФ и других международных экономических институтов Запад поддерживает свои экономические интересы и вынуждает другие страны вести ту экономическую политику, которую считает приемлемой. При любом опросе общественного мнения в не-западных обществах, МВФ несомненно заручился бы [c.282] поддержкой финансовых министров и еще небольшого числа людей, но подавляющее большинство высказало бы свое негативное отношение к нему. Люди согласились бы с Георгием Арбатовым, который описал чиновников из МВФ как “необольшевиков, которые обожают экспроприировать деньги других, насаждают недемократические и чуждые правила экономического и политического поведения и душат экономическую свободу”1.

 

Жители не-Запада также не упускают случая указать на расхождение между принципами и поступками Запада. Лицемерие, двойные стандарты, излюбленный оборот “да, но…” – вот цена претензий на универсализм. Да, мы поддерживаем демократию, но только если она не приводит к власти исламский фундаментализм; да, принцип нераспространения должен касаться Ирана и Ирака, но не Израиля; да, свободная торговля – это эликсир экономического роста, но только не в сельском хозяйстве; да, права человека – это проблема в Китае, но не в Саудовской Аравии; да, нужно срочно отразить агрессию против обладающего нефтью Кувейта, но не нападение на обделенных нефтью боснийцев. Двойные стандарты на практике – это неизбежная цена универсальных стандартных принципов.

 

Добившись политической независимости, не-западные общества пожелали освободиться от экономического, военного и культурного господства Запада. Восточно-азиатские страны быстрыми темпами идут к тому, чтобы поравняться с Западом. Азиатские и исламские страны ищут быстрые пути сравняться с Западом в военном плане. Глобальные притязания западной цивилизации, снижение относительной власти Запада, а также растущая культурная самоуверенность других цивилизаций делают достаточно сложными отношения между Западом и остальными. Природа этих взаимоотношений и степень их антагонистичности, однако, сильно различаются и делятся три категории. С цивилизациями, бросающими вызов – Исламской и синской, – Запад, скорее всего, будет иметь [c.283] в целом натянутые и зачастую антагонистичные отношения. Что касается отношений с Латинской Америкой и Африкой, то более слабые цивилизации, которые в определенной мере зависят от Запада, будут куда менее конфликтны, особенно Латинская Америка. Взаимоотношения Запада с Россией, Японией и Индией будут, вероятно, чем средним между двумя предыдущими категориями: здесь будут и сотрудничество, и конфликты, и эти три стержневых государства будут примыкать то к цивилизациям, бросающим вызов, то к Западу. Это “колеблющиеся” цивилизации между Западом, с одной стороны, и исламской синской цивилизациям – с другой.

 

Ислам и Китай обладают великими культурными традициями, очень отличными от традиций Запада и, в их глаз намного превосходящими традиции Запада. Мощь и самоуверенность обеих цивилизаций по отношению к Западу растут, и конфликты между их ценностями и интересами также ценностями и интересами Запада становятся все более многочисленными и напряженными. Из-за того, что у ислама отсутствует стержневое государство, отношения каждой отдельно взятой исламской страны с Западом существенно различаются. Однако с начала 1970-х прослеживаются довольно четкие антизападные тенденции, которые проявились в подъеме фундаментализма, приходе к власти в мусульманских странах более антизападных правительств вместо прежних прозападных, возникновении квази-войны между некоторыми исламскими группами и Западом, ослаблении установившихся во время “холодной войны” между США и некоторыми мусульманскими страна” связей в области обеспечения безопасности. Подчеркивание различных позиций по некоторым проблемам – это фундаментальный вопрос, касающийся той роли, которую эти цивилизации будут играть по отношению к Западу в создании будущей модели мира. Будут ли всемирные институты, распределение власти, а также политика и экономика наций в двадцать первом веке отражать западные ценности [c.284] и интересы или они будут определяться в первую очередь ценностями и интересами ислама и Китая?

 

Реалистичная теория международных отношений предсказывает, что стержневые государства не-западных цивилизаций должны вступать в коалиции друг с другом, чтобы уравновесить доминирование власти Запада. В некоторых областях это уже произошло. Однако возникновение всеобщей антизападной коалиции в ближайшее время выглядит маловероятным. Исламская и синская цивилизации фундаментально отличаются в плане религии, культуры, социальной структуры, традиций, политики, основных предпосылок в их образе жизни. По сути, у них меньше общего друг с другом, чем с западной цивилизацией. И все же в политике общий враг порождает общие интересы. Исламские и синские страны, которые рассматривают Запад как своего антагониста, имеют, таким образом, повод сотрудничать друг с другом против Запада, как это делали союзники и Сталин в борьбе с Гитлером. Это сотрудничество заметно во многих аспектах, включая права человека, экономику и, что наиболее заметно, в попытках стран из обеих цивилизаций повысить свой военный потенциал, особенно в области оружия массового уничтожения и средств их доставки, то есть ракет, чтобы компенсировать превосходство Запада по обычным вооружениям. К началу 1990-х годов “конфуцианско-исламские” связи имели место между Китаем и Северной Кореей, с одной стороны, и – в различной степени – Пакистаном, Ираном, Ираком, Сирией, Ливией и Алжиром, с другой, чтобы противостоять Западу в этой области.

 

Вопросы, которые разделяют Запад и эти другие общества, все острее стоят на повестке дня в международных отношениях. Три подобных вопроса включают попытки Запада: (1) сохранить военное превосходство при помощи политики нераспространения и контрраспространения по отношению к ядерному, биологическому и химическому вооружению, а также средств их доставки; (2) распространить западные ценности и институты, вынуждая другие [c.285] общества уважать права человека, как их понимают на Западе, и принять демократию по западной модели; (3) защитить культурную, общественную и этническую целостное западных стран, ограничив количество въезжающих в них жителей не-западных обществ в качестве беженцев или мигрантов. Во всех этих трех областях Запад сталкивает и, скорее всего, будет продолжать сталкиваться с проблемами по защите своих интересов перед не-западными обществами.

 

Распространение вооружений

 

Рассеивание военного потенциала стало последствием глобального экономического и социального развития. По мере того как азиатские страны – Япония, Китай и другие – становятся богаче, они становятся более могущественными в военном отношении, что со временем произойдет и с исламскими обществами. То же самое будет и с Россией, если она успешно реформирует свою экономику. В последние десятилетия двадцатого века мы стали свидетеля того, как многие не-западные нации получили современное оружие из рук западных стран, России, Израиля и Китая, а также создали собственные мощности по производству новейшего оружия. Этот процесс продолжится и вероятнее всего ускорится в первые годы XXI века. Тем не менее достаточно долго в будущем столетии Запад в лице Америки с некоторой помощью Британии и Франции сможет в одиночку совершить военное вторжение практически в любую точку мира. Одни только Соединенные Штаты будут иметь достаточно военно-воздушных сил, чтобы совершить бомбардировку практически любой точки в мире. Таковы центральные элементы военного положения США как глобальной державы и Запада как господствующей цивилизации в мире. В ближайшее время соотношение обычных видов вооружений в пользу Запада будет подавляющим. [c.286]

 

Время, усилия и затраты, необходимые для создания первоклассного потенциала обычных вооружений, хорошо стимулируют не-западные страны к поиску других способов противостояния мощи Запада в области обычных вооружений. Очевидным средством “срезать угол” является приобретение оружия массового уничтожения и средств их доставки. Стержневые государства и страны, которые являются или стремятся стать доминирующими в своем регионе державами, имеют особый стимул к приобретению ядерного оружия. Такое оружие, во-первых, позволит этим странам добиться господства над другими странами своей цивилизации и своего региона и, во-вторых, даст им средство отражения вторжения в их цивилизацию или регион Соединенных Штатов или любой другой внешней державы. Если бы Саддам Хуссейн отложил свое вторжение в Кувейт на два-три года, пока не получил бы ядерное оружие, в его руках, скорее всего, оказался бы Кувейт и, вполне возможно, и саудовские нефтяные месторождения. Не-западные страны вынесли очевидные уроки из Войны в Заливе. Для Северной Кореи это были военные уроки: “Нельзя давать американцам наращивать свои силы; нельзя давать им вводить в бой авиацию; нельзя давать Америке вести войну с низким процентом потерь среди американцев”. Для высших военных чинов Индии урок был даже более ясен: “Не воюй с США, если у тебя нет ядерного оружия”2. Этот урок был очень серьезно воспринят многими политическими лидерами и представителями военного командования по всему не-западному миру, как и вполне логичный вывод: “Если у тебя есть ядерное оружие, Соединенные Штаты с тобой воевать не будут”.

 

“Вместо того чтобы, как обычно, укреплять политику с позиций силы, – заметил Лоуренс Фридмен, – обладание ядерным оружием на самом деле подтверждает тенденцию дробления международной системы, в которой некогда великие державы играют более скромную роль”. Таким образом, роль ядерного оружия для Запада после “холодной войны” отличается от той, какую оно играло во [c.287] время “холодной войны”. Как сказал министр оборон Лес Эспин, тогда ядерное оружие компенсировало отставание Запада от Советского Союза в области обычных вооружений. Оно служило “балансиром”. Однако в мире после “холодной войны” Соединенные Штаты обладают “не имеющей себе равных мощью в области обычных вооружений, и теперь уже наши враги могут получить ядерное оружие. Мы – те, кому следовало сократиться, потому что равняются на нас”3.

 

Таким образом, нет ничего удивительного в том, Россия отводит важную роль ядерному оружию в своей обороне, и в 1995-м договорилась о закупке дополнительных межконтинентальных ракет и бомбардировщиков на Украине. “Мы теперь слышим то же самое, что сами говорили о русских в 50-х, – прокомментировал один американский эксперт по вооружению. – Сейчас русские говорят: "Нам нужно ядерное оружие, чтобы компенсировать их превосходство в обычных видах вооружения"”. С точностью до наоборот, во время “холодной войны” Соединенные Штаты по соображениям политики сдерживания не пожелали отказаться от права первыми использовать ядерное оружие. В свете новых, сдерживающих функций ядерного оружия в мире после “холодной войны”, Россия в 1993 году официально отказалась от советской стратегии не использовать его первыми. В то же время Китай, развивая новую стратегию после окончания “холодной войны” – ядерную стратегию ограниченного сдерживания, тоже начал ставить под вопрос и постепенно отходить от преданности принятого в 1964-м принципа неиспользования ядерного оружия первыми4. По мере того, как другие стержневые страны и региональные державы получат ядерное оружие или другие виды оружия массового поражения, они, скорее всего, также последуют этому примеру, чтобы максимально увеличить сдерживающий эффект своего вооружения против западных военных действий с использованием обычного вооружения. [c.288]

 

Ядерное оружие может угрожать Западу и более непосредственно. Китай и Россия имеют на вооружении баллистические ракеты, которые могут нанести удар ядерными боеголовками по Европе и Северной Америке. Северная Корея, Пакистан и Индия увеличивают радиус действий своих ракет и в какой-то момент они тоже окажутся способны держать Запад под прицелом. Кроме того, ядерное оружие может быть доставлено и по-другому. Военные аналитики обычно различают конфликты по степени насилия: от небольших боевых действий (как терроризм или единичные партизанские войны), затем ограниченные войны и большие войны (с массированным применением обычного вооружения) до ядерной войны. Терроризм исторически был и остается оружием слабых, то есть тех, кто не обладает обычной военной мощью. Со времен Второй Мировой войны ядерное оружие также было оружием слабых, при помощи которого они компенсировали свое отставание в обычных видах вооружения. В прошлом террористы были способны лишь на ограниченное насилие: убить пару человек здесь или разрушить пару зданий там. Для массированного насилия требовались массированные вооруженные силы. Однако в какой-то момент несколько террористов окажутся способными на массовое насилие и массовые разрушения. По отдельности терроризм и ядерное оружие – это оружие слабых с не-Запада. Если и когда они объединятся, слабые с не-Запада станут сильными.

 

В мире после “холодной войны” попытки создать оружие массового уничтожения и средства его доставки предпринимались в основном в исламских и конфуцианских странах. Пакистан и, возможно, Северная Корея обладают небольшим количеством ядерного оружия или, по крайней, мере, способностью быстро изготовить его, и также разрабатывают или приобретают ракеты большой дальности, чтобы доставлять его. У Ирака большие запасы химического вооружения, и он предпринимает значительные попытки по приобретению биологического и ядерного оружия. [c.289] В 1988 году президент Рафсанджани заявил, что иранцы “должны быть хорошо вооружены химическим, бактериологическим и радиологическим оружием, чтобы использовать его в защитных и наступательных целях”, и три года спустя его вице-президент, обращаясь к исламской конференции, сказал: “Поскольку Израиль по-прежнему обладает ядерным оружием, мы, мусульмане, несмотря на пытки ООН не допустить его распространения, должны сотрудничать в области создания атомной бомбы”. В 1992 и 1993 годах представители высшего руководства американской разведки заявляли, что Иран продолжает свои попытки приобрести ядерное оружие, а в 1995 году госсекретарь США Уоррен Кристофер заявил напрямую: “Сегодня Иран тщетно пытается создать ядерное оружие”. Другие мусульманские страны неоднократно проявляли интерес к созданию ядерного оружия, включая Ливию, Алжир и Саудовскую Аравию. “Полумесяц”, согласно яркому выражению Али Мазруи, находится “над грибовидным облаком”, и он тоже, помимо Запада, может угрожать другим. Ислам может дойти до того, что “поиграет в ядерную русскую рулетку с двумя другими цивилизациями – с индуизмом в Южной Азии и сионизмом и политизированным иудаизмом на Ближнем Востоке”5.

 

В распространении оружия исламско-конфуцианские связи проявились наиболее широко и конкретно. Китай играет ключевую роль в передаче обычных видов вооружения и оружия массового поражения многим мусульманскими странам. Эта передача включает в себя: постройку секретного, сильно защищенного ядерного реактора в алжирской пустыне, якобы для исследований, но, как полагают многие западные эксперты, для производства плутония; продажу компонентов химического оружия в Ливию; продажу ракет средней дальности СС–20 в Саудовскую Аравию; поставку ядерных технологий или материалов в Ирак, Ливию, Сирию и Северную Корею; и наконец, передачу больших партий обычных видов вооружения Ираку. Вдобавок к китайским [c.290] продажам, Северная Корея в начале девяностых поставила в Сирию через Иран ракеты СС–20, а затем и передвижные пусковые установки для них6.

 

Центральное звено конфуцианско-исламских связей в области вооружений – это отношения между Китаем и в меньшей степени Кореей, с одной стороны, и Пакистаном и Ираном, с другой. С 1981 по 1990 годы основными получателями китайского оружия были Иран и Пакистан, а за ними по пятам следовал Ирак. Начиная с 1970-х, Китай и Пакистан установили между собой весьма тесные связи в военной сфере. В 1989 году эти две страны подписали десятилетий меморандум о взаимопонимании, который предусматривает военное “сотрудничество в области покупки, совместную научно-исследовательскую деятельность, совместное производство и обмен технологиями, а также, по взаимному согласию сторон, продажу в третьи страны”. В 1993 году было подписано дополнительное соглашение, по которому Китаем был предоставлен кредит для пакистанских военных закупок. В результате этого Китай стал “для Пакистана самым надежным и крупным поставщиком военной техники, а также продавцом всех видов военных товаров для всех родов войск пакистанской армии”. Китай также помог Пакистану создать производственные мощности по выпуску реактивных самолетов, танков, артиллерии и ракет. Но самым важным видом помощи Китая Пакистану стала поддержка в создании ядерного оружия. По некоторым сообщениям, Китай передал Пакистану уран для обогащения, давал консультации по конструкции бомбы и, вероятно, предоставил Пакистану возможность взорвать свое ядерное оружие на китайском полигоне. Затем Китай поставил в Пакистан М-11, баллистические ракеты с радиусом действия в 300 км, способные доставлять ядерное оружие, нарушив тем самым обязательства перед Соединенными Штатами. Взамен Китай получил от Пакистана технологии заправки в воздухе и ракеты “стингер”7. [c.291]

 

К 1990-м годам связи в области вооружений были налажены также у Китая с Ираном. Во время ирано-иракской войны в восьмидесятых Китай поставил Ирану 22% его вооружений, а к 1989 году стал единственным крупным поставщиком вооружений в эту страну. Китай также активно сотрудничает с Ираном в его открытых попытках получить ядерное оружие. Сначала страны подписали “исходное китайско-иранское соглашение о сотрудничестве”, а немного позже, в январе 1990 года – десятилетний договор и сотрудничестве в научной области и сфере передачи военных технологий. В сентябре 1992 г. президент Рафсанджани в сопровождении иранских специалистов-ядерщиков посетил Пакистан, после чего отправился в Китай, где подписал еще один договор о сотрудничестве в ядерной области, а в феврале 1993-го Китай подрядился построить в Иране два ядерных реактора по 300 МВт каждый. Китай также является основным поставщиком ракет и ракетных технологий в Иран. Так, например, в конце восьмидесятых он поставил в Иран через Северную Корею ракеты “Silkworm” и “десятки, возможно, сотни ракетных систем наведения и систем компьютеризированного автоматического оружия” в 1994–1995 годах. Кроме того, Китай продал Ирану лицензию на производство китайских ракет класса “земля – земля”. Северная Корея также внесла свою лепту в помощь Ирану: поставила туда “Скады” и помогла создать ее собственные производственные мощности, а в 1993 году договорилась о поставках в Иран ракеты класса СС–20 с радиусом действия в 600 миль. Третья сторона этого треугольника – Иран и Пакистан – также развивает тесное сотрудничество в ядерной области: Пакистан обучает иранских ученых, а в ноябре 1992 года Пакистан, Иран и Китай договорились о совместной разработке ядерных проектов8. Активная помощь Китая по созданию оружия массового уничтожения в Пакистане и Иране свидетельствует о невероятно высоком уровне доверия и сотрудничества между этими странами. [c.292]

 

Таблица 8.1 (с. 293)

Некоторые продажи оружия Китаем в 1980-1991 годах

Иран

Пакистан

Ирак

Боевые танки

Бронетранспортеры

ПТУРС

Орудийные установки / ракетные

пусковые установки

Истребители

Противокорабельные ракеты

Ракеты класса “земля-воздух”

540

300

7500

 

1200*

140

332

788*

1100

100

 

50

212

32

222*

1300

650

 

720

* Отмеченные звездочкой цифры не полностью подтверждены

Источник: Karl W. Eikenberry. Explaining and Influencing Chinese Arms Transfers (Washington: National Defense University, Institute for Natioal Strategic Studies. McNair Paper № 36, February, 1995. р. 12).

 

В результате всех этих событий и потенциальной угрозы, которую они представляют для западных интересов, распространение оружия массового поражения стало вопросом номер один по обеспечению безопасности Запада. Так, например, в 1990 году 59% американцев считали, что предотвращение распространения ядерного оружия – это важная задача американской внешней политики. В 1994 году так думали уже 82% общественности и 90% высших чинов из внешнеполитического ведомства. Президент Клинтон в сентябре 1993 года особо подчеркнул приоритет задачи нераспространения, а осенью 1994-го объявил “чрезвычайное положение в стране” для противодействия “необычайной и серьезной угрозе национальной безопасности, внешней политике и экономике Соединенных Штатов”, которую представляет “распространение ядерного, биологического и химического оружия, а также средств их доставки”. В 1991 году ЦРУ создало Центр по нераспространению со штатом в 100 человек, а в декабре1993-го министр обороны Эспин представил новую “оборонную инициативу нераспространения” и объявил о создании новой должности – помощника министра по ядерной безопасности и нераспространению9. [c.293]

 

Во время “холодной войны” Соединенные Штаты и Советский Союз были втянуты в классическую гонку вооружений, разрабатывая все более и более совершенное в технологическом плане ядерное оружие и средства его доставки. Это был случай, когда на наращивание сил отвечали наращиванием. В мире после “холодной войны” основная конкуренция в сфере вооружений сместилась в другую область. Антагонисты Запада пытаются получить оружие массового уничтожения, а Запад пытается не дать им это сделать. Это уже не наращивание против наращивания, а скорее наращивание против сдерживания. Размер и потенциал западного ядерного арсенала не является, если не считать риторики, частью этой конкуренции. Результат гонки вооружений по принципу “наращивание против наращивания” зависит от ресурсов, взглядов и технологической развивитости обеих сторон. Этот результат не предопределен заранее. Результат гонки между наращиванием и сдерживанием более предсказуем. Усилия Запада по сдерживанию могут замедлить процесс наращивания сил в других обществах, но не могут остановить его. Экономическое и социальное развитие не-западных стран, коммерческий стимул для всех стран, как западных, так и не-западных, делать деньги на продаже оружия, технологий и консультациях, также политические мотивы стержневых государств и региональных держав по защите своего господства в регионе – все это сводит на нет попытки Запада сдержать распространение оружия.

 

Запад представляет принцип нераспространения как отражающий интересы всех наций в международном порядке и стабильности. Однако другие нации рассматривают нераспространение как обслуживание интересов гегемонии Запада. Это очень ярко просматривается в различных подходах к распространению с точки зрения Запада, и в первую очередь Соединенных Штатов, с одной стороны, и региональных держав, на чью безопасность окажет эффект [c.294] это распространение – с другой. Наиболее заметно это в отношении Кореи. В 1993–1994 годах Соединенные Штаты были в ужасе от одной мысли, что Северная Корея мотет стать обладателем ядерного оружия. В ноябре 1993-го президент Клинтон решительно заявил: “Северной Корее нельзя позволить создать ядерную бомбу. Нам нужно очень твердо придерживаться этой позиции”. Сенаторы, члены палаты представителей и бывшие чиновники из администрации Буша обсуждали возможную необходимость нанесения упреждающего удара по северокорейским ядерным объектам. Озабоченность, вызванная в США северокорейской ядерной программой, в значительно степени имела корни в озабоченности из-за глобального распространения; факт появления у Кореи ядерного оружия не только сам по себе усложнит и затруднит возможные действия США в Восточной Азии, но и – если Северная Корея продаст свои технологии и/или оружие – может оказать аналогичный эффект для Соединенных Штатов и в Южной Азии и на Ближнем Востоке.

 

Южная Корея, с другой стороны, рассматривает атомную бомбу сквозь призму своих региональных интересов. Многие жители Южной Кореи видят в северокорейской бомбе корейскую бомбу, которая никогда не будет применена против других корейцев, но может быть использована для защиты корейской независимости и корейских интересов против Японии и других потенциальных противников. Южнокорейские гражданские чиновники и военные офицеры явно ожидают, что у объединенной Кореи будет такой потенциал. Северная Корея играет на руку интересам Южной: первая понесет финансовые затраты на создание бомбы и выслушивает из-за этого упреки всего мира, а вторая просто в скором времени унаследует эту бомбу. Сочетание северного ядерного оружия и южного промышленного героизма позволит единой Корее заполучить роль важного игрока на южно-азиатской сцене. В результате этого [c.295] существовала огромная пропасть во взглядах на одну проблему: Вашингтон в 1994 году видел на Корейском полуострове крупный кризис, в Сеул не замечал никакого кризиса, создавая пугающую пропасть непонимания между двумя столицами. Одна “странность северокорейского ядерного противостояния, с самого начала и на протяжении нескольких лет, – писал один журналист в самый разгар “кризиса” в июне 1994 года, – состоит в том, что предчувствие кризиса способствует нарастанию проблемы корейского кризиса”. Схожий разрыв между интересами безопасности Америки и региональных держав проявился в Южной Азии: Соединенные Штаты озабочены распространением ядерного оружия куда больше, чем страны этого региона. Индия и Пакистан легче воспринимают ядерную угрозу друг друга, чем американские предложения сократить или устранить обе угрозы10.

 

Усилия Соединенных Штатов и других западных стран по предотвращению распространения оружия массового уничтожения, используемого в целях поддержания баланса, пока увенчались и, скорее всего, будут заканчиваться ограниченным успехом. Через месяц после того президент Клинтон заявил о том, что Северной Корее нельзя позволить заполучить ядерное оружие, американская разведка проинформировала его, что Корея обладает одной или двумя бомбами11. В результате этого политика США изменилась – теперь уже Северной Корее предлагали вместо кнута пряник, чтобы уговорить ее не расширять свой ядерный потенциал. Соединенные Штаты также оказались не в состоянии повернуть вспять или остановить наращивание ядерного потенциала в Индии и Пакистане, а также остановить прогресс Ирана в этой области.

 

На конференции по Договору о нераспространении ядерного оружия, которая состоялась в апреле 1995 года, ключевым вопросом стал следующий: продлевать договор на 25 лет или бессрочно. Соединенные Штаты настаивали [c.296] на бессрочном продлении. Целый ряд других стран, однако, был против такого продления, если оно не будет сопровождаться значительным сокращением ядерного оружия у пяти признанных атомных держав. Кроме того, Египет поставил условием к продлению подписание договора Израилем и допуск туда экспертов для инспекций. В конце концов Соединенные Штаты добились подавляющего большинства при голосовании за бессрочное продление. Это удалось сделать при помощи весьма успешной стратегии уговоров, взяток и угроз. Например, ни Египет, ни Мексика, которые были против бессрочного продления, не смогли подтвердить свою позицию из-за экономической зависимости от США. В то время как договор был принят большинством голосов, представители семи мусульманских стран (Сирии, Иордании, Ирана, Ирака, Ливии, Египта и Малайзии) и одной африканской (Нигерии) во время финального обсуждения высказались против12.

