Продолжение. Главы 7-12

О, никогда земля, от первых дней творенья,
Не зрела над собой столь пламенных светил.
Но, горе - век прошел - и мертвенным покровом
Задернут Запад весь. Там будет мрак глубок...
Услышь же глас судьбы, воспрянь в сиянье новом,
Проснися, дремлющий Восток.
Хомяков
В предыдущих главах я старался показать, что одно различение и сопоставление исторических событий по ступеням возрастного развития, по ступеням совершенства, противоречит правилам естественной системы, ибо не объемлет всего многообразия этих явлений и необходимо ведет, точно так же, как в зоологии, ботанике, к искусственной системе построения науки; что необходимо присоединять к этому делению по степеням развития на периоды древней, средней и новой истории или на более многочисленные группы качественное различие культурно-исторических типов как высший принцип деления. Я старался далее определить те признаки, которые обусловливают эту группировку исторических явлений, и такими признаками оказались крупные этнографические различия, на основании которых человечество разделяется на несколько больших групп. Одну из этих групп составляют народы славянского семейства, которые представляют ту же меру различия, как и группы санскритская, иранская, эллинская, латинская, германская. Из этого следует, что и славянское семейство народов образует столь же самобытный культурно-исторический тип, как и только что поименованные племена, и ежели откажется от самостоятельного развития своих начал, то и вообще должно отказаться от всякого исторического значения и снизойти на ступень служебного для чуждых целей этнографического материала,- и чем скорее, тем лучше. Для устранения некоторых недоразумений мне казалось небесполезным сделать довольно длинное отступление, чтобы уяснить отношения народного к общечеловеческому, как вообще, так и в частности относительно развития научного, против народности в котором обыкновенно всего более восстают. Характер употреблявшихся мною доказательств был внешний, так сказать, формальный. Я не касался ни сущности славянского характера, ни сущности характера прочих культурно-исторических типов, а только старался показать, что ежели степень различия славянского семейства от прочих этнографических семейств человечества вообще и в особенности семейств арийского корня равнозначительна с различием их между собою, то и проистекающие из сего коренного различия разности в ходе культурно-исторического развития должны быть также равнозначительны.Против такой методы доказательств, кажется мне, можно сделать только следующее возражение. Действительно, аналогия говорит за самобытную славянскую цивилизацию; но славянское племя может составлять исключение, не имея в себе достаточных особенностей, чтобы развить, выработать эту самобытную культуру. Это возражение часто и делают, требуя категорического ответа на то, в чем именно будет состоять эта новая цивилизация, каков будет характер ее науки, ее искусства, ее гражданского и общественного строя и т. д. В таком виде возражение это совершенно нелепо, ибо удовлетворительный на него ответ, если бы он был возможен, сделал бы самое развитие этой цивилизации совершенно излишним. В общих чертах, насколько это возможно сделать на основании существенного характера доселе бывших цивилизаций, в сравнении с теми зачатками ее, которые успели уже выразиться в славянском культурно-историческом типе, я постараюсь представить ответ и на этот затруднительный вопрос, но до этого посильного ответа предстоит пройти еще длинный путь. А теперь мы должны обратиться к исследованию не более или менее вероятных результатов этого будущего векового развития, а тех основных различий, которые существуют между типом славянским и германо-романским, или европейским, так как в этом различиии состоит весь вопрос. Исчерпать всю сущность этого различия я также не надеюсь, но желал бы представить некоторые его черты, главнейше на основании выработанного уже славянофильскою школою, с некоторыми, может быть, дополнениями, которые удастся мне сделать. Но прежде чем вступить на этот путь, мне хотелось бы устранить еще одно, в сущности, неважное возражение, которое, имея также характер формальный, должно найти свое место, прежде чем вступим в иной порядок мыслей и доказательств.
