Автор: Семигин Г.Ю.
Господство. Субъекты и методы. Властелины колец Категория: Социология
Просмотров: 3368

Основы современного политического знания были наложены еще в первой половине XX в. Среди крупнейших политических теоретиков этого времени могут быть названы М. Вебер, В. Парето, Г. Моска, Ч. Мерриам, Г. Лассуэлл и многие другие мыслители. Однако подлинный взлет политической науки, особенно на Западе, начался после второй мировой войны. Постепенно оформлялась методология, произошло разграничение предметных сфер, возникла разветвленная система разнообразных школ и течений.

Искусственная изоляция отечественных общественных наук от мировой политической мысли стала одной из причин кризисных явлений в нашем обществе, существенных ошибок при проведении реформ, непродуманных действий с далеко идущими негативными последствиями для страны. Предлагаемый вниманию читателей второй том “Антологии” посвящен зарубежной политической мысли XX в. и призван хотя бы отчасти заполнить существующий пробел в знакомстве с важнейшими политическими теориями. Несколько Глав.

Предисловие

Работы, представленные в томе, дают возможность любому читателю, знакомому с политологией, самому пройти путь познания увлекательного мира теории политики. Наша цель очевидна и далека как от излишнего упрощения, так и от навязывания готовых выводов. Мы хотели показать богатство и разносторонность политического мышления в противовес догматизму и примитивизации, столь типичным для процесса становления политической науки в России.

Политические теории — это не просто совокупность разных данных, попыток объяснений политических феноменов и отражение течений политической мысли. Это анализ порядка и хаоса, триумфов и трагедий, блестящих достижений и бездарных провалов, сотрудничества и конфликтов, прогресса и распада. Позволяя увидеть всеобщность политики, политическая теория одновременно дает возможность судить о том, что является деструктивным или неадекватным, глупым или иррациональным в наших собственных политических институтах и действиях. Так, еще Аристотель показал, что устройство, не приспособленное к культуре данного общества, оказывается нежизнеспособным. Забыв эту вечную истину, многие реформаторы, не исключая и нынешних российских, попытались взять за образец “чужие” модели, рожденные в весьма специфической исторической и культурной среде, не понимая, что можно скопировать форму, но не сущность политического механизма. Стоит ли после этого удивляться, что он не работает или приводит к незапланированным последствиям?

Политическая наука выделилась из общей системы общественных наук в конце XIX — начале XX в. С самого начала четко проявились две основные тенденции. Одна опиралась на синтез эмпирического и теоретического начал, другая развивалась главным образом в русле позитивизма с претензией на роль точной науки, аналогичной естественным.

В Европе государственные и политические институты изучались главным образом философами и социологами. Особое место среди них занимает Макс Вебер, который начал рассматривать политические явления как особые реальности, имеющие собственную историю и логику развития. Практически Вебер заложил основы современной политической науки, создав концепцию бюрократии, плебисцитарно-вождистской демократии, легитимности и сформулировав смысл политики как профессии. Поэтому именно с фрагментов из произведений Вебера составители данного тома и начинают панораму политической мысли XX столетия.

На рубеже веков творили также такие политические теоретики, как Г. Моска, В. Парето и Р. Михельс, заложившие основу теории элит и “железного закона” олигархии, в соответствии с которой в основе политических систем лежат прежде всего соперничество и смена у власти различных элит. В целом практически все политические исследования в Европе до второй мировой войны проводились в широком социальном контексте, затрагивая сферу и философии истории, и социологии, и психологии.

В отличие от европейской англо-американская традиция практически с самого начала концентрировалась на проведении собственно политических исследований, т.е. с момента появления книг Ф. Поллака и Р. Сили в конце прошлого века занималась главным образом изучением формальных институтов политической системы: исполнительной и законодательной власти, судов, выборных механизмов и т.д. Когда же выяснилось, что формально-легалистский подход недостаточен для понимания сущности политических процессов, ибо исключенным оказался важнейший субъект политики — человек, в США и Великобритании начали интенсивно развиваться поведенческие исследования политики, представленные такими именами, как Г. Лассуэлл и Ч. Мерриам. Бихевиоралисты, как их стали называть впоследствии, пытались соединить политологические методы исследования с методами экспериментальной психологии и психоанализа.

В 30—40-е годы американское влияние в политической науке стало преобладающим, что не в последнюю очередь связано не только со щедрым финансированием политологических исследований в США, но и с тем фактом, что, стремясь укрыться от фашизма, из Германии, Италии , а позднее и из других европейских стран в США перебрались и продолжили работу многие ведущие политические и социальные мыслители, такие, как Г. Маркузе, К. Манхейм, Э. Фромм, Т. Адорно и др. Это не только способствовало подъему общественных наук в США, но и придало им европейскую теоретическую глубину.

Некоторые различия между европейской и англо-американской школами продолжали сохраняться и после второй мировой войны. Если в США основной интерес вызывали сопральные основания государства, практико-политические аспекты социализации и функционирования демократического режима и в целом преобладали исследования эмпирического характера, то европейские политические теоретики по-прежнему обращаются в первую очередь к историческому и теоретическому измерениям политики.

Продолжалась разработка тем и проблем, поставленных еще в предшествующий период. Много и плодотворно работали такие теоретики, как Р. Даль, Дж. Сартори (теории демократии), Р. Миллс, Г. Лассуэлл (теории элит), Д. Истон, Т. Парсонс, Р. Арон, Г. Алмонд, К. Дойч (политические системы), Г. Моргентау, Э. Хаас, К. Райт, М. Каплан и др. (теории международных отношений), М. Дюверже, К. Бейме (партийно-политические системы) и т. д. Складывалось одно из наиболее перспективных направлений в политической науке — сравнительная политология, позволяющая существенно расширить взгляд на современные политические процессы.

Политический мыслитель, пытаясь быть предельно “объективным” в том смысле, что он говорит о действительно существующих истоках вполне реальных проблем, практически никогда не остается полностью нейтральным. Почти

неизбежно его анализ способствует легитимации какого-то одного политического курса действий и опровергает все остальные как неадекватные. Иными словами, при чтении текстов встает проблема политических симпатий и идеологической ориентации автора. Поэтому составители постарались представить авторов разных направлений и научных школ, давая возможность самому читателю определить, какие аргументы кажутся ему наиболее убедительными и почему.

Они уделили большое внимание марксистской и неомарксистской мысли, “левым” идейным течениям, которые сыграли важнейшую роль в социальных и идейно-политических процессах XX в. Теоретическое наследие этого спектра политической мысли во всем разнообразии ее вариантов и оттенков (социалистической, социал-демократической и коммунистической политической теории — от К. Каутского и Э. Бернштейна до А. Грамши, П. Тольятти, М. Джиласа, Э. Карделя и др.), как полагают составители, побудит читателя к серьезным размышлениям об исторических судьбах цивилизации и о путях ее дальнейшего развития.

Постулаты политических теорий нередко отличаются эмоциональной окрашенностью, ибо обсуждаемые вопросы носят отнюдь не всегда академический характер. Но и отношение читателей к авторам часто бывает эмоциональным. Если какая-то теория получает широкое общественное признание, то их авторы оказываются в стане либо победителей, либо побежденных. Одних превозносят, других хулят. Но без последней группы теоретиков картина политической мысли была бы односторонней, поэтому составители, преодолев сомнения, решились вынести на суд читателя тексты и таких авторов, которые вызывают откровенно негативную реакцию у общественного мнения (например, Муссолини). Ведь для того чтобы отвергнуть какую-то теорию, нужно иметь о ней представление, и лучше по первоисточнику.

Панорама политической мысли уходящего столетия была бы неполной без выдающихся мыслителей Востока. Фрагменты из произведений М. Ганди, Сунь Ятсена, Мао Цзэдуна и Дэн Сяопина показывают широту тем и высокий теоретический уровень политических мыслителей, работавших вне западных традиций.

Особо следует сказать о публикуемом в томе ценнейшем документе, характеризующем интенсивность социально-политической жизни на рубеже XX в. и сыгравшем важную роль в формировании политических представлений,—об энциклике римского папы Льва XIII, в которой изложена социальная доктрина католицизма.

Жесткие рамки объема не позволили представить произведения ведущих политических мыслителей XX в. полностью. Тем не менее, отбирая материал, составители тома стремились не только дать максимально широкую панораму политической мысли, показать авторскую индивидуальность, но и отразить тематику, актуальную для российского читателя. Некоторая фрагментарность изложения, как надеются составители, не помешает читателю войти в мир фундаментальных политических идей для диалога со столь разными собеседниками.

Составители тома — Т. А. Алексеева, Г. К. Ашин, В. Г. Буров, О. Л. Безручкин, Ю. П. Давыдов, А. В. Дмитриев, К. А. Зуев, Б. Г. Капустин, М. М. Камалов, И. И. Кравченко, В. А. Кулинченко, Ю. П. Кулинченко, Е. Г. Морозова, Е. В. Осипова, Т. В. Павлова, И. К. Пантин, Т. Н. Самсонова, Р. И. Соколова, В. И. Спиридонова, А. Н. Самарин, А. Ф. Филиппов, А. А. Френкин. Составители тома являются и авторами вступительных статей (преамбул) и комментариев, а также переводчиками впервые публикуемых на русском языке текстов. Научно-вспомогательная работа выполнена О. А. Удашовой.


Крозье Мишель

(род. в 1922 г.) — французский социолог, писатель. Окончил лицей в Ванве, затем филолого-юридический факультет в Париже. Основатель и директор Центра социологии организаций в Париже, который с 1976 г. известен как Национальный центр научных исследований. Был постоянным консультантом французского правительства по вопросам экономического планирования, образования и муниципального управления, читал лекции в ряде американских университетов, в том числе в Гарварде (1966—1967, 1968— 1970, 1980), в Центре новейших исследований по поведенческим наукам в Стэнфорде (1959—1960, 1973—1974), в Школе социальных наук при Калифорнийском университете (1982—1985), на философском факультете университета Paris-Nanterre (1967—1968), во Французском университетском колледже при МГУ им. М. В. Ломоносова (1991 — 1992). Президент Французской социологической ассоциации в 1970—1972 гг., с 1975 г. директор социологического отделения Института политических исследований в Париже. Награжден орденом Почетного легиона и орденом Заслуг перед Родиной. В докторской диссертации “Бюрократический феномен”, анализирующей механизмы функционирования организационных структур и культурно-национальные особенности французского общества, дал толкование бюрократии, а также управленческого кризиса. Особый интерес для российского читателя представляет его теория реформирования общества, в которой он отстаивает новую логику преобразований, исходя из реалий постиндустриальных обществ. Он делает акцент на человеческих социальных аспектах развития общества и обосновывает необходимость нового подхода к использованию людских ресурсов через “осторожную” стратегию “обучения” индивидов новым поведениям и новым моделям их взаимоотношений в социальном пространстве. (Текст подобран В. И. Спиридоновой.)

СОВРЕМЕННОЕ ГОСУДАРСТВО — СКРОМНОЕ ГОСУДАРСТВО. ДРУГАЯ СТРАТЕГИЯ ИЗМЕНЕНИЯ

Как либералы, так и технократы, и те и другие в равной степени, путают регламентации и регуляции. Анализ конкретных случаев из области функционирования как простого рынка, так и сложных индустриальных социальных систем показывает, что регуляции иного порядка, нежели экономические и автоматические регуляции,— а именно социального порядка — ныне столь же важны, как и первые, которые социальные регуляции усиливают, дополняют или же просто делают возможными. Чтобы освободить экономику от засилья государства, необходимо понять эти регуляции и то, как“м образом они влияют на новый контекст постиндустриальных обществ. Командная экономика в общем обречена, и если во Франции возникла необходимость в приватизации, то это вовсе не потому, что провалилась национализация, а потому, что тот размах, который она приняла, приковывает нас к модели управления, все более и более устаревающей.

Активное вмешательство государства в экономику должно быть полностью переосмыслено, потому что наши технократы, каким бы умом они ни отличались, не обладают ни компетенцией, ни необходимой свободой духа для того, чтобы принимать решения от имени практиков. При этом государство полностью упускает из виду функцию инвестирования в развитие знаний и научных исследований, необходимых для обоснования и популяризации общественных и частных экономических, технических и финансовых решений. Ему, наконец, необходимо выработать новую философию регламентации, основанную на двух идеях: с одной стороны, на идее о том, что только простота правил позволяет справиться со сложностью проблем; с другой стороны, на идее о том, что только активное сотрудничество граждан и профессионалов может ему позволить выполнить его задачу в области экономики. [...]

Нет ничего проще, чем доказать превосходство рыночных механизмов автоматического регулирования (d'ajustement) в самых разных областях человеческой деятельности. К сожалению, это превосходство проявляется только в абстракции чистого мышления. На практике проблему таким образом ставить нельзя, потому что на практике важны не механизмы функционирования, вводящие в игру однажды эффективно установленный конкретный рынок, а средства его установления, его сохранения и его развития волею судеб постоянно новых обстоятельств. Рынок в действительности не есть некое естественное состояние, которое могут якобы “замутить” и нарушить там или сям внешние злонамеренные или ошибочные вмешательства; рынок — это очень тонкое человеческое сооружение (“человеческий конструкт”) (construit humain), которое требует для своего возникновения, утверждения и развития огромных коллективных усилий.

Не существует некоего большого абстрактного рынка, находящегося в соответствии с определенным взглядом на него — пусть даже полезным, но нереалистическим — теоретиков классической экономики, а существуют конфетные, очень многочисленные и очень разнообразные, очень сложные в своих взаимоотношениях рынки. Наряду с автоматическими механизмами, которые лежат в их основе, эти рынки включают всегда и другие регуляции, которые обеспечиваются писаными или неписаными правилами, одни из которых устанавливаются общественной властью, другие — по привычке, третьи — почти неосознанно. Утверждение о том, что автоматические механизмы являются высшими, — это почти трюизм.

Но если они и являются высшими, это не означает среди других способов регуляции, что они являются достаточными. Они всегда являются одним из способов регуляции среди других способов регуляции, самым законченным и самым эффективным, конечно, но таким, который может существовать только с помощью других. В словаре социальных наук термин “регуляция” применяется для обозначения действия корректирующих механизмов, которые поддерживают существование системы. В отличие от физических систем, которые могут строиться только на автоматических регуляциях, социальные системы более открыты, намного менее “закабалены” — наличие в них феноменов власти и сознания делает их более уязвимыми, но в то же время и более способными к адаптации. Этот термин, в принципе очень простой, тем не менее порождает проблему в том смысле, что американское его использование привело к тому, что его стали также применять для обозначения вмешательства общественных, и особенно федеральных, властей в деятельность по контролю над некоторыми экономическими областями.

Дополнительную путаницу в эту проблему внесли и долгие дебаты об американской политике “дерегуляции”. Однако англосаксонское научное использование этого термина совпадает с французским, которое предостерегает от того, чтобы этот абстрактный и общий термин не путали с государственной регламентацией. Американцы “дерегламентировали” ряд областей, в которых, однако, прекрасно сохранились очень сильные регуляции: регуляции рыночные, конечно, но также и регуляции, основанные на различных практических правилах, которые в каждой профессиональной области обязательны для всех участников. Доктринерские теоретики рынка, которым таким образом помогает терминологическая путаница, внесенная американцами, имеют тенденцию смешивать понятия регламентации и регуляции.

Они и помыслить не могут, что между абстрактным автоматическим рынком и регламентирующим вмешательством общественной власти могут существовать другие формы регуляции. В определенном смысле то же самое происходило с их противниками — государственными технократами, благодаря чему мы имели и имеем еще поныне замечательные образчики диалога глухих. [...] Чтобы дать возможность лучше понять характер проблемы, я приведу последовательно три совершенно различных конкретных примера. Сначала простой пример из области экономического рынка, а именно рынка по продаже артишоков и цветной капусты в Сен-Поль де-Лионе, провинция Бретань. Этот рынок трансформировался, или скорее был переструктурирован, в начале 60-х годов, после глубокого кризиса, рассмотрение которого позволяет пролить свет на случайный “сконструированный” характер экономического рынка и на ту часть неавтоматической регуляции, которую он содержит.

Издавна общественные власти во Франции и за ее пределами пытаются оздоровить сельскохозяйственные рынки, в которых непостоянство урожаев и трудности хранения продукции делают уязвимыми действия по ее скупке. Эти действия имеют ограниченный успех. Косвенные последствия таких действий часто приводят к разного рода непредвиденным и нежелательным эффектам—таким, как перепроизводство, непроизводительные финансовые затраты, административные издержки. Рынок ранних овощей Северной Бретани до конца 50-х годов был одним из рынков, над которым господствовали сильные парижские комиссионеры. Последние, защищенные своей квазимонополией, держали производителей в своей власти. Из-за скоропортящегося характера продукции производителям грозили большие убытки или полное разорение, причем комиссионеры от этого могли и не получать реального выигрыша.

В начале 60-х годов молодое поколение предпринимателей под руководством А. Гурвенека и М. Леона восстало против такого порядка вещей и, изучив различные возможности регулирования рынка, решило больше не осуществлять прямых продаж потребителям — предложение, которое выдвинули тогда гошисты*1*,— и не прибегать к общественным учреждениям, что соответствовало социалистической точке зрения, а ввести в действие разные механизмы, следуя голландскому опыту “часового рынка”. Успешно создав благодаря своим организационным способностям общий фронт производителей, Гурвенек и Леон заставили посредников принять законы этого нового рынка. Кончилось тем, что посредники вынуждены были подчиниться, и после долгого периода адаптации в конечном счете они нашли в этом порядке и свою долю выгоды. "Что же произошло?

Благодаря осознанию своей способности действовать, благодаря интеллектуальному выбору и эффективной стратегии своих лидеров производители трансформировали человеческую систему, внутри которой они действовали. С этого момента она стала управляться намного более сложным механизмом встреч и информации между продавцами и покупателями, механизмом, который, осуществляя четкость сделок и их концентрацию во времени, ликвидировал возможность шантажа и манипуляции со стороны посредников. Таким образом произошло приближение к идеальному рациональному рынку.

Но эта новая система менее всего имеет отношение к “естественному” миру, она одновременно продукт интеллектуального построения и организационной работы. Чтобы достичь того, чего они достигши, производители заставили посредников —но в то же время и самих себя — подчиниться дисциплине созданного ими в Сен-Поль де-Лионе регуляционного механизма, который монополизировал и централизовал все сделки. Этот орган должен по замыслу оставаться нейтральным в своих действиях, он не должен оказывать влияние ни на политику занятости, ни на политику цен. Зато он мог возникнуть только в результате настойчивых усилий по формированию человеческой среды производителей, мощный профсоюз которых приложил немало усилий для роста их образования и стимуляции деятельности. [...] Наконец, потребовалось в свою очередь вмешательство общественных властей, чтобы легализовать те принуждения, которые налагаются дисциплинарной властью созданного регуляционного органа. И именно здесь очень хорошо видно, что механизм, необходимый для обеспечения действия рационального рынка, нуждается в поддержке государственными регламентациями.

Однако последние оказываются не в силах создать рынок. Важность “человеческих” аспектов — а не чисто экономических и не чисто регламентационных — в создании этого рынка доказывается в конечном счете провалами попыток распространения этой модели. Под впечатлением успеха Гурвенека общественные власти решили отрегулировать другие рынки ранних овощей, используя ту же формулу “часового рынка”. И во всех случаях, кроме одного, они потерпели неудачу. Причина проста: они считали, что речь идет о введении экономической модели, т . е. модели автоматической. Они оказались неспособными понять важность социальных регуляций, которые лежат в ее основе и которые Гурвенек и его друзья хорошо знали, поскольку им пришлось их организовывать. [...] Общественное вмешательство и регламентации могли бы быть эффективными, если бы либеральные теоретики были правы, другими словами, если бы экономика и общество функционировали как в учебниках, в которых описаны их великие абстрактные механизмы. Однако не существует универсального рынка, а существует только множество запутанных рынков, где сложность элементов переговоров (des elements de negociation) между действующими лицами (acteurs) создает структуры власти и механизмы регулирования, недоступные для всякого технократического вмешательства: Рынки ранних овощей — это крайние случаи, хотя и не маргинальные, которые позволяют через драматизацию ситуации вынести на свет божий ключевые элементы формирования и функционирования таких рыночных механизмов.

Универсальность этих феноменов недавно была подтверждена замечательным анализом историков американского экономического развития XIX в. Обычно принято восхищаться этим развитием, не подозревая о тех усилиях, которые нужно было приложить, чтобы постепенно создать большой континентальный рынок, ныне успешно функционирующий. Лучшие современные американские исследователи, такие, как Альфред Чендлер-младший, показали, что речь здесь идет именно о создаваемом механизме, а вовсе не о географической или даже культурной данности*2*. Если этот большой рынок и смог образоваться, то это произошло благодаря постоянным усилиям общественных властей, которые сумели развить систему коммуникаций и в то же время заставить соблюдать принудительные юридические нормы. Однако этих регламентационных усилий недостаточно, сколь бы необходимы они ни были.

Они призваны только поддерживать и усиливать медленное становление промежуточных человеческих структур (des reseaux humains d'mtermediaires), которые создавали этот рынок. В действительности эти структуры играли более решающую экономическую роль, чем основатели крупных предприятий, которые ими пользовались. Традиционные регуляции коммерческих отношений здесь предшествовали экономическому росту и законодательству и одновременно направляли их. Теперь я хотел бы привести в качестве примера — можно было бы сказать, в качестве противопоставления первому — особенно тягостный для Франции случай государственного вмешательства в хорошо известную область станкостроения. Рассуждение технократов простое: сектор станкостроения — важный сектор, в котором Франция сильно отстала. И поэтому она вынуждена не только импортировать продукцию этой отрасли народного хозяйства, но и быть в зависимости от заграничных поставок в других секторах, опирающихся в своей деятельности на продукцию станкостроения.

Выражаясь на технократическом жаргоне, речь здесь идет об очень слабом звене в нашем промышленном механизме. А потому нужно действовать. И они действуют: по меньшей мере в течение десяти лет разрабатывался и приводился в действие новый план станкостроения — переструктурирование, инвестирование, кредитование и т.д. Речь здесь идет не о регламентации, а о прямом вмешательстве общественной власти, которая навязывает себя не только в качестве регулятора, но и в качестве банкира и промышленного подрядчика. На бумаге все элементы соединяются таким образом, что обещают успех предприятия. Но каждый раз одним и тем же образом новый план проваливается.

Издержки от этого громадны, и сектор станкостроения деградирует в результате каждый раз еще больше. Как объяснить это повторение одних и тех же механизмов, ведущих к провалу? Да просто тем фактом, что высокопоставленные технократы никогда не размышляли о неэкономических регуляциях социальной системы, которые лежат в основе сектора станкостроения. Краткий анализ показывает, что если данный сектор приходит в упадок, то это происходит большею частью потому, что французские инженеры больше не интересуются механикой. Это не значит, что они в культурном смысле плохо подготовлены для этой специальности: в прошлом здесь они показали себя очень хорошо.