 

В 1993 году главная цель Запада, определенная в американской политике, сместилась от нераспространения к контрраспространению. Это изменение стало признанием того, что определенного ядерного распространения все равно не избежать. В свое время политика США сменится от противодействия распространению к приспособлению к распространению, и если правительству удастся оторваться от штампов времен “холодной войны”, то и к шагам, направленным на то, чтобы ограниченное распространение служило на благо американским и западным интересам. Однако на 1995 год Соединенные Штаты и Запад остаются приверженцами политики сдерживания, которая в конце концов обязательно провалится. Распространение ядерного оружия и других видов оружия массового уничтожения – это центральная составляющая медленного, но неминуемого рассеивания силы в полицивилизационном мире. [c.297]

 

Права человека и демократия

 

В семидесятых – восьмидесятых годах двадцатого века более тридцати стран в мире перешли от авторитарной политической системы к демократической. Эта волна была вызвана несколькими причинами. Безусловно, наиболее важным фактором, который породил эти политические изменения, стало экономическое развитие. Кроме того, политика и шаги Соединенных Штатов, ведущих западноевропейских держав и международных институтов помогу установить демократию в Испании, Португалии, многих странах Латинской Америки, на Филиппинах, в Южной Корее, в Восточной Европе. Демократизация была наиболее успешной в государствах с сильным христианским и западным влиянием. Новые демократические режимы легче всего устанавливались в странах Южной и Центральной Европы, населенных преимущественно католиками и протестантами; чуть менее уверенно чувствуют себя демократы Латинской Америке. В Восточной Азии в 1980-е к демократии вернулись католические и испытывающие сильное влияние США Филиппины, а христианские лидеры поддерживали движение к демократии в Южной Корее и Тайване. Как уже упоминалось выше, в бывшем Советском Союзе прибалтийские республики довольно успешно перешли к стабильной демократии; мера и стабильность демократии православных республиках сильно различаются, и пока перспективы остаются неясными; будущее демократии мусульманских республиках призрачно. К 1990-м демократические перемены произошли во всех (кроме Кубы и странах Африки) странах, где люди исповедуют западное христианство или где сильно христианское влияние.

 

Эти перемены, а также крах Советского Союза породили на Западе, особенно в США, веру в то, что в мире происходит глобальная демократическая революция и что в скором [c.298] времени западный подход к правам человека и западные формы политической демократии будут превалировать во всем мире. Таким образом, поддержка распространения демократии стала целью номер один для жителей Запада. Эту цель поддержала администрация Буша: госсекретарь Джеймс Бейкер в апреле 1990 года заявил, что “за политикой сдерживания лежит демократия” и что в мире после “холодной войны” “президент Буш определил нашу новую цель: поддерживать и консолидировать демократию”. Во время своей предвыборной кампании в 1992 году Билл Клинтон неоднократно повторял, что поддержка демократии станет наивысшим приоритетом его администрации, а демократизация стала единственной внешнеполитической темой, которой он целиком посвятил одну из основных предвыборных речей. Став президентом, он порекомендовал увеличить на две трети финансирование Национального фонда демократии; его помощник по национальной безопасности определил центральной темой внешней политики клинтоновской администрации “увеличение демократии”; его министр обороны включил поддержку демократии в список из четырех важнейших задач и хотел даже создать высокий пост в своем министерстве по обеспечению этой задачи. Пусть в меньшей степени и не столь явным образом, поддержка прав человека и демократии играет важную роль во внешней политике европейских стран, а также в критериях, которые используют контролируемые Западом международные экономические институты при выдачи ссуд и субсидий развивающимся странам.

 

К 1995 году европейские и американские усилия, направленные на достижение этих целей, достигли скромных успехов. Почти все не-западные цивилизации сопротивлялись давлению Запада. Сюда можно включить индуистские, православные, африканские и в некоторой мере даже латиноамериканские страны. Однако на самое ожесточенное сопротивление западные усилия по демократизации наткнулись в исламских и мусульманских государствах. Это [c.299] сопротивление объясняется развернутыми движения культурного самоутверждения, которые воплотились в Исламском возрождении и азиатском подъеме.

 

Провал политики США в Азии объясняется в первую очередь ростом экономического благосостояния и самоуверенности азиатских правительств. Азиатские публицисты постоянно напоминают Западу, что старые времена зависимости и подчинения уже позади и что Запад, произвол ший половину мирового экономического продукта в 1940-е, доминировавший в ООН и написавший Всеобщую декларацию прав человека (Universal Declaration on Human Rights), тоже стал частью истории. “…Попытки поддержки прав человека в Азии, – заявил один сингапурский чиновник, – должны считаться с изменившимся распределением силы в мире после "холодной войны"… западное влияние на Восточную и Юго-Восточную Азию значительно снизилось”13.

 

И он прав. Если договоренность Соединенных Штатов с Северной Кореей можно по праву назвать “капитуляцией после переговоров”, то факт, что Америка сдалась в борьбе за права человека в Китае и других странах, можно назван безоговорочной капитуляцией. После того как администрация Клинтона пригрозила снять с Китая режим наибольшего благоприятствования, если тот не сделается более уступчивым в вопросах прав человека, она сначала увидела унижения своего госсекретаря в Пекине, после чего не сделала ничего для спасения престижа, затем ответила на такое поведение отказом от прежней политики и отделением вопроса о статусе “наибольшего благоприятствования” вопросов о правах человека. Китай, в свою очередь, отреагировал на такое проявление слабости Соединенными Штатами продолжением и усилением того курса, который вызывал протесты клинтоновской администрации. Причем точно так же пошла на попятный в случаях с Сингапуром, где побили палками американского гражданина, и Индонезией, учинившей кровавые репрессии в Восточном Тиморе. [c.300]

 

Способность азиатских режимов сопротивляться давлению Запада в области прав человека усилилась по нескольким причинам. Американские и европейские деловые круги были весьма озабочены развитием торговли с быстро растущими странами и инвестиций в них, и они оказывали сильное давление на свои правительства, чтобы те не мешали экономическим отношениям с этими странами. Кроме того, азиатские страны рассматривали такое давление как вмешательство в свои внутренние дела и сплачивались для поддержки друг друга, когда поднимался этот вопрос. Тайваньские, японские и гонконгские бизнесмены, вложившие деньги в Китай, имели особую заинтересованность в том, чтобы США сохранили в отношении Китая режим наибольшего благоприятствования. Японское правительство вообще дистанцировалось от американской политики в области прав человека: после событий на площади Тяньаньмынь премьер-министр Киити Миядзава заявил, что “Мы не позволим "абстрактной идее прав человека" повлиять на наши взаимоотношения с Китаем”.

 

Страны АСЕАН с большой неохотой применили давление на Мьянму, а в 1994 году пригласили военную хунту на свою встречу, в то время как Европейский Союз, как выразился его председатель, вынужден был признать, что его политика “была не очень успешной” и что ему придется смириться с подходом стран АСЕАН к Мьянме. Кроме того, растущая экономическая мощь таких стран, как Малайзия и Индонезия, позволила им применить “ответные меры” по отношению к странам и фирмам, которые их критикуют или поведение которых рассматривается как нежелательное14.

 

В целом рост экономики азиатских стран делает их все больше невосприимчивыми к давлению Запада в области прав человека и демократии. “Сегодняшняя экономическая мощь Китая, – заметил Ричард Никсон в 1994 году, – делает лекции США о правах человека безрассудными. Через десять лет [c.301] она сделает их неуместными. Через двадцать лет над ними будут смеяться”15. Однако к тому времени экономическое развитие Китая может сделать западные лекции ненужными. Экономический рост усиливает позиции азиатских правительств по отношению к западным правительствам. По большому счету он также усилит позиции азиатских обществ по отношению к азиатским правительствам. Если демократия придет в новые азиатские страны, то это произойдет потому, что все более влиятельные азиатская буржуазия и средний класс захотят этого.

 

В отличие от успеха с бессрочным продлением договора о нераспространении, попытки Запада по поддержке прав человека в представительствах ООН, как правило, заканчивались ничем. За редкими исключениями, как например осуждение Ирака, почти все резолюции по правам человека в ООН отклонялись при голосовании. Кроме нескольких латиноамериканских стран, правительства не горят желанием вступать в борьбу за то, что многие рассматривают как “империалистические права человека”. Так, например, Швеция в 1990 году от имени двадцати западных стран внесла на рассмотрение резолюцию, осуждающую военный режим в Мьянме, но оппозиция, состоящая из азиатских и некоторых других стран, “похоронила” эту инициативу. Резолюции, осуждающие Ирак за нарушение прав человека, также отклонялись при голосовании, и на протяжении добрых пяти лет в 1990-х Китаю удавалось мобилизовать азиатскую помощь для того, чтобы отклонить выдвигаемые Западом резолюции, выражающие озабоченность нарушением прав человека в этой стране. В 1994 году Пакистан выдвинул на рассмотрение в комиссии ООН по правам человека резолюцию, осуждающую Индию за нарушение прав человека в Кашмире. Дружественные Индии страны объединились против принятия этой резолюции, но то же самое сделали и два ближайших друга Пакистана, Китай и Иран, которые до этого были мишенями подобных мер и которые убедили Пакистан снять вопрос с рассмотрения. Оказавшись неспособной осудить зверства Индии в [c.302] Кашмире, заметил The Economist, комиссия ООН по правам человека “по умолчанию одобрила их. Другие страны, где совершаются убийства, также выходят сухими из воды: Турция, Индонезия, Колумбия и Алжир – все избежали критики. Таким образом, комиссия оказывает помощь правительствам, замешанным в кровавых бойнях и пытках, а это прямо противоречит тому, ради чего эта комиссия создавалась”16.

 

Различия в подходе к правам человека на Западе и в других цивилизациях, а также ограниченные возможности Запада по достижению своих целей четко проявились во время конференции ООН по правам человека, которая состоялась в Вене в июне 1993 года. На одной стороне оказались европейские и североамериканские страны; на другой – блок, в который входили примерно 50 не-западных стран, наиболее активными из которых было 16 – это правительства одной латиноамериканской страны (Куба), одна буддистская страна (Мьянма), четыре конфуцианские страны с совершенно разными политическим идеологиями, экономическими системами и уровнем развития (Сингапур, Вьетнам, Северная Корея и Китай), а также девять мусульманских (Малайзия, Индонезия, Пакистан, Иран, Ирак, Сирия, Йемен, Судан и Ливия). Руководителями азиатско-исламской группировки стали Китай, Сирия и Иран. Между этими двумя группировками оказались латиноамериканские страны, за исключением Кубы, которые часто поддерживали Запад, и африканские и православные государства, которые иногда поддерживали, но чаще противостояли позиции Запада.

 

Вопросы, по которым страны разделялись согласно линиям разлома между цивилизациями, включали: универсальность против культурного релятивизма в подходе к правам человека; относительный приоритет экономических и общественных прав, включая право на развитие, против политических и гражданских прав; политическая условность при оказании экономической помощи; создание [c.303] поста комиссара ООН по правам человека; мера, в которой неправительственным организациям по защите прав человека, которые в то же время собрались на встречу в Вене, нужно позволить принимать участие в правительственной конференции; особенные права, которые должны быть подтверждены на данной конференции; а также частные вопросы: например, стоит ли позволить далай-ламе выступи с обращением к участникам и необходимо ли открыто осудить нарушения прав человека в Боснии.

 

Основные несовпадения во взглядах на эти вопросы были между западными странами и азиатско-исламским блоком. За два месяца до Венской конференции азиатские страны встретились в Бангкоке и приняли декларацию, в которой подчеркивалось, что права человека следует рассматривать “в контексте… национальных и региональных особенностей, а также различных исторических и культурных условий”, что наблюдение в области прав человека является нарушением суверенитета страны и что избирательная экономическая помощь, поставленная в зависимость соблюдения прав человека, нарушает право на развитие. Различия в подходе к этим и другим вопросам были столько велики, что весь документ, подготовленный во время итогового заседания на предварительной предвенской встрече в Женеве в начале мая, пестрил скобками, в которых приводились особые мнения одной или более стран.

 

Западные нации оказались плохо подготовлены к Венской конференции, где оказались в меньшинстве, и в ходе встречи делали немало уступок своим оппонентам. В результате этого, если не считать громкого подтверждения женских прав, декларация, принятая на конференции, оказалась довольно слабым документом. Она оказалась, как заметил один борец за права человека, “полным ошибок противоречий” документом, который олицетворял победу азиатско-исламской коалиции и поражение Запада17. Венская декларация не содержала четкого подтверждения права на свободу речи, печати, собраний, вероисповедания, [c.304] поэтому во многих отношениях оказалась намного слабее, чем Всемирная декларация прав человека, которую ООН приняла в 1948 году. Этот сдвиг продемонстрировал снижение власти Запада. “Международный режим соблюдения прав человека, установившийся с 1945 года, – заметил один американский поборник прав человека, – больше не существует. Американское господство ослабло. Европа, даже после событий 1992 года, остается не более чем полуостровом. Мир теперь настолько же арабский, азиатский и африканский, насколько и западный. Сегодня Всемирная декларация прав человека и международные договоренности намного менее важны для большей части планеты, чем в эпоху сразу же после окончания Второй Мировой войны”. Один азиатский критик Запада высказал примерно те же взгляды: “Впервые после принятия Всемирной декларации в 1948 году, страны, где нет прочных иудео-христианских корней и господства естественного права, оказались в первых рядах. Эта беспрецедентная ситуация будет определять новую международную политику в сфере прав человеке. Она также умножит поводы для конфликта”18.

 

“Главным победителем, – заметил еще один наблюдатель, говоря о Вене, – безусловно, оказался Китай, по крайней мере там, где успех определяется тем, что других можно попросить убраться с дороги. Пекин постоянно побеждал на встрече только потому, что использовал свой огромный вес”19. Запад, которого в Вене превзошли по количеству голосов и тактике, оказался тем не менее способен добиться не такой впечатляющей, но все же победы над Китаем. Добиться проведения летней Олимпиады 2000 года в Пекине было основной задачей китайского правительства, которое вложило в достижение этой цели потрясающие средства. В Китае невероятно широко разрекламировали участие в конкурсе на проведение Олимпиады, и ожидания общественности были высоки; руководство страны лоббировало другие правительства, чтобы те тоже поддерживали олимпийские притязания; к кампании присоединились [c.305] Тайвань и Гонконг. На другой стороне оказались Конгресс Соединенных Штатов, Европейский парламент и правозащитные организации, которые выступали решительно против Пекина. Хотя выборы в Международном олимпийском комитете проходят методом тайного голосования, результаты явно разделились по цивилизационному признаку. Во время первого тура голосования Пекин (при широкой африканской поддержке) оказался на первом месте, а Сидней – на втором. На следующем туре, когда был исключен Стамбул, конфуцианско-исламские связи принесли его голоса в основном Пекину; когда выбыли из борьбы Берлин и Манчестер, их голоса пошли Сиднею, обеспечив австралийцам победу в четвертом туре, а Китай потерпел унизительное поражение, которое он возложил на совесть США*. “Америке и Британии, – прокомментировал Ли Кван Ю, – удалось сбить спесь с Китая… Видимой причиной были "права человека". Истинная причина была политической: показать политическое влияние Запада”20. Несомненно, намного больше людей в мире интересуется спортом, чем правами человека, но с учетом венского поражения Запада по вопросу о правах человека эта одиночная демонстрация западного “влияния” оказалась также и напоминанием о его слабости.

 

Помимо того, что уменьшилось влияние Запада, парадоксы демократии также снижают волю Запада поддерживать демократию в мире после “холодной войны”. Во время “холодной войны” Запад и Соединенные Штаты особенно [c.306] остро столкнулись с проблемой “дружественного тирана”: эта была дилемма, стоит ли сотрудничать с антикоммунистическими военными хунтами и диктаторами, которые были полезными союзниками в “холодной войне”. Такое сотрудничество приводило к неудобствам, когда подобные режимы оказывались замешаны в вопиющие нарушения прав человека. Однако такое сотрудничество можно было оправдать тем, что это было меньшее из зол: эти правительства проводили не такие широкомасштабные репрессии, как коммунистические режимы, а также считалось, что они не такие устойчивые и намного больше зависят от американского и другого внешнего влияния.

 

Почему бы не работать с менее кровавым дружественным тираном, если альтернативой был более кровавый и недружественный? В мире после “холодной войны” выбор может быть более трудным: между дружественным тираном и недружественной демократией. Легкомысленное предположение Запада, что демократически выбранные правительства будут прозападными и настроенными на сотрудничество, не оправдалось в не-западных обществах, где избирательная борьба может привести к власти антизападных националистов и фундаменталистов. Запад вздохнул с облегчением, когда алжирские военные вмешались 1992 году и отименили выборы, на которых явно должны были победить фундаменталисты из Исламского фронта освобождения. На руку западным правительствам оказалось отлучение от власти после победы на выборах фундаменталистской Партии Благоденствия в Турции и националистской партии в Индии в 1995 и 1996 годах соответственно. С другой стороны, после революции в Иране пришел к власти один из наиболее демократических режимов в исламском мире, а открытые выборы во многих арабских странах, включая Саудовскую Аравию и Египет, почти наверняка приведут к власти правительства, намного менее симпатичые с точки зрения Запада, чем их недемократические предшественники. Всенародно избранное правительство [c.307] в Китае может быть крайне националистичным. По мере того как западные лидеры осознают, что демократические процессы в не-западных обществах часто приводят к власти недружественные Западу правительства, они, во-первых, стараются оказать влияние на ход этих выборов, а во-вторых, с меньшим энтузиазмом борются за демократию этих странах.

 

Иммиграция

 

 Если демография – это судьба, то перемещения населения – это двигатель истории. В прошлые столетия различные темпы роста населения, экономические условия и политики правительств приводили к массовой миграции греков, евреев, германских племен, скандинавов, русских, китайцев и других народов. В некоторых случаях эти перемещения были сравнительно мирными, в друга достаточно кровавыми. Однако европейцы девятнадцати века были доминирующей расой по демографическому вторжению. С 1821 по 1924 год около 55 миллионов европейцев мигрировали за океан, около 35 миллионов из них – в Соединенные Штаты. Жители Запада покоряли и порой уничтожали другие народы, исследовали и обживали менее густонаселенные земли. Экспорт людей был, пожалуй, наиболее важным аспектом расцвета Запада с шестнадцатого по двадцатое столетие.

 

Конец двадцатого века ознаменовался другой, еще большей волной миграции. В 1990 году количество легальных международных мигрантов составило 100 миллионов, беженцев – 19 миллионов, а нелегальных мигрантов – по крайней мере на 10 миллионов больше. Эта новая волна миграции была отчасти результатом деколонизации, образования новых стран и политики государств, которые поощряли отъезд людей или вынуждали их делать это. Однако [c.308] это было также и результатом модернизации и технологического развития. Улучшения в сфере транспорта сделали миграцию легче, быстрее и дешевле; усовершенствование в области коммуникаций дало больший стимул использовать экономические возможности и усилило связи между мигрантами и семьями из их родных стран. Кроме того, подобно" тому, как экономический рост Запада стимулировал эмиграцию в девятнадцатом веке, экономическое развитие не-западных обществ стимулировало эмиграцию в двадцатом столетии. Миграция становится самонарастающим процессом. “Если в миграции и есть хоть один "закон", – утверждает Майрон Вайнер, – то он заключается в том, что миграционный поток, однажды начавшись, увеличивает свою скорость. Мигранты дают возможность мигрировать своим друзьям и знакомым, снабжая их информацией о том, как мигрировать, средствами для облегчения переезда, а также оказывают помощь в поиске работы и жилья”. Результатом, по выражению Вайнера, становится “глобальный миграционный кризис”21.

 

Жители Запада последовательно и удачно противостояли распространению ядерного оружия и поддерживали демократию и права человека. Их взгляды на иммиграцию, напротив, были двойственными и значительно изменялись одновременно с изменением баланса за последние два Десятилетия двадцатого века. До 1970-х европейские страны в общем благосклонно относились к иммиграции и, в некоторых случаях, наиболее заметно в Германии и Швейцарии, поощряли ее, чтобы компенсировать нехватку рабочей вилы. В 1965 году Соединенные Штаты пересмотрели свои ориентированные на Европу квоты, принятые еще в 1920-е, и радикально изменили свои законы, значительно увеличив ноток иммиграции и открыв новые ее источники в семидесятые – восьмидесятые годы. Однако к концу 1980-х высокий уровень безработицы, увеличившееся количество иммигрантов и преимущественно “неевропейский” характер иммиграции привели к резким изменениям в европейских [c.309] взглядах и политике. Несколько лет спустя те же проблемы привели к значительным сдвигам и в Соединенных Штатах.

 

Большинство мигрантов и беженцев конца двадцатого века переехало из одного не-западного общества в другое. Приток мигрантов в западные общества, однако, приблизился к абсолютным показателям европейской эмиграции девятнадцатого века. В 1990 году в Соединенных Штатах проживало около 20 млн иммигрантов первого поколения, в Европе – 15,5 млн, и еще 8 млн. в Австралии и Канаде. Количество иммигрантов относительно коренного населения в основных европейских странах достигло 7–8 процентов. В Соединенных Штатах иммигранты составляли 8,7% населения в 1994 году (в 1970 было вдвое больше), а их доля в Калифорнии и Нью-Йорке составляла 25% и 16% соответственно. В восьмидесятые годы в США въехало 8,3 млн человек, а за первые четыре года девяностых – 4,5 млн.

 

Новые иммигранты приезжают в основном из не-запаных обществ. В Германии в 1990 году постоянно проживало 1.675.000 турок; а следующие большие группы иммигрантов были выходцами из Югославии, Италии и Греции. В Италии основным источником были Марокко, Соединенные Штаты (вероятно, в основном это были американцы итальянского происхождения, которые вернулись домой), Тунис и Филиппины. К середине девяностых 4 млн. мусульман проживали в одной только Франции, и до 13 млн. по всей Западной Европе. В 1950-х две трети иммигрантов приехали в Соединенные Штаты из Европы и Канады; в восьмидесятых примерно 35% из резко возросшего числа иммигрантов были из Азии, 45% – из Латинской Америки и менее 15 процентов – из Европы и Канады. Естественный рост населения в США очень низок, а в Европе практически равняется нулю. Среди мигрантов уровень рождаемости высок, поэтому именно на них приходится большая часть будущего роста населения в европейских стран. В результате этого жители Европы все больше боятся что “на них обрушилось нашествие не армий и танков, а [c.310] мигрантов, которые говорят на других языках, молятся другим богам, принадлежат к другим культурам, и возникает страх, что они отберут у европейцев работу, оккупируют их земли, съедят все деньги социального обеспечения и будут угрожать их образу жизни”22. Эта фобия, корни которой лежат в относительном демографическом спаде, по наблюдению Стэнли Хоффмана, “основывается на реальных столкновениях культур и обеспокоенности за национальную идентичность”23.

 

К началу 1990-х две трети иммигрантов в Европу были мусульманами, и обеспокоенность европейцев иммиграцией была прежде всего обеспокоенностью мусульманской иммиграцией. Европе брошены вызовы: демографический – на долю иммигрантов проходится 10% новорожденных в Западной Европе, а в Брюсселе 50% детей рождаются у родителей-арабов – и культурный. Мусульманские общины – будь то турецкая в Германии или алжирская во Франции – не интегрировались в принявшие их культуры и практически ничего для этого не делают, что беспокоит европейцев. “По всей Европе растет страх, – сказал в 1994 году Жан-Мари Доменаш, – перед мусульманским сообществом, которое не признает европейских границ, став чем-то вроде тринадцатой нации Европейского сообщества”. Один американский журналист написал об иммигрантах:

 

“Европейское гостеприимство необычайно избирательно. Французов мало заботит польское нашествие с Востока, поляки, по крайней мере, – европейцы и католики. Не – арабских африканских иммигрантов также в большей массе не боятся и не презирают. Враждебное отношение касается в основном мусульман. Слово "иммигрант" практически стало синонимом ислама, который сегодня является второй по величине религией Франции, и отражает культурный и этнический расизм, корни которого уходят глубоко в историю Франции”24. [c.311]

Однако строго говоря, французы озабочены сохранением не столько чистоты расы, сколько чистоты культуры. Они допустили чернокожих африканцев, которые говорят прекрасном французском языке, в свою законодательную власть, но не пускают в школы мусульманских девочек в традиционных платках. В 1990 году 76% жителей Франции считали, что в стране живет слишком много арабов, 46% думало, что слишком много чернокожих, 40% – слишком много азиатов и 24% – слишком много евреев. В 1994 году 47% немцев сказали, что предпочли бы не иметь по соседству арабов, 39% не хотели видеть поляков, 56% – турок, 22% – евреев25. В Западной Европе антисемитизм, направленный против арабов, вытеснил антисемитизм, направленный против евреев.

 

Неприятие иммиграции общественностью и враждебное отношение к мигрантам проявляются в актах насилия против иммигрантских сообществ и отдельных людей, стало особенно острой проблемой в Германии в начале 1990-х годов. Значительно повысилось число голосов, которое избиратели отдают за правые, националистические и антииммиграционные партии. Однако общее количество этих голосов, как правило, невелико. В Германии Республиканская партия набрала более 7% голосов во время европейских выборов в 1989 году, но лишь 2,1% голосов на национальных выборах в 1990-м. Во Франции Национальный Фронт, собиравший незначительное число голосов в 1980-м, заручился поддержкой 9,6% избирателей в 1988-м, затем доля голосов, отдаваемых за него на местных и парламентских выборах, стабилизировалась на уровне 12–15%. В 1995 году два националистически настроенных кандидата на пост президента набрали 19,9% голосов, а представители Национального Фронта стали мэрами нескольких городов, включая Тулон и Ниццу. В Италии голоса Национального альянса также выросли с уровня примерно 5% в восьмидесятых до 10–15% в начале девяностых. В Бельгии Фламандский блок / Национальный фронт собрали 9% [c.312] голосов на выборах в 1994 году, причем Блок получил 28% голосов в Антверпене. В Австрии доля голосов, отдаваемых на всеобщих выборах Партии свободы, увеличилась с менее чем 10% в 1986-м до более чем 15% в 1990-м и почти до 23% в 1994 году26.

 

Эти европейские партии, выступающие против мусульманской иммиграции, в значительной мере были зеркальным отражением исламистких партий в мусульманских странах. И те и другие были аутсайдерами, которые обвиняли коррумпированный истэблишмент и его партии, использовали экономическое недовольство, особенно безработицу, выступали с этническими и религиозными лозунгами, подвергали нападкам зарубежное влияние в их странах. В обоих случаях крайние экстремисты организуют акты терроризма и насилия. В большинстве случаев как исламистские, так и европейские националистические партии добиваются лучших результатов на местных, а не на национальных выборах. Мусульманский и европейский политический истэблишмент ответил на эти тенденции одинаково. Во всех мусульманских странах, как мы уже видели, правительства становятся все более исламскими по своему курсу, символам, политике и действиям. В Европе центристские партии переняли риторику и претворяли в жизнь меры, предложенные правыми, антииммиграционными партиями. Там, где демократическая политика работает эффективно и две или более партии находятся в оппозиции исламистским или националистическим партиям, их голоса не превышали 20%. Протестные партии превысили этот уровень только в странах, где не было другой эффективной альтернативы правящей партии или коалиции, таких как Алжир, Австрия и, в значительной мере, в Италии.