И действительно, нет никаких оснований, чтобы они оказались менее изобретательными, чем немцы или итальянцы. Но система французских инженерных школ была сформирована и сорганизована таким образом, что механика в ней стала второстепенной дисциплиной, в этой области нет никаких шансов получить престижную специальность и сделать блестящую карьеру. Мы оказались здесь в порочном круге: мало новых алчущих знаний новобранцев и, следовательно, недостаточно идет процесс обновления — следовательно, плохие результаты — отсюда недостаточная экономическая и финансовая поддержка — и, следовательно, новое ослабление человеческой ткани (tissu humain), которая становится все менее и менее “несущей” (“porteur”) тканью. И любые экономические и финансовые схемы не способны здесь ничего изменить. Если бы появилось желание действовать эффективно в этой области, то следовало бы удержаться от прямого вмешательства в рынок, и прежде всего постараться получить достаточно серьезные знания о регуляциях человеческой системы, которая обусловливает его функционирование.

Исходя из такого знания, вероятно, должны появиться новые возможности действия: восстановление престижа механики в инженерных школах, подъем научных обществ, развитие международного рынка компетенций. Государство в принципе только частично несет ответственность за действия подобного типа, но здесь существуют намного более эффективные и намного менее дорогостоящие — и потому более приемлемые — средства воздействия, чем обычные финансовые и регламентационные вмешательства. ...Скромное государство, которое мы должны создать, не есть государство “свободного предпринимательства” (Etat de laissez faire); это государство, которое действует не для того, чтобы навязать априорные взгляды своих технократов через командование или регламентацию, а чтобы способствовать трансформации глубинных регуляций реальных человеческих систем. Это действие не менее важно, не менее благородно и не менее трудно, как раз наоборот, но оно не нуждается больше в сохранении той же ситуации властвования и превосходства. [...] Миссия регламентации, возложенная на общественные власти, в принципе не вызывает возражений: без минимальной регламентации нет должного уважения контрактов, исчезает доверие, на котором зиждется экономическая деятельность.

Сама конкуренция может развиваться, если только ее ограничивают и защищают правила. Конечно, эти правила могут быть основаны на традиции, как, впрочем, и условия, которые обеспечивают уважение контрактов. Но уже давно во всех странах недостаточность системы, основанной на традициях, привела к развитию сильного регламентационного свода правил (un corpus reglementaire), который касается как соблюдения контрактов, так и поддержания условий для конкуренции, условий, регулирующих рынок труда, обеспечивающих защиту окружающей среды, запрещающих вредные для здоровья производства, а также вредную или морально предосудительную деятельность. Спор, таким образом, идет не о необходимости регламентации, а о типе власти, которая должна ее разрабатывать, о типе власти, которая должна ее применять, с одной стороны, и о границах этой власти и превышении ее полномочий — с другой.

Различие между страной с либеральной традицией, такой, как США, и страной с административной традицией, такой, как Франция, хорошо известно. Чрезвычайная власть административного государства “по-французски” проистекает из того, что оно господствует над законодательной властью в области разработки законов и над судебной властью в области их исполнения. Возможность быть судьей самому себе, которую оно, таким образом, оставило за собой, составляет одно из главных препятствий прихода к власти скромного государства. Однако это только одна сторона дела. Первенство законодательной и судебной властей в такой стране, как США, вовсе не мешает умножению там правил, а как раз наоборот. Это сравнение многое объясняет, так как оно позволяет лучше понять причины той ситуации, которая порождает болезнь и похожие реакции отторжения в столь разных в общем странах.

Первая и самая главная из этих причин — потрясающий рост сложности сделок между участниками экономической и социальной игры. Вереница взаимозависимостей и многочисленные вторичные последствия всякой деятельности, которые вытекают из этой сложности, делают невозможным поддержание простых правил обеспечения ответственности и защиты людей и вещей. Переход к обществу услуг ускоряет это развитие в том отношении, что сами рынки услуг еще более сложны, и человеческие отношения, которые они создают, имеют намного меньше ограничений, чем отношения купли-продажи традиционной индустриальной модели. Однако к воздействию сложности прибавляется еще один, более второстепенный довод. Это — необходимость вмешательства с целью обеспечения равенства доступа к экономической и социальной игре (jeu econornique et social), во-первых, и равенства условий игры ее участников, во-вторых.

В таком случае главной задачей регламентации является установление между индивидами достаточного равенства, которое свободная игра рынка обычно ликвидирует настолько, что задетой оказывается сама жизнеспособность общества. Прямые вмешательства активного регламентирования, ограничивающего свободу заключения контрактов, диктующего особые условия найма рабочей силы, ее увольнения, продвижения по службе и использования налогообложения для обеспечения большего равенства доходов, повлекли за собой развитие налогового права, социального права, делового права, сложности и противоречия которых не перестают приводить в растерянность самих специалистов по этим вопросам. Как решать эти проблемы? Было бы абсурдным верить, что их можно оставить на милость рынка.

Сложность возникла как реакция властей на реальные противоречия, реакция, в основании которой лежит логическая ошибка. Рассуждение шло таким образом, будто единственным способом овладеть этой сложностью было противопоставление ей еще большего числа правил. Однако современное размышление о человеческих системах (les systemes humains) начинает обнаруживать парадоксальную идею о том, что единственным эффективным ответом на нее является ответ “простоты” (de la simplicite). А это требует намного больших усилий в области умножения знаний о таких системах и проведения в них экспериментирования. Прежде всего следует отметить, что наиболее эффективными регламентациями являются такие, которые опираются на уже существующие регуляции конкретной человеческой системы.

Единственной целью регламентаций тогда становится их гарантия и усиление. Лучшее изучение традиций, обычаев и регуляций такого рода могло бы привести к значительному ограничению необходимого регламентирования и к созданию более простых правил. С другой стороны, нужно попытаться переосмыслить методы их применения. Странно констатировать, но концепция устрашения, действенность которой столь долго оспаривалась в области уголовного законодательства, остается, напротив, ключевой концепцией в области гражданского регламентирования. О карательном характере последнего приходится сожалеть тем более потому, что принципы наказания воспринимаются плохо.

Мы превращаем отношения индивидов и коллектива в разновидность социальной игры в воров и жандармов, в которой множество правил и видов контролирования смягчается слабостью их применения. Однако разве не было бы более разумным попробовать сначала лучше понять рациональность тех видов поведения, которые считаются нежелательными, а затем попытаться воздействовать на условия, которые их порождают, с одной стороны, и попытаться предусмотреть внимательнее возможности ошибки — с другой. [...] Проблема, стоящая перед нами,—это проблема трансформации сложной системы; для того чтобы достичь успеха в ее решении, нужно найти иные рычаги воздействия, нежели страх и добродетель. Первое замечание должно касаться ресурсов.

Карательный подход исходит из размышления о принуждениях (contraintes). Это -— руссоистское, упрощенное рассуждение: человек — хороший, достаточно ликвидировать принуждения, которые навязывает общество, и позволить ему самому найти средства устроить свои дела. Марксисты и либералы, несмотря на их сильнейшие расхождения, в одинаковой степени оказываются отмеченными этой философией (которую они заимствовали у философов XVIII в.). Ни те, ни другие не уважают общество такое, как оно есть. Они не хотят понять, что только в этом обществе они могут найти ресурсы для развития, что успех любой реформы есть плод процесса обучений, что именно эта способность человека к обучению и делает такое изменение одновременно возможным и приемлемым и что иначе нет ничего, кроме сумятицы, хаоса и распада [...] Вернемся вновь к дискуссии о трех полюсах стратегического размышления (im raisonnement strategique): цели — ресурсы — ограничения (objectifs — ressources — contraintes).

Карательное размышление отдает предпочтение отношению “цели — ограничения”. Революционеры хотят устранить все препятствия сразу, тогда как реформаторы довольствуются осторожным и постепенным подходом, однако и те и другие придают лишь очень небольшое значение ресурсам. Стратегическое размышление переворачивает эти условия задачи: определяющими должны быть ресурсы, а вовсе не цели. Именно в зависимость от этих ресурсов нужно если не определять, то по крайней мере сверять с ними цели. Что касается размышления о принуждениях, то его не следует отделять от размышления о ресурсах, так как то, что является ресурсом, часто является и принуждением, точно так же как то, что нам представлялось принуждением , может, напротив, стать ресурсом.

Квалификация и энергия персонала, ориентированного на формальный контроль, является решающим средством для поддержания необходимой строгости исполнения сделок, но эти же качества становятся принуждениями, препятствиями при проведении реформы, направленной на дерегламентацию тех секторов деятельности, которые раздавлены быстрым размножением контрольных функций. Проблема состоит не в наказании чрезмерно старательных контролеров, а в ином использовании их способностей. То, что казалось здесь на первый взгляд абсурдным и утопическим, становится совершенно разумным, когда к их поведению приглядишься повнимательнее.

Анализ того, что считают принуждениями, позволяет открыть в то же время возможные ресурсы. Крайний партикуляризм различных категорий служащих, которые ревниво относятся к своим привилегиям и прерогативам, например, может оказаться таким ресурсом, если будет принято решение о ревальвации тех специальностей, которым они соответствуют, для того чтобы обеспечить более динамичное управление. Трансформация принуждений в ресурсы для осуществления изменений может, таким образом, стать одним из главных элементов стратегии реформ. Вернемся к нашей французской проблеме. Мы хотим открыть наше общество, сделать его способным на динамичное экономическое, политическое и культурное развитие, которое позволило бы всем его членам развивать свои способности в разнообразном мире хотя и традиционного индустриального общества.

Из анализа нашей системы принятия решений мы делаем вывод, что для того, чтобы достичь успеха, мы должны стремиться главным образом к тому, чтобы трансформировать громоздкое, всеведущее государство, которое мы создали, в скромное государство, более толковое, стремящееся поставить себя на службу обществу, а не командовать им. Главной функцией такого государства должно было бы стать стремление в первую очередь помочь всем социальным подсистемам, которые составляют общество, найти наилучшие регуляции, изменений и возглавить крестовый поход за инвестирование в качество. Здесь появляется фундаментальное противоречие, которое вынуждает нас на стратегическое размышление: нельзя изменить общество, не изменив роль государства, не изменив роль чиновников. Однако последние, как и все сформировавшиеся корпорации, враждебны всякому изменению.

Фронтальная атака на чиновничество, которое не хочет понять нужд новой действительности, приказание им измениться, наказание их, если они не изменятся, не дадут никакого практического результата и будут катастрофическими с политической точки зрения. Я уже отмечал фатальную ошибку Учредительного собрания 1791 г. [во Франции]*3*, которое считало, что может, ничем не рискуя, навязать свои рациональные взгляды духовенству полностью дискредитированного Старого режима (Ancien regime). Опрокинув некоторые главные регуляции общества, которое было более сложным, чем позволяло им думать их руссоистское видение мира, они воскресили умирающего и спровоцировали идеологическую войну, которая продолжалась более двух веков. Была ли возможность действовать по-другому ? Я думаю, что да, но, поскольку невозможно переделать

Историю, вспомним лучше поведение французских социалистов и поведение квебекских либералов в школьном вопросе. В 1960 г. квебекцы успешно провели во время своей “спокойной революции” операцию по секуляризации общества, которую, казалрсь, провести было намного труднее, чем все подобные предприятия “французской левой”. И если им удалось добиться успеха, то это произошло потому, что они поняли всю важность человеческого ресурса, который представляли собой католическое духовенство, школьные религиозные институты и их, пусть и порицаемые, традиции. И вместо того чтобы на них нападать, они решили на них опереться. Стратегическое размышление о модернизации французского общества должно прежде всего касаться тех необходимых ресурсов, которые составляет в нем чиновничество.

Вместо того чтобы сваливать на чиновников ответственность за недостатки системы, нашим реформаторам следует подумать о том, чем они могли бы помочь им в их усилиях по обновлению. Главными ресурсами в реформе государства действительно являются прежде всего человеческие ресурсы. Ни в какой другой области французского общества ресурсами так не пренебрегают, так плохо их не используют и так не растрачивают их впустую. Остается только повторить, что, сделав акцент на развитии и использовании этих ресурсов, можно было бы получить совершенно неожиданные результаты. Они должны и могут стать главным рычагом модернизации государства.

ПРИМЕЧАНИЯ

*1* Гошизм — политическая теория, которая отдает предпочтение радикальным методам ведения революционной деятельности перед идеями партийности, партийной дисциплины и приоритета идеологии, характерными для традиционных вариантов левых социал-демократических и профсоюзных движений.

*2* P. Alfred, Chanaler Jr. The Visible Hand. The Managerial Revolution in American Business. Harvard, 1978.

*3* Учредительное собрание — орган управления во время Великой французской революции. Образовано 9 июля 1789 г. вследствие переименования Национального собрания, возникшего 17 июня 1789 г. из депутатов третьего сословия, членов Генеральных штатов — совещательного органа, созванного Людовиком XVI в мае 1789 г. в связи со сложившейся во Франции революционной ситуацией и обострением политического положения в стране.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Crozier M. Petits fonctionnaires au travail. P., 1955; Idem. Le phenomene bureaucratique. P., 1963;

Idem. La societe bloquee. P„ 1970;

Idem. The Crisis ofDemocracy. (в соавторстве). N. Y., 1975;

Idem. L'acteur et le Systeme (в соавторстве). P., 1977;

Idem. On ne change pas la societe par decret. P., 1979;

Idem. Le mal americaine. P., 1981;

Idem. Etat modeste, etat moderne? 1987;

Idem. Comment reformer l'etat? P., 1988.

Печатается по: Крозье М. Современное государство — скромное государство. Другая стратегия изменения // Свободная мысль, 1993, № II. С. 35—43.


Маркузе Герберт

 

(1898—1979)—немецко-американский социальный философ, социолог, видный представитель Франкфуртской школы социальной философии, один из теоретиков неомарксизма. В 1934 г. эмигрировал в США, где работал в Колумбийском, Гарвардском, Калифорнийском университетах. Развивал теории фрейдомарксизма, выступал как леворадикальный критик современного индустриального общества, считал его репрессивной социальной системой, жестоко эксплуатирующей массы и вместе с тем подавляющей их сопротивление, развращая приманками потребительского общества, осуществляя скрытое манипулирование массовым сознанием прежде всего с помощью средств массовой информации. Это общество является по-новому тоталитарным (тоталитаризм понимается предельно широко, как общество без оппозиции, без реальной альтернативы, которое убивает спонтанность, самодеятельность человека); помимо террористического тоталитаризма существует тоталитаризм “мягкий”, скрытый под личиной плюралистической демократии. Такое общество формирует стандартные, часто ложные потребности, привязывающие человека к этому обществу, и манипулирует им, делая его неспособным противостоять гнету, отказаться от благ и приманок потребительского общества, превращает его в “одномерного человека”.

Сам протест против этого общества представляется Маркузе иррациональным и Малоперспективным. Важный вопрос: возможна ли в таком обществе революция? По его мнению, ее движущей силой может быть не рабочий класс, “интегрированный” системой, а прежде всего маргинальные слои, пасынки индустриального общества (люмпены, угнетенные национальные меньшинства, неопределившаяся молодежь, прежде всего студенчество). Книги и статьи Маркузе 50—60-х и начала 7 0 -х годов сделали его популярным среди леворадикальной интеллигенции, одним из властителей дум радикального студенческого движения 60-х годов. (Текст подобран Г. К. Ашиным.)

 

ОДНОМЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Исследование идеологии развитого индустриального общества

Не служит ли угроза атомной катастрофы, способной истребить человеческую расу, защите тех самых сил, которые стремятся увековечить эту опасность? И в то же время усилия, направленные на ее предотвращение, затемняют поиск ее потенциальных причин в современном индустриальном обществе. Оставаясь нераспознанными, не предъявленными для всеобщего обозрения и атаки, они отступают пред куда более очевидной угрозой извне: для Запада — с Востока, для Востока — с Запада. Не менее очевидно, что жизнь превращается в существование, так сказать, на грани, в состояние постоянной готовности принять вызов. Мы покорно принимаем необходимость мирного производства средств разрушения, доведенного до совершенства расточительного потребления, воспитания и образования, нацеливающего на защиту того, что деформирует самих защитников и то, что они защищают.

Если мы попытаемся соотнести причины этой опасности с тем способом, которым общество организовано и организует своих членов, то немедленно столкнемся с тем фактом, что развитое индустриальное общество растет и совершенствуется лишь постольку, поскольку оно поддерживает эту опасность. Защитная структура облегчает жизнь многим и многим людям и расширяет власть человека над природой. При таких обстоятельствах наши средства массовой информации не испытывают особых трудностей в том, чтобы выдавать частные интересы за интересы всех разумных людей. Таким образом, политические потребности общества превращаются в индивидуальные потребности и устремления, и удовлетворение последних способствует развитию бизнеса и общественному благу. Целое представляется воплощением самого Разума.

Тем не менее именно как целое это общество иррационально. Его продуктивность разрушительна для свободного развития человеческих потребностей и способностей, его мирное существование держится на постоянной угрозе войны, а его рост зависит от подавления реальных возможностей умиротворения борьбы за существование — индивидуальной, национальной и международной. Это подавление, которое существенно отличается от подавления, имевшего место на предшествующих, более низких ступенях развития общества, сегодня действует не с позиций природной и технической незрелости, но скорее с позиции силы. Никогда прежде общество не располагало таким богатством интеллектуальных и материальных ресурсов и соответственно никогда прежде не знало такого объема господства общества над индивидом. Отличие современного общества в том, что оно усмиряет центробежные силы скорее с помощью Техники, чем Террора, опираясь одновременно на сокрушительную эффективность и повышающийся жизненный стандарт. [...]

Технический прогресс, охвативший всю систему господства и координирования, создает формы жизни (и власти), которые по видимости применяют противостоящие системе сиди, а на деле сметают или опровергают всякий протест во имя исторической перспективы свободы от тягостного труда и господства. Очевидно, что современное общество обладает способностью сдерживать качественные социальные перемены, вследствие которых могли бы утвердиться существенно новые институты, новое направление продуктивного процесса и новые формы человеческого существования. В этой способности, вероятно, в наибольшей степени заключается исключительное достижение развитого индустриального общества; общее одобрение Национальной цели, двухпартийная политика, упадок плюрализма, сговор между Бизнесом и Трудом в рамках крепкого Государства свидетельствуют о слиянии противоположностей, что является как результатом, так и предпосылкой этого достижения.

То, как изменялась основа критики, можно проиллюстрировать с помощью краткого сравнения начального этапа формирования теории индустриального общества с современным ее состоянием. В период своего зарождения, в первой половине девятнадцатого столетия, критика индустриального общества, выработав первые концепции альтернатив, достигла конкретности в историческом опосредовании теории и практики, ценностей и фактов, потребностей и задач. Это историческое опосредование произошло в сознании и политических действиях двух крупнейших противостоящих друг другу в обществе классов: буржуазии и пролетариата. Но, хотя в капиталистическом мире они по-прежнему остаются основными классами, структура и функции обоих настолько изменились в ходе капиталистического развития, что они уже больше не являются агентами исторических преобразований. Всепобеждающий интерес в сохранении и улучшении институционального Status quo объединяет прежних антагонистов в наиболее развитых областях современного общества. Что касается коммунистического общества, то технический прогресс обеспечивает его рост и сплоченность в такой степени, что сама идея качественных перемен отступает перед реализмом понятий лишенной взрывов эволюции. В отсутствие явных агентов и сил социальных перемен критика не находит почвы для соединения теории и практики, мысли и действия и, таким образом, вынуждена взойти на высокий уровень абстракции. Даже самый эмпирический анализ исторических альтернатив начинает казаться нереалистичной спекуляцией, а подобные убеждения — делом личного (или группового) предпочтения. [...]

Тотальный характер достижений развитого индустриального общества оставляет критическую теорию без рационального основания для трансцендирования данного общества. Вакуум вкрадывается в саму теоретическую структуру, так как категории критической социальной теории разрабатывались в период, когда потребность в отказе и ниспровержении была воплощена в действиях реальных социальных сил. Определяя действительные противоречия в европейском обществе XIX в., они имели существенно негативное и оппозиционное звучание. Сама категория “общество” выражала острый конфликт социальной и политической сфер — антагонизм общества и государства. Подобным же образом понятия “индивид”, “класс”, “частный”, “семья” обозначали сферы и силы, еще не интегрированные в установившиеся условия, — сферы напряжения и противоречия. Но возрастающая интеграция индустриального общества, лишая эти понятия критического смысла, стремится превратить их в операциональные термины описания или обмана. [...]

В развитой индустриальной цивилизации царит комфортабельная, покойная, умеренная, демократическая несвобода, свидетельство технического прогресса. Действительно, что может быть более рациональным, чем подавление индивидуальности в процессе социально необходимых, но связанных со страданиями видов деятельности, или слияние индустриальных предприятий в более эффективные и производительные корпорации, или регулирование свободной конкуренции между неравно технически вооруженными экономическими субъектами, или урезывание прерогатив и национальных суверенных прав, препятствующих международной организации ресурсов. И хотя то, что этот технологический порядок ведет также к политическому и интеллектуальному координированию, может вызвать сожаление, такое развитие нельзя не признать перспективным.

Права и свободы, игравшие роль жизненно важных факторов на ранних этапах индустриального общества, сдают свои позиции при переходе этого общества на более высокую ступень, утрачивая свое традиционное рациональное основание и содержание. Свобода мысли, слова и совести — как и свободное предпринимательство, защите и развитию которого они служили,— выступали первоначально как критические по своему существу идеи, предназначенные для вытеснения устаревшей материальной и интеллектуальной культуры более продуктивной и рациональной. Но, претерпев индустриализацию, они разделили судьбу общества и стали его составной частью. Результат уничтожил предпосылки.

В той степени, в которой свобода от нужды как конкретное сущности всякой свободы становится реальной возможностью, права и свободы, связанные с государством, обладающие более низкой производительностью, утрачивают свое прежнее содержание. Независимость мысли, автономия и право на политическую оппозиционность лишаются своей фундаментальной критической функции в обществе, которое, как очевидно, становится все более способным удовлетворить потребности индивидов благодаря соответствующему способу их организации. Такое государство вправе требовать понятия своих принципов и институтов и стремиться свести оппозицию к обсуждению и развитию альтернативных направлений в политике в пределах Status quo. В этом отношении, по-видимому, вполне безразлично, чем обеспечивается возрастающее удовлетворение потребностей: авторитарной или неавторитарной системой. В условиях повышающегося уровня жизни неподчинение системе кажется социально бессмысленным, и тем более в том случае, когда это сулит ощутимые экономические и политические невыгоды и угрожает бесперебойной деятельности целого. Разумеется, по меньшей мере в том, что касается первых жизненных необходимостей, не видно причины, по которой производство и распределение товаров и услуг должно осуществляться через согласование индивидуальных свобод путем конкуренции. [...]