 

В начале 1990-х европейские политические лидеры соревновались друг с другом, кто лучше ответит на антииммигрантские настроения. Во Франции Жак Ширак заявил в 1990 году, что “иммиграцию нужно полностью остановить; министр внутренних дел Шарль Паскуа призывал в [c.313] 1993 году к “нулевой иммиграции”; а Франсуа Миттеран, Эдит Крессон, Валери Жискар д'Эстен и другие политики-центристы также перешли на антииммиграционные позиции. Иммиграция была главным вопросом на парламентских выборах в 1993 году, который явно сделал вклад в победу консервативных партий. В начале 1990-х французское правительство изменило политику, сделав более сложным: для детей иммигрантов – получать гражданство, для семей иммигрантов – въезжать в страну, для иностранцев – просить политическое убежище и для алжирце| – получать визы для въезда во Францию. Нелегальных иммигрантов депортировали, а полиция и другие силовые структуры, работающие с иммигрантами, были укреплены.

 

В Германии канцлер Гельмут Коль и другие политические лидеры также выражали обеспокоенность проблемами, связанными с иммиграцией, и наиболее значительными шагами правительства в этой области стало изменение статьи XVI конституции Германии, которая гарантировала убежище в стране для “людей, которые подвергаются гонениям на политической почве”, и отмена пособий для ищущих убежища. В 1992 году в Германию приехало 438.000 беженцев; в 1994-м – только 127.000. В 1980 году Британия резко снизило уровень иммиграции примерно до 50.000 человек в год, и поэтому данная проблема вызвала не такие сильные эмоции и оппозицию, как на континенте. Однако за период с 1992 про 1994 год Британия сократила с 20.000 до менее 10.000 количество людей, ищущих убежища, которым разрешено оставаться на территории страны. Когда перестали существовать барьеры на перемещение в пределах Европейского Союза, британские опасения были сфокусированы в основном на опасности не-европейской миграции с континента. В целом в середине 1990-х страны Западной Европы неумолимо стремились свести к минимуму, а то и полностью исключить иммиграцию из не-европейских источников.

 

В Соединенных Штатах проблема иммиграции вышла на первый план немного позже, чем в Европе, и не вызвала [c.314] такого же общественного резонанса. США всегда были страной иммигрантов, всегда себя таковой считали и исторически разработали у себя весьма успешные процедуры ассимиляции новоприбывших. Кроме того, в восьмидесятых – девяностых годах уровень безработицы в Соединенных Штатах был значительно ниже, чем в Европе, и страх потери работы не был решающим фактором, определяющим отношение к иммиграции. Источники иммиграции в Америку также отличались от европейских, поэтому страх поглощения какой-то одной иностранной нацией был менее ощутим на национальном уровне, хотя в некоторых регионах вполне реален. Также намного меньше, чем в Европе, била культурная дистанция между двумя крупнейшимигруппами иммигрантов и принимающей страной: мексиканцы – католики и говорят по-испански; филиппинцы – католики и говорят по-английски.

 

Несмотря на эти факторы, за четверть столетия после принятия в 1965 году акта, позволившего значительно увеличить иммиграцию из Азии и Латинской Америки, американская общественность заметно изменила свое отношение к проблеме. В 1965 году лишь 33% общественности хотели снижения иммиграции. В 1977 году этого желало 42%, в 1986-м – 49%, в 1990-м и 1993-м – 61%. Опросы, приведенные в девяностых годах, стабильно выявляли не менее 60 процентов людей, которые желали снижения иммиграции27. В то время как экономические соображения и экономические условия говорят о необходимости иммиграции, противодействие этому процессу (неизменно растущее как в хорошие, так и плохие времена) говорит о том, что вопросы развития культуры, роста преступности и сохранения образа жизни оказались более важными для общественного мнения. “Многие, возможно, большинство американцев, – писал в 1994 году один наблюдатель, – еще рассматривают свою нацию как основанную европейцами страну, чьи законы являются британским наследием языком был (и должен им остаться) английский, институты и общественные учреждения находятся под [c.315] влиянием классических западных норм, чья религия имеет иудейско-христианские корни и чье величие изначально объясняется этикой протестантского отношения к труду. Отражая эти предпосылки, 55% респондентов во время одного из выборочных опросов сказали, что считают иммиграцию угрозой для американской культуры. В то время как европейцы видят угрозу в иммиграции мусульман или арабов, американцы видят ее в росте числа латиноамериканцев и азиатов, но в первую очередь – мексиканцев. При опросе группы американцев в 1990 году на тему “из какой страны Америка принимает слишком много иммигрантов”, Мексика набрала голосов вдвое больше любой другой страны, затем следовали Куба, Восток (страна не определена), Южная Америка и Латинская Америка (без упоминания страны), Япония, Вьетнам, Китай и Корея28.

 

Растущее недовольство общественности иммиграцией в начале 1990-х годов незамедлительно вызвало политическую реакцию, сравнимую с той, что имела место в Европе. С учетом природы американской политической системой ультраправые и антииммиграционные партии не набирали голосов, но антииммиграционные публицисты и общественные группы стали более многочисленными, более активными, и их голос слышится все громче. Негодование в основном приходилось на долю 3,5–4 миллионов нелегальных иммигрантов, и политики на это ответили. Как и в Европе, наиболее сильная реакция была на уровне штатов и округов, которые несут основные затраты на содержание иммигрантов. Так, например, Флорида, а за ней еще шесть штатов предъявили федеральному правительству иск на 884 миллиона долларов в год для покрытия издержек на образование, социальное обеспечение, охрану правопорядка и другие расходы, вызванные нелегальными иммигрантами. В Калифорнии, где иммигрантов больше всего как в относительном, так и абсолютном выражении, губернатор Пит Уилсон заручился поддержкой общественного мнения, настояв на отказе в праве на государственное образование [c.316] для детей незаконных иммигрантов и прекратив выплаты штата за экстренную медицинскую помощь нелегальных иммигрантов. В ноябре 1994 года жители Калифорнии большинством голосов одобрили Поправку 187, отказав в льготах на медицинскую помощь, образование и социальное обеспечение незаконным иммигрантам и их детям.

 

В том же 1994 году администрация Клинтона, отказавшись от предыдущего курса, усилила иммиграционный контроль, ужесточила правила по предоставлению политического убежища, расширила штат Службы иммиграции и натурализации, усилила пограничное патрулирование и построила заграждения на границе с Мексикой. В 1995 году Комиссия по иммиграционной реформе, образованная Конгрессом в 1990 году, рекомендовала снизить уровень ежегодной легальной иммиграции с 800 тысяч до 550 тысяч, отдавая предпочтение молодым детям и супругам, но не остальным родственникам граждан и постоянно проживающих на территории США лиц, и это предложение “потрясло азиатско-американские и латиноамериканские семьи”29. В 1995–1996 годах в Конгрессе полным ходом шло придание законной силы рекомендациям комиссии и другим мерам, направленным на ограничение иммиграции. К середине девяностых иммиграция стала самым важным политическим вопросом в США, а в 1996-м Патрик Бьюкенен сделал противодействие иммиграции краеугольным камнем своей президентской кампании. Соединенные Штаты следуют за Европой в стремлении значительно сократить въезд не-европейцев в свою страну.

 

Может ли Европа или США построить дамбу на пути прилива мигрантов? Франция испытала значительный демографический пессимизм, начиная с пронзительного романа Жана Распая в 70-х до аналитического исследования Жан-Клода Шенэ в девяностых, и подытоженного в комментарии Пьера Лелюша: “История, близость и бедность гарантируют, что Франции и Европе суждено быть населенными преимущественно народами из обанкротившихся [c.317] стран с юга. Прошлое Европы было белым и иудейско-христианским. Будущее – нет”**, 30. Однако будущее не определено окончательно; и ни одно будущее не является неизменным. Проблема не в том, будет ли Европа исламизирована или Соединенные Штаты латиноамериканизированы. Вопрос в том, станут ли Европа и США расколотыми странами, состоящими из двух явно выраженных и весьма различных сообществ, из двух разных цивилизаций, и проблема эта зависит, в свою очередь, от количества иммигрантов и степени, в которой они будут ассимилированы в западные культуры, превалирующие в Европе и Америке.

 

Европейские общества, как правило, либо не хотят ассимилировать иммигрантов, либо наталкиваются на трудности, пытаясь сделать это, а степень, в которой мусульманские иммигранты и их дети хотят ассимилироваться, остается неясной. Таким образом, продолжительная и значительная иммиграция, скорее всего, приведет к появлению стран, разделенных на христианскую и мусульманскую общины. Этого исхода можно избежать – все зависит от того, насколько готовы правительства и простые люди нести затраты, направленные на ограничение такой иммиграции. Речь идет о прямых финансовых затратах на воплощение антииммиграционных мер, социальных издержках дальнейшего обособления существующих иммигрантских сообществ и потенциальных долгосрочных экономических [c.318] издержках в виде нехватки рабочей силы и снижения темпов развития страны.

 

Проблема мусульманского демографического нашествия, однако скорее всего, ослабнет после того, как пройдет пик роста рождаемости в Северной Африке и на Ближнем Востоке, как это уже произошло в некоторых странах, и рождаемость начнет снижаться31. Если иммиграция вызвана демографическим давлением, то мусульманская иммиграция может существенно сократиться к 2025 году. Но это не касается субсахарской Африки. Если экономическое развитие вызовет и поддержит социальную мобилизацию на Западе и в Центральной Африке, а стимулов и возможностей мигрировать станет больше, то на смену угрозе “исламизации” придет угроза “африканизации”. Вероятность того, что это произойдет, сильно зависит от того, насколько население Африки сократится из-за СПИДа и других эпидемий, и того, насколько привлекательной для иммигрантов со всей Африки окажется ЮАР.

 

Таблица 8.2 (с. 319)

Разбивка населения США по расовой и этнической принадлежности (в процентах)

 

1995

2020

2050

Белые не латиноамериканцы

Латиноамериканцы

Чернокожие

Азиаты и жители островов Тихого океана

Американские индейцы и жители Аляски

Всего (в миллионах)

74

10

12

3

<1

263

64

16

13

6

<1

323

53

25

14

8

1

394

Источник: U.S. Bureau of the Census. Population Projections of the United States by Age, Sex, Race, and Hispanic Origin: 1995 to 2050 (Washington: U.S. Government Printing Office. 1996. pp. 12–13.

 

В то время как мусульмане представляют насущную проблему для Европы, то мексиканцы являются проблемой для Соединенных Штатов. Если предположить, что существующие тенденции и политика продолжатся, американское население, как показывают цифры, приведенные в [c.319] таблице 8.2, значительно изменится в первой половине двадцать первого века, став почти на 50% белым и 25% латиноамериканским. Как и в Европе, изменения в иммиграционной политике и эффективное усиление антиимиграционных мер могут повлиять на эти прогнозы. Но в этом случае самой актуальной проблемой будет то, насколько латиноамериканцы ассимилируются в американское общество, как были ассимилированы предыдущие группы иммигрантов. Второе и третье поколения латиноамериканцев сталкиваются с широким спектром стимулов и способов давления, побуждающих сделать это. С другой стороны, мексиканская иммиграция по целому ряду признаков – и это имеет большую потенциальную важность – отличается от других иммиграций. Во-первых, мигранты из Европы или Азии пересекают океан; мексиканцы переходят границу пешком или вброд по реке. Этот плюс – доступность транспорта и коммуникаций позволяет им поддерживать тесные связи с родными сообществами дома. Во-вторых, мексиканские иммигранты сконцентрированы на юго-западе Соединенных Штатов, образуя часть мексиканского общества, которое простирается от Юкатана до Колорадо (см. карту 8.1). В-третьих, есть доказательства того, что сопротивление ассимиляции значительно выше среди мексиканских иммигрантов, чем среди других иммигрантских групп, и что мексиканцы склонны сохранять свою мексиканскую идентичность, пример чему был продемонстрирован во время борьбы вокруг поправки 187 в Калифорнии в 1994 году. В-четвертых, район, населенный мексиканскими мигрантами, был аннексирован Соединенными Штатами после победы над Мексикой в середине XIX века. Экономическое развитие Мексики наверняка вызовет у мексиканцев реваншистские настроения. В скором времени результаты американской военной экспансии в XIX веке будут поставлены под угрозу, а возможно, окажутся обратными из-за мексиканской демографической экспансии в двадцать первом веке. [c.320]

 

 

 

 Изменяющийся баланс между могуществом цивилизаций все больше затрудняет достижение Западом своих целей в сферах нераспространения оружия, прав человека, иммиграции и в других областях. Чтобы свести к минимуму потери в данной ситуации, Западу требуется умело распорядится своими экономическими ресурсами, применять к другим обществам политику кнута и пряника, укрепить свое единство и координировать свою политику так, чтобы другие общества не могли стравливать западную страну с другой, а также поддерживать и использовать различия между не-западными странами. С одной стороны, способность Запада следовать такой стратегии будет зависеть от природы и силы его конфликтов с цивилизациям, бросающими вызов, а с другой стороны – от той степени, в которой он сможет найти и развить общие интереса колеблющимися цивилизациями. [c.322]

 

 Примечания

* Результаты четырех туров голосования:

 

Первый

Второй

Третий

Четвертый

Пекин

Сидней

Манчестер

Берлин

Стамбул

Воздержались

Итого

32

30

11

9

7

89

37

30

13

9

89

40

37

11

1

89

43

45

1

89

 

** Книга Распая “Le Camp des Saints” была впервые опубликована в 1973 г. (Paris, Editions Robert Laflrost), затем вновь увидела свет в новом издании в 1985 году, когда выросла обеспокоенность иммиграцией во Францию. Примечательно огромное внимание к ней американцев, когда проблема обострилась и в Соединенных Штатах после статьи Мэтью Коннелли и Пола Кеннеди “Будут ли все остальные против Запада?” Atlantic Monthly, v.274 (Dec. 1994), pp. 61ff. Предисловие Распая к французскому изданию было опубликовано по-английски в The Social Contract, v. 4 (Winter 1993/94), рр. 115–117).

 

Библиография (с.559–562)

 

1. Georgi Arbatov, “Neo-Bolsheviks of the I.M.F.”, New York Times, 7 May 1992, p. A27. [c.559]

2. Взгляды северокорейцев выразил высокопоставленный американский аналитик, см. Washington Post, 12 June 1994, p. C1; индийский генерал, цит. по Les Aspin, “From Deterrence to Denuking: Dealing with Proliferation in the 1990”s”, Memorandum, 18 February 1992, p. 6. [c.559]

3. Lawrence Freedman, “Great Powers, Vital Interests and Nuclear Weapons”, Survival, 36 (Winter 1994), 37; Les Aspin, Remarks, National Academy of Sciences, Committee on International Security and Arms Control, 7 December 1993, p. 3. [c.559]

4. Stanley Norris, цит. по Boston Globe, 25 November 1995, pp. 1, 7; Alastair Iain Johnston, “China's New “Old Thinking”: TheConcept of Limited Deterrence”, International Security, 20 (Winter1995–96), 21–23. [c.559]

5. Philip L. Ritcheson, “Iranian Military Resurgence: Scope, Motivations, and Implications for Regional Security”, Armed Forces and Society, 21 (Summer 1995), 575–576. Warren Christopher Address, Kennedy School of Government, 20 January 1995; Time, 16 December 1991, p. 47; Ali Al-Amin Mazrui, Cultural Forces in World Politics (London: J. Currey, 1990), pp. 220, 224. [c.560]

6. New York Times, 15 November 1991, p. Al; New York Times, 21 February 1992, p. A9; 12 December 1993, p. 1; Jane Teufel Dreyer, “U.S. /China Military Relations: Sanctions or Rapprochement?” In Depth, 1 (Spring 1991), 17–18; Time, 16 December 1991, p. 48; Boston Globe, 5 February 1994, p. 2; Monte R. Bullard, “U.S. – China Relations: The Strategic Calculus”, Parameters, 23 (Summer 1993), 88. [c.560]

7. Цит. no Karl W. Eikenberry, Explaining and Influencing Chinese Arms Transfers (Washington, D.C: National Defense University, Institute for National Strategic Studies, McNair Paper №. 36, February 1995), p. 37; Pakistani government statement, Boston Globe, 5 December 1993, p. 19; R. Bates Gill, “Curbing Beijing's Arms Sales”, Orbis, 36 (Summer 1992), p. 386; Chong-pin Lin, “Red Army”, New Republic, 20 November 1995, p. 28; New York Times, 8 May 1992, p. 31. [c.560]

8. Richard A. Bitzinger, “Arms to Go: Chinese Arms Sales tothe Third World”, International Security, 17 (Fall 1992), p. 87; Philip Ritcheson, “Iranian Military Resurgence”, pp. 576, 578; Washington Post, 31 October 1991, pp. Al, A24; Time, 16 December 1991, p. 47; New York Times, 18 April 1995, p. A8; 28 September 1995, p. 1; 30 September 1995, p. 4; Monte Bullard, “U.S. – China Relations”, p. 88, New York Times, 22 June 1995, p. 1; R.B. Gill, “Curbing Beijing's Arms”, p. 388; New York Times, 8 April 1993, p. A9; 20 June 1993, p. 6. [c.560]

9. John E. Reilly, “The Public Mood at Mid-Decade”, Foreign Policy, 98 (Spring 1995), p. 83; Executive Order 12930, 29 September 1994; Executive Order 12938, 14 November 1994. Более подробно они изложены в подписанном президентом Бушем Executive Order 12735, 16 November 1990, где заявлено о национальном чрезвычайном положении по отношению к химическому и биологическому оружию. [c.560]

10. James Fallows, “The Panic Gap: Reactions to North Korea's Bomb”, National Interest, 38 (Winter 1994), 40–45; David Sanger, New York Times, 12 June 1994, pp. 1, 16. [c.560]

11. New York Times, 26 December 1993, p. 1. [c.560]

12. Washington Post, 12May 1995, p. 1. [c.561]

13. Bilahari Kausikan, “Asia's Different Standard”, Foreign Policy, 92 (Fall 1993), 28–29. [c.561]

14. Economist, 30 July 1994, p. 31; 5 March 1994, p. 35; 27 August 1994, p. 51; Yash Ghai, “Human Rights and Governance: TheAsian Debate”, (Asia Foundation Center for Asian Pacific Affairs, Occasional Paper № 4, November 1994), p. 14. [c.561]

15. Richard M. Nixon, Beyond Peace (New York: Random House, 1994), pp. 127–128. [c.561]

16. Economist, 4 February 1995, p. 30. [c.561]

17. Charles J. Brown, “In the Trenches: The Battle Over Rights”, Freedom Review, 24 (Sept./Oct. 1993), 9; Douglas W. Payne, “Showdown in Vienna”, ibid., pp. 6–7. [c.561]

18. Charles Norchi, “The Ayatollah and the Author: Rethinking Human Rights”, Yale Journal of World Affairs, 1 (Summer 1989), 16; B. Kausikan, “Asia's Different Standard”, p. 32. [c.561]

19. Richard Cohen, The Earth Times, 2 August 1993, p. 14. [c.561]

20. New York Times, 19 September 1993, p. 4E; 24 September 1993, pp. 1, B9, B16; 9 September 1994, p. A26; Economist, 21 September 1993, p. 75; 18 September 1993, pp. 37–38; Financial Times, 25–26 September 1993, p. 11; Straits Times, 14 October 1993, p. 1. [c.561]

21. Фразы и цитаты взяты из Myron Weiner, Global Migration Crisis (New York: Harper Collins, 1995), pp. 21–28. [c.561]

22. M. Weiner, Global Migration Crisis, p. 2. [c.561]

23. Stanley Hoffmann, “The Case for Leadership”, Foreign Policy, 81 (Winter 1990–91), 30. [c.561]

24. См. В.A. Roberson, “Islam and Europe: An Enigma or a Myth?” Middle East Journal, 48 (Spring 1994), p. 302; New York Times, 5 December 1993, p. 1; 5 May 1995, p. 1; Joel Klotkin and Andries van Agt, “Bedouins: Tribes That Have Made it”, New Perspectives Quarterly, 8 (Fall 1991), p. 51; Judith Miller, “Strangers at the Gate”, New York Times Magazine, 15 September 1991, p. 49. [c.561]

25. International Herald Tribune, 29 May 1990, p. 5; New York Times, 15 September 1994, p. A21. Организатором опроса французов выступило французское правительство, а немцев – Американский еврейский комитет. [c.561]

 26. См. Hans-George Betz, “The New Politics of Resentment: Radical Right-Wing Populist Parties in Western Europe”, Comparative Politics, 25 (July 1993), 413–427. [c.561]

27. International Herald Tribune, 28 June 1993, p. 3; Wall Street Journal, 23 May 1994; p. B1; Lawrence H. Fuchs, “TheImmigration Debate: Little Room for Big Reforms”, American Experiment, 2 (Winter 1994), 6. [c.562]

28. James С. Clad, “Slowing the Wave”, Foreign Policy, 95 (Summer 1994), 143; Rita J. Simon and Susan H. Alexander, The Ambivalent Welcome: Print Media, Public Opinion and Immigration (Westport, CT: Praeger, 1993), p. 46. [c.562]

29. New York Times, 11 June 1995, p. E14. [c.562]

30. Jean Raspail, The Camp of the Saints (New York: Scribner, 1975) and Jean-Claude Chesnais, Le Crepuscule de I'Occident: Demographie et Politique (Paris: Robert Laffont, 1995); Pierre Lellouche, цит. по J. Miller, “Strangers at the Gate”, p. 80. [c.562]

31. Philippe Fargues, “Demographic Explosion or Social Upheaval?” в Ghassan Salame, ed., Democracy Without Democrats? The Renewal of Politics in the Muslim World (London: I.B. Taurus, 1994), pp. 157ff. [c.562]


 Глава 9. Глобальная политика цивилизаций

 

Стержневые страны и конфликты по линии разлома

 

Цивилизации представляют собой человеческие племена в предельной форме развития, и столкновение цивилизаций суть племенной конфликт в глобальном масштабе. В складывающемся ныне мироустройстве государства и группы людей, принадлежащие к двум различным цивилизациям, для достижения общих целей или для отстаивания своих интересов против представителей какой-либо третьей цивилизации могут вступать в ограниченные, ad hoc, тактические отношения и коалиции. Тем не менее отношения между группами из различных цивилизаций никогда не станут близкими, обычно они остаются прохладными и зачастую – враждебными. Унаследованные из прошлого связи между государствами разных цивилизаций, такие как, например, военные альянсы времен “холодной войны”, по всей видимости, слабеют или исчезают бесследно. Не осуществятся и надежды на тесное “межцивилизационное” партнерство, о котором заявляли лидеры России и Америки. Складывающиеся ныне межцивилизационные отношения будут варьироваться от холодности до применения насилия, но в большинстве случаев они будут балансировать ближе к середине диапазона между этими крайностями. Во [c.323] многих случаях они, по всей вероятности, станут тяготеть к “холодному миру”, который, как предостерегал Борис Ельцин, может в будущем возникнуть во взаимоотношениях между Россией и Западом. Иные межцивилизационные отношения, возможно, будут напоминать состояние “холодной войны”. Термин la guerra fria принадлежит испанцам тринадцатого века, этим выражением они характеризовали свое “беспокойное сосуществование” с мусульманами в Средиземноморье; в 1990-х годах многие сочли, что между исламом и Западом вновь разворачивается “цивилизационная холодная война”1. В мире цивилизаций не только это явление характеризуется данным термином. Холодный мир, “холодная война”, торговая война, квази-война, неустойчивый мир, напряженные отношения, острое соперничество, конкурентное сосуществование, гонка вооружений – в подобных выражениях с наибольшей вероятностью описываются взаимоотношения между объектами, относящимися к различным цивилизациям. Доверие и дружба встречаются редко.

 

Межцивилизационный конфликт принимает две формы. На локальном (или микроуровне) возникают конфликты по линиям разлома: между соседними государствами принадлежащими к различным цивилизациям, внутри одного государства между группами из разных цивилизаций и между группами, которые, как в бывшем Советском Союз и Югославии, пытаются создать новые государства на ломках прежних. Конфликты по линиям разлома особенно часто возникают между мусульманами и немусульманами. Причины конфликтов, а также их природа и динамика рассмотрены в главах 10 и 11. На глобальном, или макро уровне, возникают конфликты между стержневыми государствами – между основными государствами, принадлежащими к различным цивилизациям. В этих конфликта проявляются классические проблемы международной политики, среди которых: [c.324]

 

1. Оказание влияния на формирование глобальных процессов и на действия мировых международных организаций, таких как ООН, МВФ и Всемирный банк;

2. Уровень военной мощи, что проявляется в таких спорных вопросах, как нераспространение и контроль над вооружениями, а также в гонке вооружений;

3. Экономическое могущество и благосостояние, что находит свое отражение в разногласиях по вопросам торговли, вложения капиталов и пр.;

4. Конфликты из-за людей, к которым относятся стремление государства одной цивилизации защитить своих соплеменников в другой цивилизации, проведение им в отношении людей, принадлежащих к другой цивилизации, дискриминационной политики или применение мер, направленных на вытеснение указанной группы со своей территории;

5. Моральные ценности и культура: конфликты в этой области возникают тогда, когда государство навязывает собственные ценности людям, принадлежащим другой цивилизации;

6. Территориальные споры, во время которых стержневые государства, превращаясь в “прифронтовые”, участвуют в конфликтах по линиям разлома.

 

Разумеется, эти спорные вопросы на протяжении всей истории служат источником конфликтов между людьми. Однако когда в конфликт вовлечены государства, принадлежащие к различным цивилизациям, культурные различия только обостряют его. В своем соперничестве стержневые страны стремятся сплотить цивилизационные когорты, заручиться поддержкой стран третьих цивилизаций, усугубить внутренний раскол и способствовать отступничеству в противостоящих цивилизациях; для достижения своих целей они прибегают к целому комплексу Разнообразных дипломатических, политических, экономических действий и тайных акций, а также к использованию [c.325] пропагандистских приманок и средств принуждения. Тем не менее маловероятно применение стержневыми странами непосредственно друг против друга вооруженных сил, за исключением ситуаций наподобие тех, что сложились на Ближнем Востоке и на полуострове Индостан, где границы между такими государствами проходят вдоль линии цивилизационного разлома. В иных случаях война между стержневыми государствами, по всей вероятности, возможна только при двух обстоятельствах. Во-первых, при эскалации конфликта на линии разлома между локальными группами, когда для поддержания местных воюющих сторон происходит сплочение родственных групп, включая и стержневые государства. Однако для стержневых государств, принадлежащих к противостоящим цивилизациям, подобная перспектива развития событий является важнейшим стимулом сдерживания или мирного разрешения конфликтов по линии разлома.

 

Во-вторых, война стержневых стран может стать результатом изменений в мировом балансе сил между цивилизациями. Именно растущее могущество Афин в древнегреческой цивилизации, по утверждению Фукидида, привело к Пелопоннесской войне. Сходным образом история западной цивилизации являет собой пример “войн за гегемонию” между державами, переживавшими расцвет и упадок. В какой степени сходные факторы разжигают конфликт между стержневыми странами различных цивилизаций, находящимися на подъеме или в стадии упадка, зависит отчасти от того, какая форма приспособления к возвышению нового государства является предпочтительной для этих цивилизаций – силовое противодействие или “подстраивание” под победителя. Возможно, переход на сторону победителя более характерен для азиатских цивилизаций, а подъем китайской державы может породить стремление государств иных цивилизаций, таких как США, Индия и Россия, сбалансировать этот процесс. История Запада [c.326] не знала войн за гегемонию между Великобританией и Соединенными Штатами Америки, и, по-видимому, мирный сдвиг от Pax Britannica к Pax Americana в значительной мере произошел благодаря близкому культурному родству двух обществ. Отсутствие подобного родства при изменении баланса сил между Западом и Китаем не делает вооруженный конфликт неизбежным, но увеличивает вероятность его возникновения. Динамизм ислама представляет собой постоянный источник многих относительно локальных войн по линиям разлома; а возвышение Китая – потенциальный источник крупной межцивилизационной войны между стержневыми странами.

 

Ислам и Запад

 

Некоторые представители Запада, в том числе и президент Билл Клинтон, утверждали, что у Запада противоречия не с исламом вообще, а только с непримиримыми исламскими экстремистами. Четырнадцать веков истории свидетельствуют об обратном. Отношения между исламом и христианством – как православием, так и католичеством во всех его формах, – часто складывались весьма бурно. Каждый был для другого Иным. По сравнению с продолжительными и глубоко конфликтными отношениями между исламом и христианством конфликт двадцатого века между либеральной демократией и марксизмом-ленинизмом является всего-навсего быстротечным, даже поверхностным историческим феноменом. Временами преобладало мирное сосуществование; много чаще отношения выливались в открытое соперничество и накалялись до различной степени “горячей” войны. Как отмечает Джон Эспозито, “динамика истории… зачастую ставила эти общества в положение соперников и временами сталкивала в смертельной схватке за [c.327] власть, землю и души”2. На протяжении веков судьбы двух религий испытывали взлеты и падения в череде грандиозных всплесков, затишья и ответных приливов.

 

Первоначальная арабо-исламская экспансия, происходившая с начала седьмого века до середины восьмого, установила господство мусульман в Северной Африке, на Иберийском полуострове, на Среднем и Ближнем Востоке, в Персии и Северной Индии. Приблизительно на два века границы, разделявшие ислам и христианство, стабилизировалась. Затем, в конце одиннадцатого века, христиане вновь обрели контроль над западным Средиземноморьем, завоевали Сицилию и захватили Толедо. В 1095 году начались крестовые походы, и на протяжении полутора столетий христианские государи пытались, с убывающим успехом, установить христианское правление в Святой земле и в примыкающих областях Ближнего Востока, пока в 1291 году не потеряли Акру, свой последний оплот. Тем временем на сцене появились турки-османы. Сначала они ослабили Византию, а затем завоевали большую часть Балканского полуострова, а также Северной Африки, в 1453 году захватили Константинополь, а в 1529 году – Вену. “Почти тысячу лет, – отмечает Бернард Льюис, – с первой высадки мавров в Испании и вплоть до второй осады турками Вены, Европа находилась под постоянной угрозой со стороны ислама”3. Ислам является единственной цивилизацией, которая ставила под сомнение выживание Запада, причем случалось это по меньшей мере дважды.

 

К пятнадцатому веку, однако, прилив сменился отливом. Постепенно христиане вернули себе Иберийский полуостров, выполнив эту задачу в 1492 году у стен Гранады. Тем временем развитие навигации позволило португальцам, а затем и другим европейцам обогнуть исконно мусульманские земли, проникнуть в Индийский океан и даже достичь Китая. Одновременно русские покончили с двухсотлетним монголо-татарским владычеством. В последующие [c.328] годы турки-османы предприняли последний рывок и в 1683 году вновь осадили Вену. Их поражение ознаменовало начало долгого отступления, повлекшего за собой борьбу православных народов на Балканах за освобождение от османского господства, расширение империи Габсбургов и драматическое наступление русских к Черному морю и Кавказу. Минуло всего около столетия, и “бич христианства” превратился в “больного человека Европы”4. В итоге Первой Мировой войны Великобритания, Франция и Италия нанесли завершающий удар и установили свое прямое или косвенное правление на оставшихся землях Османской империи, за исключением территории Турецкой республики. В 1920 году всего лишь четыре мусульманские страны – Турция, Саудовская Аравия, Иран и Афганистан – оставались свободны от какой-либо формы немусульманского правления.

 

В свою очередь, отступление западного колониализма медленно началось в 1920-х и 1930-х годах и драматически ускорилось в период после Второй Мировой войны. Крушение Советского Союза принесло независимость новым мусульманским обществам. Согласно статистике, за период с 1757 по 1919 год произошло девяносто два приобретения мусульманских территорий немусульманскими правительствами. К 1995 году шестьдесят девять из этих территорий вновь оказались под властью мусульман и примерно в сорока пяти независимых государствах преобладало мусульманское население. Насильственный характер этих перемен отражается в том факте, что среди войн, которые в период с 1820 по 1929 год вели между собой государства с различными религиями, 50 процентов составляли войны между мусульманами и христианами5.

 

Причины этой модели конфликта кроются вовсе не в таких преходящих феноменах, как рвение христиан двенадцатого века или фундаментализм мусульман века двадцатого. Они проистекают из природы двух религий и тех [c.329] цивилизаций, в основе которых они лежат. С одной стороны, конфликт породили различия, а особенно – мусульманское представление ислама как образа жизни, выходящего за границы государства и объединяющего религию политику, в то время как западнохристианская концепция отделяет царство Божие и царство кесаря. Также конфликт проистекал и из сходства обеих религий. Обе они являются монотеистичными, а значит, в отличие от политеистических верований, не могут с легкостью принимать новых божеств, и обе воспринимают мир дуалистически “мы” и “они”. Обе являются универсалистскими, и каждая провозглашает себя единственно верной. Обе – миссионерские и основаны на убеждении, что их последователи обязаны обращать неверующих в единственно истинную веру. С самого зарождения ислам расширял свое влияние путем завоеваний, христианство, когда для того имелись возможности, поступало также. Концепции “джихада” и “крестового похода” не только сходны между собой, но и отличают эти две религии от прочих основные мировых религий. Помимо этого, для ислама и христианства, как и для иудаизма, характерен телеологический” взгляд на историю, в отличие от идей цикличности или статичности, преобладающих в других цивилизациях.

 

На уровень ожесточенности конфликта между исламом и христианством на протяжении всего времени оказывали влияние демографический рост и спад, экономическое развитие, технологические изменения и интенсивность религиозных убеждений. Распространение ислама седьмом веке сопровождалось беспрецедентной по “масштабу и темпам” массовой миграцией арабских народов земли Византийской и Сасанидской империй. Происходившие несколько веков спустя крестовые походы в значительной мере являлись результатом экономического та, увеличение численности населения и “клюнийским возрождением” в Европе одиннадцатого века, благодаря [c.330] чему стало возможным мобилизовать большое число рыцарей и крестьян на поход в Святую землю. Когда участники первого крестового похода достигли Константинополя, один византийский очевидец так описал свои впечатления: “Весь Запад, в том числе и все племена варваров, обитающие за Адриатическим морем до самых Геркулесовых столбов, начали массами переселяться и пришли в движение, потоком хлынув в Азию со всем своим скарбом”6. В девятнадцатом веке невероятный рост народонаселения вновь вызвал “извержение” Европы, положив начало крупнейшему в истории переселению людей, которые мигрировали как в мусульманские, так и в другие страны.

 

В конце двадцатого века сопоставимое сочетание факторов обострило конфликт между исламом и Западом. Во-первых, рост населения в мусульманских странах породил значительное число безработных и недовольных молодых людей, которые вливаются в ряды исламистских организаций, оказывают давление на соседние общества и мигрируют на Запад. Во-вторых, Исламское возрождение придало мусульманам новую уверенность в своеобычном характере и ценности их собственной цивилизации и в том, что их моральные ценности превосходят западные. В-третьих, совпавшие по времени с Исламским возрождением усилия Запада превратить свои ценности и общественные институты во всеобщие, стремление сохранить свое военное и экономическое превосходство, а также вмешиваться в конфликты в исламском мире, вызывают среди мусульман яростное возмущение. В-четвертых, крушение коммунизма лишило Запад и исламский мир общего врага, и каждая из сторон превратилась в основную и отчетливо осознаваемую угрозу для другой. В-пятых, возрастающие контакты между мусульманами и людьми Запада и их смешение усиливают у тех и других ощущение собственной идентичности и понимание того, как эта идентичность отличает их [c.331] друг от друга. Взаимодействие и смешение также усугубляют различия в осознании того, какие права должны иметь члены одной цивилизации в стране, где численно доминируют представители совсем иной цивилизации. На протяжении 1980-х и 1990-х годов как в мусульманских, так и в христианских странах терпимость по отношению друг к другу резко пошла на убыль.

 

Причины возобновленного конфликта между исламом и Западом лежат, таким образом, в фундаментальных вопросах власти и культуры. Кто? Кого? Кто правит? Кем правят? Основополагающий момент политики, определенный еще Лениным, – вот источник соперничества между исламом и Западом. Существует тем не менее и конфликт, который Ленин мог бы счесть бессмысленным: конфликт между двумя совершенно различными представлениями о том, что есть “правильно”, и, как следствие этого, спор о том, кто прав, а кто – не прав. До тех пор, пока ислам остается исламом (каковым он и останется) и Запад остается Западом (что более сомнительно), этот фундаментальный конфликт между двумя великими цивилизациями и свойственным каждой образом жизни будет продолжаться, определяя взаимоотношения этих цивилизаций в будущем в той же мере, в какой он определял их на протяжении минувших четырнадцати столетий.

 

Эти взаимоотношения еще больше усложняются значительным числом вопросов, по которым стороны занимают различные или взаимоисключающие позиции. Исторически одной из главных проблем был контроль над территорией, но теперь эта проблема относительно несущественна. В середине 1990-х годов между мусульманами и немусульманами насчитывалось двадцать восемь конфликтов по линий разлома, из них девятнадцать – между мусульманами и христианами, среди которых одиннадцать – с православными и семь – с последователями западной ветви христианства в Африке и Юго-Восточной Азии. Только один из [c.332] этих конфликтов, сопряженных с насилием или потенциально чреватых насилием, – между боснийцами и хорватами, имел место непосредственно вдоль линии разлома между Западом и исламом. Фактическое угасание западного территориального империализма и отсутствие до сих пор возобновленной территориальной экспансии ислама породили географическую сегрегацию, поэтому западные и мусульманские страны непосредственно граничат друг с другом лишь в нескольких местах на Балканах. Конфликты между Западом и исламом, таким образом, меньше фокусируются на территории, а скорее на более широких, межцивилизационных проблемах, таких как распространение вооружений, права человека и демократия, контроль над нефтью, миграция, исламский терроризм и вмешательство Запада.

 

Сразу после окончания “холодной войны” нарастающая интенсивность этого исторического антагонизма была признана членами обоих обществ. Например, в 1991 году Барри Бьюзен рассматривал многие причины, которые вызывают цивилизационную “холодную войну” “между Западом и исламом, войну, в которой Европа оказывается на передовой линии”.

 

“Этот процесс отчасти связан с противопоставлением мирских и религиозных ценностей, отчасти – с историческим соперничеством между христианством и исламом, отчасти – с завистью к могуществу Запада, отчасти – с возмущением западным господством на постколониальном политическом пространстве Ближнего Востока и отчасти – с чувством горечи и унижения, которое возникает при сравнении достижений исламской и западной цивилизаций за минувшие два века”.

 

Вдобавок Бьюзен отмечал, что “"холодная война" с исламом послужит в целом укреплению европейской идентичности в критически важный для процесса европейского [c.333] объединения период”. Следовательно, “столь же вероятно, что значительные общественные круги на Западе готовы не только поддерживать "холодную войну" с исламом, но и готовы принять политические меры, направленные на ее разжигание”. В 1990 году Бернард Льюис, ведущий западный исследователь ислама, проанализировал “корни мусульманского гнева” и сделал следующий вывод:

 

“К настоящему времени стало очевидно, что мы находимся перед лицом общественного движения, далеко выходящего за рамки политических проблем и компетенции правительств, проводящих политические меры в жизнь. Это явное столкновение цивилизаций – которое, возможно, носит иррациональный характер, но является, безусловно, исторической реакцией древнего соперника на иудео-христианский вызов, на наш мирской подход и на всемирную экспансию обеих цивилизаций. Жизненно важно, чтобы нас, со своей стороны, не спровоцировали на исторический и не менее иррациональный ответ на мусульманский вызов”7.

 

Сходные наблюдения делают и в исламском обществе. “Имеются, – утверждал в 1994 году ведущий египетский журналист Мохаммед Сид-Ахмед, – безошибочные признаки нарастающего конфликта между иудео-христианской западной этикой и исламским движением возрождения, которое ныне разворачивается от Атлантики на западе до Китая на востоке”. Известный индиец-мусульманин в 1992 году предрекал, что “следующая конфронтация Запада определенно будет с мусульманским миром. Именно в пространстве исламских государств от Магриба до Пакистана начнется борьба за новый мировой порядок”. Для видного тунисского юриста эта борьба со всей очевидностью уже идет: “Колониализм попытался деформировать все культурные традиции ислама. Я – не исламист. Я не думаю [c.334], что существует какой-либо конфликт между религиями. Это – конфликт между цивилизациями”8.

 

На протяжении 1980-х и 1990-х для ислама общей тенденцией была антизападная направленность. Отчасти это естественное следствие Исламского возрождения и реакция на то, что осознается как “гарбзадеги”, или “вестоксикация”, мусульманского общества. “Новое утверждение ислама, в какой бы то ни было специфической, сектантской форме, означает отказ от европейского и американского влияния на местное общество, на его политику и на его мораль”9. В прошлом при определенных обстоятельствах мусульманские лидеры говорили своим народам: “Мы будем вестернизироваться”. Однако если бы какой-то мусульманский лидер заявил подобное в последнюю четверть двадцатого века, он оказался бы в одиночестве. На самом деле сегодня вряд ли отыщется какой-нибудь мусульманин, будь то политик, чиновник, представитель научных либо деловых кругов или журналист, который в своих заявлениях восхваляет западные духовные ценности и институты. Вместо этого они подчеркивают различия между своей и западной цивилизациями, превосходство своей культуры и необходимость сохранения целостности этой культуры перед натиском Запада. Мусульмане боятся мощи Запада, она вызывает у них возмущение, они видят в ней угрозу для своего общества и своей веры. Они рассматривают западную культуру как материалистическую, порочную, упадническую и аморальную. Они также полагают ее преисполненной греховных соблазнов и потому, следовательно, подчеркивают необходимость сопротивления ее воздействию на их образ жизни. Все чаще говорится, что Запад не просто следует несовершенной, ложной религии, которая тем не менее является “религией книги”, а что он не исповедует вообще никакой религии. В глазах мусульман западный секуляризм, нерелигиозность, а значит и аморальность, – зло худшее, чем породившее их западное христианство. Во [c.335] время “холодной войны” Запад навешивал на своего противника ярлык “безбожного коммунизма”; в эпоху межцивилизационных конфликтов, последовавших за “холодной войной”, мусульманам их противник видится как “безбожный Запад”.

 

Подобных представлений о Западе как о надменном, материалистическом, репрессивном, жестоком и порочном образовании придерживаются не только имамы фундаменталистского толка, но также и те, кого многие на Западе посчитали бы своими естественными союзниками. Ряд книг авторов-мусульман, опубликованных на Западе в 1990-х годах, удостоился похвальной оценки, которая была дана Фатимой Мернисси в ее книге “Ислам и демократия”. Эта книга представителями Запада в большинстве своем была провозглашена смелым откровением современной, либерально настроенной мусульманки10. Однако приведенное в ней описание Запада едва ли могло бы быть менее, привлекательным. Запад назван “милитаристским” и “империалистическим”, он “травмирует” иные нации по: средством “колониального террора”. Индивидуализм, являющийся неотъемлемым критерием западной культуры, назван “источником всех бедствий”. Западное могущество; внушает страх. Запад “один решаем использовать ли своих; сателлитов для того, чтобы давать арабам образование или чтобы сбрасывать на них бомбы… Он подрывает наш потенциал к развитию и вторгается в нашу жизнь, ввозя продукты своего промышленного производства, демонстрируя по телевидению фильмы, которыми наводнены эфирные каналлы… [Он] – та сила, которая ломает нас, осаждает наши рынки, контролирует наши природные ресурсы, наши инициативы и наши потенциальные возможности. Именно так мы рассматриваем текущую ситуацию, и война в Персидском заливе превратила наше восприятие в уверенность”. Запад “строит свое могущество на военных исследованиях”, а затем продает продукты этих разработок слаборазвитым государствам, которые являются “пассивными потребителями”. [c.336] Чтобы освободить себя от подчинения, ислам должен обучать собственных инженеров и ученых, создавать собственное оружие (Мернисси не уточняет, обычное или ядерное) и “освободить себя от военной зависимости от Запада”. Это, еще раз напомним, точка зрения вовсе не какого-нибудь бородатого аятоллы-фундаменталиста.

 

Каковы бы ни были политические или религиозные убеждения мусульман, представители ислама согласны с тем, что между их культурой и западной культурой существуют коренные различия. “Основной итог, – как сформулировал шейх Гануши, – состоит в том, что наше общество базируется на ценностях, отличных от тех, которые лежат в основе Запада”. Как заметил один египетский правительственный чиновник, американцы “заявились сюда и хотят, чтобы мы стали как они. А сами ничего не понимают в наших моральных ценностях и в нашей культуре”. С ним соглашается египетский журналист: “[Мы] разные. У нас разное происхождение, разная история. А значит, у нас право на разное будущее”. В мусульманских изданиях, как в популярных, так и в серьезных, предназначенных для интеллектуалов, постоянно появляются публикации, в которых говорится о заговорах и кознях Запада, направленных на расшатывание и уничтожение исламских общественных институтов и культуры11.

 

Противодействие Западу можно наблюдать не только в направленности основной интеллектуальной атаки Исламского возрождения, но и в изменении отношения к Западу среди правительств в мусульманских странах. Первые постколониальные правительства по своему политическому и экономическому мировоззрению, по внешней политике и проводимому внутри страны курсу были ориентированы на Запад, не считая отдельных исключений, наподобие Алжира и Индонезии, где независимость была обретена в результате националистических революций. Однако постепенно прозападные кабинеты уступали место правительствам, которые в меньшей степени идентифицируют себя с Западом [c.337] или даже являются откровенно антизападными – в Ираке, Ливии, Йемене, Сирии, Иране, Судане, Ливане и Афганистане. Менее заметными были изменения в политической ориентации и в формировании союзов других стран, включая Тунис, Индонезию и Малайзию. Два самых преданныхвоенных мусульманских союзника Соединенных ШтатовАмерики в “холодной войне”, Турция и Пакистан, в настоящее время находятся под политическим давлением со стороны местных исламистов, и в их отношениях с Западом нарастает напряженность.

 

В 1995 году Кувейт был единственным мусульманским государством, которое явно занимало более прозападную позицию, чем за десять лет до того. Самыми близкими друзьями Запада в мусульманском мире являются ныне либо такие страны, как Кувейт и Саудовская Аравия и эмираты Персидского залива, зависящие от Запада в военном отношении, либо такие, как Египет и Алжир, зависимые от него экономически. В конце 1980-х годов коммунистические режимы Восточной Европы рухнули – когда стало ясно, что Советский Союз больше не может и не будет предоставлять им экономическую или военную поддержку. Если бы стало очевидным, что Запад не станет больше поддерживать свои мусульманские режимы-сателлиты, их, скорее всего, постигла бы схожая судьба.

 

Нарастание мусульманского антизападничества шло параллельно с углублением озабоченности Запада “исламской угрозой”, отчасти представляющей собой мусульманкий экстремизм. Ислам рассматривается как источник распространения ядерного оружия, терроризма и – в Европе – нежелательных мигрантов. Эти тревоги разделяют как общество в целом, так и политические лидеры. Так, на пример, на заданный в ноябре 1994 года вопрос, представляет ли угрозу интересам США на Ближнем Востоке Исламское возрождение, 61% из опрошенных 35000 американцев, интересующихся внешней политикой, ответил “да”, и только 28% – “нет”. Годом раньше проведенный по [c.338] случайной выборке опрос, какая страна представляет наибольшую угрозу для США, определил в лидеры Иран, Китай и Ирак. В 1994 году на просьбу определить “критические угрозы” для Соединенных Штатов, 72% представителей общественности и 61% руководителей внешней политики назвали распространение ядерного оружия, а 69% общественности и 33% внешнеполитических руководителей – международный терроризм; обе проблемы тесно связаны с исламом. Кроме того, 33% общественности и 39% руководителей усматривали угрозу в возможной экспансии исламского фундаментализма. Схожие настроения разделяют и европейцы. Весной 1991 года, например, 51% французской общественности высказал мнение, что принципиальная угроза Франции исходит с Юга, при том, что всего лишь 8% утверждают, что она исходит с Востока. Четыре страны, которых более всего опасается французская общественность, – все мусульманские: Ирак (52%), Иран (35%), Ливия (26%), Алжир (22%)12. Западные политические лидеры, в том числе канцлер Германии и французский премьер-министр, выражали ту же озабоченность, что и генеральный секретарь НАТО, заявивший в 1995 году, что для Запада исламский фундаментализм “опасен, по меньшей мере, как коммунизм”, а высокопоставленный сотрудник администрации Клинтона указал на ислам как на глобального соперника Запада13.

 

Так как военная угроза с востока фактически исчезла, то НАТО все больше внимания уделяет потенциальной угрозе с юга. “Южный фронт”, как отмечал в 1992 году один аналитик армии США, сменяет Центральный и “быстрыми темпами становится для НАТО приоритетным”. Чтобы отразить угрозу с юга, южные члены НАТО – Италия, Франция, Испания и Португалия – осуществляют объединенное военное планирование и совместные операции и в то же самое время заручаются содействием стран Магриба на консультациях о противодействии исламским экстремистам. Осознание подобной угрозы также служит веской причиной [c.339] и оправданием для сохранения значительного военного присутствия США в Европе. “Хотя вооруженные ей США в Европе не являются панацеей от проблем, пор денных фундаменталистским исламом, – отмечал человек, занимавший в прошлом высокий пост в правительстве США, – эти силы в значительной мере облегчают военное планирование в данном секторе. Помните, насколько успешным во время войны в Персидском заливе в 1990–1991 годах было развертывание американских, французских и английских войск из Европы? Ближний Восток помнит”14. И, мог бы он добавить, вспоминает со страхом, негодованием и ненавистью.

 

Принимая во внимание то, какие представления друг о друге преобладают у мусульман и народов Запада, и учитывая возросший исламский экстремизм, вряд ли стоит удивляться тому, что вслед за иранской революцией 1979 года между исламом и Западом развернулась межцивилизационная квази-война. Квази-войной она является по трем причинам. Во-первых, весь ислам не воюет со всем Западом. Два фундаменталистских государства (Иран и Судан), три нефундаменталистские страны (Ирак, Ливия, Сирия), плюс целый ряд исламистских организаций, пользуясь финансовой поддержкой других мусульманских стран, таких как, к примеру, Саудовская Аравия, ведут борьбу с Соединенными Штатами и, иногда, с Великобританией, Францией и другими западными странами и группами, а также с Израилем и евреями вообще. Во-вторых, это война – квази-война потому, что – если не говорить о войне в Персидском заливе 1990–1991 гг., – ведется она ограниченными средствами: терроризм – с одной стороны, воздушная мощь, тайные операции и экономические санкции – с другой. В-третьих, это квази-война потому, что, хотя насильственные действия продолжаются, они также не ведутся без перерыва. Она представляет собой акции одной стороны, которые вызывают ответные действия [c.340] другой. Тем не менее квази-война остается войной. Даже если не считать десятки тысяч иракских солдат и гражданских лиц, погибших под западными бомбами в январе – феврале 1991 года, число погибших исчисляется тысячами; фактически каждый год после 1979 года пополняет список жертв. В этой квази-войне погибло намного больше граждан западных стран, чем в “настоящей” войне в Персидском заливе.

 

Более того, обе стороны признают этот конфликт войной. Хомейни провозгласил, причем вполне обоснованно, что “Иран фактически находится в состоянии войны с Америкой”15 ; Каддафи постоянно заявляет о священной войне с Западом. Сходной терминологией пользуются и мусульманские лидеры других экстремистских групп и государств. Если говорить о Западе, то США определили как “террористические страны” семь государств, пять из которых – мусульманские (Иран, Ирак, Сирия, Ливия, Судан); оставшиеся – Куба и Северная Корея. Это определение, в сущности, идентифицирует данные государства как врагов, поскольку они нападают на Соединенные Штаты и их союзников, применяя наиболее эффективное оружие, имеющееся в их распоряжении; тем самым признается состояние войны. Американские официальные лица постоянно упоминают об этих государствах как об “изгоях”, “отверженных”, “преступных” странах – посредством подобных определений помещая их вне международного порядка и превращая их в цели, в отношении которых оправданы многосторонние или односторонние контрмеры. Правительство США обвинило тех, кто взорвал бомбу во Немирном торговом центре, в намерении “вступить в террористическую войну, направленную против Соединенных Штатов”, и утверждало, что участники преступного сговора, обвиненные в подготовке новых взрывов бомб на Манхэттене, были “солдатами” в борьбе, которая “предполагает войну” против Соединенных Штатов. Если мусульмане [c.341] утверждают, что Запад воюет с исламом, а на Западе заявляют, что исламские группировки ведут войну с Западом то резонно допустить, что война ведется на самом деле.