В настоящее время политическая власть утверждает себя через власть над процессом машинного производства и над технической организацией аппарата. Правительство развитого и развивающегося индустриального общества может удерживать свое положение только путем мобилизации, организации и эксплуатации технической, научной и механической продуктивности, которой располагает индустриальная цивилизация. Эта продуктивность мобилизует общество как целое поверх и помимо каких бы то ни было частных индивидуальных и групповых интересов. Тот грубый факт, что физическая (только ли физическая?) сила машины превосходит силу индивида или любой группы индивидов, делает машину самым эффективным политическим инструментом в любом обществе, в основе своей организованного как механический процесс. Но эта политическая тенденция не необратима; в сущности сила машины — это накопленная и воплощенная сила человека. И в той степени, в которой в основе мира труда лежит идея машины, он становится потенциальной основой новой человеческой свободы.

Современное индустриальное общество достигло стадии, на которой оно уже не поддается определению в традиционных терминах экономических, политических и интеллектуальных прав и свобод; и не потому, что они потеряли свое значение, но потому, что их значимость уже не вмещается в рамки традиционных форм. Требуются новые способы реализации, которые бы отвечали новым возможностям общества.

Но поскольку такие новые способы равносильны отрицанию прежних, преобладающих способов реализации, они могут быть указаны только в негативных терминах. Поэтому экономическая свобода означала бы свободу от экономики — от контроля со стороны экономических сил и отношений, свободу от ежедневной борьбы за существование и зарабатывания на жизнь, а политическая — освобождение индивидов от политики, которую они не могут реально контролировать. Подобным же образом смысл интеллектуальной свободы в возрождении индивидуальной мысли, поглощенной в настоящее время средствами массовой коммуникации и воздействия на сознание, в упразднении “общественного мнения” вместе с его изготовителями. То, что эти положения звучат нереалистично, указывает не на их утопический характер, но на мощь тех сил, которые препятствуют их реализации. И наиболее эффективной и устойчивой формой войны против освобождения является насаждение материальных и интеллектуальных потребностей, закрепляющих устаревшие формы борьбы за существование.

Интенсивность, способ удовлетворения и даже характер небиологических человеческих потребностей всегда были результатом преформирования. Возможность делать или не делать, наслаждаться или разрушать, иметь или отбросить становится или не становится потребностью в зависимости от того, является или не является она желательной и необходимой для господствующих общественных институтов и интересов. В этом смысле человеческие потребности историчны, и в той степени, в какой общество требует репрессивного развития индивида, его потребности и притязания на их удовлетворение подпадают под действие доминирующих критических форм.

Мы можем различать истинные и ложные потребности. “Ложными” являются те, которые навязываются индивиду особыми социальными интересами в процессе его подавления: это потребности, закрепляющие тягостный труд, агрессивность, нищету и несправедливость. Их утоление может приносить значительное удовлетворение индивиду, но это не счастье, которое следует оберегать и защищать, поскольку оно (и у данного, и у других индивидов) сковывает развитие способности распознавать недуг целого и находить пути к его излечению. В результате — эйфория в условиях несчастья. Большинство преобладающих потребностей (расслабиться, развлекаться, потреблять и вести себя в соответствии с рекламными образцами, любить и ненавидеть то, что любят и ненавидят другие) принадлежит к этой категории ложных потребностей.

Такие потребности имеют общественное содержание и функции и определяются внешними силами, контроль над которыми недоступен индивиду; при этом развитие и способы удовлетворения этих потребностей гетерономны. Независимо от того, насколько воспроизводство и усиление таких потребностей условиями существования индивида способствуют их присвоению последним, независимо от того, насколько он отождествляет себя с ними и находит себя в их удовлетворении, они остаются тем, чем были с самого начала, — продуктами общества, господствующие интересы которого требуют подавления.

Преобладание репрессивных потребностей — свершившийся факт, принятый в неведении и отчаянии; но это факт, с которым нельзя смириться как r интересах довольного своим положением индивида, так и всех тех, чья нищета является платой за его удовлетворение. Безоговорочное право на удовлетворение имеют только первостепенные потребности: питание, одежда, жилье в соответствии с достигнутым уровнем культуры. Их удовлетворение является предпосылкой удовлетворения всех потребностей, как несублимированных, так и сублимированных. [...]

Чем более рациональным, продуктивным, технически оснащенным и тотальным становится управление обществом, тем труднее представить себе средства и способы, посредством которых индивиды могли бы сокрушить свое рабство и достичь собственного освобождения. Действительно, вразумить (to i mpose Reason) все общество — идея парадоксальная и скандальная, хотя и можно оспорить справедливость того общества, которое осмеивает эту идею, в то же время превращая население в объект тотального администрирования. Всякое освобождение неотделимо от осознания рабского положения, и преобладающие потребности и способы удовлетворения, в значительной степени усвоенные индивидом, всегда препятствовали формированию такого сознания. Одна система всегда сменяется другой, но оптимальной задачей остается вытеснение ложных потребностей истинными и отказ от репрессивного удовлетворения. [...]

Под властью репрессивного целого права и свободы становятся действенным инструментом господства. Для определения степени человеческой свободы решающим фактором является не богатство выбора, предоставленного индивиду, но то, что может быть выбрано и что действительно им выбирается. Хотя критерий свободного выбора ни в коем случае не может быть абсолютным, его также нельзя признать всецело относительным. Свободные выборы господ не отменяют противоположности господ и рабов. Свободный выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если они поддерживают формы социального контроля над жизнью, наполненной тягостным трудом и страхом, т. е. если они поддерживают отчуждение. Так же спонтанное воспроизводство индивидом навязываемых ему потребностей не ведет к установлению автономии, но лишь свидетельствует о действенности форм контроля.

Наше настойчивое указание на глубину и эффективность этих форм контроля может вызвать возражение вроде того, что мы в значительной степени переоцениваем внушающую силу “медиа” и что налагаемые на людей потребности могут возникать и удовлетворяться самопроизвольно. Такое возражение упускает суть дела. Преформирование начинается вовсе не с массового распространения радио и телевидения и централизации контроля над ними. Люди вступают в эту стадию уже как преформированные сосуды долгой закалки, и решающее различие заключается в стирании контраста (или конфликта) между данными и возможными, удовлетворяемыми и неудовлетворяемыми потребностями. Здесь свою идеологическую функцию обнаруживает так называемое уравнивание классовых различий. Если рабочий и его босс наслаждаются одной и той же телепрограммой и посещают одни и те же курорты, если машинистка загримирована не менее эффектно, чем дочь ее начальника, если негр владеет “кадиллаком” и все они читают одни и те же газеты, то это уподобление указывает не на исчезновение классов, но на то, насколько основное население усваивает потребности и способы удовлетворения, служащие сохранению истеблишмента. [...]

Преобладающие формы общественного контроля технологичны в новом смысле. Разумеется, в рамках современного периода истории техническая структура и эффективность продуктивного и деструктивного аппарата играли важнейшую роль в подчинении народных масс установившемуся разделению труда. Кроме того, такая интеграция всегда сопровождалась более явными формами принуждения: недостаточность средств существования, управляемые правосудие, полиция и вооруженные силы, — все это имеет место и сейчас. Но в современный период технологические формы контроля предстают как воплощение самого Разума, направленные на благо всех социальных групп и удовлетворение всеобщих интересов, так что всякое противостояние кажется иррациональным, а всякое противодействие немыслимым.

Неудивительно поэтому, что в наиболее развитых цивилизованных странах формы общественного контроля были интроектированы до такой степени, что стало возможным воздействовать на индивидуальный протест уже в зародыше. Интеллектуальный и эмоциональный отказ “следовать вместе со всеми” предстает как свидетельство невроза и бессилия. Таков социально-психологический аспект политических событий современного периода: исторические силы, которые, как казалось, сулили возможность новых форм существования, уходят в прошлое. [...]

Я уже высказал ту мысль, что понятие “отчуждение” делается сомнительным, когда индивиды отождествляют себя со способом бытия, им навязываемым, и в нем находят пути своего развития и удовлетворения. И это отождествление не иллюзия, а действительность, которая, однако, ведет к новым ступеням отчуждения. Последнее становится всецело объективным, и отчужденный субъект поглощается формой отчужденного бытия. Теперь существует одно измерение — повсюду и во всех формах. Достижения прогресса пренебрегают как идеологическим приговором, так и оправданием, перед судом которых “ложное сознание” становится истинным.

Однако это поглощение идеологии действительностью не означает “конца идеологии”. Напротив, в специфическом смысле развитая индустриальная культура становится даже более идеологизированной, чем ее предшественница, ввиду того, что идеология воспроизводит самое себя. Провоцирующая форма этого суждения вскрывает политические аспекты господствующей технологической рациональности. Аппарат производства и производимые им товары и услуги “продают” или навязывают социальную систему как целое. Транспортные средства и средства массовой коммуникации, предметы домашнего обихода, пища и одежда, неисчерпаемый выбор развлечений и информационная индустрия несут с собой предписываемые отношения и привычки, устойчивые интеллектуальные и эмоциональные реакции, которые привязывают потребителей, доставляя им тем самым большее или меньшее удовольствие, к производителям и через этих последних — к целому. Продукты обладают внушающей и манипулирующей силой; они распространяют ложное сознание, снабженное иммунитетом против собственной ложности. И по мере того, как они становятся доступными для новых социальных классов, то воздействие на сознание, которое они несут с собой, перестает быть просто рекламой; оно становится образом жизни. Это не плохой образ жизни — он гораздо лучше прежнего, — но именно поэтому он препятствует качественным переменам. Как следствие, возникает модель одномерного мышления и поведения, в которой идеи, побуждения и цели, трансцендирующие по своему содержанию утвердившийся универсум дискурса и поступка, либо отторгаются, либо приводятся в соответствие с терминами этого универсума, переопределяемые рациональностью данной системы и ее количественной мерой (its quantitative extension). [...]

Одномерное мышление систематически насаждается изготовителями политики и их наместниками в сфере массовой информации. Универсум их дискурса внедряется посредством самодвижущихся гипотез, которые, непрерывно и планомерно повторяясь, превращаются в гипнотически действующие формулы и предписания. К примеру, “свободными” являются те институты, которые действуют (и приводятся в действие) в Свободном Мире, остальные трансцендирующие формы свободы по определению записываются в разряд анархизма, коммунизма или пропаганды. Подобным образом всякие посягательства на частное предпринимательство, которые исходят не от него самого (или правительственных решений), такие, как система всеобщего и всеохватывающего здравоохранения, или защита природы от чересчур активной коммерциализации, или учреждение общественных услуг, чреватых ущербом для частных прибылей, являются “социалистическими”. Подобная тоталитарная логика свершившихся фактов имеет свое восточное соответствие. Там свобода провозглашена образом жизни, установленным коммунистическим режимом, в то время как все остальные трансцендирующие формы свободы объявляются либо капиталистическими, либо ревизионистскими, либо левым сектантством. И в том и в другом лагере неоперационалистские идеи воспринимаются как подрывные и изгоняются из образа жизни, а всякое движение мысли останавливается перед барьерами, которые предстают как границы самого Разума. [...]

Очевидно, что сокращению труда предшествует сам труд и что развитию человеческих потребностей и возможностей их удовлетворения должна предшествовать индустриализация. Но поскольку всякая свобода зависит от завоевания чуждой этим потребностям и возможностям индивида необходимости, реализация свободы зависит от методов этого завоевания. Ибо самая высокая производительность труда может стать средством для его увековечения, а самая эффективная индустриализация может служить ограничению потребностей и манипулированию.

Достигая этой точки, господство под маской изобилия и свобод распространяется на все сферы частного и публичного существования, интегрирует всякую подлинную оппозицию и поглощает все альтернативы. Становится очевидным политический характер технологической рациональности как основного средства усовершенствования господства, создающего всецело тоталитарный универсум, в котором общество и природа, тело и душа удерживаются в состоянии постоянной мобилизации для защиты этого универсума. [...]

В обществе тотальной мобилизации, формирование которого происходит в наиболее развитых странах индустриальной цивилизации, можно видеть, как слияние черт Государства Благосостояния и Государства Войны приводит к появлению некоего продуктивного гибрида. Сравнение с его предшественниками не оставляет сомнений в том, что это “новое общество”. Традиционные очаги беспокойства здесь стерилизированы или изолированы, а подрывные элементы взяты под контроль. Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребителей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития; постепенное уподобление синих и белых воротничков, разновидностей лидерства в сферах бизнеса и труда, видов досуга и устремления различных социальных классов; формирование предустановленной гармонии между образованием и национальной целью; вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации.

В политической сфере эта тенденция явственно обнаруживается как унификация и слияние противоположностей. Под угрозой международного коммунизма двухпартийность подминает интересы соперничающих групп во внешней политике и распространяется на внутреннюю политику, где программы крупных партий становятся все менее различимыми даже по степени притворства и духа клише. Это объединение противоположностей сказывается на самой возможности социальных перемен, ибо оно охватывает даже те слои, на чью спину опирается прогресс системы, т.е. те классы, само существование которых было когда-то воплощенной оппозицией системе как целому. [...]

Для того чтобы обнаружить причины такого развития, не требуется глубокого анализа. Конфликты, существовавшие на Западе, частично претерпели модификацию и частично нашли свое разрешение под двойным (и взаимозависимым) влиянием технического прогресса и международного коммунизма. Угроза извне привела к торможению классовой борьбы и консервации “империалистических противоречий”. Мобилизованное против этой угрозы капиталистическое общество демонстрирует неведомую предыдущим стадиям индустриальной цивилизации межгосударственную согласованность, которая опирается на материальную почву, а именно мобилизация против врага действует как могучий стимул производства и трудовой занятости, тем самым поддерживая высокий уровень жизни.

[...] Новый технологический мир труда ведет к ослаблению негативной позиции рабочего класса: последний уже не выглядит живым опровержением существующего общества. Эту тенденцию усиливает эффект технологической организации производства по ту сторону барьера: управление и дирекция. Господство преобразуется в администрирование. Капиталистические боссы и собственники теряют отличительные черты ответственных агентов и приобретают функции бюрократов в корпоративной машине. Внутри обширной иерархии исполнительных и управляющих советов, значительно переросших индивидуальную форму управления [...] осязаемые источники эксплуатации исчезают за фасадом объективной рациональности. [...]

На стадии наивысшего развития капитализма общество является системой подавляемого плюрализма, в которой институты состязаются в укреплении власти целого над индивидом. Тем не менее для управляемого индивида плюралистское администрирование гораздо предпочтительнее тотального. Один институт может стать для него защитой от другого; одна организация — смягчить воздействие другой, а возможности бегства и компенсации можно просчитать. Все-таки власть закона, пусть ограниченная, бесконечно надежнее власти, возвышающейся над законом или им пренебрегающей. [...]

Тоталитарные тенденции одномерного общества делают традиционные пути и средства протеста неэффективными и, может быть, даже опасными, поскольку они сохраняют иллюзию верховенства народа. В этой иллюзии есть доля правды: “народ”, бывший ранее катализатором общественных сдвигов, “поднялся” до роли катализатора общественного сплачивания. В гораздо большей степени в этом, а не в перераспределении богатств и уравнивании классов, состоит новая стратификация развитого индустриального общества.

Однако под консервативно настроенной основной массой народа скрыта прослойка отверженных и аутсайдеров, эксплуатируемых и преследуемых представителей других рас и цветов кожи, безработных и нетрудоспособных. Они остаются за бортом демократического процесса, и их жизнь являет собой самую непосредственную и реальную необходимость отмены невыносимых условий и институтов. Таким образом, их противостояние само по себе революционно, пусть даже оно ими не осознается. Это противостояние наносит системе удар снаружи, так что она не в силах уклониться; именно эта стихийная сила нарушает правила игры и тем самым разоблачает ее как бесчестную игру. Когда они (отверженные) объединяются и выходят на улицы, безоружные, беззащитные, с требованием самых простых гражданских прав, они знают, что столкнутся с собаками, камнями, бомбами, тюрьмами, концентрационными лагерями и даже смертью. Но их сила стоит за каждой политической демонстрацией жертв закона и существующего порядка. И тот факт, что они уже отказываются играть в эту игру, возможно, свидетельствует о том, что настоящему периоду развития цивилизации приходит конец.

Нет оснований полагать, что этот конец будет благополучным. Обладая значительными экономическими и техническими возможностями, существующие общества уже вполне могут позволить себе пойти на приспособительные шаги и уступки обездоленным, а их вооруженные силы достаточно натренированы и оснащены, чтобы позаботиться об экстренных ситуациях. Однако признак конца цивилизации продолжает блуждать внутри и за пределами развитых обществ. Напрашивается очевидная историческая параллель с варварами, некогда угрожавшими цивилизованной империи; вторым периодом варварства вполне может стать продолжение империи самой цивилизации. Но вполне вероятно, что исторические крайности — высшая степень развития сознания человечества и его наиболее эксплуатируемая сила — могут сойтись и на этот раз. Это не более чем вероятность. Критическая теория общества не располагает понятиями, которые могли бы перебросить мост через пропасть между его настоящим и будущим; не давая обещаний и не демонстрируя успехов, она остается негативной. Таким образом, она хочет сохранить верность тем, кто, уже утратив надежду, посвятил и продолжает посвящать свои жизни Великому Отказу. [...]

Печатается по: Маркузе Г. Одномерный человек. М., 1994.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Marcuse G. Reason and Revolution. Hegel and Rise of Social Theory. L., 1941;

Idem. Eros and Civilisation. Boston, 1955 (русский перевод: Эрос и цивилизация. М., 1995);

Idem. 0ns-Dimensional Man. Boston, 1965 (русский перевод: Одномерный человек. М., 1994);

Idem. Essay on Liberation. Boston, 1969


 Моска Гаэтано

 

(1858—1941)—выдающийся итальянский политолог, один из основателей элитологии, профессор Туринского и Римского университетов. Главная заслуга Моски — вычленение элиты как специального объекта исследования, анализ ее структуры, законов функционирования, прихода к власти, причин вырождения и упадка, смены ее контрэлитой. В 1896 г. вышла его книга “Элементы политической науки”, а в 1923 г.—ее дополненное издание. В 1939 г. эта книга была переведена на английский язык и издана под названием “Правящий класс”, принеся автору мировую известность.

Понятию “элита” Моска предпочитал термины “правящий класс” и “политический класс”, употребляя их как синонимы. Впоследствии он вынужден был внести коррективы, отметив, что политический класс является как бы базой для правящего класса. Действительно, понятие “правящий класс”, с одной стороны, более широкое, чем “политический класс”: в него входят и другие, не политические структурные элементы — экономическая, культурная и прочие элиты. Однако в ином отношении понятие “политический класс” — более широкое, чем “правящий класс”: оно включает не только властвующую группу, но и оппозицию. Политология для Моски прежде всего наука об элитах, важнейший инструмент выработки ими научной политики, которая поможет им удержаться у власти. Опасность для элит — их стремление превратиться в наследственную, закрытую группу, что неминуемо ведет к ее вырождению, замене контрэлитой. По мнению Моски, оптимальна такая политическая система, которая, с одной стороны, не полностью закрыта для мобильности в элиту, а с другой — обеспечивает преемственность элиты — главной гарантии устойчивости политической системы. Идеалом является формирование элиты не на основе богатства и родовитости, а на основе способностей, образования, заслуг.

Впоследствии эти идеи вылились в теории меритократии. (Текст подобран Г. К. Ашиным.)

ПРАВЯЩИЙ КЛАСС

1. Среди неизменных явлений и тенденций, проявляющихся во всех политических организмах, одно становится очевидно даже при самом поверхностном взгляде. Во всех обществах (начиная со слаборазвитых или с трудом достигших основ цивилизации вплоть до наиболее развитых и могущественных) существуют два класса людей — класс правящих и класс управляемых. Первый, всегда менее многочисленный, выполняет все политические функции, монополизирует власть и наслаждается теми преимуществами, которые дает власть, в то время как второй, более многочисленный класс управляется и контролируется первым в форме, которая в настоящее время более или менее законна, более или менее произвольна и насильственна и обеспечивает первому классу, по крайней мере внешне, материальные средства существования и все необходимое для жизнедеятельности политического организма.

В реальной жизни мы все признаем существование этого правящего класса, или политического класса, как уже предпочли ранее определить его. Мы все знаем, что в нашей собственной стране, как бы то ни было, управление общественными делами находится в руках меньшинства влиятельных людей, с управлением которых, осознанно или нет, считается большинство. Мы знаем, что то же самое происходит в соседних странах, и в действительности нам следовало бы попытаться воспринимать окружающий мир организованным иначе — мир, в котором все люди были бы напрямую подчинены отдельной личности без отношения превосходства или субординации, или мир, в котором все люди в равной степени участвовали бы в политической жизни. Если в теории мы рассуждаем иначе, это отчасти связано с застарелыми привычками, которым мы следуем при размышлении, и отчасти с преувеличенным значением, которое придаем двум политическим фактам, кажущимся гораздо значительнее, чем есть на самом деле.

Первый факт — достаточно только открыть глаза, чтобы это увидеть, — заключается в том, что в каждом политическом организме есть один индивид, который является основным среди правящего класса как целого и находится, как мы говорим, у кормила власти. Это не всегда человек, обладающий законной верховной властью. В одних случаях рядом с наследным королем или императором премьер-министр или мажордом обладают реальной властью, гораздо большей, чем власть суверена, в других случаях вместо избранного президента правит влиятельный политик, который обеспечил выборы президента. В особых условиях вместо одного могут быть два или три человека, выполняющие функции верховных контролеров.

Второй факт обнаружить столь же несложно. Каким бы ни был тип политической организации, давление, вызванное неудовлетворенностью, недовольством управляемых масс, их чувствами, оказывает определенное влияние на политику правящего, или политического, класса.

Но человек, стоящий во главе государства, определенно не в состоянии был бы управлять без поддержки со стороны многочисленного класса, не мог бы заставить уважать его приказы и их выполнять; и, полагая, что он может заставить одного или действительно множество индивидов — представителей правящего класса осознавать авторитет его власти, этот человек определенно не может ссориться с данным классом или вообще покончить с ним. Если бы это было возможно, то ему пришлось бы сразу же создавать другой класс, без поддержки которого его действие было бы полностью парализовано. В то же время, утверждая, что неудовлетворенность масс может привести к свержению правящего класса, неизбежно, как будет показано далее, должно было бы существовать другое организованное меньшинство внутри самих масс для выполнения функций правящего класса. В противном случае вся организация и вся социальная структура будет разрушена.

2. С точки зрения научного исследования реальное преимущество понятия “правящий, или политический, класс” заключается в том, что изменчивая структура правящих классов имеет преимущественное значение в определении политического типа, а также уровня цивилизации различных народов. Согласно принятой классификации форм правления, которая все еще в моде, и Турция, и Россия еще несколько лет назад были монархиями, Англия и Италия — конституционными, или ограниченными, монархиями, а Франция и Соединенные Штаты — республиками. Эта классификация основана на том, что в первых двух упомянутых странах верховенство в государстве носит наследственный характер и глава государства номинально всемогущ; во второй группе стран пребывание во главе государства носит наследственный характер, но власть и прерогативы ограниченны; в двух последних странах верховенство ограниченно.