 

В этой квази-войне каждый участник конфликта использует в своих интересах собственные сильные стороны и слабости другого. В военном отношении это в значительной мере террористическая война против воздушной мощи. Фанатичные исламские боевики, пользуясь открытостью стран Запада, устанавливают начиненные взрывчаткой автомашины у выбранных целей. Западные военные, исполу зуя открытое небо ислама, сбрасывают “умные” бомбы на выбранные цели. Исламские террористы составляют заговоры с целью убийства видных деятелей Запада; США строят планы по свержению экстремистских исламских режимов. На протяжении пятнадцати лет, между 1980 и 1995 годом, по данным министерства обороны США, Соединенные Штаты принимали участие в семнадцати военных операциях на Ближнем Востоке, все они были направлены против мусульман. Нет примеров сопоставимых с этими операциями, проведенными вооруженными силами США против кaкой-либо иной цивилизации.

 

На сегодняшний день – если не принимать во внимание войну в Персидском заливе – каждая из сторон сохраняет интенсивность насилия на относительно низком уровне и воздерживается от того, чтобы называть акты насилия актами войны, каковые требуют адекватного ответа. “Если бы Ливия приказала одной из своих подводных лодок пот пить американский лайнер, – отмечал журнал “Экономист”, – Соединенные Штаты трактовали бы подобно действие как акт войны, начатой ее правительством, и стали бы добиваться экстрадиции командира подлодки, принципе, этот акт ничем не отличается от взрыва авиалайнера, организованного ливийской секретной службой”16. Однако действия участников этой войны в отношении друг друга отличаются куда большим уровнем насилия чем та тактика, которой придерживались Соединенные [c.342] Штаты и Советский Союз друг против друга в “холодной войне”. За редкими исключениями, ни одна из супердержав не убивала целенаправленно граждан или даже военнослужащих стороны противника. В квази-войне подобное происходит постоянно.

 

Американские лидеры утверждают, что мусульмане-террористы, вовлеченные в квази-войну, составляют меньшинство по сравнению с умеренным большинством. Возможно, так и есть, но доказательств этому заявлению недостаточно. В мусульманских странах молчаливо одобряют любые акты насилия, направленные против Запада. Мусульманские правительства, даже бункерные, дружественные Западу и зависимые от него, поразительно сдержанны, когда дело доходит до осуждения террористических актов против Запада. С другой стороны, европейские правительства и народы широко поддерживают и редко критикуют те шаги, которые предпринимают США в отношении мусульманских противников, что удивительным образом контрастирует с энергичным сопротивлением, которое они во время “холодной войны” оказывали действиям американцем, направленным против Советского Союза и коммунизма. В цивилизационных конфликтах, в отличие от идеологических, родич стоит плечом к плечу с родичем.

 

Основная проблема Запада – вовсе не исламский фундаментализм. Это – ислам, иная цивилизация, народы которой убеждены в превосходстве своей культуры и которых терзает мысль о неполноценности их могущества. Для ислама проблема – вовсе не ЦРУ и не министерство обороны США. Это – Запад, иная цивилизация, народы которой убеждены во всемирном, универсалистском характере своей культуры и которые верят, что их превосходящая прочих, пусть и клонящаяся к упадку мощь возлагает на них обязательство распространять свою культуру по всему миру. Вот главные компоненты того топлива, которое подпитывает огонь конфликта между исламом и Западом. [c.343]

 

Азия, Китай и Америка

 Котел цивилизаций

 Экономические изменения в Азии, особенно в Восточной, представляют собой наиболее важные события, произошедшие в мире во второй половине двадцатого века. К 1990-м годам этот экономический подъем породил экономическую эйфорию среди многих наблюдателей, которые рассматривали Восточную Азию и весь Тихоокеанский регион как постоянно расширяющуюся торговую сеть, которая должна бы гарантировать мир и гармонию среди государств. Это оптимизм основывался на крайне сомнительном допущении, будто торговый взаимообмен неизменно является гарантом мира. Однако данный пример вовсе не тот случай. Экономический рост порождает политическую нестабильность внутри стран, а также и в отношениях между ними изменяя сложившийся между странами и регионами баланс сил. Экономический обмен способствуют взаимным контактам народов, но далеко не всегда способствует согласию. Из истории известно, что чаще он усугублял различия между народами и порождал взаимные опасения. Торговля как и прибыль, является источником конфликта. При сохранении прежнего жизненного уклада Азия экономического расцвета породит Азию политической тени, Азию нестабильности и конфликта.

 

Экономическое развитие Азии и растущая уверенность азиатских государств в своих силах подрывают международную политику по меньшей мере в трех отношениях, первых, экономическое развитие позволяет азиатский странам наращивать свою военную мощь, повышает неуверенность относительно будущих взаимоотношений этими странами и снова выдвигает на передний план проблемы и вопросы соперничества, которые оказались загнаны вглубь во время “холодной войны”; таким образом, повышается [c.344] вероятность конфликта и возрастает нестабильность в регионе. Во-вторых, экономическое развитие усиливает напряженность в конфликтах между азиатскими странами и Западом, главным образом – США, и повышает способность азиатских стран добиваться своего в этой борьбе. В-третьих, экономический подъем в самом крупном в Азии государстве усиливает китайское влияние в регионе и увеличивает вероятность того, что Китай вновь станет претендовать на свою традиционную гегемонию в Восточной Азии, вынуждая другие страны либо “подстроиться” к победителю, либо “балансировать”, то есть пытаться скомпенсировать китайское влияние.

 

На протяжении нескольких веков западного доминирования международные отношения, которые только и принимались в расчет, представляли собой игру Запада – ее разыгрывали ведущие западные государства, которых в некоторой степени дополняла Россия с восемнадцатого века, а затем в двадцатом веке – Япония. Основной ареной конфликта и сотрудничества великих держав была Европа, и даже на протяжении “холодной войны” главная линия противостояния сверхдержав проходила по центру Европы. В мире после “холодной войны” зоной событий становится Азия, в особенности – Восточная Азия. Азия представляет собой котел цивилизаций. В одной только Восточной Азии расположены страны, принадлежащие к шести цивилизациям – японской, китайской, православной, буддистской, мусульманской и западной, – ас учетом Южной Азии к ним прибавляется еще и индийская. Стержневые страны четырех цивилизаций – Япония, Китай, Россия и США – являются главными действующими лицами в Восточной Азии; Южная Азия дает еще и Индию; а Индонезия предъявляет собой находящееся на подъеме мусульманское государство. Вдобавок в Восточной Азии есть несколько среднего уровня, чье экономическое влияние возрастает к ним можно отнести, например, Южную Корею и Малайзию плюс потенциально сильный Вьетнам. В результате [c.345] получается крайне усложненный образчик международных отношений, во многом схожий с тем, который существовал в Европе в восемнадцатом и девятнадцатом веках, и чреватый той непредсказуемостью, что характерна для многополюсных ситуаций.

 

Наличие множества стран и полицивилизационная природа Восточной Азии отличает ее от Западной Европы, а экономические и политические различия только усугубляют этот контраст. Все страны Западной Европы – установившиеся демократии с рыночной экономикой, и находятся они на высоком уроне экономического развития. В середине 1990-х годов в Восточной Азии существовали: одна устойчивая демократия, несколько новых неустойчивых демократий, четыре из пяти оставшихся в мире коммунистических диктатур плюс несколько военных правительств, личная диктатура и однопартийные авторитарные системы. По уровню экономического развития страны региона также сильно отличаются – от Японии и Сингапура до Вьетнама и Северной Кореи. Наблюдается общая тенденция к развитию рынка и открытости экономики, но экономические системы по-прежнему занимают весь диапазон от командной экономики в Северной Корее до экономики неограниченной свободы в Гонконге, а между ними – различные сочетания секторов государственного управления частного предпринимательства.

 

Оставляя в стороне ту степень, в какой гегемония Китая время от времени утверждала некий порядок в регионе, международного сообщества (в британском смысле этого термина) в Восточной Азии не существовало, в отличие от Западной Европы17. К концу двадцатого века Европа была связана воедино комплексом международных институтов: Европейский Союз, НАТО, Западноевропейский Союз, Совет Европы, Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе и пр. За исключением АСЕАН, в Восточной Азии не существовало ничего похожего, а в состав АСЕАН не входила ни одна ведущая держава, и Восточная [c.346] Азия, которая, в общем-то, уклонялась от вопросов безопасности, только-только начала движение к самым примитивным формам экономической интеграции. В 1990 годах возникла более широкая организация АПЕК (Организация по экономическому сотрудничеству стран Азиатско-Тихоокеанского региона), объединившая большинство стран Тихоокеанского бассейна, но она оказалась “говорильней”, еще более слабой, чем АСЕАН. За исключением этих институтов, ведущие азиатские державы вместе не сводит ни одна многосторонняя организация, имеющая какое бы то ни было влияние.

 

И что вновь разительно отличается от ситуации в Западной Европе, семян конфликтов между государствами в Восточной Азии множество. Два самых известных очага напряженности – это две Кореи и два Китая. Однако они являются пережитками “холодной войны”. Идеологические различия утрачивают свою значимость, и к 1995 году отношения между двумя Китаями значительно расширились, а между двумя Кореями начали развиваться. Хотя перспектива войны между корейцами существует, возможность такого исхода невелика; вероятность войны китайцев против китайцев более высока, но тем не менее ограничена, если только тайваньцы не отрекутся от своей китайской идентичности и не провозгласят официально независимость Республики Тайвань. По словам одного генерала, приведенным в китайском военном документе, “война между членами одной семьи всегда имеет свои границы”18. Хотя насильственные действия между двумя Кореями или между двумя Китаями не исключены, культурная общность стран, по-видимому, со временем сведет эту вероятность к минимуму.

 

В Восточной Азии конфликты, доставшиеся в наследство от времен “холодной войны”, дополнены и вытеснены другими возможными конфликтами, отражающими прежнее соперничество и новые экономические взаимоотношения. В исследованиях, посвященных проблемам безопасности Восточной Азии, в начале 1990-х годов постоянно [c.347] отмечается, что она представляет “опасное соседство” как регион, “созревший для конкуренции”, как зона “нескольких холодных войн”, “движущаяся назад в будущее”, в которой будут преобладать войны и нестабильность19. В отличие от Западной Европы в Восточной Азии в 1990-х годах имеются неразрешенные территориальные споры, наиболее значимые из которых – неурегулированный вопрос между Россией и Японией о Курильских островах, разногласия между Китаем, Вьетнамом, Филиппинами, а также, возможно, и другими государствами Юго-Восточной Азии, по поводу Южно-Китайского моря. Споры относительно границы между Китаем, с одной стороны, и Россией и Индией, с другой, в середине 1990-х годов несколько утратили свою остроту, но они могут обостриться вновь, как и китайские притязания на Монголию. Волнения и сепаратистские движения, в большинстве случаев поддеживаемые из-за рубежа, имеют место на Минданао, в Восточном Тиморе, в Тибете, в южном Таиланде и в восточной Мьянме. Кроме того, хотя в середине 1990-х годов в Восточной Азии между государствами существует мир, в течение предшествовавших пятидесяти лет в Корее и во Вьетнаме велись крупные войны, а главная страна Азии, Китай, воевала с американцами плюс почти со всеми соседями, включая корейцев, вьетнамцев, индийцев, тибетцев и русских; к списку следует добавить также китайских националистов. В 1993 году в аналитическом исследовании китайских военных были определены восемь региональных горячих точек, которые угрожают военной безопасности Китая, и китайская Центральная военная комиссия сделала вывод, что перспективы безопасности в Восточной Азии “весьма мрачны”. В Западной Европе, после многовекового соперничества, царит мир, и война совершенно немыслима. В Восточной Азии ситуация иная, и, как предполагал Аарон Фридберг, прошлое Европы может стать будущим Азии20. [c.348]

 

Экономический динамизм, территориальные споры, воскресшее соперничество и политическая неопределенность послужили причинами существенного роста в 1980-х и 1990-х годах военных бюджетов стран Восточной Азии и наращивания военного потенциала. Используя свое новообретенное богатство и – что характерно для целого ряда случаев – хорошо образованное население, правительства Восточной Азии взяли курс на замену больших, плохо оснащенных “крестьянских” армий меньшими по численности и более профессионально подготовленными, оснащенными современной техникой вооруженными силами. Испытывая растущие сомнения в отношении политики США в Восточной Азии, страны региона все большие надежды возлагают на свою военную мощь. Хотя государства Восточной Азии продолжали импортировать значительные объемы вооружений из Европы, Соединенных Штатов и бывшего Советского Союза, предпочтение они отдавали импорту технологий, которые позволяли им производить у себя такие сложные системы вооружений, как самолеты и ракеты, а также электронное оборудование. Япония, синские страны – Китай, Тайвань, Сингапур – и Южная Корея обладают современной военной промышленностью, которая продолжает развиваться. Упор они сделали на военное планирование и на воздушную и морскую военную мощь, что обусловлено приморским географическим положением Восточной Азии. В результате государства, которые в прошлом не имели военного потенциала для борьбы друг с другом, обретают для оного все большие возможности. Эти военные приготовления отличались малой прозрачностью и, следовательно, способствовали росту подозрительности и неуверенности21. В ситуации, когда отношения между странами то и дело меняются, каждое Правительство задается неизбежным и закономерным вопросом: “Кто через десять лет будет моим врагом и кто, если таковой найдется, будет моим другом?”. [c.349]

 

Азиатско-американские холодные войны

 

Во второй половине 1980-х годов и в начале 1990-х годов в отношениях между Соединенными Штатами Америки и азиатскими странами, если не говорить о Вьетнаме, все в большей степени нарастал антагонизм, и США все реже удавалось брать верх в этих конфликтах. Особенно эти тенденции были заметны в отношениях с ведущими государствами Восточной Азии, и американские взаимоотношения с Китаем и Японией развивались аналогичным образом. Американцы, одной стороны, и китайцы и японцы, с другой, говорили о том, что между их странами развертываются холодные войны22. Эти совпавшие по времени тенденции возникли при администрации Буша и ускорились при Клинтоне. К середине 1990-х годов отношения США с двумя основными азиатскими странами в лучшем случае можно было описать как “натянутые”, а перспективы с точки зрения ослабления напряженности казались весьма слабыми*. [c.350]

 

В начале 1990-х годов японо-американские отношения начали все больше и больше накаляться, разногласия касались широкого круга вопросов, в том числе и роли Японии в войне в Персидском заливе, американского военного присутствия в Японии, японской позиции относительно проводимой американцами политики по вопросу о правах человека в Китае и других странах, участию Японии в деятельности по поддержанию мира; что самое важное, споры затрагивали экономические отношения, особенно в области торговли. Банальностью стали ссылки на торговые войны23. Американские официальные лица, особенно в администрации Клинтона, настойчиво требовали все больших и больших уступок от Японии; японские чиновники все более и более упорно сопротивлялись выдвигаемым требованиям. Каждый японо-американский торговый спор сопровождался все большим числом взаимных обвинений и оказывался еще труднее для разрешения, чем предыдущий. В марте 1994 года, например, президент Клинтон подписал распоряжение, дающее ему право применять более строгие торговые санкции к Японии, что вызвало возражения не только у японцев, но и у главы ГАТТ (Генерального соглашения по тарифам и торговле), ведущей мировой торговой организации. Несколько позже японцы ответили “яростной атакой” на политику США, и вскоре после этого США “официально обвинили Японию” в дискриминации американских компаний, которым были предоставлены правительственные контракты. Весной 1995 года администрация [c.351] Клинтона пригрозила обложить 100-процентными пошлинами японские автомобили класса “люкс”, при этом согласие воздержаться от применения указанных мер было достигнуто перед самым введением санкций в действие. Происходящее очень напоминало торговую войну. К середине 1990-х годов взаимные нападки достигли такой степени ожесточения, что ведущие японские политические фигуры начали ставить под вопрос военное присутствие США в Японии.

 

На протяжении этих лет в обеих странах неуклонно увеличивалась доля тех, кто не был расположен благожелательно к другой стране. В 1985 году 87 процентов американской общественности утверждало, что они испытывают дружеские чувства к Японии. К 1990 году количество таких людей снизилось до 67 процентов; к 1993 году лишь 50 процентов американцев чувствовали дружеское расположен к Японии, а почти две трети заявляли, что они стараются не приобретать товары японского производства. В 1985 году 73 процента японцев характеризовали отношения США – Япония как дружеские; в 1993 году 64 процента заявляли, что они были недружественными. 1991 год стал важнейшей вехой, ознаменовавшей поворот в общественном мнении, которое отбросило прежние шаблоны “холодной войны”. В этот год в картине мира обеих стран место Советского Союза занял новый противник. Впервые в списке стран, представляющих угрозу американской безопасности, американцы поставили Японию перед Советским Союзом, и впервые японцы расценили, что США представляют большую угрозу безопасности Японии, чем Советский Союз24.

 

Перемены в общественном восприятии соответствовали изменениям в видении мира элитой. В США появилась значительная группа профессоров, интеллектуалов и политических ревизионистов, которые особое внимание придавали культурным и структурным различиям между двумя странами и настаивали на необходимости для США придерживаться более жесткой линии в ведении переговоров с [c.352] Японией по экономическим вопросам. Представление Японии в средствах массовой информации, в научных публикациях и в популярных романах становилось уничижительным. Аналогичным образом в Японии заявило о себе новое поколение политических лидеров, которое не испытало на себе мощи Америки во время Второй Мировой войны и американской доброжелательности и щедрости после нее, которое обрело гордость в экономических успехах Японии и которое оказывало реальное сопротивление американским требованиям, причем способами, к каким прежние поколения не прибегали. Эти японские “сопротивленцы” были копией американских “ревизионистов”, и в обеих странах кандидаты на выборные должности обнаруживали, что успехом у избирателей пользуется отстаивание жесткой линии по вопросам, связанным с японо-американскими отношениями.

 

Американские отношения с Китаем на протяжении конца 1980-х и начала 1990-х годов также становились все более враждебными. Конфликты между двумя странами, как отметил в сентябре 1991 года Дэн Сяопин, являются “новой "холодной войной", и это выражение постоянно повторяли в китайской прессе. В августе 1995 года правительственное информационное агентство заявило, что “китайско-американские отношения совершенно испортились с тех пор, как две страны установили дипломатические контакты” в 1979 году. Китайские официальные лица постоянно осуждали якобы имеющее место вмешательство в дела Китая. “Нам следовало бы указать, – утверждалось во внутреннем документе китайского правительства в 1992 году, – что с тех пор, как США утвердились в качестве единственной сверхдержавы, они обуреваемы желанием проводить политику гегемонии и действовать с позиции силы; между тем, очевидно, что их могущество находится в относительном упадке и что существуют пределы их возможностей”. “Враждебные силы Запада, – говорил в августе 1995 года президент Цзян Цземинь, – не оставили ни на мгновение [c.353] свои попытки вестернизировать и "разделить" нашу страну”. Как сообщалось, к 1995 году среди китайских государственных деятелей и ученых существовало единодушное мнение, что США стремятся “разделить Китай территориально, разрушить его политически, сдерживать стратегически и победить экономически”25.

 

Основания для подобных обвинений имелись. Соединенные Штаты разрешили президенту Тайваня Ли посетить США, продали Тайваню 150 самолетов F-16, назвали Тибет “оккупированной суверенной территорией”, обвиняли тай в нарушениях прав человека, помешали Пекину ста столицей Олимпийских игр 2000 года, нормализовали отношения с Вьетнамом, осудили Китай за экспорт в Иран компонентов химического оружия, ввели торговые санкции отношении Китая за продажу ракетной техники Пакистану и угрожали Китаю дополнительными экономическими санкциями, одновременно препятствуя вступлению Китая во Всемирную торговую организацию. Каждая сторона обвиняла другую в вероломстве: Китай, если верить американцам, не придерживался договоренностей об экспорте ракетной техники, нарушал права на интеллектуальную собственность и использовал труд заключенных; США, по мнению китайцев, нарушили имевшиеся договоренности, разрешив посетить США президенту Ли и поставив Тайваню современные истребители.

 

В Китае наиболее влиятельной группой, занимавшей враждебную по отношению к США позицию, были военные, которые, по всей видимости, постоянно оказывали давление на правительство, чтобы оно проводило более жесткий курс. Говорят, в июне 1993 года 100 китайских генералов направили Дэн Сяопину письмо, в котором выражали недовольство “пассивной” политикой правительства по отношению к США и неспособностью сопротивляться стремлениям США “шантажировать” Китай. Осенью того же года в конфиденциальном документе китайского правительства были в общих чертах изложены доводы военных для конфликта [c.354] с США: “Поскольку Китай и Соединенные Штаты Америки продолжительное время занимают конфликтные позиции относительно идеологии, социальных систем и внешней политики, то представляется невозможным коренным образом улучшить китайско-американские отношения”. Так как американцы полагают, что Восточная Азия станет “ядром мировой экономики… США не могут допустить существование в Восточной Азии могущественного соперника”26. К середине 1990-х годов китайские чиновники и учреждения, как правило, относились к США как к враждебному государству.

 

В нагнетании враждебности между Китаем и США отчасти сыграла свою роль проводимая обеими странами внутренняя политика. Как и в случае с Японией, информированная американская общественность разделилась в своих мнениях. Многие видные фигуры истеблишмента доказывали необходимость конструктивного соглашения с Китаем, расширения экономических связей, вовлечения Китая в так называемое международное сообщество. Другие подчеркивали потенциальную китайскую угрозу американским интересам, убеждали, что шаги в сторону примирения с Китаем принесут отрицательные результаты, и настаивали на проведении политики решительного сдерживания. В 1993 году американская общественность среди стран, представляющих наибольшую опасность для США, ставила Китай на второе место после Ирана. Зачастую американские политики поступали так, будто провоцировали Китай: чего стоят хотя бы посещение президентом Ли Корнелльского университета или встреча Клинтона с далай-ламой, вызывавшая у китайцев негодование; в то же время администрация вынуждена была поступаться требованиями о соблюдении прав человека в пользу экономических интересов, как то было в случае пролонгации соглашения о статусе наибольшего благоприятствования. Что касается китайцев, то правительству необходим новый враг – чтобы было чем обосновывать обращение к китайскому национализму [c.355] и чтобы узаконить свою власть. Поскольку продолжалась “борьба за наследство”, то росло и политическое влияние военных, и потому президент Цзянь и другие участники борьбы за власть в эпоху после Дэн Сяопина не могли позволить себе слабости в отстаивании китайских интересов.

 

Итак, американские отношения как с Японией, так и с Китаем последовательно ухудшались на протяжении десятилетия. Это изменение в азиатско-американских отношениях затронуло столь обширную область, что казалось невероятным, чтобы причины происшедшего сдвига можно было отыскать в частных конфликтах интересов относительно автомобильных запчастей, продаж камер или сохранения военных баз, с одной стороны, или заключения в тюрьмы диссидентов, передаче вооружений или интеллектуальном пиратстве – с другой. Кроме того, нельзя было допускать, чтобы отношения с обеими ведущими азиатскими державами становились в то же время и более конфликтными – это очевидно противоречило национальным американским интересам. Элементарные правила дипломатии и политики с позиции силы диктуют, что США следовало бы попытаться заставить одну из сторон сыграть против другой или, по меньшей мере, хотя бы постараться улучшить свои отношения с одной из стран. Однако ничего подобного не произошло. На углубление конфликта в азиатско-американских отношениях оказывали свое воздействие более общие факторы, и они усложнили разрешение отдельных спорных вопросов. Это общее явление имело общие причины.

 

Во-первых, возросшее взаимодействие азиатских стран и США, развитие средств коммуникации, торговли, совместное размещение капиталов и пр. преумножало число спорных вопросов и тех областей, где интересы сторон могли столкнуться и сталкивались. Из-за этого стала реальностью угроза местных обычаев и убеждений, то есть то, что издалека кажется невинной экзотикой. Во-вторых, к заключению американо-японского договора о взаимной безопасности [c.356] в 1950-х годах привела советская угроза. Рост советской мощи в 1970-х годах привел к установлению в 1979 году дипломатических отношений между США и Китаем и к совместным действиям двух стран по нейтрализации этой угрозы. С окончанием “холодной войны” этот важнейший вопрос, затрагивающий общие интересы Соединенных Штатов и азиатских стран, был снят с повестки дня, а взамен него не осталось ничего. Следовательно, на передний план выдвинулись другие вопросы, по которым имелись существенные конфликты интересов. В-третьих, экономическое развитие стран Восточной Азии сместило общий баланс сил. Азиаты, как мы видели, все в большей степени вставали на защиту значимости своих ценностей и институтов и утверждали превосходство своей культуры над западной. Для американцев же свойственно считать, тем более после победы в “холодной войне”, что их ценности и институты имеют всеобщий, универсалистский характер и приемлемы везде и что они по-прежнему обладают силой, чтобы формировать внешнюю и внутреннюю политику азиатских государств.

 

Изменяющаяся международная обстановка выдвинула на авансцену фундаментальные культурные различия между азиатской и американской цивилизациями. На самом общем уровне конфуцианский этос, пропитывающий большинство азиатских обществ, особый акцент делает на ценностях власти, иерархии, подчиненности личных прав и интересов, на важности консенсуса, нежелательности конфронтации, на “сохранении лица” и на верховенстве государства над обществом и общества над личностью. Кроме того, для азиатских народов свойственно рассматривать эволюцию своих стран в сроках веков и тысячелетий и отдавать приоритет долгосрочным целям. Подобное отношение резко контрастировало с доминирующими в американском общественном сознании приматом свободы, идеалами равенства, демократии и индивидуализма, тенденции американцев не доверять правительству и противостоять власти, [c.357] принципу взаимозависимости и взаимоограничения законодательной, исполнительной и судебной властей, поощрению конкуренции, возвеличиванию прав человека, а также привычке забывать прошлое, пренебрегать будущим, сосредоточивать внимание на сиюминутных целях. Источники конфликта кроются в фундаментальных различиях в обществе и культуре.