Данная классификация весьма поверхностна. Хотя и Россия, и Турция были абсолютистскими государствами, тем не менее между политическими системами правления этих стран мало общего, весьма различны и уровни их цивилизованности и организация правящих классов. На этом же основании режим в монархической Италии ближе режиму в республиканской Франции, нежели режиму в Англии, тоже монархии; существуют также серьезные различия между политической организацией Соединенных Штатов и Франции, хотя обе страны являются республиками.

Как уже говорилось, укоренившаяся традиция давно препятствовала и сейчас стоит на пути научного прогресса в решении данного вопроса. Упомянутая выше классификация, согласно которой формы правления делятся на абсолютные монархии, ограниченные монархии и республики, была разработана Монтескье и должна была заменить классификационные категории Аристотеля, который делил формы правления на монархии, аристократии и демократии. То, что Аристотель называл демократией, было просто-напросто аристократией для довольно большого числа членов общества. Сам Аристотель, находясь в положении наблюдателя, видел, что в каждом греческом государстве, аристократическом или демократическом, всегда был один или несколько человек, обладавших преимущественным влиянием. В исторический отрезок времени между Полибием и Монтескье многие авторы совершенствовали классификацию Аристотеля, введя в нее понятие “смешанная форма правления ” . Позднее современная демократическая теория, основоположником которой был Руссо, исходила из утверждения, что в любом государстве большинство граждан могут и действительно должны участвовать в политической жизни, а доктрина народного суверенитета все еще властвует над умами многих людей, несмотря на то что современные общественные науки все больше и больше доказывают: принципы демократии, монархии и аристократии действуют одновременно во всяком политическом организме. Мы не перестанем опровергать здесь эту демократическую теорию, поскольку именно в этом и заключается основная задача данной работы. Кроме того, было бы нелегко на нескольких страницах разрушить целую систему идей, которая прочно укоренилась в сознании людей. Как точно выразился Лас Касас в своем жизнеописании Христофора Колумба, переучиваться часто труднее, чем учиться.

3. Тем не менее нам кажется более предпочтительным ответить по этому поводу на возражение, которое может быть выдвинуто против нашей точки зрения. Если легко осознать, что индивид не может руководить группой, не найдя в ней поддерживающего его меньшинства, то трудно доказывать как непреложный и очевидный факт, что меньшинство управляется большинством, а не наоборот. Но в этом и заключается один из пунктов, столь многочисленных во всех других науках, что первое впечатление о чем-либо противоположно тому, что есть на самом деле. В действительности суверенная власть организованного меньшинства над неорганизованным большинством неизбежна. Власть всякого меньшинства непреодолима для любого представителя большинства, который противостоит тотальности организованного меньшинства. В то же время меньшинство организованно именно потому, что оно меньшинство. Сто человек, действуя согласованно, с общим пониманием дела, победят тысячу не согласных друг с другом людей, которые общаются только один на один. Между тем для первых легче будет действовать согласованно и с взаимопониманием просто потому, что их сто, а не тысяча. Отсюда следует, что, чем больше политическое сообщество, тем пропорционально меньше правящее меньшинство по сравнению с управляемым большинством и тем труднее будет для большинства организовать отпор меньшинству.

Как бы то ни было, в дополнение к большому преимуществу — выпавшей на долю правящего меньшинства организованности — оно так .обычно сформировано, что составляющие его индивиды отличаются от массы управляемых качествами, которые обеспечивают им материальное, интеллектуальное и даже моральное превосходство; или же они являются наследниками людей, обладающих этими качествами. Иными словами, представители правящего меньшинства неизменно обладают свойствами, реальными или кажущимися, которые глубоко почитаются в том обществе, где они живут.

4. В примитивных обществах, находящихся еще на ранней стадии развития, военная доблесть — это качество, которое быстро обеспечивает доступ в правящий, или политический, класс. В высокоцивилизованных обществах война — исключительное явление. А в обществах, находящихся на ранних стадиях развития, ее можно по существу считать нормальным явлением, и индивиды, проявляющие большие способности в войне, легко добиваются превосходства над своими товарищами, а наиболее смелые становятся вождями. Это непреложный факт, однако формы, которые он может принимать в зависимости от набора условий, весьма многообразны. Превосходство военного сословия над мирным большинством обусловлено перемещением рас и народов, связано с захватом со стороны агрессивной группы относительно мирной части общества. Иногда это действительно так: в качестве примера можно привести Индию после ее захвата ариями. Римскую империю после вторжения в нее германцев и Мексику после захвата ацтеками. Однако гораздо чаще при определенных социальных условиях возвышение воинственного правящего класса наблюдается там, где нет никаких признаков иностранного вторжения. До тех пор пока [первобытная] орда живет исключительно охотой, все индивиды без труда могут стать воинами. В ней, конечно, будут свои лидеры, руководящие племенем, но невозможно обнаружить класс военных, начинающих эксплуатировать и в то же время защищать другой класс, занимающийся мирным трудом. По мере того как племя переходит от занятия охотой к земледелию и пастушеству, наряду со значительным ростом населения и обретением большей устойчивости средств социального воздействия происходит более или менее четкое деление на два класса, один из которых занимается преимущественно сельским хозяйством, а другой — военным делом. В таком случае неизбежно, что класс военных будет шаг за шагом добиваться такого доминирования над другим классом, чтобы иметь возможность довлеть над ним безнаказанно.

Польша дает характерный пример постепенной метаморфозы военного класса в абсолютно доминирующий. Первоначально поляки имели ту же организацию сельских поселений, которая преобладала среди всех славянских народов. Не существовало различий между воинами и сельскими тружениками, т. е. между знатью и крестьянами. Но после того как поляки заселили широкие равнины, орошаемые водами Вислы и Немана, они начали заниматься земледелием. Однако сохранялась необходимость бороться с воинственными соседями, поэтому племенные вожди, или воеводы, собирали вокруг себя определенное число отборных людей, специальным занятием которых было владение оружием. Эти воины были распределены между различными сельскими общинами, освобождены от сельскохозяйственного труда, но вместе с тем получали свою долю продуктов земли наряду с другими членами общины. Вначале их положение было не слишком привлекательным, и иногда сельские жители предпочитали не отказываться от сельскохозяйственного труда, чтобы избежать участия в войне. Однако постепенно по мере укрепления этого порядка, когда один класс привык к военной деятельности и организации, а другой закалился, работая плугом и лопатой, воины стали знатью и владельцами, а крестьяне, некогда их сотоварищи и братья, — вилланами и крепостными. Шаг за шагом воины-владельцы повышали свои требования увеличить долю, которую они имели как члены общины, до размеров всей продукции общины за вычетом того, что жизненно необходимо для земледельцев; и когда последние пытались бороться с таким насилием, они были силой прикреплены к земле, и все это было характерным проявлением откровенного, явного крепостничества.

В ходе этой эволюции, примерно в 1333 г., король Казимир Великий тщетно пытался обуздать высокомерную наглость воинов. Когда крестьяне явились к нему с жалобами на знать, он ограничился тем, что спросил, нет ли у них палок и камней. Через несколько поколений, в 1537 г., знать заставила всех торговцев в городах продать принадлежащие им' имения, и отныне земельная собственность стала прерогативой одной лишь знати. В это же время знать усилила давление на короля, требуя начать переговоры с Римом и установить, что отныне в Польше только знатные люди могут вступать в святые ордена. Это практически полностью лишало горожан и крестьян права на почетные посты и какой бы то ни было социальной значимости.

Такой же процесс мы наблюдаем в России. Здесь воины, входящие в дружину, или охрану, древнерусских князей (ведущих свою родословную от Рюрика), также имели свою долю от доходов мира (сельских крестьянских общин) как средство существования. Постепенно эта доля увеличивалась. Пока земля была в избытке и работников не хватало, крестьяне часто сами заботились о своей выгоде и переезжали с места на место. Поэтому в конце XVI в. царь Борис Годунов разрешил знати прикрепить крестьян к своим землям, закрепив тем самым крепостное право. Однако вооруженные силы в России никогда не формировались исключительно из знати. Мужики (крестьяне) шли воевать как простые солдаты при дружине. Еще в XVI в. Иван Грозный создал стрелецкое войско, которое практически представляло собой постоянную армию, просуществовавшую вплоть .до того времени, когда Петр Великий заменил его полками, организованными по западноевропейскому образцу. В этих полках члены старой дружины наряду с иностранцами стали офицерами, в то время как мужики составляли основной контингент рядовых.

У народов, только вступивших в земледельческую стадию развития и сравнительно цивилизованных, именно класс военных, вне всякого сомнения, является политическим, или Правящим, классом. Иногда владение оружием разрешалось только этому классу, так было в Индии и Польше. Представители класса управляемых при возможности записывались в армию, однако чаще всего как простые солдаты в самые непрестижные подразделения. Так, в Греции во время войны с мидянами [персами] граждане, принадлежащие к наиболее состоятельным и влиятельным классам, составляли отборные части (конницу и тяжеловооруженных пехотинцев), а менее обеспеченные сражались как пелтасты, Или метальщики из пращи, в то время как рабы, т. е. массы трудящихся, были полностью отстранены от военной службы. Аналогичную организацию мы обнаруживаем в республиканском Риме вплоть до Пунических войн и даже до времени Мария; в латинской и германской Европе в эпоху Средневековья; как только что было показано, в России и у многих других народов. По замечанию Цезаря, в его время становым хребтом галльского войска была конница, состоявшая из представителей знати. Эдуи, например, не смогли выстоять против Ариовиста, после того как цвет Их конницы был уничтожен в бою. 5. Везде — в России и Польше, в Индии и средневековой Европе — правящие военные классы обладали почти Исключительным правом собственности на землю. Земля, Как мы уже видели, является основным средством производств и источником благосостояния в странах, не достигших вершин цивилизации. С прогрессом пропорционально увеличиваются доходы от земли. С ростом населения в определенные периоды рента, в рикардианском смысле этого термина, Увеличилась, поскольку появились огромные центры потребления — таковыми во все времена были столицы и другие большие города, как древние, так и современные. В результате, если не препятствовали иные условия, происходили важные социальные изменения. Доминирующей чертой правящего класса стало в большей степени богатство, нежели Воинская доблесть: правящие скорее богаты, чем храбры. Основным условием подобной трансформации является То, что социальная организация должна быть упорядочена и усовершенствована до такой степени , чтобы обеспеченная публичной властью защита превосходила защиту с помощью Неофициальной силы. Другими словами, частная собственность должна быть так защищена реализуемыми на практике Действенными законами, чтобы власть самого собственника стала излишней. Происходит это путем постепенных изменений в социальной структуре, и в результате тип политической организации, который можно назвать феодальным государством, трансформируется в принципиально другой тип, который можно назвать бюрократическим государством. Далее нам следует подробнее проанализировать эти типы, но нужно сразу сказать, что данная эволюция, как правило, заметно облегчается прогрессом средств умиротворения и определенных моральных устоев, являющихся достижениями цивилизации. Как только осуществляется такая трансформация, богатство создает политическую власть, точно так же, как политическая власть создает богатство. В обществе, достигшем определенной степени зрелости, где личная власть сдерживается властью общественной, власть имущие, как правило , богатые, а быть богатым — значит быть могущественным. И действительно, когда борьба с бронированным кулаком запрещена, в то время как борьба фунтов и пенсов разрешается, престижные посты неизменно достаются тем, кто лучше обеспечен денежными средствами. Есть, безусловно, государства, достигшие высокого уровня цивилизации, основанные теоретически на таких моральных принципах, что, кажется, они препятствуют столь властной претензии со стороны богатства. Есть и множество других случаев, когда теоретические принципы могут лишь очень ограниченно применяться в реальной жизни. В Соединенных Штатах вся власть является прямым или косвенным результатом всеобщих выборов, и во всех штатах существует всеобщее избирательное право для всех мудечин и женщин. Более того, демократия не только характеризует институты, но и влияет в определенной степени на мораль. Богачи чувствуют обычно определенную неприязнь к участию в общественной жизни, а бедняки испытывают неприязнь, выбирая богатых в выборные органы. Но это не мешает богачу быть более влиятельным по сравнению с бедняком, поскольку он может оказывать давление на политиков, контролирующих государственную администрацию. Это не мешает проводить выборы под звон долларов и не избавляет всю законодательную власть и значительное число конгрессменов от ощущения влияния мощных корпораций и крупных финансистов. [...] Во всех странах мира все прочие факторы, оказывающие социальное влияние, — личная известность, хорошее образование, специальная подготовка, высокий сан в церковной иерархии, общественное управление и армия — всегда доступнее богатым, чем бедным. У богатых по сравнению с бедными путь странствий всегда короче, не говоря уже о том, что богатые избавлены от наиболее тернистой и тяжелой части пути. 6. В обществах, где сильна религиозная вера и главы церкви образуют особый класс, всегда возникает церковная аристократия и получает в собственность более или менее значительную часть богатства и политической власти. Яркими примерами такого положения могут служить Древний Египет (в определенные периоды), брахманская Индия и средневековая Европа. Зачастую священники не только выполняют религиозные функции, но и обладают правовым и научным знанием, образуя класс носителей высочайшей интеллектуальной культуры. Сознательно или бессознательно иерархия священников часто проявляет тенденцию монополизировать обучение и препятствовать распространению методов и процедур, которые облегчают приобретение нового знания. Возможно, именно из-за этой тенденции или отчасти из-за нее мучительно медленно распространялся демотический алфавит в Древнем Египте, хотя он был, несомненно, проще иероглифического письма. Друиды в Галлии были знакомы с греческим алфавитом, но не разрешали записывать их богатую священную литературу, требуя от своих учеников заучивать ее наизусть ценой невероятных усилий. Примером такого рода можно считать употребление мертвых языков, которое мы обнаруживаем в Халдее, Индии, средневековой Европе. Иногда, как в Индии, низы были строго отстранены от постижения знаний Священных книг. Специальные знания и подлинно научная культура, очищенные от всякой духовно-религиозной ауры, становятся важной политической силой только на высокой ступени цивилизации, и тогда доступ в правящий класс получают лишь те, кто владеет этими знаниями. Но и в этом случае не столько знание само по себе обладает политической ценностью, сколько его практическое применение на благо власти и государства. Иногда все, что требуется, — это простое овладение механическими процессами, нужными для достижения более высокой культуры. Это может быть связано с тем, что на такой основе легче выявить и проверить то умение, которого может добиться кандидат, и тогда оценить его и отнести к определенному разряду. Так, в некоторые периоды в истории Древнего Египта профессия писца открывала дорогу в государственное учреждение и вела к власти, возможно, потому, что для обладания навыками письма иероглифами надо было долго и упорно трудиться. Также и в современном Китае изучение бесчисленных иероглифов составляет основу обучения чиновника. В современной Европе и Америке класс, который применяет достижения науки в военном деле, общественном управлении, занимает, с социальной и политической точки зрения, наиболее важное положение. В западном мире, так же, как и в Древнем Риме, в целом в привилегированном положении находятся юристы. Они знают сложное законодательство всех народов в истории цивилизации, и их деятельность становится особо значимой, если знание закона сочетается с ораторским искусством, которое может быть по вкусу современникам. Существует множество примеров того, как продолжительное руководство военной организацией и гражданским обществом породило и развило у значительной части правящего класса реальное искусство управления, которое лучше грубого практицизма или чего-либо другого, порожденного индивидуальным опытом. В таких условиях возникают аристократии функционеров, подобно римскому сенату, венецианским нобилям и в определенной степени английской аристократии. Все эти объединения вызывали восхищение Джона Стюарта Милля, и, несомненно, все три создали правительства, отличавшиеся хорошо продуманной политикой, большой устойчивостью и дальновидностью. Данное искусство управления — это не политическая наука, хотя время от времени и использует ее некоторые постулаты. Однако, даже если сейчас искусство управления престижно для определенных классов, долго выполнявших политические функции, оно не служило никогда общепринятым критерием привлечения на государственную службу людей, далеких от нее по своему социальному положению. Более того, степень овладения индивидом искусством управления определить, кроме исключительных случаев, весьма сложно, если индивид не проявляет его на практике. 7. В некоторых странах мы находим наследственные привилегированные касты. В таких случаях правящий класс явно ограничен числом семейств, и рождение является единственным критерием, определяющим принадлежность к нему. Примеров тому чрезвычайно много. Нет практически страны с продолжительной историей, в которой не было бы в то или иное время наследственной аристократии. Мы обнаруживаем ее в определенные периоды в Китае и Древнем Египте, в Индии, Греции до войны с мидянами, в Древнем Риме, у славянских народов, у латинов и германцев в эпоху Средневековья, в Мексике в период открытия Америки и в Японии еще несколько лет назад.

В этой связи два предварительных замечания по рассматриваемому вопросу. Во-первых, все правящие классы стремятся стать наследственными если не по закону, то фактически. Все политические силы обладают, видимо, качеством, которое в физике называют силой инерции. Они имеют тенденцию оставаться на том же месте в том же состоянии. Богатство и военная доблесть без труда поддерживаются в определенных семьях моральной традицией и наследованием. Годность для получения важного поста — привычка к нему, в определенной степени способность занимать его вместе с вытекающими последствиями — все это гораздо проще достигается тем, кто привычен к этому с детства. Даже когда академические степени, научная подготовка, особые способности, выявленные в ходе проверки и конкурса, открывают доступ в государственные учреждения, тем самым отнюдь не устраняется то особое преимущество для определенных индивидов, которое французы называют преимуществом positions deja prises*1*. Хотя экзамен и конкурс теоретически доступны для всех, на деле большинство не имеет ни средств для продолжительной подготовки, ни связей и титулов, которые быстро ставят индивида на правильную дорогу, помогают не двигаться на ощупь и избежать грубых ошибок, неизбежных в том случае, если человек оказывается в неизвестном для него окружении без всякого руководства и поддержки.

Демократический принцип выборов, основанных на широких избирательных правах, может на первый взгляд находиться в противоречии с тенденцией к стабильности, которую, согласно нашей теории, проявляют правящие классы. Однако необходимо отметить, что кандидаты, добивающиеся успеха в демократических выборах, почти всегда те, кто обладает указанной выше политической силой, чаще всего наследственной. В английском, французском и итальянском парламентах часто можно видеть сыновей, внуков, братьев, племянников и зятьев настоящих и бывших членов парламента и депутатов.

Во-вторых, когда мы анализируем наследственную знать, утвердившуюся в стране и монополизировавшую политическую власть, можно быть уверенным, что такому статусу de jure предшествует статус de facto. До провозглашения их исключительного наследственного права на власть семьи или касты, о которых идет речь, должны твердой рукой взять руль управления, полностью монополизируя все политические силы своей страны в данный период. В противном случае такая претензия с их стороны вызвала бы только сильный протест и спровоцировала острую борьбу.

Наследственная аристократия нередко начинает хвастаться божественным происхождением или по крайней мере происхождением, отличающимся от происхождения управляемых классов и превосходящим его. Такие претензии объясняют весьма научным социальным фактом, а именно тем, что всякий правящий класс стремится оправдать свое подлинное осуществление власти, опираясь на какой-либо всеобщий моральный принцип. Такого рода претензия выдвигается в настоящее время. Некоторые авторы, используя и развивая дарвиновскую теорию, утверждают, что высшие классы олицетворяют верхний уровень социальной эволюции и посему превосходят по своей органической природе низшие. [...] Гумплович утверждает, что социальная дифференциация в современных цивилизованных странах основана на этнологической гетерогенности.

В настоящее время история со всей определенностью свидетельствует об особых способностях и об особых пороках (причем и те, и другие весьма заметны), проявляющихся в закрытых или почти закрытых для проникновения извне аристократиях. Древнеримский патрициат, английская и немецкая знать нашего времени могут служить готовым примером. Однако, используя этот факт или теории, стремящиеся преувеличить его значение, можно всегда возразить, сказав, что индивиды, принадлежащие к этим аристократиям, обладают особыми качествами не столько из-за крови, которая течет в их жилах, сколько в силу такого воспитания, которое развивает в них вполне определенные интеллектуальные и нравственные качества.

Из всех факторов, учитывающихся при рассмотрении социального превосходства, превосходство в интеллекте менее всего связано с наследственностью. Дети людей, отличающихся высоким интеллектом, зачастую обладают посредственными способностями. Именно поэтому наследственные аристократии никогда не защищают свое правление на основе только интеллектуального превосходства, но чаще ссылаются на свое превосходство характера и богатства.

Опровергая данное заявление, утверждают, что образование и окружение позволяют объяснить лишь превосходство умственных способностей, а не различия душевного склада — силу воли, смелость, гордость, активность. Истина заключается в том, что социальное положение, семейные традиции, привычки того класса, в котором мы живем, в большей степени, нежели полагают, влияют на степень развития упомянутых выше качеств. Внимательно присмотревшись к индивидам, которые к лучшему или худшему изменили свой социальный статус и, следовательно, находятся в непривычном для них окружении, мы увидим, что их умственные способности меньше подвержены влиянию по сравнению с моральными качествами. Приобретя широкий кругозор, который дает индивиду образование, если он только не совсем туп, каждый индивид, останется ли он простым служащим или станет министром, будет в чине сержанта или дослужится до генеральского звания, будет министром или нищим, неизменно тем не менее останется на том уровне умственных способностей, который дала ему природа. И все же с изменением социального статуса и благополучия гордый нередко становится раболепным, раболепие сменяется самонадеянностью, честный по натуре человек приучается лгать или, по крайней мере создает видимость честности и покладистости характера. Конечно, верно, что человек, утративший состояние, зачастую приобретает черты покорности, самоотречения и изобретательности, в то время как поднимающийся наверх обретает черты честности и справедливости. Короче говоря, меняется человек к лучшему или худшему, он должен быть исключительно хладнокровным, чтобы значительно изменить свой социальный статус и в то же время не претерпеть изменений в своем характере. По мнению Мирабо, во всяком человеке любое значительное перемещение по социальной лестнице вызывает кризис, который залечивает все его раны и порождает новые. [...] 8. Наконец, если мы будем придерживаться мнения тех, кто защищает идею исключительной роли наследственности в формировании правящего класса, то следовало бы прийти к заключению, которое выводится из принципа эволюции. Политическая история человечества была бы гораздо проще, чем на самом деле. Если правящий класс действительно принадлежит к другой породе или если качества, обеспечивающие его доминирование, являются прежде всего врожденными, то тогда трудно понять, как, уже сформировавшись, он должен прийти в упадок и утратить свою власть. Отличительные свойства рода чрезвычайно устойчивы. Согласно эволюционной теории, приобретенные родителями качества в их детях становятся врожденными и по мере смены поколений постепенно оттачиваются. Тогда потомки правителей должны бы все более приспосабливаться к управлению, а на долю других классов выпадало бы мало шансов бросить им вызов или попытаться их выжить. Однако сейчас есть множество самых избитых примеров, убеждающих всякого в том, что события развиваются отнюдь не в данном направлении. Мы уже наблюдаем, что с изменением баланса политических сил, когда назревает необходимость проявления в государственном управлении новых черт, а старые способности отчасти утрачивают свою значимость или же происходят изменения в их распределении, меняется и способ формирования правящего класса. Если в обществе существует новый источник богатства, если возрастает практическая значимость знания, если находится в упадке старая или появилась новая религия, если распространяется новое идейное течение, тогда одновременно и в правящем классе происходят далеко идущие перемены. Кто-то действительно может сказать, что вся история цивилизованного человечества низводится до конфликта между стремлением доминирующих элементов монополизировать политическую власть и передать ее по наследству и стремлением расщепить старые силы и возвысить новые; и этот конфликт порождает бесконечные процессы эндосмоса*2* и экзосмоса*3* между высшими классами и определенной частью низших. Правящие классы неизбежно приходят в упадок, если перестают совершенствовать те способности, с помощью которых пришли к власти, когда не могут более выполнять привычные для них социальные функции, а их таланты и служба утрачивают в обществе свою значимость. Так, римская аристократия сошла на нет, когда перестала быть единственным источником пополнения числа офицеров высокого ранга, высших должностных лиц. Именно так пришла в упадок и венецианская знать, когда ее представители перестали командовать галерами и проводить в море большую часть жизни торгуя и воюя. В неорганической природе есть пример такого же рода, когда стремление к неподвижности, порожденное силой инерции, постоянно находится в конфликте со стремлением к перемене, и все это — результат неравномерного распределения тепла. Каждая из этих тенденций время от времени превалирует в разных регионах нашей планеты, вызывая одна — затишье, другая — ветер и шторм. Подобно этому в человеческих обществах преобладает то тенденция формирования закрытых, устойчивых, кристаллизованных правящих классов, то тенденция, ведущая к более или менее быстрому их обновлению. Восточные общества, которые мы считаем устойчивыми, в действительности не всегда являются таковыми, иначе, как уже отмечалось, они не могли бы достичь вершин цивилизации, чему есть неопровержимые свидетельства. Точнее будет сказать, что мы узнали о них в то время, когда их политические силы и политические классы находились в состоянии кристаллизации. То же самое происходит в обществах, которые мы обычно называем стареющими, где религиозные убеждения, научные знания, способы производства и распределения благ столетиями не претерпевали радикальных изменений и в ходе их повседневного развития не испытывали проникновения инородных элементов, материальных или интеллектуальных. [...]