 

Для отношений США с ведущими азиатскими странами эти различия имели особые последствия. Дипломаты прилагали огромные усилия, стремясь разрешить американские противоречия с Японией по экономическим вопросам, особенно – активное торговое сальдо Японии и противодействие Японии американским товарам и капиталовложениям. Японо-американские торговые переговоры во многом приобрели характерные черты советско-американских переговоров по контролю над вооружениями времен “холодной войны”. И торговые переговоры с Японией в 1995 году дали еще меньшие результаты, чем переговоры с Советским Союзом о вооружениях, – потому что противоречия коренятся в фундаментальных отличиях двух экономик, а в особенности в уникальном характере японской экономики среди экономик ведущих индустриально развитых стран. Японский импорт промышленных товаров составляет около 3,1 процента ВВП, по сравнению со средним значением в 7,1 процента ВВП для других ведущих промышленно развитых стран. Прямые иностранные инвестиции в Японию в 0,7 процента ВВП выглядят микроскопическими, по сравнению с 28,6 процента для США и с 38,5 процента для Европы. Япония, единственная среди ведущих экономически стран, в начале 1990-х годов имела положительное бюджетное сальдо27.

 

От начала и до конца японская экономика действует не так, как диктуют универсальные законы западной экономической науки. В 1980-х годах лежащее на поверхности предположение западных экономистов, что девальвация доллара должна уменьшить японское торговое сальдо, оказалось [c.358] неверным. Соглашение Plaza в 1985 году выправило американский дефицит в торговле с Европой, но оказало слабое влияние на торговый дефицит с Японией. Так как йена котировалась меньше, чем сто за доллар, японское торговое сальдо даже выросло. Таким образом, японцы оказались способны выдержать как сильную валюту, так и активное сальдо в торговле. Для западного экономического мышления характерно устанавливать отрицательную корреляцию между безработицей и инфляцией, причем уровень безработицы существенно ниже 5 процентов, как считается, инициирует инфляционное давление. Однако в Японии многие годы средний уровень безработицы составляет менее 3 процентов, а уровень инфляции – 1,5 процента. К 1990-м годам как американские, так и японские экономисты определили основные различия двух экономических укладов. Единственный в своем роде низкий уровень импорта промышленных товаров в Японии, как было отмечено в заключении одного тщательного исследования, “нельзя объяснить на основе общепринятых экономических факторов”. “Японская экономика не следует западной логике, – утверждал другой аналитик, – и что бы ни говорили западные прогнозисты, самая простая причина кроется в том, что это не западная свободнорыночная экономика. Японцы… создали такой тип экономики, которая ведет себя так, что ставит в тупик западных наблюдателей и не позволяет им применять свои способности к предвидению”28.

 

Чем же объясняются характерные особенности японской экономики? Среди ведущих промышленно развитых стран японская экономика является уникальной в своем Роде потому, что японское общество уникально не-западное. Японское общество и японская культура отличаются от западных, в особенности от американских. При всяком серьезном сравнительном анализе Японии и Америки эти отличия выходили на первый план29. Разрешение экономических проблем между Японией и США зависит от коренных изменений в характере одного или обоих экономических [c.359] укладов, которые, в свою очередь, зависят от важнейших перемен в обществе и культуре одной или обеих стран. Подобные изменения не являются невозможными. Общества и культуры меняются. Это может быть результатом значительного и весьма болезненного события: безоговорочное поражение во Второй Мировой войне превратило две самые милитаристские страны в мире в две наиболее пацифистские. Однако представляется маловероятным, чтобы либо США, либо Япония навязали другой стороне экономическую Хиросиму. Экономическое развитие также может глубоко изменить социальную структуру и культуру, как случилось в Испании в период между началом 1950-х и концом 1970-х годов, и, вероятно, экономическое благосостояние превратит Японию в общество, более напоминающее американское, общество, ориентированное на потребление. В конце 1980-х годов люди и в Японии, и в США утверждали, что их страна все больше становится похожей на другую. В ограниченном виде японо-американское соглашение по структурным инициативам было направлено на содействие этой конвергенции. Неудача данного замысла и аналогичных ему усилий свидетельствует о степени укорененности экономических различий в обоих обществах.

 

Поскольку источник противоречий между США и Азией кроется в культурных различиях, то последствия этих конфликтов отражаются на изменяющемся соотношении сил между США и Азией. Соединенные Штаты одержали ряд побед в спорных вопросах, но общая тенденция складывалась в пользу Азии, и в дальнейшем сдвиг в расстановке сил обострил существующие конфликты. США ожидали, что азиатские правительства примут их как лидера “мирового сообщества”, и пусть без особого желания, но согласятся с применением к их обществам западных принципов и моральных ценностей. Азиаты же, с другой стороны, как заметил помощник государственного секретаря Уинстон Лорд, были “в большей степени уверены в себе и испытывали гордость от собственных достижений” и полагали, что с [c.360] ними станут обращаться как с равными, поскольку рассматривали США в качестве “если и не международного вышибалы, то международной няньки”. Тем не менее глубинные императивы американской культуры побуждали США в наименьшей степени выступать в международных отношениях нянькой; в результате американские надежды все в большей степени расходились с азиатскими чаяниями. По широкому кругу вопросов японские и другие азиатские лидеры научились говорить “нет” своим американским коллегам, иногда по-азиатски вежливо высказывая то, что можно интерпретировать как “вали отсюда!”. Символической поворотной точкой в азиатско-американских отношениях стало, наверное, событие, которое один высокопоставленный японский чиновник охарактеризовал как “большое крушение поезда”: в феврале 1994 года, когда премьер-министр Морихиро Хосокава ответил решительным отказом на требования президента Клинтона относительно стратегического увеличения японского импорта американских промышленных товаров. “Даже год назад подобного мы себе и представить не могли” – так прокомментировало это событие еще одно японское официальное лицо. Годом позже японский министр иностранных дел подчеркнул произошедшую перемену, заявив, что в эпоху экономической конкуренции между государствами и регионами японские национальные интересы куда более важны, чем идентификация себя с Западом30.

 

Постепенное приспособление Америки к изменившемуся балансу сил нашло отражение в политике, которую США проводили в Азии в 1990-х годах. Во-первых, фактически признавая, что им недостает воли и/или способности оказывать давление на азиатские государства, США отделили те вопросы, где они обладали средствами для достижения своих целей, от проблем, которые вызывали конфликты. Хотя Клинтон и провозгласил соблюдение прав Человека первоочередной задачей американской внешней политики в отношении Китая, в 1994 году он под влиянием [c.361] американских бизнесменов, Тайваня и других стран отделил проблему прав человека от экономических вопросов и отказался от попыток воспользоваться решением о продлении статуса наибольшего благоприятствования как средством для воздействия на поведение китайцев в отношении политических диссидентов. Аналогичным шагом администрация недвусмысленно отделила вопросы политики безопасности в отношении Японии, где, как предполагалось, имелись возможности оказать давление на партнера, торговых и прочих вопросов, где отношения с Японии были наиболее конфликтны. Таким образом, США сложили оружие, которым могли бы воспользоваться, пожелай они выдвинуть на первый план вопросы прав человека в Китае и торговые уступки от Японии.

 

Во-вторых, в отношениях с азиатскими странами США постоянно придерживались курса на опережающую взаимность, идя на уступки азиатам и предполагая, что и те предпримут аналогичные шаги. Зачастую оправданием подобному курсу служили ссылки на необходимость поддерживать с азиатской стороной “конструктивный диалог”. В большинстве случаев, однако, азиатская сторона истолковывала уступку как признак слабости американцев и, следовательно, продолжала и дальше отвергать американские требования. Подобное было особенно заметно в отношениях с Китаем, который на “делинкидж” статуса наибольшего благоприятствования ответил новым раундом нарушений прав человека. Из-за тенденции американцев определять “хорошие” отношения как “дружественные”, США оказываются в невыгодном положении в конкурентной борьбе с азиатскими странами, для которых “хорошие” отношения – те, которые приносят им победы. С точки зрения азиатских политиков, на американские уступки надо не взаимностью отвечать, а использовать их в своих интересах.

 

В-третьих, выработался определенный стереотип действий в американо-японских торговых спорах в процессе разрешения вопросов, по которым США могли бы выдвинуть [c.362] Японии свои требования и пригрозить санкциями, если те не будут выполнены. За этим шагом последовали бы продолжительные переговоры, а затем, в последний момент перед введением санкций, было бы объявлено о заключении соглашения. Как правило, соглашения были бы настолько двусмысленно сформулированы, что США имели бы право заявлять о победе, а японцы могли бы или придерживаться соглашения, или не выполнять его, если им того хотелось, и все шло бы, как раньше. Аналогичным образом китайцы могли без всякого желания соглашаться с заявлениями о широких принципах, касающихся прав человека, интеллектуальной собственности или распространения вооружений, только для того, чтобы истолковывать их совершенно отлично от США и продолжать свою прежнюю политическую линию.

 

Эти культурные различия и изменяющаяся расстановка сил между Азией и Америкой вселяют в азиатские страны смелость поддерживать друг друга в спорах с Соединенными Штатами. В 1994 году, например, практически все азиатские государства “от Австралии до Малайзии и Южной Кореи” поддержали Японию в ее сопротивлении требованиям США пересмотреть запланированные показатели импорта. Одновременно аналогичная поддержка имела место при решении вопроса о статусе наибольшего благоприятствования Китаю, когда японский премьер-министр Хосокава заявил, что западную концепцию прав человека нельзя “слепо применять” в Азии, а Ли Кван Ю высказал предостережение, что, оказывая давление на Китай, “Соединенные Штаты рискуют остаться в одиночестве в Тихоокеанском регионе”31. Другой пример: азиаты и африканцы выступили заодно с японцами в поддержку переизбрания японского представителя на пост главы Всемирной организации здравоохранения, в пику Западу, а Япония выдвинула южнокорейца на пост главы Всемирной торговой организации против американского кандидата, бывшего президента Мексики Карлоса Салинаса. Факты неоспоримо доказывают, [c.363] что к 1990-м годам все страны Восточной Азии полагали, что они имеют гораздо больше общего с соседями, чем с США.

 

Таким образом, в конце “холодной войны” углубляющиеся контакты между Азией и Америкой и относительный спад американского могущества сделали явным столкновение культур и дали восточно-азиатским странам возможность противостоять американскому нажиму. В результате подъема Китая США оказались перед лицом более фундаментального вызова. Американские противоречия с Китаем охватывают более широкий спектр вопросов, чем в случае Японией, в том числе экономические вопросы, права человека, ситуацию в Тибете, проблемы Тайваня и Южно-Китайского моря и распространение оружия. Почти по всем основным политическим проблемам у США и Китая нет общих взглядов. Однако противоречия между США и Китаем также включают в себя и более фундаментальные вопросы. Китай не желает принимать американское главенство; США не желают принимать китайскую гегемонию в Азии. На протяжении более чем двухсот лет США старались предотвратить появление в Европе страны, занимающей чрезмерно доминирующее положение. На протяжении почти ста лет, начиная с политики “открытых дверей” в отношении Китая, они пытались осуществить то же самое в Восточной Азии. Для достижения поставленных целей США приняли участие в двух мировых войнах и в “холодной войне” против имперской Германии, нацистской Германии, имперской Японии, Советского Союза и коммунистического Китая. Заинтересованность Америки в этом вопросе остается на повестке дня, и она была вновь подтверждена президентами Рейганом и Бушем. Пробуждение Китая как доминирующей региональной силы в Восточной Азии бросает вызов американским интересам. Подоплека конфликта между Америкой и Китаем заключается в кардинальном отличии их позиций относительно того, каким должен быть баланс сил в Восточной Азии. [c.364]

 

Китайская гегемония: балансирование и “подстраивание”

 

В начале двадцать первого века развитие межгосударственных отношений в Восточной Азии, где насчитывается шесть цивилизаций и восемнадцать стран, где быстрыми темпами развивается экономика, а между странами существуют коренные политические, экономические и социальные различия, может пойти по любому из нескольких вариантов. Понятно, что в крайне сложный комплекс отношений могут оказаться вовлеченными большинство ведущих и средних государств региона. Или появится одно ведущее государство, и тогда может сформироваться многополюсная международная система, когда между собой конкурировали бы и уравновешивали бы друг друга Китай, Япония, США, Россия и, возможно, Индия. В качестве альтернативы, Восточная Азия может надолго превратиться а арену биполярного состязания между Китаем и Японией или между Китаем и США, в то время как другие страны будут вступать в союзы с той или с другой стороной или придерживаться курса на неприсоединение. Или же, что очевидно, восточно-азиатская политика может вернуться к своей традиционной однополярной картине, где в центре иерархического распределения сил будет находиться Пекин. Если в двадцать первом столетии Китай сохранит свой высокий уровень экономического роста, не утратит единства в пост-сяопиновскую эру и не будет связан борьбой за престолонаследие, весьма вероятно, что он попытается реализовать последний из указанных вариантов. Удастся ли ему преуспеть, будет зависеть от действий других игроков на политической шахматной доске.

 

История Китая, его культура, обычаи, размеры, динамизм экономики и самопредставление – все это побуждает Китай занять гегемонистскую позицию в Восточной [c.365] Азии. Эта цель – естественный результат быстрого экономического развития. Все остальные великие державы, Великобритания и Франция, Германия и Япония, США и Советский Союз, проходили через внешнюю экспансию, утверждение своих притязаний и империализм, совпадающий по времени с годами, когда шла быстрая индустриализация и экономический рост, или сразу после этого этапа. Нет оснований полагать, что обретение экономической и военной мощи не окажет такое же влияние на Китай. На протяжении двух тысяч лет Китай являлся исключительной силой в Восточной Азии. Теперь китайцы все в большей степени заявляют о своих намерениях вновь обрести эту историческую роль и положить конец слишком долгому периоду унижений и зависимости от Запада и Японии, который начался с навязанного Великобританией в 1842 году Нанкинского договора.

 

В конце 1980-х годов Китай начал превращать свои растущие экономические ресурсы в военную мощь и в политическое влияние. Если экономическое развитие продолжится, то процесс превращения примет значительные размеры. В соответствии с официальными цифрами, на протяжении большей части 1980-х годов китайские военные расходы уменьшались. Однако в период между 1988 и 1993 годом военные расходы выросли на 50 процентов в реальном выражении. На 1995 год был запланирован рост в 21 процент. Оценки китайских военных расходов на 1993 год разнятся в пределах от приблизительно 22 млрд. долларов до 37 млрд. долларов по официальным курсам валют и доходят до 90 млрд. долларов по паритету покупательной способности. В конце 1980-х годов Китай заново сформулировал свою военную стратегию, перейдя от концепции обороны в большой войне с Советским Союзом к региональной стратегии, в которой особое значение придается перспективной оценке сил. В соответствии с этой сменой акцентов Китай начал развивать свои военно-морские возможности, приобретать современные боевые самолеты дальнего радиуса действия, [c.366] совершенствовать средства дозаправки в воздухе и принял решение обзавестись авианосцем. Китай также стал на взаимовыгодных условиях покупать вооружения у России.

 

Ныне Китай находится на пути к доминирующей державе Восточной Азии. Экономическое развитие Восточной Азии все больше и больше ориентируется на Китай, что основывается на быстрых темпах роста материкового Китая и трех других Китаев, плюс на той основной роли, которую играют этнические китайцы в экономике Таиланда, Малайзии, Индонезии и Филиппин. Что представляет большую угрозу, Китай все с возрастающей энергичностью заявляет о своих притязаниях на Южно-Китайское море: расширение базы на Парасельских островах, война с вьетнамцами за горсточку островков в 1988 году, установление военного присутствия на рифе Мисчиф возле Филиппин и притязания на месторождения природного газа, примыкающих к индонезийскому острову Натуна. Китай также отказался от сдержанной поддержки американского присутствия в Восточной Азии и начал активно ему противодействовать. Аналогичным образом Китай, который на протяжении “холодной войны” втихомолку подталкивал Японию к наращиванию военной мощи, после “холодной войны” настойчиво выражает возросшую озабоченность развитием японского военного потенциала. Действуя в классической манере регионального гегемона, Китай пытается свести к минимуму препятствия, мешающие ему добиться регионального военного превосходства.

 

За редкими исключениями, как, возможно, в случае Южно-Китайского моря, маловероятно, чтобы китайская гегемония в Восточной Азии предполагала бы непосредственное использование военной силы для расширения территориального контроля. Однако это, скорее всего, означает, что Китай будет ожидать от остальных восточно-азиатских стран выполнения следующих условий (пусть и в различной степени и, возможно, не всех сразу, а только части): [c.367]

 

• выступать в поддержку территориальной целостности Китая, китайского контроля над Тибетом и Синьцзяном и за интеграцию Гонконга и Тайваня с Китаем;

• соглашаться де факто с китайским суверенитетом над Южно-Китайским морем и, возможно, над Монголией;

• в большинстве случаев поддерживать Китай в конфликтах с Западом по вопросам экономики, прав человека, распространения вооружений и в других областях;

• признавать китайское военное господство в регионе и воздерживаться от обладания ядерным оружием или обычными вооруженными силами, способными стать вызовом этому превосходству;

• проводить в области торговли и инвестиций политику, совпадающую с китайскими интересами и благоприятную для китайского экономического развития;

• считаться с китайским лидерством при разрешении региональных проблем;

• проводить политику открытости в отношении иммиграции из Китая;

• запретить или подавлять в своих государствах движения, направленные против Китая или китайцев;

• уважать на своей территории права китайцев, включая право на поддержание тесных связей со своими родственниками в Китае и с китайскими провинциями, откуда они родом;

• не заключать военных союзов с другими государствами и не вступать в антикитайские коалиции;

• поддерживать использование мандаринского наречия китайского языка как второго языка и последовательную замену им английского в качестве языка межнационального общения в Восточной Азии.

 

Аналитики сравнивают подъем Китая с возвышением кайзеровской Германии в конце девятнадцатого столетия в качестве доминирующей силы в Европе. Возникновение новых великих держав – процесс всегда крайне дестабилизирующий, и если подобное произойдет, то выход Китая на [c.368] международную арену затмит собой любые сравнимые явления на протяжении второй половины второго тысячелетия. “Масштабы изменения положения Китая в мире, – отмечал в 1994 году Ли Кван Ю, – таковы, что мир обретет новый баланс сил в течение 30 или 40 лет. Невозможно делать вид, будто это просто еще один ведущий игрок. Это самый крупный игрок за всю человеческую историю”32. Если развитие китайской экономики продолжится еще одно десятилетие, что кажется вполне реальным, и если Китай сохранит свою целостность в течение “смутного периода”, что представляется вероятным, странам Восточной Азии и всему миру придется как-то реагировать на все более напористое поведение крупнейшего игрока в истории человечества.

 

Вообще говоря, на возвышение какой-то страны прочие государства могут реагировать либо одним способом, либо комбинацией двух. В одиночку или в союзе с другими странами они могут попытаться обеспечить свою безопасность, противодействуя этому государству, изменяя баланс сил, сдерживая его и, при необходимости, вступая в войну, чтобы нанести ему поражение. В качестве же альтернативы они могут постараться примкнуть, или “подстроиться”, к возвышающемуся государству, приспособиться к его действиям и принять подчиненную роль, при этом надеясь на соблюдение своих интересов. Или же они могут попытаться каким-то образом сочетать политику сдерживания и “подстраивания”, хотя подобные действия сопряжены с риском: можно настроить возвышающееся государство против себя и лишиться всякой защиты. В соответствии с западной теорией международных отношений, противодействие обычно считается более удачным выбором, и на деле к нему прибегают гораздо чаще, чем к переходу на сторону сильного. Как утверждал Стивен Уолт,

 

оценка намерений должна поощрять государства на политику противодействия. Следовать за лидером – рискованно, потому что такой шаг требует доверия; тот, кто [c.369] помогает доминирующей силе, лелеет надежду на сохранение благосклонности к себе. Безопаснее противостоять, сдерживать на тот случай, если доминирующая сила проявит агрессивность. Кроме того, коалиция какого-либо государства со слабой стороной увеличивает его влияние в формирующейся коалиции, потому что слабейшая сторона испытывает большую необходимость в союзе33.

 

Проведенный Уолтом анализ формирования союзов в Юго-Западной Азии продемонстрировал, что государства почти всегда пытаются противостоять внешним угрозам. Также в большинстве случаев тактика противодействия и балансирования являлась нормой на протяжении большей части европейской истории: несколько государств заключали союзы и меняли партнеров, чтобы нейтрализовать угрозу, которую, на их взгляд, представляли собой Филипп II, Людовик XIV, Фридрих Великий, Наполеон, кайзер Вильгельм и Гитлер. Тем не менее Уолт допускает, что “при определенных условиях” какие-то страны могут выбрать “подстраивание”, и, как свидетельствует Рэндалл Швеллер, страны-ревизионисты, вероятно, следуют в кильватере возвышающегося государства потому, что не удовлетворены сложившимся положением и надеются выиграть от перемен в статус-кво34. Вдобавок, как предполагает Уолт, чтобы примкнуть к стороне, имеющей очевидный перевес, требуется определенная степень доверия – приходится надеяться, что у более могущественного государства нет недобрых намерений.

 

Противодействуя какой-либо стране, государства могут играть либо основную, либо второстепенную роли. Во-первых, если страна А полагает страну Б потенциальным противником, то она может попытаться изменить баланс сил, заключая союзы со странами В и Г, развивая собственную военную мощь и прочие возможности (что, по всей вероятности, ведет к гонке вооружений) или как-то комбинируя [c.370] эти варианты. В такой ситуации государства А и Б являются основными противниками друг для друга. Во-вторых, страна А может не осознавать любое другое государство в качестве непосредственного противника, но быть заинтересованной в поддержании баланса сил между странами Б и В, любая из которых, если станет слишком могущественной, могла бы представлять угрозу для страны А. В такой ситуации страна А действует как второстепенный противник относительно стран Б и В, которые друг для друга могут быть основными противниками.

 

Как будут реагировать другие государства, если Китай станет проявлять себя в Восточной Азии как гегемонистская держава? Несомненно, их реакция будет варьироваться в широких пределах. Поскольку Соединенные Штаты определены Китаем в качестве главного врага, то для США совершенно логично будет выступить основным противником Китая, чтобы предотвратить китайскую гегемонию. Подобная роль отвечала бы проведению традиционной американской политики, направленной на предотвращение господства какой-либо одной страны в Европе либо в Азии. В Европе эта цель уже не актуальна, но она значима для азиатской политики США. Аморфное объединение Западной Европы, которая тесно связана с США культурными, политическими и экономическими узами, не может представлять угрозы американской безопасности. А вот единый, могущественный и уверенный в своих силах Китай – может. В интересах ли США быть готовыми развязать войну, чтобы предотвратить китайскую гегемонию в Восточной Азии? Если экономическое развитие Китая продолжится, то одно это отдельно взятое обстоятельство может оказаться самой серьезной проблемой безопасности, с которой столкнутся в начале двадцать первого века американские лидеры. Если США намерены положить конец китайскому господству в Восточной Азии, то им необходимо переориентировать союз с Японией на достижение этой цели, необходимо налаживать тесные военно-политические связи с [c.371] другими азиатскими государствами, увеличивать свое военное присутствие в Азии и усиливать военную группировку, которую они могут пустить в ход. Если США не желают бороться с гегемонией Китая, тогда им придется отказаться от своего универсализма и примириться с явным сокращением своих возможностей влиять на события по ту сторону Тихого океана. Любой иной курс сопряжен со значительными издержками и риском. Наибольшая опасность заключается в том, что Соединенные Штаты так и не сделают определенного выбора и невзначай ввяжутся в войну с Китаем, не будучи готовы к эффективному ведению этой войны и не просчитав, отвечает ли она их национальным интересам.

 

Теоретически США могли бы предпринять попытку сдерживания Китая, играя второстепенную роль в балансе сил, в том случае, если какая-то другая ведущая держава выступит в качестве главного противовеса Китаю. Единственная мыслимая возможность – Япония, и такая роль потребует кардинальных перемен в японской политике: ускорения перевооружения японской армии, овладения ядерным оружием и активного соперничества с Китаем за поддержку со стороны других азиатских государств. Хотя Япония, возможно, и пожелала бы участвовать в возглавляемой США коалиции стран, противостоящих Китаю, – хотя осуществление этого варианта тоже не гарантировано, – маловероятно, чтобы она взяла на себя роль основного противника Китая. Кроме того, США обычно стремятся к лидерству и не выказывают особых способностей играть второстепенную роль. В наполеоновскую эпоху, на заре своей истории, они попытались вести себя подобным образом; кончилось тем, что им пришлось воевать как с Великобританией, так и с Францией. В первой половине двадцатого века Соединенные Штаты прилагали минимальные усилия для поддержания баланса сил между европейскими и азиатскими странами; в результате, чтобы восстановить нарушенное равновесие, им пришлось ввязаться в мировые войны. Во время “холодной войны” у [c.372] США не было иной альтернативы, кроме как стать основным противовесом Советскому Союзу. Таким образом, США как великая держава никогда не выступали в роли второстепенного противника. От такого игрока требуется изворотливость, гибкость, способность “менять личины”. Такая политика означала бы поддержку то одной стороне, то другой, отказ от содействия или даже прямые угрозы той стране, которая, с точки зрения американских ценностей, является этически правой – и содействие тому, кто этически не прав. Даже если Япония выступит как основной противник Китая, то открытым останется вопрос о способности США поддерживать это равновесие. Куда чаще США мобилизуют свои ресурсы, чтобы противостоять одной непосредственной угрозе, нежели чем балансировать между двумя потенциальными угрозами. Да и, вдобавок, у азиатских стран существует тенденция к “подстраиванию”, что могло бы помешать любым попыткам США отойти на вторые роли в процессе сдерживания.

 

Поскольку масштабы “подстраивания” зависят от уровня доверия, то справедливы три следующих предположения. Во-первых, более вероятно, что страна примкнет к более сильной стране в том случае, если обе принадлежат к одной и той же цивилизации, или в том случае, если эти две страны связывает общность культур. Менее вероятен подобный исход, если у этих стран нет общих культурных ценностей. Во-вторых, степень доверия, вероятно, зависит от ситуации. Мальчик помладше последует за своим старшим братом с большей вероятностью в том случае, когда они противостоят другим мальчикам; менее вероятно, что он поверит старшему брату, когда они останутся дома одни. Следовательно, чем активнее будет взаимодействие между государствами, принадлежащими к различным цивилизациям, тем в большей степени они предрасположены к “подстраиванию” внутри своих цивилизаций. В-третьих, предрасположенность к “подстраиванию” различается в зависимости от цивилизации, потому что уровни доверия [c.373] различны. Например, распространенность на Ближнем Востоке политики “следования за сильным” может отражать вошедший в поговорку низкий уровень доверия в арабской и других ближневосточных культурах.