Так, мы видим, что в Индии кастовая система укоренилась после подавления буддизма. Греки обнаружили наследственные касты в Древнем Египте, но нам известно, что в периоды расцвета и величия египетской цивилизации политическая власть и социальный статус не носили наследственного характера. В нашем распоряжении египетский документ, который повествует о жизни военного высокого ранга, жившего в период изгнания гиксосов. Он начал свою карьеру простым солдатом. Другие документы свидетельствуют о случаях, когда один и тот же человек преуспевал на военной службе, в общественном управлении и в церковной иерархии.

Самый известный и, возможно, наиболее впечатляющий пример общества, склонного к кристаллизации,—это общество того периода римской истории, который принято называть ранней империей. Тогда после нескольких столетий почти полной социальной неподвижности все отчетливее стало просматриваться выделение двух классов — класса крупных землевладельцев и чиновников высокого ранга и класса рабов, земледельцев и городского плебса. Особенно впечатляет то, что государственная служба и социальное положение стали наследственными по обычаю раньше, чем по закону, и эта тенденция в указанный период распространилась очень быстро.

В истории народа может случиться и так, что торговые отношения с иноземцами, вынужденная эмиграция, открытия, войны порождают новую бедность и новое богатство, способствуют распространению преимущественно неизвестного ранее знания и проникновению новых моральных, интеллектуальных и религиозных идей. И опять в результате такого проникновения, или вследствие процесса постепенного внутреннего развития, или же в силу обеих причин может появиться новое знание, или в чести вновь окажутся определенные элементы старого, давно забытого знания, так что новые идеи и убеждения выдвинутся вперед и опрокинут укоренившиеся, с помощью которых поддерживалась покорность масс. Правящий класс также может быть полностью или частично побежден и уничтожен иностранным вторжением или, когда возникают упомянутые выше обстоятельства, может быть лишен власти с приходом новых социальных элементов, сильных политических сил. Тогда, естественно, наступает период обновления либо, если кому-то больше нравится, революции, в ходе которой проявляется свобода действий индивидов, часть которых, наиболее пассионарных, энергичных, бесстрашных или просто самых практичных, прокладывает себе дорогу с нижних ступеней социальной лестницы наверх.

Если началось такое движение, сразу остановить его невозможно. Пример индивидов, которые начинали с нуля и достигли заметного положения, вызывает честолюбивые замыслы, алчность, новые усилия, и это молекулярное обновление правящего класса продолжается до тех пор, пока не сменится продолжительным периодом социальной стабильности. Вряд ли есть необходимость приводить примеры наций, испытавших такие периоды обновления. В наши дни их множество. Быстрое пополнение правящих классов—поразительное и частое явление не только в колониальных странах. Когда общественная жизнь начинается в таких условиях, а правящий класс находится только в процессе формирования, доступ в него прост. Овладение землей и другими средствами производства не совсем невозможно, но во всяком случае труднее, чем где бы то ни было. Именно поэтому греческие колонии, по крайней мере в определенный период, были большим полигоном реализации устремлений и предприимчивости греков. Именно поэтому в Соединенных Штатах, где освоение новых земель продолжалось на протяжении всего XIX в. и постоянно создавались новые отрасли промышленности, немало примеров, когда люди, начиная с нуля, добивались известности и состояния, и все это питает в жителях данной страны иллюзию, что демократия реально существует.

Предположим теперь, что общество переходит постепенно от лихорадочного состояния к покою. Поскольку у человеческого существа всегда одни и те же психологические устремления, те, кто принадлежит к правящему классу, начнут обретать чувство солидарности с ним. Они все более становятся недоступными, все лучше овладевают искусством использовать к своей выгоде необходимые для достижения и удержания власти качества и способности. Далее, появляется и носящая консервативный характер сила — сила привычки. Многие люди смиряются со своим низким положением, в то время как члены определенных привилегированных семей или классов все более убеждаются в том, что обладают почти абсолютным правом на высокое положение и правление.

Несомненно, филантроп впадет в искушение выяснить, в какие же периоды человечество счастливее или несчастнее —в периоды социальной стабильности и кристаллизации, когда практически каждому предопределено остаться в том социальном положении, к которому он принадлежал по рождению, или в периоды обновления и революции, позволяющие всем жаждать более высокого положения, а кому-то и добиваться его. Такое исследование было бы нелегким. Потребовалось бы учесть множество оговорок, исключений, да и сам исследователь, вероятно, был бы не свободен от личных пристрастий. Поэтому не рискнем дать собственный ответ. [...]

Печатается по: Моска Г. Правящий класс// Социс. 1994. № 10. С. 187— 198.

ПРИМЕЧАНИЯ

*1* уже занятого положения (фр.).

*2* Эндосмос — процесс просачивания жидкостей и растворенных веществ из внешней среды внутрь клетки.

*3* Экзосмос — процесс просачивания жидкостей и растворенных веществ из клетки во внешнюю среду.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Mosca G. Sulla teorica dei governi e sul governo parlamentare. Palermo, 1884;

Idem. Elementi di scienza politica. Mil., 1923; Idem. The Ruiing Class. N.Y., 1939.


Михельс Роберт

1876—1936)—немецкий политолог и социолог. Наряду с Г. Моской, В. Парето считается одним из основателей элитологии, а также социологии политических партий. Первые политологические сочинения Михельса отличались руссоистско-синдикалистским максимализмом; в них утверждалось, что подлинная демократия — непосредственная, прямая, а представительная демократия несет в себе зародыш олигархичности. Позднее в своем главном труде “Социология политической партии в условиях демократии” (1911) Михельс приходит к выводу, что олигархия — неизбежная форма жизни крупных социальных структур. Известность Михельса связана прежде всего со сформулированным им “железным законом олигархических тенденций”: демократия, дабы сохранить себя и достичь стабильности, вынуждена создавать организацию, а это связано с выделением элиты — активного меньшинства, которому масса должна довериться, так как не может осуществлять свой прямой контроль над этим меньшинством. Поэтому демократия неизбежно превращается в олигархию. Демократия не может существовать без организации, управленческого аппарата, элиты, а это ведет к закреплению постов и привилегий, к отрыву от масс, к несменяемости лидеров, к вождизму. Функционеры левых партий, особенно избранные членами парламентов, меняют свой социальный статус, превращаются в правящую элиту. Харизматических лидеров, поднимающих массы к активной политической деятельности, сменяют бюрократы, а революционеров и энтузиастов — консерваторы и приспособленцы. Многие современные политологи находят в концепциях Михельса аргументы против прямой демократии, против возможности существования общества без элиты. В последних работах склонялся к апологии фашизма и авторитаризма. (Текст подобран Г. К. Ашиным.)

СОЦИОЛОГИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ В УСЛОВИЯХ ДЕМОКРАТИИ

Большинство социалистических школ считают в будущем возможным достижение демократии, а большинство людей аристократических взглядов признают ее хотя и общественно вредной, но осуществимой. Вместе с тем есть и консервативное течение в ученом мире, которое эту возможность исключает полностью и на все времена. Это течение [...] проповедует необходимость в условиях любого человеческого сообщества “классовой политики ” , т. е. политики господствующего класса — класса меньшинства.

Неверующие в Бога демократии не перестают называть ее детской сказкой, утверждая, что все слова языка, включающие в себя господство массы, — “государство”, “народное представительство”, “нация” и т.д.— выражают только принцип, но не действительное состояние. Им принадлежит и теория о том, что вечная борьба между аристократией и демократией на деле, как свидетельствует история, является лишь борьбой между прежним меньшинством, защищающим свое господство, и новым честолюбивым меньшинством, стремящимся к завоеванию власти, желающим слиться с прежним или низвергнуть его. Результат любой классовой борьбы, по их мнению, состоит лишь в замене — одно меньшинство сменяет другое в своем господстве над массами. [...]

Вильфредо Парето [...] предложил рассматривать социализм как особенно удобное средство для производства новой элиты из среды рабочего класса, усмотрев симптом внутренней силы — этот первый реквизит молодого “политического класса” — в способности его вождей противостоять преследованиям и надругательствам и выходить из них победителями. Впрочем [...] фактически совершается не замена, а скорее переплетение новых элементов элиты со старыми.

Этот феномен был, пожалуй, уже известен. Такая циркуляция элит совершалась, правда, только в пределах одного и того же большого социального класса и на почве политики. [...] Все силы оппозиционной партии направлены на вытеснение правящей партии, чтобы занять ее место, другими словами, заменить одну группировку господствующего класса другой. Но рано или поздно конкурентная борьба между отдельными группировками господствующих классов заканчивается примирением, неосознанный мотив которого — сохранение таким образом господства над массами или же его разделение. [...]

Школа Сен-Симона не представляла себе будущее совсем без классов, хотя и ставила перед собой задачу освобождать понятие “класс” от всякого экономического содержания. Она предполагала создать новую иерархию, хотя и без всяких привилегий от рождения, но с огромными приобретенными привилегиями — из “людей наиболее дружелюбных, умных, сильных создать живое олицетворение ускоренного прогресса общества”, способных к управлению в широком смысле слова. [...]

Позднейшие социальные революционеры отвергали правление большинства не только в теории, но и на практике. Бакунин выступал против всякого участия рабочих во всеобщих выборах, ибо был убежден в том, что и само свободное избирательное право в обществе, где народ, массы наемных рабочих в экономическом отношении зависят от имущего меньшинства, станет по необходимости иллюзорным.

Из всех буржуазных порядков демократия представляет собой самый наихудший. Республика, в которой мы видим все же наивысшую форму буржуазной демократии, отличается, по Прудону, самым мелочным, фанатичным духом правления. Это правление исходит из того, что может все совершать безнаказанно по единственной причине — [...] деспотизм всегда можно оправдать необходимостью действовать во имя республики и общего интереса. Даже политическая революция означает не более чем смену авторитета.

Единственной научной теорией, которая может претендовать на серьезный спор со всеми теориями, старыми или новыми, выдвигающими тезис о неизбежной необходимости длительного существования “политического” класса, является марксистская. Она отождествляет государство с господствующим классом. [...]

Марксистское учение о сущности государства, связанное с верой в революционную силу рабочих масс и демократическое воздействие обобществления средств производства, логически ведет к социалистическому строю. С точки зрения марксистов, капиталистический способ производства приводит к превращению подавляющего большинства населения в пролетариев и порождает, таким образом, сам по себе собственных могильщиков. После того как пролетариат мужает и становится зрелым, он овладевает политической властью и объявляет частную собственность государственной. Этим актом он устраняет самого себя, поскольку вместе с ней исчезают все классовые различия, а тем самым — и все классовые антагонизмы, другими словами, он упраздняет государство в качестве такового. Капиталистическое общество, разделенное на классы, нуждалось в государстве для организации господствующих классов с целью сохранения их способа производства и эксплуатации пролетариата. Прекращение существования государства равнозначно, таким образом, прекращению существования господствующего класса.

Но новое, бесклассовое, коллективистское общество будущего, которое установится на развалинах старого государства, нуждается в элите, если даже речь идет о всех предупредительных мерах, сформулированных в Общественном договоре Руссо, а затем включенных в Декларацию прав человека и гражданина Великой французской революции (особенно о сменяемости на всех должностях).

Удовлетворительно управлять общественным богатством можно, только создав широкий слой чиновничества. Но в этом вопросе вновь возникают сомнения, последовательное осмысление которых ведет к полному отрицанию возможности бесклассового государства. Управление гигантским капиталом, особенно если речь идет о средствах, принадлежащих коллективному собственнику, предоставляет управляющим по меньшей мере столько власти, что и обладание собственным капиталом, частное владение. Не заключена ли в этом возможность того, спрашивали ранние критики марксистского общественного строя, что тот же самый инстинкт, побуждающий частных владельцев передавать накопленные ими богатства в качестве наследства своим детям, побудит распорядителей общественных средств и благ в социалистическом государстве использовать свою огромную власть для передачи должностей по наследству своим сыновьям?!

А кроме того, формирование нового господствующего меньшинства в результате того особого типа социализации, который вытекает из марксистской концепции революции, будет опираться на мощный фундамент. По Марксу, между капиталистическим и коммунистическим обществом находится период революционного превращения первого во второе, экономический период, которому соответствует переходный период, государство которого может быть не чем иным, как революционной диктатурой пролетариата. А если отказаться от употребления эвфемизмов, это революционная диктатура тех вождей социалистов, у которых от имени социализма хватит сил и умения взять из рук умирающей буржуазии скипетр господства. [...]

Диктатура одного лица существенно не отличается по своим последствиям от диктатуры группы олигархов. Но понятие “диктатура” противоположно понятию “демократия”. Использовать первое во имя второго было бы равнозначно использованию войны в качестве самого надежного оружия мира, а алкоголя — как лекарства от алкоголизма. Можно предположить, что группа, однажды овладевшая коллективными средствами власти, будет стремиться эту власть удержать. [...] Есть поэтому угроза, что социальную революцию, ощутимую и зримую, сегодняшний господствующий класс [...] поменяет на тайную, выступающую под покровом равенства демагогическую олигархию. [...]

Проблема социализма — это не только экономическая проблема, состоящая в том, насколько осуществимо справедливое и экономически более эффективное распределение богатства, но и проблема управления, проблема демократии, причем как в смысле техническом, так и психологическом. [...]

Социологические явления, отмеченные нами в общих чертах в предыдущих главах, предоставляют, таким образом, научным противникам демократии предостаточное число аргументов. Они, кажется, ясно указывают на невозможность существования цивилизованного человечества без “господствующего”, или политического, класса, обнаруживая признаки, свидетельствующие, что [...] господствующий класс, если даже по своему составу и подвержен частым частичным переменам, представляет собой единственный фактор, имеющий непреходящее значение во всемирной истории. Правительство, или в ином случае государство, может быть, таким образом, всегда лишь организацией меньшинства, стремящегося навязать остальной части общества “правовой порядок”, порожденный отношениями господства и эксплуатации [...] и никогда не может быть порождением большинства, не говоря уж о том, чтобы быть его представителем. Большинство человечества никогда, видимо, не будет способно к самоуправлению. Даже в том случае, если когда-либо недовольным массам удастся лишить господствующий класс его власти, то [...] в среде самих масс с необходимостью появится новое организованное меньшинство, которое возьмет на себя функции господствующего класса. Большинство человечества, обреченное жестоким фатализмом истории на вечное “несовершеннолетие”, будет вынуждено признать господство вышедшего из собственной среды ничтожного меньшинства и смириться с ролью пьедестала для величия олигархии.

Формула о необходимости смены одного господствующего слоя другим и вытекающий отсюда закон олигархии как предустановленной формы человеческого общежития в больших союзах ни в коей мере не опровергают материалистическое понимание истории, не подменяют его, а только дополняют. Не существует противоречия между учением, согласно которому история состоит из непрерывного ряда классовых битв, и тем учением, по которому классовая борьба приводит к созданию новой олигархии, переплетающейся со старой. Марксистское понимание политического класса неуязвимо. Последний всегда является результатом соотношения сил, борющихся в обществе за свое самовыражение. [...]

Могут победить социалисты, но не социализм, гибнущий в момент победы своих приверженцев. Возникает соблазн назвать это трагикомедией. Массы удовлетворяются тем, что, не щадя своих сил, меняют своих господ. Рабочим лишь выпадает честь быть участниками формирования правительства. Весьма скромный результат, если иметь в виду психологический феномен, когда самый что ни на есть благонамеренный идеалист за короткий период пребывания на посту вождя вырабатывает в себе качества, характерные для вождизма. В среде французских рабочих возникла поговорка: “Если выбрали, значит, пропал”. [.. .]

Партия не является ни социальным, ни экономическим образованием. Основой ее деятельности является программа. Теоретически выразить интересы определенного класса она, конечно, может. Но практически вступление в партию никому не заказано, независимо от того, совпадают ли его личные интересы с положениями программы или нет. Так, например, социал-демократия является идейной представительницей пролетариата, но из-за этого вовсе не классовым организмом, а, напротив, в социальном отношении скорее классовой смесью. Ибо состоит она из элементов, выполняющих в экономическом процессе вовсе не одинаковые функции. Классовое происхождение программы обусловливает между тем мнимое классовое единство. При этом все исходят из допущения (правда, не произносимого вслух), будто элементы в партии, не принадлежащие классу, приносят в жертву свои собственные интересы, противоречащие интересам тех, кто к классу принадлежит. Будто они подчиняются “идее” чуждого им класса по принципиальным мотивам. Будто все социалисты теоретически без всяких различий, невзирая на их экономическое положение в частной жизни, признают абсолютное превосходство позиции определенного большого класса. Будто пролетарские и не чисто пролетарские элементы, находящиеся в нем, “учитывают историческую точку зрения рабочего класса, признают его в качестве ведущего класса”. Так обстоит дело в теории.

На практике же большое несовпадение в интересах между трудом и капиталом не может быть устранено принятием какой-либо программы. Некоторые из немногочисленных представителей высших слоев общества, перешедших на сторону политической организации рабочего класса, будут ему преданы, но они “деклассируются”. Большинство из них экономически по-прежнему будет иметь противоположные интересы, независимо от внешней идейной общности с пролетариатом. Иными словами, налицо противостояние интересов. Но в балансе интересов решающим является отношение, в котором представители непролетарских слоев находятся к наипервейшим потребностям жизни. В итоге между буржуазными и пролетарскими членами партии вполне может сложиться экономическая противоположность, перерастающая в политическую. Через идеологическую надстройку экономический антагонизм становится явным. В этом случае программа является мертвой буквой, а под “социалистическим” флагом то там, то здесь в партийном доме вспыхивает настоящая классовая борьба. [...]

Там, где вожди (все равно, вышли ли они из буржуазии или рабочего класса) сами включены в партийный организм в качестве чиновников, их экономический интерес, как правило, совпадает с интересом партии как таковой. Но тем самым устраняется только одна из опасностей. Другая, более серьезная [...] заключается в появлении вместе с развитием партии противоположности между членами партии и ее вождями. Партия как внешнее образование, механизм, машина вовсе не тождественна с партийными массами и уж тем более классом. Партия — это только средство достижения цели. Если же партия становится самоцелью, с собственными, особыми целями и интересами, то она целенаправленно отделяется от класса, который представляет. [...]

Неизменный социальный закон состоит в том, что в любом органе сообщества, возникшем под влиянием разделения труда, возникает по мере его консолидации собственный интерес, интерес сам по себе и для себя. Но существование собственного интереса в общем союзе включает в себя существование трений и противоположность интересов по отношению к общему интересу. Более того, в результате выполняемых ими общественных функций различные социальные слои объединяются и образуют органы, представляющие их интересы. Так надолго они превращаются в явные классы.

[...] Высший слой вождей в политически организованном международном рабочем движении в большинстве состоит из парламентариев. [...]

То, что современными социал-демократическими партиями руководят парламентарии, — свидетельство их преимущественно парламентского характера. Партии делегируют самых авторитетных своих представителей на самую авторитетную должность, на которой, по их разумению, можно принести самую большую пользу. Авторитет парламентария возрастает по еще двум причинам. С одной стороны, в результате того, что, чем дольше он находится на посту, которого его никто не может лишить в период полномочий, тем более независим он от партийной массы и в конечным счете— от партийного руководства. [...] В момент избрания его зависимость от партии лишь опосредованна. Непосредственно же он зависит от избирателей и поэтому обязан в конечном счете своим положением неорганизованной массе. [...]

Сегодня партийные массы настолько привыкли считать парламент главным местом сражения за их интересы, что прилагают все усилия, чтобы облегчить дело своих стратегов, находящихся там. Это убеждение определяет отношение масс к своим парламентариям. Положение фракции в рейхстаге становится решающим моментом, высшим законом во многих вопросах. Массы старательно избегают любой резкой критики, способной каким-то образом ослабить позиции парламентской фракции, даже если эта критика носит принципиальный характер. Если же ее не удается избежать, то она из-за тех же опасений опровергается и решительно осуждается вождями. [...]

Опираясь на более высокую компетенцию по отдельным вопросам, депутаты фракции социалистов считают, что они стоят выше съездов, судов своей партии и могут претендовать на право принятия решения. Так, многие члены социал-демократической фракции в Германии хотели решить так называемый вопрос о вице-президенте или кайзерстве в самой фракции, т. е. в обход партийному съезду. [...]

Вожди парламента — как социалистические, так и буржуазные — присваивают права и приобретают черты закрытой корпорации и в отношении оставшейся части партии. Германская социал-демократическая фракция в рейхстаге неоднократно дезавуировала по своей воле отдельные важные составные части политики своей партии. [...]

Еще более резко, чем в политической партии, господствующий характер вождей и их стремление управлять демократическими организациями по олигархическому принципу проявляются в профсоюзном движении.

Зарождение любого профсоюзного движения показывает, к какому широкому отрыву от демократии приводит первоначально демократическое рабочее движение централизованная бюрократия. В профсоюзах чиновникам еще легче осуществлять и продолжать практику, которая не устраивает большинство представляемых ими членов...

Уже в течение многих лет центральные правления профсоюзных объединений отняли у своих членов и оставили только себе право определять подъемы и спады движений за повышение заработной платы [...] а также решать вопросы о том, является ли та или иная забастовка “оправданной” или нет. Поскольку руководители союзов обладают значительными суммами, то и дело спор идет вокруг того, чтобы выяснить, кому принимать решение об “оправданной поддержке” забастовки. Здесь перед нами встает вопрос, затрагивающий жизненный нерв демократического самоуправления и самоопределения профсоюзных коллективов. Если на решение этого ключевого вопроса претендуют вожди и, более того, уже захватили его в свои руки, то это означает только одно: они исключают принцип элементарнейшей демократии и сами открыто провозглашают себя олигархами, в то время как массы, оплачивая расходы на содержание олигархов, должны с этим мириться. Конечно, это стремление вождей можно оправдать, исходя из соображений тактики и компетенции. Но здесь речь о другом. Для нас важно лишь обратить внимание, сколь незначительны различия между тенденциями развития государственных олигархий (правительство, двор и т. д.) и олигархий пролетарских.

Характерно, что социал-демократические вожди в Германии признают существование явно выраженной олигархии в профсоюзном движении, а профсоюзные вожди — существование олигархии в социалистической партии. Но о себе каждая заявляет, что она-то обладает иммунитетом против всех бацилл олигархии...

Вожди, как правило, невысоко ставят массы (хотя среди них находятся и такие, кто восторгается массами и платит им за оказанное себе уважение сторицей). Но все-таки в большинстве случаев эта любовь не взаимна, и прежде всего потому, что в течение срока своего правления у вождя была возможность в непосредственной близости познакомиться с нищетой масс...

Фактически различия в уровне образования и компетенции, существующие среди членов партии, проявляются и при распределении обязанностей. Вожди делают ставку на безмолвие масс, когда устраняют их от дел. У них складывается мнение: партия не может быть заинтересована в том, чтобы меньшинство ее членов, наблюдающих и размышляющих за развитием ее жизни, зависело от большинства тех, у которых еще нет собственного мнения по определенным вопросам. Поэтому вожди выступают противниками референдума или не применяют его в партийной жизни. Чтобы выбрать подходящий момент для действий, надо иметь кругозор, которым обладают всего лишь немногие представители массы, в то время как большинство подчиняется сиюминутным впечатлениям и эмоциям. Ограниченный корпус чиновников и доверенных лиц, совещающихся на закрытом заседании (где они не испытывают влияния пристрастных газетных отчетов и где каждый может говорить без опасения внести сумятицу в лагерь противника), являясь коллегиальным, может рассчитывать на объективное суждение о себе. Для замены прямых выборов в партии косвенными кроме политических причин ссылаются и на сложное строение партийной организации. В отношении же гораздо более сложного государственного устройства в качестве программного пункта выдвигается требование прямого законодательства народа на основе права внесения предложений и наложения вето.

Противоречие, заключенное в столь различном понимании сходных сторон партийной и государственной политики, пронизывает всю партийную жизнь.

Фактическое превосходство рабочих вождей над руководимыми ими массами и твердая воля не идти у них на поводу, а даже, наоборот, иногда отказывать им в послушании признаются порой самими вождями с откровенностью, граничащей с цинизмом. [...]

Итак, представители социалистов в парламенте служат пролетариату, но при непременном условии, что он не требует от них совершать глупости. В случае допущения последних вожди отказываются выполнять волю руководимых ими масс и выступают против них. Это понятие “не совершать глупости” каждый раз, разумеется, истолковывают сами представители, чем обеспечивается их единоличное право решения по всем вопросам.

Концентрация власти в руках относительно немногих, как это имеет место в рабочем движении, с естественной необходимостью приводит к частому злоупотреблению ею. “Представитель”, ощущающий полную свою независимость, превращается из слуги народа в господина над ним. Вожди, являясь первоначально творением масс, постепенно становятся их властелинами — это истина, которую познал еще Гёте, вложивший в уста Мефистофеля слова о том, что человек всегда позволяет властвовать над собой своему творению. Крайности конституированной партийной власти воспринимаются партией, выступающей против государственной власти, как естественная необходимость. По отношению к своим вождям масса проявляет гораздо больше послушания, чем к правительствам. Она терпит от них даже многие несправедливости, которые не потерпела бы от правительства...

Одновременно с образованием вождизма, обусловленного длительными сроками занятия постов, начинается его оформление в касту. Где ему не препятствуют явно выраженный индивидуализм и фанатичный политический догматизм, как во Франции, там старые вожди противостоят массам компактными группами, по крайней мере до тех пор, пока массы не доходят до серьезного протеста и не угрожают их господству. Процедура делегирования регулируется вождями порой путем особых соглашений, в результате которых массы фактически отстраняются от всяких форм соучастия в принятии решений...

Нет никаких признаков того, что эта обнаруживаемая на практике власть олигархии в партийной жизни в ближайшей перспективе будет подорвана. Независимость вождей усиливается по мере их незаменимости. Влияние, которое они оказывают, и экономическая безопасность их положения все более привлекательно действуют на массы и возбуждают честолюбие самых одаренных для вступления в привилегированную бюрократию рабочего движения. А она из-за этого становится все более неспособной к тому, чтобы направить возможную скрытую оппозицию против старых вождей, опираясь на новые силы. [...]

Массы время от времени могут выступить и с сознательным протестом, но их энергия всегда укрощается вождями. Только политика господствующих классов, хватающих во внезапном ослеплении через край, способна выдвинуть партийные массы на сцену истории в качестве активных действователей, свергающих власть партийной олигархии, поскольку прямое вмешательство масс всегда происходит вопреки воле вождей. Если не считать этих эпизодических нарушений, то естественное и нормальное развитие организации по-прежнему накладывает и на революционно-социалистические партии печать устойчивости и покоя.

[...] Демократия очень хорошо уживается с определенной степенью тирании и по другим психологическим и историческим причинам: масса легче переносит господство, когда каждый ее индивид имеет возможность приблизиться к нему или даже включиться в него. [...]

Избранный вождь в силу демократичности своего избрания склонен в большей степени считать себя представителем общей воли и требовать в качестве такового послушания и подчинения себе, чем прирожденный вождь аристократии. [...]

Сами вожди, когда их упрекают в недемократическом поведении, ссылаются на волю масс, которая терпит их, т.е. на качества своих избирателей и себя как избранных. До тех пор пока массы выбирают и переизбирают нас вождями, утверждают они, мы остаемся законными представителями массовой воли и образуем с ней единое целое. При старых аристократических порядках несогласие с требованиями правителя означало прегрешение против Бога. В условиях современной демократии действует правило: никто не может уклоняться от требований олигархов, ибо в этом случае он грешит против самого себя, своей собственной воли, добровольно переданной представителю. [...]

В условиях демократии вожди основывают свое право командования на фикции демократического всевластия масс. Каждый партийный чиновник получает свое место от массы и зависит от ее благоволения во всем, что касается его существования и действия. Ведь в условиях демократии каждый, по меньшей мере косвенно, отдает себе приказ выполнять поступающие ему сверху указания в высшей степени самостоятельно.

С точки зрения теории защита вождями принципа “требовать подчинения масс” абсолютно очевидна и безупречна. Но на практике если и не выборы, то перевыборы вождей массами совершаются всегда при такой сильной обработке сознания и различных способах навязывания идей, что свобода принятия решения оказывается при этом в значительной степени подорванной. Нет никакого сомнения в том, что в процессе развития партии демократическая система сжимается в конечном счете до прав масс самим выбирать себе в данный период времени господ, которым они после их избрания обязаны оказывать послушание. [...] Бюрократ также легко верите в то, что он знает потребности масс лучше, чем они сами. [...]

Печатается по: Диалог. 1990. № 5, 9; 1991, №4.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Michels R. Zur Soziologie des Parteiwesens in der modernen Democratie. Leipzig, 1911;

ldem. Sozialismus und Fascismus als politische Strцmungen in Italien. Bde l—2. Mьnchen, 1924— 1925; Idem. Corso di sociologiapolitica. Mil., 1927.


Шумпетер Йозеф

(1883—1950)—один из крупнейших экономистов, социологов, политических ученых XX в. Обучался в Венском университете, где в 1906 г. был удостоен степени доктора права. В 1911—1914 гг. преподавал в Венском университете, университете г. Черновцы (Украина), университете Граца (Австрия), а также в Колумбийском университете (США). В 1918 г. был советником Комиссии по социализации, созданной социал-демократическим правительством Германии и возглавлявшейся Карлом Каутским, в 1919 г. занял пост министра финансов Австрии, в 1925— 1932 гг.—профессор Боннского университета. В 1932 г. переезжает в США и становится профессором Гарвардского университета. В 1949 г. первым из иностранцев избран президентом Американского экономического общества. В центре его исследований — динамика капитализма, циклы его развития, формы и условия инновационной деятельности, роль в этом процессе предпринимателя. По Шумпетеру, судьбу капитализма нельзя понять, исходя только из логики экономических процессов, решающее значение для нее имеют социальные, культурные, политические факторы. Рассматривая их, Шумпетер приходит к формулировке “другой теории демократии” (“элитарной демократии”), противопоставленной классической ее теории, базировавшейся на идеях народного суверенитета, общей воли и общего блага, представительства, политической рациональности избирателя. Все эти понятия, полагает Шумпетер, лишаются смысла в условиях современного капитализма; политика — не более чем продолжение и отражение экономики, причем рационально-бюрократически организованной, а не свободно-рыночной, какой она рисуется либеральному воображению и какой она в известной мере была в прошлом. Эпатирующее многих заключение Шумпетера о нежизнеспособности капитализма и “марше к социализму” есть лишь констатация этих фактов, не имеющая ничего общего с марксистским освободительно-гуманистическим смыслом социализма. (Текст подобран Б. Г. Капустиным.)

КАПИТАЛИЗМ, СОЦИАЛИЗМ И ДЕМОКРАТИЯ

Думаю, что большинство изучающих политику к настоящему времени уже согласились с критикой классической доктрины демократии. [...] Я думаю также, что большинство из них согласны или вскоре согласятся принять иную теорию, которая гораздо более правдоподобна и в то же время включает в себя очень многое из того, что приверженцы демократического метода в действительности имеют в виду под этим термином. Как и классической теории, ей можно дать краткое определение.

Будем помнить, что основной проблемой классической теории было утверждение, что у “народа” есть определенное и рациональное мнение по каждому отдельному вопросу и что мнение это реализуется в условиях демократии путем выбора “представителей”, которые следят за тем, чтобы это мнение последовательно претворялось в жизнь. Таким образом, выбор представителей вторичен по отношению к первичной цели демократического устройства, а именно: наделить избирателей властью принимать политические решения. Предположим, мы поменяем роли этих двух элементов и сделаем решение проблем избирателями вторичным по отношению к избранию тех, кто будет принимать решения. Другими словами, будем считать, что роль народа состоит в создании правительства или посреднического органа, который в свою очередь формирует национальный исполнительный орган или правительство. Итак, определим: демократический метод — это такое институциональное устройство для принятия политических решений, в котором индивиды приобретают власть принимать решения путем конкурентной борьбы за голоса избирателей.

Объясняя и обосновывая эту идею, мы незамедлительно покажем, что оно как в силу правдоподобности посылок, так и благодаря логической обоснованности предположений значительно улучшает теорию демократического процесса.

Прежде всего у нас есть достаточно эффективный критерий, при помощи которого демократические правительства можно отличить от прочих. Мы видели, что классическая теория сталкивается с трудностями в подобном разграничении, поскольку воле и благу народа могут служить, и во многих исторических ситуациях служили, правительства, которые нельзя назвать демократическими в соответствии с любым из общепринятых смыслов этого слова. Теперь мы в несколько лучшем положении, поскольку решили делать акцент на modus (процедуре.—Лат.), наличие или отсутствие которого в большинстве случаев легко проверить.

Например, при парламентарной монархии типа английской наш критерий демократии выполняется, поскольку монарх может назначить членами кабинета, лишь тех людей, которых выберет парламент. В то же время “конституционная” монархия не является демократической, поскольку электорат и парламент обладают всеми правами, которые у них есть при парламентарной монархии, но с одним решающим исключением: у них нет власти назначать правительство. Министры в принципе могут быть им назначены или уволены. Такое устройство может удовлетворять народ. Избиратели могут подтвердить этот факт, голосуя против любых изменений. Монарх может быть настолько популярен, что сумеет нанести поражение любому сопернику в борьбе за верховную власть. Но поскольку не существует механизма, делающего такую борьбу эффективной, данный случай не подпадает под наше определение.

Во-вторых, теория, заключенная в этой дефиниции, дает нам возможность воздать должное жизненно важному феномену лидерства. Классическая теория этого не делает. Вместо этого она, как мы видели, приписывает избирателям совершенно нереальную степень инициативы, практически игнорируя лидерство. Но почти во всех случаях коллективное действие предполагает лидерство — это доминирующий механизм почти любого коллективного действия, более значительного, чем простой рефлекс. Утверждения о функционировании и результатах демократического метода, которые принимают это во внимание, гораздо реалистичнее тех, которые этого не делают. Они не ограничиваются исполнением volonte generale (общей воли. — Фр.), но продвигаются к объяснению того, откуда она возникает и как .подменяется или подделывается. То, что мы обозначили термином “подделанная воля”, не находится более за рамками теории, [не является] отклонением, отсутствия которого мы так страстно желаем. Он входит в основу, как это и должно быть.

В-третьих, поскольку вообще существует воля группы, — например, желание безработных получить пособия по безработице или стремление других групп помочь им,— наша теория ее не отрицает. Напротив, теперь мы можем рассматривать именно ту роль, которую эти волеизъявления играют на самом деле. Они, как правило, не предъявляются непосредственно. Даже если групповые устремления сильны и определенны, они остаются скрытыми часто на протяжении десятилетий, до тех пор, пока их не вызовет к жизни какой-нибудь политический лидер, превращая в политические факторы. Он делает это, точнее, его агенты делают это для него, организуя волеизъявления, усиливая их и в конце концов включая в соответствующие пункты своих предложений. Взаимодействия между групповыми интересами и общественным мнением и способом, которым они создают то, что мы называем политической ситуацией, под таким углом зрения видны в новом, более ясном свете.

В-четвертых, наша теория, конечно, не более определена, чем само понятие борьбы за лидерство. Это понятие представляет трудности, аналогичные тем, которые вызывает понятие конкуренции в экономической сфере; их не без пользы можно сравнить. В экономической жизни конкуренция никогда полностью не отсутствует, но едва ли когда-либо существует в совершенном виде. Точно так же в политической сфере постоянно идет борьба, хотя, возможно, лишь потенциальная, за лояльность избирателей. Объяснить это можно тем, что демократия использует некий признанный метод ведения конкурентной борьбы, а система выборов — практически единственно возможный способ борьбы за лидерство для общества любого размера. Хотя это и исключает многие из способов обеспечения лидерства, которые и следует исключить, например борьбу за власть путем вооруженного восстания; это не исключает случаев, весьма похожих на экономические явления, которые мы обозначаем как “несправедливую” или “мошенническую” конкуренцию или ограничения конкуренции. Исключить их мы не можем, поскольку если бы мы это сделали, то остались бы с неким весьма далеким от реальности идеалом. Между этим идеальным случаем и случаями, когда любая конкуренция с существующим лидером предотвращается силой, существует непрерывный ряд вариантов, в пределах которого демократический метод правления незаметно, мельчайшими шагами, переходит в автократический. Но если мы стремимся к пониманию, а не к философствованию, это так и должно быть. Таким образом, ценность нашего критерия существенно не снижается.

В-пятых, наша теория, похоже, объясняет существующее отношение между демократией и индивидуальной свободой. Если под последней мы понимаем существование сферы индивидуального самоуправления, границы которого исторически изменяются, — ни одно общество не терпит абсолютной свободы, даже абсолютной свободы сознания или слова, и ни одно общество не ограничивает ее до нуля, — то в данном случае речь идет о степени свободы. Мы видели, что демократический метод не обязательно гарантирует больший объем индивидуальной свободы, чем любой другой позволил бы в аналогичных обстоятельствах. Это вполне может быть и наоборот, но тем не менее эти два явления соотносятся друг с другом. Если по крайней мере в принципе каждый волен бороться за политическое лидерство, выставляя свою кандидатуру перед избирателями, это в большинстве случаев, хотя и не всегда, означает значительную долю свободы дискуссий для всех. В частности, это, как правило, подразумевает значительную свободу прессы. Это соотношение между демократией и свободой не является абсолютно строгим, им можно манипулировать. Однако, с точки зрения интеллектуала, оно тем не менее очень важно. В то же время об этом соотношении практически больше нечего сказать.

В-шестых, следует учитывать, что, считая формирование правительства первичной функцией избирателей (прямо или через посреднический орган), я предполагал включить в эту фразу также и функцию его роспуска. Первая означает просто согласие принять лидера или группу лидеров, вторая — отказ от этого согласия. Это обращает внимание на один элемент, которого читатель, возможно, не заметил. Он мог подумать, что избиратели контролируют правительство точно так же, как и приводят его к власти. Но поскольку избиратели, как правило, могут контролировать своих политических лидеров лишь через отказ переизбирать их или парламентское большинство, их поддерживающее, это, по-видимому, ограничивает возможность контроля до уровня, зафиксированного в нашем определении. Время от времени происходят внезапные резкие изменения, приводящие к падению правительства или отдельного министра либо вынуждающие предпринять определенные действия. Но подобные случаи не только исключены, они, как мы видим, противоречат духу демократического метода.

В-седьмых, наша теория проливает столь необходимый свет на старое противоречие. Любой, кто принимает классическую доктрину демократии и, следовательно, полагает, что демократический метод должен гарантировать, что проблемы решаются в соответствии с волей народа, должен быть поражен тем фактом, что, даже если эта воля выражена вполне определенно, принятие решений простым большинством во многих случаях исказит ее, а не воплотит в жизнь. Вполне очевидно, что воля большинства есть воля большинства, а не воля “народа”. Приравнять в определении одно к другому не означает решить проблему. Однако попытки прийти к действительному решению были сделаны авторами различных планов “пропорционального представительства”.

Планы эти подверглись резкой критике из практических соображений. В самом деле, очевидно, что пропорциональное представительство не только сделает возможным утверждение разных типов идиосинкразии, но в условиях демократии может помешать формированию эффективного правительства и, таким образом, оказывается опасным в периоды напряженности. Но прежде чем делать заключение о том, что демократия становится недееспособной, если ее принцип соблюдается последовательно, хорошо было бы задать себе вопрос, действительно ли этот принцип предполагает пропорциональное представительство. На самом деле это не так. Если признание лидерства является истинной функцией голосования избирателей, доводы в пользу пропорционального представительства рушатся, поскольку его предпосылки более не действуют. Принцип демократии в таком случае означает просто, что бразды правления должны быть переданы тем , кто имеет поддержку большую, чем другие конкурирующие индивиды или группы. В свою очередь это гарантирует статус системы большинства в рачках логики демократического метода, хотя мы можем ее критиковать с точки зрения, выходящей за пределы той логики. [. ..]

Выше приведено описание теории, теперь мы попробуем выделить наиболее важные характеристики структуры и действия политической машины в демократических странах.

1. В условиях демократии, как я уже говорил, первичная функция голосования избирателей — формирование правительства. Это может означать выборы всех представителей администрации. Подобная практика, однако, свойственна главным образом выборам местного правительства, и впредь мы будем ее игнорировать. Рассматривая только национальное правительство, мы можем сказать, что формирование правительства практически сводится к решению, кто будет лидером. Как и раньше, мы будем называть его премьер-министром.

2. Есть только одна демократическая система, в которой этот выбор является прямым результатом голосования избирателей,— Соединенные Штаты. Во всех остальных случаях голосование избирателей формирует не непосредственно правительство, но посреднический орган — впредь будем называть его парламентом, которому передается функция формирования правительства. Может показаться, что принятие или, скорее, эволюцию такого рода, а также различные формы, которые он принимает в различных моделях общества, легко объяснить как исторически, так и с точки зрения целесообразности. Но это не логическое построение; это естественное развитие, едва различимые оттенки и результаты которого совершенно ускользают из официальных доктрин, не говоря уже о правовых.

Каким образом парламент формирует правительство? Самый очевидный способ — избрать его или, что более реалистично, избрать премьер-министра и затем голосовать за список министров, который он представляет. Этот способ используется редко. Но он раскрывает природу данной процедуры лучше, чем любой другой. Более того, все остальные способы можно свести к нему, поскольку премьер-министром обычно становится тот человек, которого избрал бы парламент. То, как он в действительности назначается на должность — монархом, как в Англии, президентом, как во Франции, или специальным органом или комитетом, как в свободном Прусском государстве веймарского периода,— просто вопрос формы.

3. Классическая английская практика такова. После всеобщих выборов победившая партия обычно получает большинство мест в парламенте и, таким образом, может проголосовать за резолюцию о вотуме недоверия любому лицу, кроме ее собственного лидера, который таким “негативным” способом назначается “парламентом” на пост главы государства. Он получает полномочия от монарха — “целует руки” — и представляет монарху список министров, частью которого является список членов кабинета. В список он включает, во-первых, нескольких ветеранов партии, которые получают то, что можно назвать почетным постом; во-вторых, лидеров более низкого ранга — тех, на кого он рассчитывает в ходе борьбы в парламенте и которые обязаны отданным им предпочтением как своей политической ценности, так и тем, что могут стать помехой; в-третьих, восходящих политиков, которых он приглашает в заколдованный круг власти, чтобы “привлечь свежую кровь”; и иногда, в-четвертых, несколько человек из тех, кто, по его мнению, особенно хорошо профессионально подготовлен для занятия определенных постов. Но опять же в нормальных случаях эта практика дает такие же результаты, какие дали бы выборы правительства парламентом. Читатель увидит также, что там, где, как в Англии, у премьер-министра есть реальная власть распустить (“назначить новые выборы”), результаты будут в какой-то степени схожи с теми, которые мы могли бы ожидать при прямых выборах кабинета избирателями, если, конечно, последние его поддерживают. [...]

4. [...] О парламенте. Я выделил то, что, на мой взгляд, является его первичной функцией, и упрочил эту дефиницию. Можно возразить, что мое определение неверно по отношению к другим его функциям. Очевидно, парламент делает многое другое кроме формирования и роспуска правительства. Он издает законы. Он даже управляет. Хотя любой парламентский акт, кроме резолюций и политических деклараций, является “законом” в формальном смысле, существует много актов, которые можно рассматривать как административные меры. Бюджет — наиболее важный пример. Формирование бюджета — управленческая функция. Однако в США его разрабатывает конгресс. Даже там, где его составляет министр финансов и одобряет кабинет, как в Англии, парламент должен утвердить его, и в результате этого голосования он становится Актом парламента. Не опровергает ли это нашу теорию?