 

В дополнение к этим факторам на тенденции к “подстраиванию” или к балансированию будут оказывать влияние надежды и предпочтения в отношении складывающегося распределения сил. Европейские общества прошли через фазу абсолютизма, но избежали долговременных бюрократических империй или “восточных деспотий”, которые были характерны для Азии на значительном отрезке ее истории. Феодализм заложил базис политического плюрализма: некоторое рассредоточение власти является как естественным, так и желательным. Поэтому и на международном уровне баланс сил считался как естественным, так и желательным, и на политиках лежит задача сохранять и поддерживать его. Следовательно, когда равновесие оказывается под угрозой, для того чтобы восстановить его, обращаются к политике сдерживания. Короче говоря, европейская модель международного сообщества отражает европейскую модель внутренней структуры общества.

 

Наоборот, в азиатских бюрократических империях вряд ли нашлось бы место для идеи социального или политического плюрализма и принципа разделения властей. В отличие от Европы в истории самого Китая следование за сильным, как представляется, является куда более значимым по сравнению с политикой противодействия. На протяжении 1920-х годов, отмечает Люциан Пай, “военачальники в первую очередь стремились выяснить, что они получат, если присоединятся к силе, и только потом задумывались о том, каково окажется вознаграждение за союз со слабым… Для китайских военачальников независимость никогда не выступала как изначальная ценность, как то было в традиционных европейских раскладах; скорее, свои решения они основывали на присоединении к силе”. Эвери Голдштейн приводил аргументы в пользу того довода, что переход на [c.374] сторону сильного характеризовал политику коммунистического Китая, хотя с 1949 по 1966 год была в общем и целом очевидной авторитарная структура. Когда впоследствии “культурная революция” создала условия, близкие к анархии, породила неопределенность власти и угрожала самой жизни политических деятелей, доминирующим стало поведение, основанное на противостоянии35. По-видимому, восстановление после 1978 года более четкой структуры власти также привело и к восстановлению линии на “примыкание к сильному” в качестве наиболее распространенного образчика политического поведения.

 

Исторически китайцы не проводят различия между отношениями внутри страны и за ее пределами. Их “образ мирового порядка был не более чем следствием внутреннего порядка Китая и потому является расширенной проекцией китайской цивилизационной идентичности, которая, “как предполагается, сама воспроизводится в концентрически расширяющемся круге в качестве представления правильного космического миропорядка”. Или, как выразился Родерик Макфаркер: “Традиционный взгляд китайцев на мир был отражением конфуцианского представления о четко структурированном иерархическом обществе. Иностранные монархи и страны считались данниками Срединной империи: “На небе не бывает двух солнц, на земле не может быть двух императоров”. В результате китайцам не слишком импонируют “многополюсные или даже многосторонние концепции безопасности”. В принципе, азиаты готовы “принять иерархию” в международных отношениях, и в истории Восточной Азии не было войн за гегемонию, типичных для Европы. Действующая система равновесия сил, которая исторически типична для Европы, была чужда Азии. Вплоть до появления в регионе западных держав в середине девятнадцатого века, международные отношения в Восточной Азии были синоцентрическими, когда все остальные страны ранжировались в зависимости от различной степени подчиненности Пекину, сотрудничества с Пекином или [c.375] автономии от Пекина36. Разумеется, конфуцианский идеал миропорядка никогда не был полностью воплощен на практике. Тем не менее азиатская – по иерархии сил – модель международной политики коренным образом отличается от европейской модели баланса сил.

 

Вследствие подобного представления мирового порядка неудивительно, что китайцы, склонные к “подстраива-нию” во внутренней политике, переносят эту манеру поведения также и на международные отношения. Степень, в какой эта тенденция сказывается на формировании внешней политики отдельных государств, очевидно, зависит от того, насколько они разделяют конфуцианскую культуру, и от их исторических взаимоотношений с Китаем. В культурном отношении Корея имеет много общего с Китаем и исторически склоняется на сторону Китая. Для Сингапура в годы “холодной войны” коммунистический Китай был врагом. В 1980 году, однако, Сингапур начал пересматривать свою позицию, и лидеры Сингапура активно заявляют о необходимости принятия США и другими странами реалий китайского могущества. Имеющая значительную долю китайского населения Малайзия, под влиянием антизападно настроенных лидеров, также испытывает сильную тягу к Китаю. В девятнадцатом и двадцатом столетиях Таиланд сохранял свою независимость, приспосабливаясь к европейскому и японскому империализму, и сейчас ведет себя схожим образом в отношениях с Китаем, и эта тенденция усугубляется потенциальной угрозой безопасности, которая, по мнению его лидеров, исходит от Вьетнама.

 

Индонезия и Вьетнам – две страны Юго-Восточной Азии, которые в наибольшей степени предрасположены к противодействию и сдерживанию Китая. Индонезия – страна крупная, мусульманская и удалена от Китая, но без помощи других государств ей не удастся противостоять китайским притязаниям на Южно-Китайское море. Осенью 1995 года Индонезия и Австралия заключили договор о безопасности, который связал их обязательством проводить [c.376] консультации друг с другом в случае “враждебных нападок”. Хотя обе стороны отрицали, что договоренность имеет антикитайскую направленность, именно Китай они определили наиболее вероятным источником враждебных поползновений37. Вьетнам в значительной мере представляет собой страну с конфуцианской культурой, но исторически он находился в антагонистических отношениях с Китаем, и в 1979 году выдержал недолгую войну с ним. И Вьетнам, и Китай заявляли о своем суверенитете над островами Спрэтли, и в 1970-х и в 1980-х годах военные флоты обоих государств вступали в боевые столкновения друг с другом. В начале 1990-х годов военный потенциал Вьетнама относительно Китая уменьшился. В результате у Вьетнама более, чем у какойплибо восточно-азиатской страны, имеется мотив для поиска партнеров с целью нейтрализовать Китай. Его вступление в АСЕАН и нормализация отношений с США в 1995 году стали двумя шагами в этом направлении. Однако из-за разногласий внутри АСЕАН и явного нежелания этой организации бросать вызов Китаю крайне маловероятно, чтобы АСЕАН превратилась в антикитайский союз или чтобы она смогла оказать Вьетнаму значительную поддержку в случае конфронтации последнего с Китаем. Большую заинтересованность в сдерживании Китая проявляли США, но в середине 1990-х годов еще не ясно, насколько далеко они намерены зайти в борьбе с претензиями Китая на контроль над Южно-Китайским морем. В конце концов для Вьетнама “самая плохая из худших альтернатив” могла бы состоять в том, чтобы учесть интересы Китая и принять вариант “финляндизации”, что хотя и “задело бы гордость вьетнамцев, но… гарантировало бы выживание”38.

 

В 1990-х годах практически все восточно-азиатские страны, за исключением Китая и Северной Кореи, выразили свою поддержку сохраняющемуся военному присутствию США в регионе. На поверку же, однако, не считая Вьетнама, они проявляли тенденцию учитывать интересы Китая. Филиппины добились закрытия на своей территории крупных [c.377] американских военно-воздушной и военно-морской баз, и на Окинаве усилилась оппозиция сохранению на острове сильной группировки войск США. В 1994 году Таиланд, Малайзия и Индонезия ответили США отказом, когда получили просьбу разрешить в их водах швартовку шести кораблей снабжения в качестве плавучих баз, предназначенных для обеспечения американского военного вмешательства либо в Юго-Восточной, либо в Юго-Западной Азии. Еще одним показательным примером показной почтительности стал Региональный форум АСЕАН, когда его участники на первой встрече согласились с требованиями Китая, чтобы из повестки дня был исключен вопрос об островах Спрэтли, а китайская оккупация рифа Мисчиф у Филиппин в 1995 году не вызвала протеста ни у одной страны-члена АСЕАН. В 1995 – 1996 годах, когда Китай угрожал Тайваню как на словах, так и применением военной силы, азиатские правительства вновь ответили глухим молчанием. Об их стремлении вставать на сторону сильного сделал ясный вывод Майкл Оксен-берг: “Азиатские лидеры тревожатся, что баланс сил может сместиться в пользу Китая, но в тревожном ожидании будущего они не хотят конфликтовать с Пекином сегодня” и “к США в антикитайском крестовом походе они не присоединятся”39.

 

Возвышение Китая станет главным вызовом для Японии, и японцы серьезно разойдутся во мнениях относительно того, какой стратегии необходимо следовать. Нужно ли пытаться подладиться к Китаю, возможно пойдя на какие-то уступки и признав китайское военно-политическое господство в обмен на признание японского главенства в экономической сфере? Следует ли попытаться придать новый смысл американо-японскому соглашению и вдохнуть в него новую жизнь как в основу союза с целью сдержать Китай? Нужно ли стремиться развивать собственную военную мощь для защиты своих интересов от китайских посягательств? Вероятно, Япония станет, насколько получится, уклоняться от определенного ответа на эти вопросы. [c.378]

 

Ядром любых сознательных действий, направленных на противодействие Китаю и его сдерживание, должен был бы стать американо-японский военный союз. Понятно, что Япония мало-помалу могла бы согласиться на изменение целей договора. Ее согласие будет зависеть от уверенности в следующем: 1) в способности Америки вообще выступать в качестве единственной мировой сверхдержавы и оставаться активным лидером в мировых делах, 2) выполнении Америкой обязательств сохранять свое присутствие в Азии и активно бороться с усилиями Китая расширить сферу своего влияния и 3) способности Соединенных Штатов и Японии сдерживать Китай, но так, чтобы издержки в ресурсах были невелики, а риск войны – мал.

 

При отсутствии со стороны США серьезной – что маловероятно – демонстрации решимости и соответствующих обязательств Япония, по всей вероятности, пойдет навстречу Китаю. За исключением периода 1930-х и 1940-х годов, когда Япония проводила одностороннюю политику завоеваний в Восточной Азии, причем последствия этого оказались катастрофическими, страна исторически стремилась к обеспечению своей безопасности, вступая в союзы с тем, кто рассматривался как доминирующая в данный период времени сила. Даже в 1930-х годах, присоединившись к оси Берлин – Рим, Япония вступала в союз с тем, кто представлялся тогда наиболее динамичной военно-идеологической силой в глобальной политике. Ранее в том же веке она вполне осознанно вошла в англо-японский альянс, потому что Великобритания являлась страной-лидером на мировой арене. В 1950-х годах Япония аналогичным образом объединилась с США как с наиболее сильной в мире страной и как с одной из тех стран, которые могли обеспечить Японии безопасность. Как и китайцы, японцы рассматривают международную политику как иерархическую, потому что такова их внутренняя политика. Как высказался один ведущий японский ученый: “Когда японцы думают о месте своей нации в международном сообществе, [c.379] они часто находят аналогии в моделях внутреннего устройства японского общества. У японцев имеется склонность рассматривать международный порядок как внешнее выражение культурных паттернов, которые проявляются внутри японского общества, а для него характерна ведущая роль вертикально организованных структур. На подобное представление о международном порядке наложили отпечаток длительные китайско-японские отношения, оказывавшие влияние на Японию до нового времени (система дани)”.

 

Таким образом, японская политика в выборе союзников зиждилась “в своей основе на следовании за сильным, а не на противодействии ему” и состояла в “заключении альянса с наиболее влиятельной силой”40. Японцы, как соглашался один давно живущий там представитель Запада,

 

“быстрее, чем большинство, подчиняются force majeure и действуют заодно с теми, кого считают стоящими фактически выше себя… и еще быстрее обижаются на нападки со стороны фактически слабого, сдающего свои позиции гегемона”. Поскольку влияние США в Азии убывает, а роль Китая становится первостепенной, японская политика будет соответствующим образом изменяться, при-способливаясь к новым реалиям. На самом деле, она уже начала меняться. Ключевым вопросом в китайско-японских отношениях, как заметил Кишор Мабубани, является вопрос: “Кто главный?”. И ответ становится ясен. “Не будет никаких явно выраженных заявлений или договоренностей, но показательно, что в 1992 году, в то время когда Пекин все еще находился в относительной международной изоляции, японский император решил нанести визит в Китай”41.

 

Теоретически японские лидеры и народ несомненно предпочли бы ту политику, которой следовали нескольких минувших десятилетий, то есть предпочли бы оставаться [c.380] под оберегающей дланью США. Однако поскольку влияние США в Азии падает, те силы в Японии, которые настаивают на том, чтобы Япония осознала свою принадлежность к азиатскому миру, рано или поздно обретут вес и японцы все же примут как неизбежность возрожденное господство Китая на восточно-азиатской сцене. Например, в 1994 году в ответ на вопрос, какая страна будет иметь наибольшее влияние в Азии в двадцать первом веке, 44 процента японской общественности назвали Китай, 30 процентов – США, и только 16 процентов назвали Японию42. Япония, как предрек в 1995 году один высокопоставленный японский политик, “дисциплинированно приспособится к возвышению Китая”. А затем предложил подумать над тем же вопросом Соединенным Штатам. Первое заявление звучит весьма правдоподобно; ответ же США до сих пор не получен.

 

Китайская гегемония уменьшит нестабильность и снизит напряженность в Восточной Азии. Она также сократит здесь влияние США и Запада и вынудит Соединенные Штаты принять факт, который они исторически стремились предотвратить: доминирование в ключевом регионе мира другой державы. Однако степень, в какой эта гегемония угрожает интересам других азиатских стран или США, зависит отчасти от того, что происходит в Китае. Экономический рост порождает военную мощь и политическое влияние, но он также способен стимулировать политический процесс и способствовать движению в направлении более открытой, плюралистической и, возможно, демократической политики. Экономические успехи уже произвели подобный эффект в Южной Корее и на Тайване. Однако в обеих странах политические лидеры, которые наиболее активно стремились провести демократические преобразования, были христианами.

 

Конфуцианское наследие Китая, в котором особое значение придается власти авторитетов, порядку, иерархии и верховенству коллектива над личностью, создает препятствия для демократизации. Тем не менее, благодаря подъему [c.381] экономики, в Китае все выше становится уровень благосостояния, экономический рост порождает динамичную буржуазию и быстро растущий средний класс, а также приводит к сосредоточению экономической власти вне правительственного контроля. Помимо того, через торговлю, капиталовложения и образование китайский народ оказывается “вовлечен” во внешний мир. Все эти процессы создают социальный базис для движения к политическому плюрализму.

 

Предпосылкой для политической открытости обычно является приход к власти реформистских элементов внутри авторитарной системы. Случится ли подобное в Китае? Вероятно, при первом преемнике Сяопина этого не будет, но уже при втором вероятность повышается. По всей видимости, новый век станет свидетелем возникновения на юге Китая групп, которые будут ставить перед собой политические цели и которые если не по названию, то фактически окажутся зародышами политических партий. Вероятно, такие группы будут иметь тесные связи с китайцами на Тайване, в Гонконге и Сингапуре и пользоваться их поддержкой. Если в южном Китае появятся подобные движения и если в Пекине власть окажется в руках фракции реформаторов, то в стране, возможно, произойдут политические перемены. Демократизация могла бы вдохновить политиков на националистические лозунги, что повысит вероятность войны, хотя в перспективе стабильная плюралистическая система в Китае, вероятнее всего, смягчит его отношения с другими странами.

 

Возможно, как и предполагал Фридберг, прошлое Европы есть будущее для Азии. Более вероятно, что прошлое Азии окажется будущим для Азии. Выбор таков: либо баланс сил ценой конфликта, либо мир, залог которого – гегемония одной страны. Западные государства могли выбирать между конфликтом и балансом. История, культура и реалии власти со всей определенностью подводят к предположению, что Азии предстоит сделать выбор в пользу мира [c.382] и гегемонии. Эра, которая началась с приходом Запада в 1840-х и в 1850-х годах, подходит к концу, Китай вновь занимает свое место регионального гегемона, а Восток начинает играть подобающую ему роль.

 

Цивилизации и стержневые страны: складывающиеся союзы

 

После “холодной войны” сложился многополюсный, полицивилизационный мир, в котором нет того всеохватного, господствующего во всех сферах раскола, что существовал в прежние годы. Однако до тех пор, пока продолжаются мусульманский демографический рост и азиатский экономический подъем, конфликты между Западом и цивилизациями-претендентами будут иметь в глобальной политике куда более важное значение, чем другие линии раскола. Весьма вероятно, правительства мусульманских стран и дальше будут все менее и менее дружественными Западу, а между исламскими группировками и западными государствами будут происходить стычки – временами, возможно, весьма ожесточенные. Отношения между США, с одной стороны, и Китаем, Японией и другими азиатскими странам будут носить весьма конфликтный характер, и попытка Соединенных Штатов Америки оспорить возвышение Китая как державы-гегемона в Азии может привести к крупномасштабной войне.

 

В таких условиях взаимосвязь конфуцианского и исламского миров будет, вероятно, расширяться и углубляться. Центральным моментом их взаимодействия являлось сотрудничество мусульманских и синских стран, занимавших противоположные Западу позиции по вопросам распространения вооружений, прав человека и т. д. По своей сути весьма тесными являлись взаимоотношения между Пакистаном, Ираном и Китаем, которые выкристаллизовались в [c.383] начале 1990-х годов после визитов президента Ян Шанькуня в Иран и Пакистан и президента Рафсанджани в Пакистан и Китай. Эти визиты “указали на возникновение зачаточного союза между Пакистаном, Ираном и Китаем”. В Исламабаде, направляясь в Китай, Рафсанджани заявил, что между Ираном и Пакистаном существует “стратегический союз” и что нападение на Пакистан будет рассматриваться как нападение на Иран. Подтверждая этот курс, в октябре 1993 года, сразу после своего вступления в должность премьер-министра, Иран и Китай посетила с визитом Беназир Бхутто. Сотрудничество между тремя странами включало регулярные обмены государственными и военными делегациями, визиты политических деятелей и объединение усилий в гражданской и военной сферах, в том числе и в области оборонных технологий, не говоря уже о поставках Китаем оружия другим странам. Развитие этих взаимоотношений было решительно поддержано в Пакистане теми, кто склонялся во внешней политике к курсу “независимости” и “мусульманства”, теми, кто ожидал возникновения “оси Тегеран – Исламабад – Пекин”, в то время как в Тегеране были убеждены, что “особенный характер современного мира” требует “тесного и последовательного сотрудничества” между Ираном, Китаем, Пакистаном и Казахстаном. К середине 1990-х годов возникло нечто вроде союза де-факто, корни которого уходили в противостояние Западу, озабоченность отношениями с Индией и стремление противостоять турецкому и российскому влиянию в Средней Азии43.

 

Какова вероятность того, что эти три страны станут ядром более широкой группировки, в которую будут вовлечены другие мусульманские и азиатские страны? Неформальный “конфуцианско-исламский альянс”, как утверждал Грэм Фуллер, “мог бы обрести реальность не только потому, что учения Мухаммеда и Конфуция антизападны по сути, но и потому, что эти культуры предлагают средство реализации недовольства, за которое отчасти несет ответственность Запад, – Запад, чье политическое, [c.384] военное, экономическое и культурное господство все в большей мере вызывает озлобленность в мире, где государства чувствуют, что они больше не обязаны с этим мириться”. Наиболее страстный призыв к подобному сотрудничеству выразил Муаммар Каддафи, который в марте 1994 года заявил:

 

“Новый мировой порядок означает, что евреи и христиане контролируют мусульман и, если им не помешать, скоро они будут доминировать над конфуцианством и другими религиями в Индии, Китае и Японии… Вот что теперь утверждают христиане и евреи: "Нам было суждено сокрушить коммунизм, и Запад теперь должен сокрушить ислам и конфуцианство". Ныне мы надеемся стать свидетелями конфронтации между Китаем, который возглавляет конфуцианский лагерь, и Америкой, которая возглавляет лагерь христиан-крестоносцев. У нас нет никаких гарантий, но у нас есть предубеждение против крестоносцев. Мы – заодно с конфуцианством, и, объединившись с ним и сплотившись в единый международный фронт, мы уничтожим нашего общего противника. Итак, мы, как мусульмане, поддержим Китай в его борьбе против нашего общего врага… Мы желаем победы Китаю…”44.

 

Тем не менее бурный энтузиазм, порожденный тесным антизападным союзом конфуцианских и исламских стран, был охлажден китайской стороной, а именно – заявлением в 1995 году президента Цзянь Цземиня о том, что Китай не станет заключать союза с каким-либо государством. Предполагается, что такая позиция отражает классическое китайское мировоззрение, что, будучи Срединной империей, центральной державой, Китай не нуждается в формальных союзниках, и другим странам следовало бы понимать, что в их интересах сотрудничать с Китаем. Конфликты Китая с Западом, впрочем, означают, что он оценит партнерство с другими антизападными государствами, из которых [c.385] исламские – самые влиятельные и наиболее многочисленные. Кроме того, растущие потребности Китая в нефти, по всей вероятности, подталкивают его к расширению отношений с Ираном, Ираком и Саудовской Аравией, а также с Казахстаном и Азербайджаном. Подобная ось “оружие за нефть”, как отметил в 1994 году один специалист-энергетик, “больше не станет воспринимать указания из Лондона, Парижа или Вашингтона”45.

 

Взаимоотношения прочих цивилизаций и их стержневых стран с Западом и с бросившими ему вызов претендентами будут складываться по-разному. У южных цивилизаций, Латинской Америки и Африки, нет стержневых стран, они находятся в зависимости от Запада и относительно слабы как в военном, так и в экономическом отношении (хотя последнее обстоятельство в случае с Латинской Америкой быстро меняется). В своих взаимоотношениях с Западом они, вероятно, двинутся противоположными курсами. В культурном отношении Латинская Америка близка к Западу. В течение 1980-х и 1990-х годов латиноамериканские политические и экономические структуры приобретали все большее сходство с западными. Два государства Латинской Америки, которые некогда стремились к обладанию ядерным оружием, отказались от своих попыток. Имея из всех цивилизаций самые низкие уровни совокупных военных расходов, латиноамериканцы могут испытывать недовольство военным превосходством США, но не выказывают никаких намерений к тому, чтобы оспорить его. Быстрый рост протестантизма во многих латиноамериканских странах придает им большее сходство со смешанными католически-протестантскими странами Запада и одновременно формирует новые религиозные связи Латинская Америка – Запад, выходящие за рамки тех, что проходят через Рим. Наоборот, приток в США мексиканцев, уроженцев стран Центральной Америки и Карибского бассейна и проистекающее отсюда испаноязычное воздействие на американское общество также вызывают культурную конвергенцию. К числу [c.386] принципиальных проблем, вызывающих конфликты между Латинской Америкой и Западом, которым на практике являются США, относятся иммиграция, наркотики и связанный с ними терроризм, и экономическая интеграция (т. е. прием латиноамериканских государств в НАФТА в противовес расширению таких латиноамериканских организаций, как Mercosur или Андский пакт). Судя по тем трудностям, которые возникли при вступлении Мексики в НАФТА, объединение цивилизаций Латинской Америки и Запада будет непростым, вероятно, этот союз будет постепенно обретать свою форму на протяжении большей части двадцать первого века, причем процесс может так никогда и не завершиться. Однако различия между Западом и Латинской Америкой незначительны по сравнению с теми, каковые существуют между Западом и другими цивилизациями. Взаимоотношения Запада с Африкой предполагают лишь немногим более высокий уровень напряженности, в первую очередь потому, что Африка чрезвычайно слаба. Однако нельзя забывать о ряде существенных аспектов. Южная Африка в отличие от Бразилии и Аргентины не отказалась от военной ядерной программы; она лишь уничтожила атомное оружие, которым уже обладала. Это оружие создавало правительство белых, для того чтобы предотвратить атаки извне на апартеид, и оно не пожелало оставить это оружие в наследство правительству черных, которое могло использовать его с иными целями. Тем не менее потенциал для создания атомного оружия уничтожить нельзя, и возможно, постапартеидное правительство сумеет обзавестись новым ядерным арсеналом, с тем чтобы с его помощью обеспечить себе роль стержневого государства Африки и чтобы удержать Запад от вторжения в Африку. Права человека, иммиграция, экономические проблемы и терроризм также стоят на повестке дня в отношениях между Африкой и Западом. Вопреки стараниям Франции сохранить тесные узы со своими прежними колониями, в Африке, по-видимому, начался долговременный процесс [c.387] девестернизации: значимость и влияние западных стран падают, на первый план вновь выдвигается туземная культура, а Южная Африка на протяжении ряда лет проводит политику подчинения англо-африканерских элементов в своей культуре африканским. В то время как Латинская Америка все больше становится похожей на Запад, Африка становится на него похожей все менее. Однако и Латинская Америка, и Африка остаются в различных сферах зависимы от Запада и не способны, помимо голосования в ООН, решающим образом воздействовать на баланс сил между Западом и его противниками.

 

Очевидно, что в случае трех “колеблющихся” цивилизаций дело обстоит иначе. Их стержневые страны являются главными действующими лицами мировой политики, и с Западом и с его соперниками у них, по всей вероятности, установятся отношения смешанные, неустойчивые. Отношения этих стран друг с другом также претерпят изменения. Япония, как мы доказали, со временем, мучительно и критически переоценивая ценности, постепенно станет отходить от США, сближаясь с Китаем. Подобно прочим трансцивилизационным союзам периода “холодной войны”, узы в области безопасности, связующие Японию и США, ослабнут, хотя формально, по-видимому, никогда не будут прерваны. Взаимоотношения Японии с Россией останутся сложными, поскольку Россия отказывается идти на компромисс в вопросе Курильских островов, оккупированных ею в 1945 году. В конце “холодной войны” был момент, когда эта проблема могла быть разрешена, но он быстро миновал с подъемом российского национализма, и для США нет никаких причин поддерживать в будущем японские требования, как было прежде.