Когда две армии воюют друг с другом, их отдельные боевые действия всегда сосредоточены на конкретных объектах, которые определяются в зависимости от их стратегического или тактического положения. Они могут сражаться за конкретную полоску земли или конкретный холм. Но желательность завоевания этой полосы или холма должна определяться стратегической или тактической задачей, а именно — победить врага. Очевидно, абсурдно было бы пытаться вывести эти действия из особых качеств, которые могут быть у этой полосы или холма. Точно так же первая и главная цель любой политической партии — подавить других, чтобы получить власть или остаться у власти. Как и завоевание полоски земли или холма, решение политических вопросов, с точки зрения политика, не цель, но лишь материал парламентской деятельности. Поскольку политики стреляют словами, а не пулями и поскольку эти слова неизбежно связаны с обсуждаемыми проблемами, ситуация не всегда бывает такой же ясной, как на войне. Но победа над противником тем не менее является сутью обеих игр.

Таким образом, по сути дела текущее производство парламентских решений по острым вопросам жизни страны и есть тот метод, путем которого парламент оставляет или отказывается оставлять правительство у власти, принимает или отказывается принимать руководство премьер-министра. С некоторыми исключениями, которые вы сейчас заметите, каждое голосование — это голосование за доверие или недоверие в техническом смысле этого слова, просто обнаруживает in abstract (в абстрактном выражении. — Лат.) существенный элемент, общий для всех голосований. Этим мы можем удовлетвориться, отметив, что инициатива в выдвижении вопросов на парламентское обсуждение, как правило, принадлежит правительству или теневому кабинету оппозиции, а не отдельным депутатам.

Именно премьер-министр выделяет из нескончаемого потока текущих дел те, которые он хочет сделать предметом парламентских слушаний, т. е. по которым его правительство предполагает провести законопроекты или, если он не чувствует твердой почвы под ногами, хотя бы резолюции. Конечно, любое правительство получает от своих предшественников наследство из нерешенных вопросов, которые, возможно, нельзя отложить в долгий ящик; другие вопросы относятся к области рутинной политики; особо выдающимся достижением премьер-министра является такое положение, когда он может навязать принятие мер по политическому вопросу, поднятому им самим. В любом случае, однако, выбор или инициатива правительства, свободная или нет, есть тот фактор, который доминирует в парламентской деятельности. Если законопроект, которого нет в парламентском списке, предлагается группой представителей правительственной партии, это означает бунт, и министры рассматривают его с этой точки зрения, а не с точки зрения наличия у него дополнительных тактических преимуществ. Иногда это приводит к дебатам. Если эти дебаты не предложены либо несанкционированы правительством, это симптом выхода парламентских сил из-под его контроля. Наконец, если мера принимается в результате внутрипартийного соглашения, это означает, что сражение кончилось вничью или произошел отказ от битвы из тактических соображений.

5. Исключения из этого принципа правительственного лидерства в “представительных” ассамблеях служат лишь доказательством его реалистичности. Они могут быть двух типов.

Во-первых, никакое лидерство не является абсолютным. Политическое лидерство, которое проявляется в рамках демократического метода, еще менее абсолютно из-за элемента конкуренции, который является сутью демократии. Поскольку теоретически каждый сторонник обладает правом сместить лидера и поскольку всегда есть несколько сторонников, которые имеют реальную возможность это сделать, депутат парламента или министр, принадлежащий или не принадлежащий к узкому кругу наиболее влиятельных лиц, — если он чувствует, что у него есть шансы занять место лидера, — придерживается среднего курса между безусловной лояльностью к лидеру и безоговорочным поднятием своего собственного знамени, балансируя между риском и возможностями с тонкостью, воистину достойной восхищения. Лидер в свою очередь также придерживается среднего курса: он требует дисциплины и позволяет ее нарушить. Он сочетает давление с более или менее разумными уступками, неодобрение с похвалами, наказание с поощрением. Результатом этой игры в зависимости от относительной силы индивидов и их позиций является для них различная, но во многих случаях значительная степень свободы. В частности, возьмем те группы, которые .достаточно сильны для того, чтобы их негодование могли почувствовать, но недостаточно сильны, чтобы извлечь выгоду из включения своих приверженцев и своих программ в правительственные структуры. Им могут разрешить иметь свою позицию по незначительным вопросам или во всяком случае по тем вопросам, относительно которых премьер-министра можно убедить, что они частные или не очень важные. Таким образом, у групп или даже отдельных членов парламента от правящей партии время от времени может появляться возможность выдвигать собственные законопроекты, и еще большее снисхождение будет проявляться к тем, кто критикует политику правительства и не голосует механически за любую правительственную меру. Но достаточно посмотреть на это в практическом ключе, чтобы, видя ограничения, которые есть у этой свободы, установить, что она представляет собой не принцип работы парламента, а отклонения от него.

Во-вторых, бывают случаи, когда политическая машина не может воспринять определенных проблем, поскольку высшее руководство правительственных и оппозиционных сил не видит их политической ценности или эта ценность и вправду сомнительна. Такие вопросы берут себе аутсайдеры, которые предпочитают индивидуальную борьбу за власть служению в рядах одной из существующих партий. Конечно, это совершенно нормальная политика. Но есть и другая возможность. Человек может быть настолько затронут конкретной проблемой, что может выйти на политическую арену специально для того, чтобы решить ее своим способом, не имея при этом желания начать нормальную политическую карьеру. Однако это настолько необычно, что трудно найти сколько-нибудь важные примеры. Может быть, таким человеком был Ричард Кобден*1*. Конечно, вопросы второстепенной важности встречаются более часто. Однако все согласятся, что это всего лишь отклонения от стандартной практики. [...]

Мы можем подвести итоги следующим образом. Рассматривая человеческие общества, мы, как правило, без труда выделяем, по крайней мере на уровне здравого смысла, различные цели, которых изучаемые общества хотят достигнуть. Можно сказать, что эти цели придают смысл соответствующим действиям индивидов. Но отсюда не следует, что общественный смысл данного типа деятельности обязательно обеспечит мотивацию деятельности и, следовательно, объяснение последней. Следовательно, в этом случае теория, которая ограничивается анализом социальных целей и потребностей, не может считаться адекватным объяснением деятельности, которая этим целям служит. Например, причина существования такого явления, как экономическая деятельность, безусловно, состоит в том, что люди хотят есть, одеваться и т. д. Обеспечить средства удовлетворения этих нужд—это общественная цель или смысл производства. Тем не менее мы все согласны, что этот тезис был бы самым нереалистичным исходным моментом для теории экономической деятельности в коммерческом обществе и что у нас гораздо лучше получится, если мы начнем с прибылей. Аналогично социальное значение или функция парламентской деятельности, без сомнения, состоит в производстве законов и частично в административных мерах. Но для того, чтобы понять, как демократическая политика служит этой социальной цели, мы должны начать с конкурентной борьбы за власть и посты и осознать, что социальная функция выполняется, как мы видели, “случайно” — в том смысле, в котором производство является случайным по отношению к получению прибыли.

6. Наконец, что касается роли избирателей, следует дополнительно упомянуть еще об одной вещи. Мы видели, что желания членов парламента — не единственный фактор в процессе формирования правительства. То же самое можно сказать и об избирателях. Их выбор — идеологически возданный в ранг “воли народа” — не вытекает из их инициативы, но формируется, и его формирование — важнейшая часть демократического процесса. Избиратели не принимают политических решений. Но нельзя сказать, что они непредвзято выбирают членов парламента из числа людей, имеющих право быть избранными. Во всех нормальных случаях инициатива принадлежит кандидату, который борется за пост члена парламента и лидерство на местном уровне, которое предполагает этот пост. Избиратели ограничиваются тем, что поддерживают эту попытку, отдавая ему предпочтение, или отказываются ее поддержать. Даже те исключительные случаи, когда кандидата действительно выдвигают сами избиратели, попадают в ту же категорию в силу одной из двух следующих причин. Во-первых, если кандидат уже осуществляет лидерство, ему уже не нужно за него бороться. Во-вторых, может случиться так, что местный лидер, который имеет возможность контролировать или влиять на голосование, не может или не хочет сам участвовать в выборах и назначает другого человека, который, как кажется, был избран по инициативе избирателей.

Но если инициатива избирателей, большей частью состоящая лишь в принятии одного из конкурирующих кандидатов, еще более ограничена существованием партий? Партия вопреки классической доктрине (или Эдмунду Бёрку) — это ре группа людей, которая намеревается заботиться о благосостоянии народа, “исходя из некоторого принципа, по которому все ее члены пришли к согласию”. Такая рационализация соблазнительна и именно поэтому опасна. Конечно, в определенное время все партии формулируют свои принципы или программы; эти принципы и программы характерны для партии, которая принимает их на вооружение как виды товаров, которые продаются в универмаге, характерны для него и важны для его успеха. Но как универмаг нельзя определить через товары, так партию нельзя определит через ее принципы. Партия — это такая группа, члены которой предполагают действовать сообща в конкурентной борьбе за политическую власть. Если бы это было не так, то различные партии не могли бы иметь почти совершенно одинаковые программы. Тем не менее, как всем известно, такое случается. Существование партий и политиков свидетельствует о том, что массы избирателей не способны на какие-либо другие действия, кроме паники. Они регулируют политическую конкуренцию точно так же, как это делают профессиональные ассоциации. Психотехника управления партией, ее рекламная кампания, лозунги и марши — это все не украшения. Это и есть суть политики. Так же как и политический лидер.

ПРИМЕЧАНИЯ

*1* Кобден Ричард (1804—1865)—английский фабрикант и политический деятель, член палаты общин, один из руководителей “Лиги против хлебных законов”, выступавшей против привилегий земельной аристократии.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Schumpeter E. В. Business Cyc les: A. Theoretical, Historical and Statistical Analysis of the Capital Process: 2 vols. N. Y., 1939;

Idem. The Great Economists, from Marx to Keynes.-N.Y., 1951;

Idem. History of Econornic Analysis. Ed. by E. B. Schumpeter. N. Y., 1954;

Он же. Теория экономического развития. М„ 1982;

Он же. Первые главы “Истории экономического анализа”//Сб.: Итоги: вопросы истории народного хозяйства и экономической мысли (вып. 1, 2). M., 1989—1990.

Печатается по: Шумпетер И. Капитализм, социализм и демократия. М 1995.


Хабермас Юрген

(род. в 1929 г.) — один из крупнейших немецких философов, социологов и политических мыслителей XX в., представитель “второго поколения” теоретиков франкфуртской школы. Лауреат многих премий в области общественных наук: имени Гегеля (1974), Фрейда — (1976), Адорно — (1980). В центре его внимания — методология социального познания, теория демократии, гражданского общества, права. Ядром философии Хабермаса являются концепции “универсальной прагматики”, “дискурса” и “коммуникативной этики” как предпосылок и условий рационального волеобразования, выступающего содержанием демократического процесса. С помощью этих концепций философ обосновывает два главных тезиса: 1) о возможности рационального различения искаженных и неискаженных форм коммуникации; 2) о возможности рационального консенсуса относительно норм и ценностей, позволяющего осуществлять демократическое волеобразование. Хабермас стремится объяснить логику социальной эволюции, преодолевая марксистский монизм благодаря рассмотрению ее как функции не только труда (и производительных сил), но также языка и интеракции. Эволюция предстает развитием не только инструментального освоения действительности, но и “способности научения”, нормативных структур и “картин мира”. На этой основе разрабатывается Теория “позднего капитализма” (как совмещения кризисов экономического, мотивационного, легитимности и рациональности и “замещения” первого последующими), а в новейших работах и концепция краха “реального социализма” и открывающейся (или остающейся) после него перспективы для деятельности левых сил. Большую известность Хабермасу принесла разработка им теории “современности” как “культурного проекта” эмансипации человека и рационализации мира. (Тексты подобраны Б. Г. Капустиным.)

ФИЛОСОФСКИЙ СПОР ВОКРУГ ИДЕИ ДЕМОКРАТИИ

[...] Аристотель, как известно, уже отличал политическое господство от деспотии и понимал его как практику самоопределения свободных и равных людей. Однако демократия как государственная форма не нашла решительных сторонников среди философов, не нашла их ни в Античности, ни в Новое время (Moderne) вплоть до Руссо.

И только Французская революция разожгла спор философов вокруг понятия “демократия”. Сама революция была в равной мере и аргументом и событием; она облекалась в одежды дискурса о правах разума и оставила многочисленные следы в политических идеологиях XIX и XX вв. Придерживаясь той дистанции, которая предполагается подходом политической философии, мы можем рассматривать эту мировоззренческую борьбу как своего рода лабораторию, в которой экспериментировали с нормативными проектами. Не претендуя на историческую полноту, я попробую упорядочить эти идеи так, чтобы они сложились в основополагающую модель аргументации, которая еще и до сих пор весьма поучительна для нас.

Данный дискурс я буду прослеживать в виде четырех раундов, а именно как дискуссии либералов и демократов, социалистов и либералов, анархистов и социалистов и, наконец, консерваторов со всеми прогрессистами. [...] 1. Диалектика размежевания либерализма и радикальной демократии, которой придала импульс Французская революция, и сегодня сохранила свою актуальность. Спор идет вот о чем: как возможно совместить равенство со свободой, единство с плюрализмом, множественностью (Vielheit) или права большинства с правами меньшинства.

Либералы начинают с того, что институционализируют в правовом отношении равные свободы для всех и понимают эти свободы как субъективные права. Для них права человека обладают нормативным приоритетом перед демократией. Конституция же, которая разделяет законодательную и исполнительную власть, обладает в их глазах преимуществом перед волей демократического законодателя. С другой стороны, адвокаты эгалитаризма понимают коллективную практику свободных равных людей как формирование суверенной воли. Для них права человека проистекают из суверенной воли народа, а конституция, которая разделяет разные формы власти, обязана своим происхождением просвещенной воле демократического законодателя.

Итак, исходная констелляция дана уже ответом Руссо на взгляды Локка. Руссо, предвосхищая Французскую революцию, понимает свободу как автономию народа, как равное участие всех в практике законодательства, при которой народ дает законы самому себе. Кант, философский современник Французской революции, признавал, что Руссо впервые “по-настоящему развил” идею, которая выражается у Канта следующим образом: “Законодательная власть может принадлежать только объединенной воле народа. В самом деле, так как всякое право должно исходить от нее, она непременно должна быть не в состоянии поступить с кем-либо не по праву. Но когда кто-то принимает решение в отношении другого лица, то всегда существует возможность, что он тем самым поступит с ним не по праву, однако такой возможности никогда не бывает в решениях относительно себя самого...

Следовательно, только согласованная и объединенная воля всех в том смысле, что каждый в отношении всех и все в отношении каждого принимают одни и те же решения, стало быть, только всеобщим образом объединенная воля народа может быть законодательствующей”. (Кант И. Соч. Т. 4. Ч. II. М., 1965. С. 234.) Самое главное в размышлении Канта — это соединение практического разума и суверенной воли, прав человека и демократии. Для того чтобы разуму, который должен дать законное основание господству, не приходилось забегать вперед суверенной воли народа, как то было у Локка, и чтобы не приходилось укоренять права людей в неком фиктивном естественном состоянии, самой же автономии законодатель ,ной практики приписывается некая разумная структура. Но поскольку совокупная воля граждан государства может проявиться лишь в форме всеобщих и абстрактных законов, то эту волю необходимо принудить к некоторой операции — она должна исключить любые интересы, которые невозможно обобщить, и допускать только такие установления, которые будут гарантировать всем равные свободы. В соответствии с этой концепцией практика народного суверенитета одновременно обеспечивает и права человека.

Благодаря якобинцам, ученикам Руссо, эта мысль не только приобрела практический резонанс, но и породила сопротивление либеральных противников. Критики выдвинули следующий довод: фикция единой народной воли может быть осуществлена лишь ценой того, что отдельные частные воли в их гетерогенности замалчиваются или подавляются. И действительно, уже Руссо представлял себе конституирование народа-суверена как некий экзистенциальный акт социализации, посредством которого все обособленные индивиды превращаются в граждан государства, ориентирующихся на общее благо.

Эти граждане государства суть в таком случае члены одного коллективного тела и выступают как субъекты законодательной практики, освобождающейся от всех отдельных интересов, от интересов частных лиц, которым подобает только подчиняться закону. В результате на добродетельного гражданина государства, его мораль, ложится чрезмерная нагрузка, и она отбрасывает длинную тень на традицию руссоизма. Ведь допускать республиканские добродетели реалистично только в человеческом общежитии с нормативным консенсусом, заранее гарантированным благодаря традиции и этносу. “Чем менее сопряжены между собой отдельные воли и воля всеобщая, т. е. чем менее сопряжены между собой нравы и законы, тем более возрастает принудительная власть”*, —- пишет Руссо. Итак, либеральные возражения против руссоизма могут опираться на самого Руссо: ведь современные общества не гомогенны. (*Rousseu J.-J. Contract Social. В. 3. Кар. l.)

2. Оппоненты подчеркивали многообразие интересов, которые надо как-то выровнять, подчеркивали плюрализм мнений, который надо преобразовать в некий консенсус большинства. Однако критика, обращенная в адрес “тирании большинства”, выступает в двух разных вариантах. Классический либерализм, представленный Алексисом де Токвилем, понимает суверенитет народа как такой принцип равенства, который нуждается в ограничении. В том варианте отражается страх буржуа перед “гражданином” (citoyen) — как бы тот не взял над ним верх: если в конституции правового государства не ограничивать демократию народа, то дополитические свободы отдельного человека оказываются в опасности. Вот сама суть возражения. Вследствие этого теория откатывается назад, ибо получается, что практический разум, который воплощается в конституции, снова оказывается в противоречии с суверенной волей политических масс.

Опять перед нами проблема, которую пытался решить Руссо с помощью идеи, согласно которой народ сам дает себе законы. Поэтому демократически-просвещенный либерализм придерживался подлинной интенции самого же Руссо. Критика приводит здесь не к ограничению, а к иному истолкованию принципа суверенитета народа. Теперь народный суверенитет может проявиться только в условиях дискурса — процесса образования мнений и воли, процесса, который сам себя дифференцирует. Еще раньше чем Джон Стюарт Милль в своем сочинении “О свободе” (1859) объединил равенство и свободу в представлении о ведущей дискурс общественности, южнонемецкий демократ Юлиус Фрёбель в своем памфлете (1848) развивал идею всеобщей воли, которая теперь уже не мыслится утилитаристски.

Эта всеобщая воля, согласно Фрёбелю, должна образовываться из свободной воли всех граждан путем дискуссии и голосования. “Мы хотим социальной республики, т.е. государства, в котором счастье, свобода и достоинство каждого человека признаны всеобщей целью всех, в котором совершенство общества в сферах права и власти проистекает из взаимопонимания, соглашения всех членов общества”. (Frцbel J. Monarchie oder Republik. Mannheim, 1848, S. 6.) Годом раньше Фрёбель выпустил в свет “Систему социальной политики” (Idem. System der socialen Politik. Mannheim, 1847 (цит, по: Frцbel J. System der soci a len Politik. Aachen, 1975)), книгу, в которой весьма интересно связывал принцип свободной дискуссии с принципом большинства. Вот это я и хотел бы пояснить.

Фрёбель приписывает общественному дискурсу такую роль, которую Руссо отводил лишь форме закона. Нормативный смысл значимости закона, который заслуживает того, чтобы все соглашались с ним, невозможно выводить исключительно из логико-семантических особенностей абстрактно-всеобщих законов,— так полагал Руссо. Вместо этого Фрёбель обращается к тем условиям коммуникации, при которых возможно как-то комбинировать процесс образования мнения, ориентированный на истину, с процессом образования воли большинства. При этом Фрёбель твердо придерживается понятия автономии, которое было выдвинуто Руссо: “Закон существует всего лишь для того человека, который либо сам его создал, либо же согласился с ним.

Для любого другого человека это не закон, а заповедь или приказ”. (Ibid., S. 97.) Поэтому законы требуют согласия всех, притом согласия, которое было бы обоснованно. Демократический законодатель, однако, издает свои законы, имея в виду только большинство. То и другое можно соединить лишь при условии, что принцип большинства находится в некой внутренней сопряженности с исканием истины. Итак, общественный дискурс должен опосредовать разум и волю, формирование мнений всех и формирование воли большинства народных представителей.

Решение большинства может приниматься только таким образом, что его содержание считается рационально мотивированным (хотя и не застрахованным от ошибки) итогом дискуссии, которая как бы условно завершается, поскольку необходимо принять наконец какое-то решение.

“Дискуссия способствует тому, чтобы убеждения, которые сложились в духовном мире различных людей, воздействовали друг на друга; она разъясняет их и расширяет круг тех, кто их признает. [...] Практическое определение права — это следствие развития и признания предшествующего теоретического правосознания в обществе, но достигнуть этого можно только [...] благодаря согласию и принятию решения большинством голосов”, — пишет Фрёбель. (Frцbel J. System der socialen Politik. S. 96) Он интерпретирует решение большинства как условное согласие, как одобрение меньшинством той практики, которая направляется волей большинства: “От меньшинства никто не требует, чтобы оно отказывалось от своей воли, чтобы оно объявляло свое мнение ошибочным; от меньшинства не требуют даже того, чтобы оно отказывалось от своей цели. Но... требуют, чтобы меньшинство отказалось от практической реализации своего убеждения до тех пор, пока ему не удастся лучше представить свои аргументы и собрать необходимое число согласных с ним”. (Ibid., S. 108 ff.)

3. Позиция Фрёбеля показывает, что нормативная напряженность связей между равенством и свободой может быть разрешена только тогда, когда мы отказываемся трактовать принцип народного суверенитета в духе сугубой конкретности. Фрёбель насаждает практический разум не вместе с одной лишь формой всеобщего закона суверенной воли коллектива (подобно Руссо), но он укореняет его в самой процедуре образования мнения и воли. Процедура же устанавливает, когда политическая воля, отнюдь не тождественная с разумом, все-таки имеет на своей стороне поддержку разума. Это предостерегает Фрёбеля от нормативного обесценивания плюрализма. Дискурс общественности — вот посредническая инстанция между разумом и волей. Фрёбель пишет: “Единство убеждений было бы несчастьем для прогресса познания, но единство цели в делах общества — это необходимость”. (Ibid., S. 108)

Итак, единая воля создается большинством, но соединить это с “принципом равной значимости личной воли всех” можно лишь при условии, если мы присоединим сюда еще один принцип: “С помощью убеждения сокращать заблуждения”. (Frцbel J. System der socialen Politik. S. 105) Такой принцип может утверждать себя в противовес тираническому большинству лишь в общественных дискурсах. Поэтому Фрёбель постулирует необходимость и образования народа, и высокого уровня образования для всех, и свободы теоретического выражения мнений и их пропаганды. Фрёбель первым распознал и конституционно-политическое значение партий, и значимость партийно-политической борьбы за большинство голосов, борьбы, которую следует вести средствами “теоретической пропаганды”. Только открытые структуры коммуникации могут помешать тому, чтобы авангардные партии брали верх над другими. Должны существовать только “партии”, а не “секты”: “Партия стремится к тому, чтобы заявить в государстве о своих сепаратных целях, секта же — к тому, чтобы посредством своих сепаратных замыслов преодолеть государство.