 

В последние десятилетия “холодной войны” Китай с успехом разыгрывал против Советского Союза и Соединенных Штатов Америки “китайскую карту”. После окончания “холодной войны” России стоит разыгрывать “российскую карту”. Совместными усилиями Россия и Китай способны [c.388] решающим образом изменить евразийский баланс в ущерб Западу и возродить все те опасения, которые существовали в 1950-х годах относительно китайско-советских отношений. Тесно сотрудничая с Западом, Россия в глобальных вопросах оказалась бы дополнительным противовесом конфуцианско-исламскому альянсу и вновь пробудила бы в Китае страхи времен “холодной войны” перед вторжением с севера. Но у России тоже есть проблемы с обеими соседними цивилизациями. Что касается ее взаимоотношений с Западом, то эти проблемы, по-видимому, носят краткосрочный характер: завершение “холодной войны” потребовало заново определить баланс сил между Россией и Западом, обеим сторонам необходимо также договориться о принципиальном равенстве и разделении сфер влияния. На практике это означало бы, что:

 

• Россия дает согласие на расширение Европейского Союза и НАТО, с вхождением в них западно-христианских стран Центральной и Восточной Европы, а Запад обязуется не расширять НАТО дальше на восток, если только Украина не расколется на два государства;

• Россия и НАТО заключают между собой договор о партнерстве, в котором будет заявлено о соблюдении принципа ненападения, о проведении регулярных консультаций по проблемам безопасности, о совместных усилиях по предотвращению гонки вооружений и о переговорах по заключению договоренностей об ограничении вооружений, которые отвечали бы требованиям безопасности в эпоху после “холодной войны”;

• Запад соглашается с ролью России как государства, несущего ответственность за поддержание безопасности среди православных стран и в тех районах, где доминирует православие;

• Запад признает существование проблем безопасности, реальных и потенциальных, которые есть у России в отношениях с мусульманскими народами на своих южных рубежах, [c.389] и выражает готовность пересмотреть Договор по обычным вооружениям в Европе, а также положительно отнестись к другим шагам, на которые России, возможно, потребуется пойти перед лицом подобных угроз;

• Россия и Запад заключают соглашение о паритетном сотрудничестве в разрешении проблем наподобие Боснии, где затрагиваются как западные, так и православные интересы.

 

Если по этим или подобным вопросам будет достигнуто согласие, то ни Россия, ни Запад, по всей вероятности, не станут представлять друг для друга угрозы в достаточно долгосрочной перспективе. Европа и Россия в демографическом отношении являются зрелыми странами с низким уровнем рождаемости и стареющим населением; у подобных обществ не бывает юношеской энергии для экспансионистской политики.

 

Сразу после окончания “холодной войны” российско-китайские отношения заметно улучшились. Пограничные споры были улажены; военные группировки по обе стороны границы сокращены; торговля расширялась. Обе страны более не нацеливают друг на друга свои ракеты с ядерными зарядами; министры иностранных дел приступили к изучению общей заинтересованности в борьбе с исламским фундаментализмом. Что более важно, Россия нашла в Китае заинтересованного и солидного покупателя военной техники и технологий, включая танки, истребители, дальние бомбардировщики и ракеты класса “земля – воздух”46. С точки зрения России, такое потепление отношений представляло собой осознанное решение сотрудничать с Китаем в качестве “партнера” в Азии, принимая во внимание застойный холодок в отношениях с Японией, а также и реакцию на конфликты с Западом по вопросам расширения НАТО, проведения экономической реформы, контролю над вооружениями, экономической помощи и членства в западных международных организациях. Со своей стороны, Китай получил возможность продемонстрировать Западу, что он [c.390] не одинок в мире и что он может приобрести военный потенциал, необходимый ему для реализации своей региональной стратегии. Для обеих стран российско-китайская связь является, подобно конфуцианско-исламской, средством противодействия мощи и универсализму Запада.

 

Продлится ли это сотрудничество достаточно долго, во многом зависит от двух факторов. Во-первых, от того, стабилизируются ли отношения России с Западом на взаимовыгодной основе, и, во-вторых, от того, в какой мере стремление Китая к гегемонии в Восточной Азии станет угрожать российским интересам – экономическим, демографическим, военным. Экономический динамизм Китая перекинулся на Сибирь, и китайские бизнесмены, вместе с корейскими и японскими, изучают и используют имеющиеся там возможности. Русские в Сибири видят, что их экономическое будущее в большей степени связано с Восточной Азией, а не с европейской Россией. Большую угрозу для России представляет нелегальная китайская иммиграция в Сибирь, причем в 1995 году китайцев здесь якобы насчитывалось от 3 до 5 миллионов (для сравнения, российских граждан в Восточной Сибири – 7 миллионов человек). “Китайцы, – предупреждал российский министр обороны Павел Грачев, – проводят мирное завоевание российского Дальнего Востока”. Ему вторил высокопоставленный российский чиновник, занимающейся иммиграцией: “Мы должны оказать сопротивление китайскому экспансионизму”47. Кроме того, осложнить отношения с Россией может и развитие Китаем экономических отношений с бывшими советскими республиками Средней Азии. Китайская экспансия способна превратиться в военную – если Китай сочтет, что ему следует попытаться вернуть Монголию, которую русские отделили от Китая после Первой Мировой войны и которая эти десятилетия была советским сателлитом. В какой-то момент “желтые орды”, которые пугали воображение русских со времен монгольского нашествия, могут вновь обернуться реальностью. [c.391]

 

На отношения России с исламом наложило свой отпечаток ее историческое наследие – несколько веков экспансии и войны с турками, народами Северного Кавказа и эмиратами Средней Азии. Ныне Россия сотрудничает со своими православными союзниками, Сербией и Грецией, стремясь противостоять турецкому влиянию на Балканах, и с еще одним православным союзником, Арменией, чтобы ограничить влияние Турции в Закавказье. Россия активно пыталась сохранять свое политическое, экономическое и военное влияние в среднеазиатских республиках, убедила их войти в Содружество Независимых Государств, развернула в каждой из них свои войска. Наибольший интерес для России представляют запасы нефти и газа в Каспийском море и маршруты, по которым эти природные ресурсы будут поступать на Запад и в Восточную Азию. Россия также вела войну на Северном Кавказе против мусульманского народа Чечни и вторую войну в Таджикистане, где она поддерживала правительство против повстанцев, в числе которых действуют исламские фундаменталисты. Эти проблемы безопасности служат еще одним стимулом для сотрудничества с Китаем в сдерживании “исламской угрозы” в Средней Азии, они же являются главным мотивом для сближения России с Ираном. Россия продала Ирану подводные лодки, новейший самолет-истребитель, истребители-бомбардировщики, ракеты класса “земля – воздух”, разведывательное и электронное военное оборудование. Помимо этого, Россия согласилась построить в Иране атомные реакторы на легкой воде и поставить Ирану установку для обогащения урана. Взамен Россия недвусмысленно ожидает, что Иран будет сдерживать распространение фундаментализма в Центральной Азии и станет косвенным образом помогать в противодействии распространению там же и на Кавказе влияния Турции. В ближайшие десятилетия взаимоотношения России с исламом будут формироваться главным образом под влиянием того, как она воспримет угрозы, исходящие от быстрого роста мусульманского населения на ее южных окраинах. [c.392]

 

Во время “холодной войны” Индия, третье “колеблющееся” стержневое государство, выступала союзником Советского Союза и вела одну войну с Китаем и несколько – с Пакистаном. Ее взаимоотношения с Западом, особенно с США, оставались холодными. В мире, сформировавшемся прсле “холодной войны”, отношения Индии с Пакистаном, по всей вероятности, останутся крайне конфликтными – из-за Кашмира, ядерного оружия и общего военного соотношения на полуострове Индостан. До тех пор пока Пакистан способен обеспечивать себе поддержку других мусульманских стран, взаимоотношения Индии с исламом будут сложными. Чтобы противостоять Пакистану, Индия, вероятно, предпримет усилия – как уже происходило в прошлом, – чтобы убедить отдельные мусульманские страны дистанцироваться от Пакистана. С окончанием “холодной войны” попытки Китая установить более дружественные отношения с соседями распространились на Индию, и напряженность между двумя странами ослабла. Однако маловероятно, что эта тенденция сохранится. Китай активно участвует в южно-азиатской политике и, по всей видимости, будет и дальше проводить этот курс: поддерживать тесные отношения с Пакистаном, укреплять пакистанский военный потенциал, как ядерный, так и обычный, обхаживать Мьянму, оказывая ей экономическую помощь и военное содействие и поддерживая инвестициями, а одновременно обзаводясь там военно-морскими базами. В настоящее время китайская мощь нарастает; мощь Индии может существенно возрасти в начале двадцать первого века. Вероятность конфликта представляется высокой. “Скрытое соперничество между двумя азиатскими гигантами и их представление о самих себе как о естественных великих державах и центрах цивилизации и культуры, – отмечал один аналитик, – будут и дальше подталкивать их к тому, чтобы придерживаться различных курсов. Индия будет стремиться стать не только независимым средоточием силы в многополюсном мире, но и противовесом китайскому могуществу и влиянию”48. [c.393]

 

Очевидно, что при противостоянии если и не широкому конфуцианско-исламскому альянсу, то, по меньшей мере, союзу Китай – Пакистан, в интересах Индии сохранять ее тесные взаимоотношения с Россией и оставаться основным покупателем российской военной техники. В середине 1990-х годов Индия закупала у России почти все основные виды вооружений, включая авианосец и криогенную ракетную технологию, что повлекло за собой санкции со стороны США. Помимо распространения вооружений, между Индией и США существуют и другие спорные проблемы, среди которых – соблюдение прав человека, Кашмир и либерализация экономики. Со временем, однако, охлаждение американо-пакистанских отношений и общая заинтересованность в сдерживании Китая, весьма вероятно, сблизят Индию и США. Распространение индийской мощи на Южную Азию не может повредить американским интересам, но могло бы послужить им.

 

Взаимоотношения между цивилизациями и их стержневыми государствами являются сложными, нередко двойственными и подвержены изменениям. Формируя свои взаимоотношения со странами, принадлежащими другой цивилизации, большинство государств, как правило, следуют примеру стержневой страны своей цивилизации. Но так будет не всегда, и, разумеется, не у всех стран одной цивилизации сложатся идентичные отношения со всеми странами другой цивилизации. Общие интересы, обычно наличие общего врага в третьей цивилизации, могут рождать сотрудничество между странами, принадлежащими к разным цивилизациям. Понятно, что в рамках одной цивилизации, особенно внутри исламской, также случаются и конфликты. Кроме того, взаимоотношения между группами, располагающимися у линий разлома, могут существенно отличаться от отношений между стержневыми государствами тех же цивилизаций. Тем не менее общие тенденции вполне очевидны, и можно сделать достаточно правдоподобные предположения о том, какие [c.394] складываются союзы между цивилизациями и стержневыми странами и какие между ними возникают антагонизмы. Выводы см. на рис. 9.1. Относительно простая двухполюсная картина “холодной войны” уступает место намного более сложным отношениям в многополюсном, полицивилизационном мире. [c.395]

 

 

  Примечания

 

* Следует заметить, что, по крайней мере в США, существует терминологическая путаница относительно межгосударственных отношений. “Хорошими” считаются отношения сотрудничества, дружественные; “плохие” отношения – враждебные, антагонистические. Подобное употребление терминов соединяет в себе два в высшей степени различных аспекта: дружественные отношения против враждебных и желательность их или нежелательность. Это обстоятельство отражает исключительно американское допущение, что гармония международных отношениях – всегда хорошо, а конфликт – всегда плохо. Отождествление хороших отношений с дружественными, однако, обосновано только в том случае, если конфликт не является желательным. Большинство американцев полагает “хорошим”, что администрация Буша превратила отношения США с Ираком в “плохие”, вступив в войну за Кувейт. Чтобы избежать путаницы, означает ли слово “хорошие” желательные или гармоничные отношения, а слово “плохие” – нежелательные или враждебные, я буду употреблять “хорошие” и “плохие” исключительно в смысле желательных и нежелательных. Примечательно, хотя это и озадачивает, что американцы приветствуют в американском обществе конкуренцию мнений, групп, партий, ветвей государственной власти, фирм. Почему американцы убеждены, что конфликт в их собственной стране – хорошо, и тем не менее считают, что плохо, если конфликт имеет место между странами? Вот интереснейший вопрос, который, насколько мне известно, всерьез никто не изучал.

 

Библиография (с. 562-567)

 1. Adda B. Bozeman, Strategic Intelligence and Statecraft: Selected Essays (Washington: Brassey's (US), 1992), p. 50; BarryBuzan, “New Patterns of Global Security in the Twenty-first Century”, International Affairs, 67 (July 1991), 448–449. [c.562]

2. John L. Esposito, The Islamic Threat: Myth or Reality (NewYork: Oxford University Press, 1992), p. 46. [c.562]

3. Bernard Lewis, Islam and the West (New York: Oxford University Press, 1993), p. 13. [c.562]

4. J.L. Esposito, Islamic Threat, p. 44. [c.562]

5. Daniel Pipes, In the Path of God: Islam and Political Power (New York: Basic Books, 1983), 102–103, 169–173; Lewis F. Richardson, Statistics of Deadly Quarrels (Pittsburgh: Boxwood Press, 1960), pp. 235–237. [c.562]

6. Ira M. Lapidus, A History of Islamic Societies (Cambridge: Cambridge University Press, 1988), pp. 41–42; Princess Anna Comnena, цит. по Karen Armstrong, Holy War: The Crusades and Their Impact on Today's World (New York: Doubleday–Anchor, 1991), pp. 3–4, цит. no Arnold J. Toynbee, Study of History (London: Oxford University Press, 1954), VIII, p. 390. [c.562]

7. Barry Buzan, “New Patterns”, pp. 448–449; Bernard Lewis, “The Roots of Muslim Rage: Why So Many Muslims Deeply Resent [c. 562] the West and Why Their Bitterness Will Not Be Easily Mollified”, Atlantic Monthly, 266 (September 1990), 60. [c.563]

8. Mohamed Sid-Ahmed, “Cybernetic Colonialism and the Moral Search”, New Perspectives Quarterly, 11 (Spring 1994), 19; M.J. Akbar, цит. no Time, 15 June 1992, p. 24; Abdelwahab Belwahl, цит. no ibid., p. 26. [c.563]

9. William H. McNeill, “Epilogue: Fundamentalism and the Worldof the 1990”s”, в Martin E. Marty and R. Scott Appleby, eds., Fundamentalisms and Society: Reclaiming the Sciences, the Family, and Education (Chicago: University of Chicago Press), p. 569. [c.563]

10. Fatima Mernissi, Islam and Democracy: Fear of the Modern World (Reading, MA: Addison-Wesley, 1992) . [c.563]

11. Подборку таких сообщений, см. Economist, 1 August 1992, pp. 34–35. [c.563]

12. John E. Reilly, ed., American Public Opinion and U.S. Foreign Policy 1995 (Chicago: Chicago Council on Foreign Relations, 1995), p. 21; Le Monde, 20 September 1991, p. 12, цит. пo Margaret Blunden, “Insecurity on Europe's Southern Flank”, Survival, 36 (Summer 1994), 138; Richard Morin, Washington Post (National Weekly Ed. ), 8–14 November 1993, p. 37; Foreign Policy Association, National Opinion Ballot Report, November 1994, p. 5. [c.563]

13. Boston Globe, 3 June 1994, p. 18; John L. Esposito, “Symposium: Resurgent Islam in the Middle East”, Middle East Policy 3 (№ 2, 1994), 9; International Herald Tribune, 10 May1994, pp. 1, 4; Christian Science Monitor, 24 February 1995, p. 1. [c.563]

14. Robert Ellsworth, Wall Street Journal, 1 March 1995, p. 15; William T. Johnsen, NATO's New Front Line: The Growing Importance of the Southern Tier (Carlisle Barracks, PA: Strategic Studies Institute, U.S. Army War College, 1992), p. vii; Robbin Laird, French Security Policy in Transition: Dynamics of Continuity and Change (Washington, D.C: Institute for National Strategic Studies, McNair paper 38, March 1995), pp. 50–52. [c.563]
 15. Ayatollah Ruhollah Khomeini, Islam and Revolution (Berkeley, CA: Mizan Press, 1981), p. 305. [c.563]

16. Economist, 23 November 1991, p. 15. [c.563]

17. Barry Buzan and Gerald Segal, “Rethinking East AsianSecurity”, Survival, 36 (Summer 1994), 15. [c.563]

18. Can China's Armed Forces Win the Next War?, отрывки переведены и опубликованы в Ross H. Munro, “Eavesdropping on theChinese Military: Where It Expects War – Where It Doesn't”, Orbis, 38 (Summer 1994), 365. Авторы этого документа далее сказали, что [c.563] использование военной силы против Тайваня “было бы в действительности неразумным решением”. [c.564]

19. В. Buzan and G. Segal, “Rethinking East Asian Security”, p. 7; Richard K. Berts, “Wealth, Power and Instability: East Asia andthe United States After the Cold War”, International Security, 18 (Winter 1993/94), 34–77; Aaron L. Friedberg, “Ripe for Rivalry: Prospects for Peace in Multipolar Asia”, International Security, 18 (Winter 1993/94), 5–33. [c.564]

20. Can China's Armed Forces Win the Next War?, отрывки переведены в R.H. Munro, “Eavesdropping on the Chinese”, pp. 355ff. ; New York Times, 16 November 1993, p. A6; A. L. Friedberg, “Ripe for Rivalry”, p. 7. [c.564]

21. Desmond Ball, “Arms and Affluence: Military Acquisitions inthe Asia-Pacific Region”, International Security, 18 (Winter 1993/94), 95–111; Michael T. Klare, “The Next Great Arms Race”, Foreign Affairs, 72 (Summer 1993), 137ff; B. Buzan and G. Segal, “Rethinking East Asian Security”, pp. 8–11; Gerald Segal, “Managing New Arms Races in the Asia/Pacific”, Washington Quarterly, 15 (Summer 1992), 83–102; Economist, 20 February 1993, pp. 19–22. [c.564]

22. См., например, Economist, 26 June 1993, p. 75; 24 July 1995, p. 25; Time, 3 July 1995, pp. 30–31; и о Китае, см. Jacob Heilbrunn, “The Next Cold War”, New Republic, 20 November 1995, pp. 27ff. [c.564]

23. О разновидностях торговых войн и о том, как они могутпривести к войне с участием вооруженных сил, см. David Rowe, Trade Wars and International Security: The Political Economy of International Economic Conflict (Working paper no. 6, Project on the Changing Security Environment and American National Interests, John M. Olin Institute for Strategic Studies, Harvard University, July 1994), pp. 7ff. [c.564]

24. New York Times, 6 July 1993, p. Al, A6; Time, 10 February1992, pp. 16ff; Economist, 17 February 1990, pp. 21–24; Boston Globe, 25 November 1991, pp. 1, 8; Dan Oberdorfer, Washington Post, 1 March 1992, p. A1. [c.564]

25. Цит. в New York Times, 21 April 1992, p. A10; New York Times, 22 September 1991, p. E2; 21 April 1992, p. Al; 19 September1991, p. A7; 1 August 1995, p. A2; International Herald Tribune, 24 August 1995, p. 4; China Post (Taipei), 26 August 1995, p. 2; New York Times, 1 August 1995, p. A2, цитируя репортаж Дэвида Шамбо об интервью в Пекине. [c.564]

26. Donald Zagoria, American Foreign Policy Newsletter, October 1993, p. 3; Can China's Armed Forces Win the Next War?, в R.H. Munro, “Eavesdroppingon the Chinese Military”, pp. 355ff. [c.565]

27. Roger C. Airman, “Why Pressure Tokyo? The US – JapanRift”, Foreign Affairs, 73 (May–June 1994), p. 3; Jeffrey Garten, “The Clinton Asia Policy”, International Economy, 8 (March–April1994), 18. [c.565]

28. Edward J. Lincoln, Japan's Unequal Trade (Washington, D.C: Brookings Institution, 1990), pp. 2–3. См.: С. Fred Bergsten and Marcus Noland, Reconcilable Differences? United States–JapanEconomic Conflict (Washington: Institute for InternationalEconomics, 1993); Eisuke Sakakibara, “Less Like You”, International Economy, (April–May 1990), 36, он различает американскую капиталистическую рыночную экономику и японскую некапиталистическую рыночную экономику; Marie Anchordoguy, “Japanese-American Trade Conflict and Supercomputers”, Political Science Quarterly, 109 (Spring 1994), 36, цитируя Rudiger Dornbush, Paul Krugman, Edward J. Lincoln, and Mordechai E. Kreinin; Eamonn Fingleton, “Japan's Invisible Leviathan”, Foreign Affairs, 74 (Mar./April 1995), p. 70. [c.565]

29. Неплохой обзор различий в культуре, моральных ценностях, общественных отношениях и взаимосвязях, см. Seymour Martin Lipset, American Exceptionalism: A Double-Edged Sword (New York: W.W. Norton, 1996), chapter 7, “American Exceptionalism – Japanese Uniqueness” . [c.565]

30. Washington Post, 5 May 1994, p. A38; Daily Telegraph, 6May 1994, p. 16; Boston Globe, 6 May 1994, p. 11; New York Times, 13 February 1994, p. 10; Karl D. Jackson, “How to Rebuild America's Stature in Asia”, Orbis, 39 (Winter 1995), 14; Yohei Kono, цит. в Chalmers Johnson and E.B. Keehn, “The Pentagon's Ossified Strategy”, Foreign Affairs, 74 (July–August 1995), 106. [c.565]

31. New York Times, 2 May 1994, p. A10. [c.565]

32. Barry Buzan and Gerald Segal, “Asia: Skepticism AboutOptimism”, National Interest, 39 (Spring 1995), 83–84; Arthur Waldron, “Deterring China”, Commentary, 100 (October 1995), 18;Nicholas D. Kristof, “The Rise of China”, Foreign Affairs, 72 (Nov. /Dec. 1993), 74. [c.565]

33. Stephen P. Walt, “Alliance Formation in Southwest Asia: Balancing and Bandwagoning in Cold War Competition”, в Robert Jervis and Jack Snyder, eds., Dominoes and Bandwagons: Strategic [c. 565] Beliefs and Great Power Competition in the Eurasian Rimland (New York: Oxford University Press, 1991), pp. 53, 69. [c.566]

34. Randall L. Schweller, “Bandwagoning for Profit: Bringing theRevisionist State Back In”, International Security, 19 (Summer1994), 72ff. [c.566]

35. Lucian W. Pye, Dynamics of Factions and Consensus in Chinese Politics: A Model and Some Propositions (Santa Monica, CA: Rand, 1980), p. 120; Arthur Waldron, From War to Nationalism: China's Turning Point, 1924–1925 (Cambridge: Cambridge University Press, 1995), pp. 48–49, 212; Avery Goldstein, From Bandwagon to Balance-of-Power Politics: Structured Constraints in Politics in China, 1949–1978 (Stanford, CA: Stanford University Press: 1991), pp. 5–6, 35ff. См. также Lucian W. Pye, “Social Science Theories in Search of Chinese Realities”, China Quarterly, 132 (December 1992), 1161–1171. [c.566]

36. Samuel S. Kim and Lowell Dittmer, “Whither China's Questfor National Identity”, в Lowell Dittmer and Samuel S. Kim, eds., China's Quest for National Identity (Ithaca, NY: Cornell University Press, 1991), p. 240; Paul Dibb, Towards a New Balance of Powerin Asia (London: International Institute for Strategic Studies, Adelphi Paper 295, 1995), pp. 10–16; Roderick MacFarquhar, “The Post-Confucian Challenge”, Economist, 9 February 1980, pp. 67–72; Kishore Mahbubani, “The Pacific Impulse”, Survival, 37 (Spring 1995), 117; James L. Richardson, “Asia-Pacific: The Case for Geopolitical Optimism”, National Interest, 38 (Winter 1994–95), 32; Paul Dibb, “Towards a New Balance”, p. 13. См. Nicola Baker and Leonard С Sebastian, “The Problem with Parachuting: Strategic Studies and Security in the Asia/Pacific Region”, Journal of Strategic Studies, 18 (September 1995), 15ff; эта работа представляет обширное обсуждение неприменимости к Азии концепций, основанных на европейском опыте, таких как, например, баланс сил и дилеммы безопасности. [c.566]

37. Economist, 23 December 1995; 5 January 1996, pp. 39–40. [c.566]

38. Richard К. Betts, “Vietnam's Strategic Predicament”, Survival, 37 (Autumn 1995), 61ff, 76. [c.566]

39. New York Times, 12 November 1994, p. 6; 24 November 1994, p. A12; International Herald Tribune, 8 November 1994, p. 1; Michel Oksenberg, Washington Post, 3 September 1995, p. C1. [c.566]

40. Jitsuo Tsuchiyama, “The End of the Alliance? Dilemmas inthe U.S. – Japan Relations”, (Unpublished paper, Harvard [c. 566] University, John M. Olin Institute for Strategic Studies, 1994), pp. 18–19. [c.567]

41. Ivan P. Hall, “Japan's Asia Card”, National Interest, 38 (Winter 1994–95), 26; Kishore Mahbubani, “The Pacific Impulse”, p. 117. [c.567]

42. Mike M. Mochizuki, “Japan and the Strategic Quadrangle”, вMichael Mandelbaum, ed., The Strategic Quadrangle: Russia, China, Japan, and the United States in East Asia (New York: Council on Foreign Relations, 1995), pp. 130–139; Об опросе Asahi Shimbon сообщалось в Christian Science Monitor, 10 January1995, p.7. [c.567]

43. Financial Times, 10 September 1992, p. 6; Samina Yasmeen, “Pakistan's Cautious Foreign Policy”, Survival, 36 (Summer 1994), p. 121, 127–128; Bruce Vaughn, “Shifting Geopolitical Realities Between South, Southwest and Central Asia”, Central Asian Survey, 13 (№ 2, 1994), 313; Editorial, Hamshahri, 30 August 1994, pp. 1, 4, в FBIS–NES–94–173, 2 September 1994, p. 77. [c.567]

44. Graham E. Fuller, “The Appeal of Iran”, National Interest, 37 (Fall 1994), p. 95; Mu'ammar al-Qadhdhafi, Sermon, Tripoli, Libya, 13 March 1994, в FB1S–NES–94–049, 13 March 1994, p. 21. [c.567]

45. Fereidun Fesharaki, East-West Center, Hawaii, цит. по New York Times, 3 April 1994, p. E3. [c.567]

46. Stephen J. Blank, Challenging the New World Order: The Arms Transfer Policies of the Russian Republic (Carlisle Barracks, PA: U. S. Army War College, Strategic Studies Institute, 1993), pp. 53–60. [c.567]

47. International Herald Tribune, 25 August 1995, p.5. [c.567]

48. J. Mohan Malik, “India Copes with the Kremlin's Fall”, Orbis, 37 (Winter 1993), 75. [c.567]