Партия хочет достичь господства в государстве, а секта — подчинить государство своей форме существования. Достигая господства в государстве, партия стремится раствориться в нем; секта же хочет, растворяя государство в себе, прийти к господству”. (Ibid., S. 277) В изображении Фрёбеля лишенные четкой организации партии его времени предстают как вольные ассоциации, которые специализируются на том, чтобы оказывать влияние на процесс складывания общественного мнения и общей воли, действуя в первую очередь посредством аргументов. Партии представляют собой организационное ядро многоголосо дискутирующей публики, которая состоит из граждан государства, решает вопросы на основе принципа большинства и занимает в государстве место суверена.

В то время как у Руссо суверен воплощал (verkцrperte) в себе власть и законную монополию власти, публика у Фрёбеля — это уже не тело (kein Kцrper), а только среда, в которой происходит многоголосый процесс образования мнения, где сила заменена взаимопониманием. А процесс образования мнения в свою очередь рационально мотивирует решения большинства. Таким образом, партия и спор партий в рамках политической общественности (Цffentlichkeit) предназначены к тому, чтобы придать Долговечность руссоистскому акту общественного договора, переведя его в форму, как выражается Фрёбель, “легальной и перманентной революции”.

Конституционные основоположения, как их понимает Фрёбель, отнимают у конституционного порядка всякую субстанциональность. Со строго метафизической точки зрения они не заключают в себе черт неких “естественных прав”, но отличаются только процедурой формирования мнений и воли, которые обеспечивают равные свободы через всеобщие права коммуникации и участия: “Заключая конституционный договор, партии соглашаются в том, что их мнения могут действовать друг на друга исключительно в рамках свободной дискуссии. Они воздерживаются от воплощения в жизнь любой теории, пока за нее не выскажутся большинство граждан государства. Заключая конституционный договор, партии заключают соглашение, согласно которому единство цели определено большинством, поддерживающим теорию, но в пропаганде теории каждому индивиду предоставлена свобода. И уже в результате всех индивидуальных усилий, которые проявляют себя в голосованиях, должны далее формироваться конституция и законодательство”. (Frцbel J. System der socialen Politik, S. 113)

В то время как три первые статьи конституции устанавливают условия и процедуры разумного демократического формирования воли, четвертая статья запрещает конституции оставаться неизменной и запрещает любое ограничение извне по отношению к опирающемуся на процедуры народному суверенитету. Права человека не конкурируют с народным суверенитетом; они тождественны конститутивным условиям саму себя ограничивающей практики образования воли, которая опирается на дискурс общественности. Разделение властей объясняется логикой применения и контролируемой приостановкой возникающих таким образом законов. [...]

1. Дискурс о свободе и равенстве продолжается на другом уровне в споре социализма с либерализмом. Эта диалектика дает о себе знать во время Французской революции, когда Марат выступает против формализма закона и говорит о “тирании легального”, когда Жак Ру*2* жалуется на то, что равенство закона обращено против бедных, и когда Бабёф критикует институционализацию одинаковых свобод во имя действительно равного удовлетворения потребностей каждого человека. Но ясные контуры данная дискуссия впервые получает в истории раннего социализма. В XVIII в. критика общественного неравенства была направлена против социальных последствий политического неравенства.

А потому достаточно было юридических аргументов, т. е. аргументов, которые были основаны на правах разума, для того чтобы в борьбе против старого режима требовать равных свобод демократического конституционного государства и гражданского устройства, дающего права частным лицам. Но, по мере того как утверждались конституционная монархия и Кодекс Наполеона, люди начали осознавать социальное неравенство иного порядка. Место того неравенства, которое было положено политическими привилегиями, заняло теперь иное неравенство — оно развилось вместе с частноправовой институционализацией равных свобод. Речь теперь идет о социальных последствиях неравного распределения такой власти, которая осуществляется не политически, а экономически. Аргументы, с помощью которых Маркс и Энгельс разоблачали буржуазный правопорядок как юридическое выражение несправедливых производственных отношений, были заимствованы ими из политической экономии. Тем самым Маркс и Энгельс расширили само понятие “политическое”. Теперь под ним они разумеют не только организацию государства, но и общественный порядок в целом. (Negt О., Mohl E.-Th. Marx und Engels//Pipers Handbuch der politischen Ideen. Bd 4. S. 449 ff.)

В свете изменившейся перспективы оказалось возможным увидеть функциональную зависимость между классовой структурой и правовой системой. А это в свою очередь сделало возможным критику правового формализма, т. е. содержательного неравенства таких прав, которые формально, т. е. по букве закона, равны. Однако то же изменение перспективы одновременно заслонило другую проблему — ту, которая вместе с политизацией общества возникает для самого политического формирования воли. Маркс и Энгельс довольствовались указанием на пример Парижской коммуны, отложив в сторону вопросы теории демократии. Они уж очень читали Руссо и Гегеля глазами Аристотеля, и идея свободного общества была понята ими неверно, слишком конкретно. А именно — они понимали социализм как воплощение конкретной нравственности, не раскрывая его как совокупность условий, необходимых для существования эмансипированных жизненных форм, относительно которых всем, кто имеет к ним касательство, еще предстоит самим договориться между собой, прийти к общему взгляду. Я принадлежу к числу тех западных интеллектуалов, которые в своем развитии испытали/очень большое влияние Маркса. Но и к Марксу надо относиться критически, ибо только тогда возможно дальнейшее развитие его взглядов.

Итак, понятие “политическое” было расширено, но этому расширению не соответствовало более углубленное уразумение способов функционирования, форм коммуникации и условий институционализации, при которых формируется эгалитарная воля. Ибо мысль по-прежнему направлялась холистским представлением о политизированном обществе, основанном на труде. Ранние социалисты еще были полны надежд на то, что правильно устроенный процесс производства сам собой породит соответствующие ему жизненные формы, где рабочие будут вступать в свободные ассоциации. Эта идея рабочего самоуправления потерпела крах из-за того, что развитое, функционально дифференцированное общество оказалось слишком сложным.

Маркс же представлял себе утопию общества труда как царство свободы, которое должно быть воздвигнуто на базисе царства необходимости и которое будет развиваться стабильно благодаря системному управлению. Но и ленинская стратегия завоевания власти профессиональными революционерами не могла возместить отсутствие политической теории. Практические последствия этого дефицита теории заявляли о себе в тех апориях, в которых запутался бюрократический социализм с его политическим авангардом, застывшим в форме так называемой номенклатуры. В наши дни эти апории должны быть поняты и преодолены; с этим связаны, по моему мнению, реформы Горбачева.

2. С другой стороны, реформистские партии и реформистские профсоюзы, которые действуют в условиях правового демократического государства, общественного и государственного компромисса, испытали разочарование — ведь они вынуждены были довольствоваться тем, чтобы приспосабливать к своим целям буржуазно-либеральное наследие, и отказываться от исполнения радикально-демократических обещаний. Духовное родство реформизма и левого радикализма коренится в общей цели — социально-государственной универсализации гражданских прав. (Kallsm e uer О. Revisionismus und Reformismus // Pipers Handbuch der politischen Ideen. Bd 4. S. 545 ff.) Население должно получить шанс жить в условиях защищенности, социальной справедливости и растущего благосостояния, получить благодаря тому, что статус зависимого наемного труда нормализуется, будучи дополненным правами участника политического и социального процесса. Правящие партий должны пользоваться рычагами административной власти для того, чтобы таким путем достигнуть названных целей на основе капиталистического роста, который этими же партиями одновременно и контролируется, и поддерживается.

Итак, согласно ортодоксальному коммунистическому представлению, социальная эмансипация должна была достигаться путем политической революции и эта революция должна была овладеть государственным аппаратом только для того, чтобы его разгромить. Реформизм же может достигать социального мира лишь на пути вмешательства в процессы, происходящие в обществе и государстве, но при этом партии растворяются в расширяющемся государственном аппарате. Вместе с “огосударствлением” партий формирование роли перемещается в рамки политической системы, которая в весьма значительной мере программирует сама себя. Эта политическая система со временем становится независимой от демократических источников, которым она обязана своей легитимностью. Это происходит по мере того, как ей удается как бы “сверху” заполучить от общественности малую лояльность. Таким образом, обратной стороной такого социального государства, имеющего больший или меньший реальный успех, оказывается демократия масс, которая приобретает черты административно направляемого процесса легитимации.

На программном уровне этому результату отвечает настроение разочарования: ведь приходится смиряться с тем, что рынок труда скандальным образом действует как некая естественная судьба. Приходится смиряться и с отказом от целей радикальной демократии. [...] 1. Все сказанное объясняет актуальность того дискурса, который восходит еще к XIX в. и который анархизм с самого своего возникновения вел с социализмом. То, что в мелкобуржуазной революции санкюлотов уже реализовалось практически, только в анархической критике общества обогатилось аргументами, частично воплотившись в теорию. При этом технические моменты самоорганизации (перманентность обсуждений, императивность мандата, ротация должностных лиц, ограничения властей и т. д.), возможно, менее важны, чем сама форма организации, а ею является тип добровольных ассоциаций. (Lцsche P. Anarchismus // Pipers Handbuch der politischen Ideen. Bd 4. S. 41 5 ff)

Согласно теории, они должны обнаруживать лишь минимальную степень институционализации. Горизонтальные контакты на уровне простых взаимодействий (Interaktionen) должны сформировать практику интерообъективных обсуждений и решений, практику, которая достаточно сильна, чтобы поддерживать все другие институты в подвижном, текучем агрегатном состоянии становления и одновременно удерживать их от окостенения. Этот антиинституционализм соприкасается со старолиберальным представлением о сплачиваемой ассоциациями общественности, в деятельности которой может находить реализацию коммуникативная практика процесса образования мнений и воли, процесса, направляемого аргументацией.

Когда Донозо Кортес обвинял либерализм в ошибочном возведении дискуссий в ранг принципа принятия политических решений, когда Карл Шмитт уничижительно именовал либеральную буржуазию дискутирующим классом, то оба они имели перед глазами анархические следствия дискуссий общественности — те, что связаны с разрушением власти. Организационная форма добровольных ассоциаций в отличие от индивидуалистической конструкции естественного состояния, апеллирующей к правам разума, является социологическим понятием, которое позволяет мыслить о спонтанно возникающих, свободных от господства отношениях, но мыслить не в духе теории контракта.

Свободное от господства общество в таком случае больше не нуждается в том, чтобы его понимали как инструментальный и, значит, дополитический порядок, который рождается из заинтересованных соглашений частных лиц, в своих действиях ориентированных на успех. Общество, интегрированное не рынком, а ассоциациями, было бы одновременно политическим, и свободным от господства порядком. Анархисты возвели спонтанное обобществление к иному импульсу, чем современное право разума (Vernunft r echt), — не к интересу в нужном, полезном обмене товарами, а к готовности взаимопонимания, которое служит решению проблем и координации действий. Ассоциации отличаются от формальных организаций тем, что цель объединения еще не обособляется функционально от ценностных ориентаций и целей членов этих ассоциаций.

2. Этот анархический проект общества, который сводился к горизонтальной сети ассоциаций, и прежде был утопическим, а уж сегодня он терпит крах в силу потребности современных обществ в управлении и организации. Но анархическое недоверие может быть повернуто в методическую плоскость и послужить критическим целям в двух смыслах: во-первых, в борьбе против нормативной теории демократии, слепота которой относительно системы проявляется в бюрократической утрате (Enteignung) базиса, а во-вторых, против фетишизирующего отчуждения (Verfremdung) той системной теории, которая вообще ликвидирует все нормативное.

Классические теории демократии исходят из того, что общество благодаря суверенному законодателю воздействует само на себя. Народ программирует законы; законы в свою очередь, программируют их же (законов) разработку и применение. И благодаря этому члены общества (через коллективно образующие решения органов управления и юстиции) сохраняют те результаты и регулятивные правила, которые они же в своей роли граждан государства и запрограммировали.

Эта идея программирующего воздействия на самих себя посредством закона обретает смысл исключительно благодаря той подготовке, вследствие которой общество в целом может быть представлено как одна большая ассоциация, определяющая себя саму через посредничество права и политической власти. Социологическое же разъяснение вразумило нас относительно фактической циркуляции власти; мы знаем также, что форма ассоциации является слишком подчиненным комплексом, чтобы дать возможность структурировать связи общественной жизни в целом. Но не это меня сейчас интересует. Речь пойдет вот о чем: уже понятийный анализ взаимного конституирования права и политической власти показывает, что в самом опосредующем звене, благодаря которому должно протекать программированное законами саморегулирование, заложен смысл, противоположный идее самопрограммированной циркуляции власти.

Право и политическая власть должны исполнять функции по отношению друг к другу, прежде чем они смогут взять на себя собственные функции, а именно: стабилизировать поведенческие ожидания и коллективно принятые решения. Таким образом, право впервые придает всякой власти, у которой оно заимствует принудительный характер, правовую форму, и ей власть снова обязана тем, что она становится обязательной.

И наоборот. Оба кода, правда, требуют, чтобы у каждого из них была собственная перспектива: у права — нормативная, у власти — инструментальная. В перспективе права как политика, так и законы вместе .с соответствующими мероприятиями нуждаются в нормативном обосновании. А в перспективе власти они функционируют в качестве средства и в качестве ограничений (налагаемых на воспроизводство власти). Из перспективы законодательства вытекает нормативное отношение к праву, тогда как из перспективы сохранения власти — инструментальный подход к нему. Вписанный в перспективу власти, программируемый законом процесс циркуляции нормативного саморегулирования получает противоположный смысл. Ведь он сам становится самопрограммированной циркуляцией власти: управление программирует само себя, руководя поведением электората, заранее программируя правительство и законодательство и функционируя судебные решения.

Превращенный смысл, уже по понятию заложенный в систему средств (Medium) правового и административного саморегулирования, в эмпирическом процессе развития общества и государства выявляется еще сильнее. С течением времени становится ясным, что административные средства такого переворачивания с ног на голову общественно-государственных программ ни в коей мере не являются пассивными, равно лишенными всяких собственных свойств опосредующими звеньями. Фактически интервенционистское государство настолько консолидируется в централизованную, руководимую властью подсистему и настолько отодвигает на периферию процесс легитимации, что подсистема как бы предписывает себе модифицировать также и нормативную идею самоорганизации общества. Я предлагаю, принимая в расчет двойную — нормативную и инструментальную — перспективу, провести различения в самом понятии “политическое”. (Habermas J. Die neue Unьbersichtlichkeit. Frankfurt a/M., 1985)

Мы можем различить власть, рождающуюся в процессе коммуникации, и административно применяемую власть. В деятельности политической общественности встречаются и перекрещиваются два противоположных процесса: с одной стороны, коммуникативное формирование легитимной власти, которая рождается в свободном от всякой репрессивности процессе коммуникаций политической общественности, а с другой — такое обеспечение легитимности через политическую систему, с помощью которой административная власть пытается управлять политическими коммуникациями. Как оба процесса — спонтанное формирование мнений благодаря автономным объединениям общественности и организованное обретение лояльности масс — проникают друг в друга, какой из них пересиливает другой — это вопрос эмпирический. Здесь меня интересует лишь нормативная идея суверенитета народа, которая в отличие от ее толкования у Руссо воплощается уже не в коллективе, а соотносится с коммуникативными условиями дискурсивного формирования мнения и воли. [...]

Я хочу дать набросок того, как должны проникать друг в друга два элемента, чтобы можно было обеспечить названные Фрёбелем условия для предполагаемого разумного формирования политической воли. Должно возникнуть взаимодействие между институционализированным формированием воли, которое протекает согласно демократическим процедурам в рамках образований, способных к принятию решений и запрограммированных на их проведение в жизнь, с одной стороны, и, с другой — незапрограммированными, неформальными высокочувствительными процессами формирования мнений благодаря автономным объединениям общественности, которые не приемлют организации сверху и могут развертываться только спонтанно, лишь в рамках либеральной политической культуры. [...]

Для того чтобы мы смогли теперь вступить в последний раунд философского спора вокруг идеи демократии, я хочу оставить в стороне все эмпирические вопросы и просто высказать постулат: сложное общество также открыто такому” фундаментальному демократизированию. Тогда мы сразу оказываемся перед лицом тех консервативных возражений, которые со времени Бёрка снова и снова выдвигаются против французской революции и ее последствий. (Puhle H.-J. Di e Anfдnge des politischen Konservatismus // Pipers Handburg der politischen Ideen. Bd 4. S. 255 ff.) В этом последнем раунде мы должны отреагировать на те аргументы, с помощью которых мыслители типа де Местра*3* и де Бональда*4* критиковали слишком наивное прогрессистское сознание, напоминая ему о границах того, что вообще может быть сделано. Речь шла о том, что перенапряженные проекты самоорганизации общества пролагают себе дорогу, оставляя без внимания влияние традиций, пренебрегая возможностями органического роста, наличием ресурсов, которые ведь не могут же увеличиться по чьему-либо желанию.

Фактически инструментальное понимание практики, которая мыслится просто как реализация некой теории, имеет разрушительные последствия. Уже Робеспьер привел дело к тому, что революция и конституция вступили в противоречие друг с другом: дело революции — война и гражданская война, тогда как дело конституции — победа мира. Опирающаяся на теорию активная деятельность революционеров, от Маркса до Ленина, мыслилась как необходимое завершение телеологии истории, которую постоянно поддерживали в движении производительные силы.

Но подобные философско-исторические изыскания больше уже не останавливались на народном суверенитете с его процедурами. После того как практический разум овладел субъектом, прогрессирующая институционализация опыта разумного коллективного формирования воли предстает уже не более чем целесообразной деятельностью, которую можно понимать как сублимированную форму процесса производства. Сегодня процесс дискутируемого воплощения универсалистских конституционных принципов скорее увековечивается в активах простого законодательства. Демократическое правовое государство становится проектом, а одновременно результатом и ускоряющим катализатором рационализации жизненного мира, выходящей далеко за пределы политической сферы. Единственное содержание проекта — постепенно улучшающаяся институционализация способов разумного коллективного формирования воли, которое не могло бы нанести никакого ущерба конкретным целям участников процесса. Каждый шаг на этом пути оказывает обратное воздействие на политическую культуру и жизненные формы, а без них в свою очередь не может произойти спонтанное встречное движение форм коммуникации, соответствующих практическому разуму.

Но подобное культуралистское понимание конституционной динамики как будто бы должно наводить на мысль о том, что суверенитет народа должен перемещаться в плоскость культурной динамики авангарда, формирующего мнения. Именно такое предложение должно порождать недоверие к интеллектуалам: они владеют словом и тянут на себя одеяло власти, которую они рискуют растворить в словесах. Но господству интеллектуалов противостоит что: коммуникативная власть может властвовать только опосредованно, ограничивая исполнительные функции административной, т. е. действительно осуществляемой, власти. А эту, так сказать, осадную функцию еще не выразившее себя общественное мнение может осуществить только благодаря организованным через демократические процедуры процессам формирования решений (BeschluЯfassung). Еще важнее то обстоятельство, что влияние интеллигенции может конденсироваться в коммуникативную власть только при условиях, которые исключают концентрацию власти. И автономные объединения общественности могут кристаллизоваться вокруг свободных ассоциаций лишь в той мере, в какой будет пролагать себе дорогу ставшая сегодня явной тенденция к обособлению культуры от классовых структур. (Brunkhorst H. Die Asthetisierung der Intellektuellen // Frankfurter Rundschau. 1988.28. XI)

Общественные дискурсы приобретают резонанс исключительно в той степени, в какой они обладают диффузностью, а значит, при условии широкого, активного и в то же время нецентрализованного участия. Последнее в свою очередь требует, чтобы за всем этим стояла элитарная политическая культура, в своем формировании свободная от всяких привилегий, интеллектуальная во всем своем объеме. Но одно из сомнений консерваторов все же остается: под диктат трезвой рассудительности, которой обладает заурядная, безоговорочно эгалитарная массовая культура, подпадает не только под пафос святой рассудительности, который направлен на придание социального статуса провидческому началу. Необходимое опошление повседневности при осуществлении политической коммуникации представляет опасность для семантического потенциала, которым ведь должна подпитываться сама политическая коммуникация.

Культура, лишенная остроты, была бы поглощена обыкновенными компенсаторными потребностями; над обществом риска она образовала бы не более чем покров из пены. Ни одна из гражданских религий, как бы ловко она ни была скроена, не смогла бы избежать этой энтропии смысла . ( Kleger H., Mьller A. Religion der Bьrgers. Mьnchen, 1986 ) Тот момент безусловности, который настойчиво заявляет о себе, когда повседневные коммуникации выдвигают претензии на некое трансцендирующее значение, никак не является достаточным. Иной вид трансцендентности сохранен в том непреходящем, что подразумевается при критическом усвоении (во имя самоидентификации человека) религиозных традиций. И еще один вид трансцендентности удерживается в негативности современного искусства. Тривиальное должно уметь разрушаться при столкновении с миром просто чуждого, зловещего, неприрученного, которое сопротивляется возможности быть ассимилированным с уже понятым и которое, несмотря на все, не располагает шансом завоевать себе какое-либо привилегированное положение . ( Menke-Eggers Ch. Die Souverдnitдt der Kunst. Frankfurt a/M., 1988)

Печатается по: Хабермас Ю. Демократия. Разум. Нравственность. М„ 1992.

ПРИМЕЧАНИЯ

*1* ФрёбельКарл Фердинанд Юлиус (1805—-1893) — южнонемецкий демократ, политик и писатель.

*2* Py Жак (1752—1794)—деятель Великой французской революции один из лидеров “бешеных”.

*3* Де Местр Жозеф (1753—1821) — французский политический деятель и религиозный философ, публицист.

*4* Де Бональд Луи Габриель Амбруаз (1754—1840)—французский политический деятель, публицист, философ-идеалист.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Habermas J. Strukturwandel der Цffentlichkeit. Neuwiedam Rhein, 1962;

Idem. Erkenntnis und Interesse. Frankfurt a/M., 1968;

ldem. Legitimationsprobleme im Spдtkapitalismus. Frankfurt a/M., 1973;

Idem. Theorie des kommunikativen Handelns l—II. Frankfurt a/M., 1982;

Хабермас Ю. Понятие индивидуальности//О человеческом в человеке. М„ 1991;

Он же. Теория коммуникативного действия//Вестник Московского университета. Серия 7. 1993. № 4;

Он же. Примирение через публичное употребление разума//Вопросы философии. 1994. №10.

Источник: Библиотека Гумер

Источник: Библиотека Гумер