Возражение это, о котором также много препирались в былое время, состоит в следующем. Если славяне имеют право на культурно-историческую самобытность, то надо сознаться, что они имели несчастье явиться со своими требованиями в весьма неблагоприятное для таких притязаний время.Запад, Европа, находится в апогее своего цивилизационного величия, блеск его идет во все концы земли, все освещает и согревает исходящими из него светом и теплотою. Удобное ли это время для скромных задатков новой культуры, новой цивилизации? Да и зачем она, когда та, которую мы видим, так могущественна, находится в полноте своих сил, и не видно, чтоб они слабели, чтобы ощущалась потребность заменить ее чем-либо новым? Европа ведь не императорский Рим или Византия. Неужели же можно не в шутку утверждать, как то некогда делали Хомяков и Киреевский, что Запад гниет? (1) Сами славянофилы, по-видимому, отказались от этой экстравагантности. Защищать такие парадоксы - не значит ли хотеть быть plus royaliste gue le roi? (2)*
Возражение это назвал я, в сущности, неважным. Разве не повторялось уже несколько раз, что во времена блеска одной культуры зарождалась новая? Не тогда ли начал Рим свое торжественное шествие, когда Греция озарялась полным блеском цивилизации и тщилась, хотя, конечно, и неудачно, передать ее отдаленнейшим народам Востока? Собственно говоря, идеальным порядком вещей на земле был бы тот, когда бы все великие этнографические группы, на которые разделено человечество, одновременно развили лежащие в них особенности направления до культурного цвета; когда бы древние Китай, Индия, Иран, возмужалая Европа, юное славянство и еще более юная Америка разом выказали всю полноту и все разнообразие заключающихся или заключавшихся в них сил, которые бы усугублялись плодотворным взаимодействием друг на друга. Такое состояние вселенской культуры имело бы только один недостаток со всемирно-исторической точки зрения. Сколько оно выигрывало бы в отношении пространственного протяжения, столько теряло бы во временной последовательности и тем противоречило бы требованиям экономии, всегда соблюдаемой природою. Ни одна культура не может быть вечною, и ежели бы все разом проливали свет свой, то все разом (или почти разом) и померкли бы, и мрачная ночь варварства распространилась бы над всей землей, так что новой культурной жизни не у чего бы было и зажечь свой светильник. Как в начале, пришлось бы добывать огонь цивилизации трудным и медленным трением дерева об дерево. Поэтому, хотя мы и не видим, почему бы не существовать еще раз двум самобытным цивилизациям одновременно бок о бок, однако же более склонны думать, что ежели вызывается культурная жизнь нового исторического типа, то, должно быть, жизнь старого угасает. Не в этом ли и главное объяснение вражды, инстинктивно чувствуемой прежним историческим деятелем к новому - предшественником к преемнику? Сама мысль, высказанная славянофилами о гниении Запада, кажется мне совершенно верною, только выразилась она в жару борьбы и спора слишком резко и потому с некоторым преувеличением.
Гниение есть полное разложение состава органических тел, и притом с выделением разных, неприятно действующих на орган обоняния, газов. Этот последний, весьма несущественный, признак гниения и обращал на себя преимущественное внимание наших западников, как бы наносил им самое чувствительное оскорбление. В полемических статьях того времени с насмешкою говорилось о химиках, не умевших отличать гниения от жизненного брожения.
Невежество тут было на стороне не этих химиков, а тех остроумцев, которые видели существенное различие между гниением и каким-то жизненным брожением, которого, как известно, в природе не существует. Всякое брожение есть разложение, то есть переход из сложных форм организованного вещества в более простые формы, приближающиеся к неорганическим формам соединений. Следовательно, гниение ли, брожение ли,- это в рассматриваемом нами отношении решительно одно и то же. Если брожение, то и разложение форм - вещественных ли соединений или общественного быта. Чтобы из такого разложения на элементы составилась новая органическая форма, необходимо присутствие образовательного принципа, под влиянием которого эти элементы могли бы сложиться в новое целое, одаренное внутренним оживотворяющим началом. Но на такой принцип не было указано, а в этом-то сущность дела. Впрочем, мы пойдем гораздо далее в наших уступках. Искренно и охотно скажем, что явлений полного разложения форм европейской жизни, будет ли то в виде гниения, то есть с отделением зловонных газов и миазмов, или без оного - в виде брожения, еще не замечается. Дело не в этом. Оставив преувеличения, вопрос заключается в том, в каком периоде своего развития находятся европейские общества, на какой точке своего пути: восходят ли они еще по кривой, выражающей ход общественного движения, достигли ли кульминационной точки или уже перешли ее и склоняются к западу своей жизни? Относительно индивидуальной жизни отдельных существ вопрос этот решается легко, потому что имеется для каждого из них множество предметов сравнения. Когда волосы начинают белеть, прямой стан сгибаться, лицо морщиниться, мы знаем значение этих признаков, потому что они бесчисленное число раз уже повторялись. Относительно целых обществ это не так. Правда, история представляет нам несколько культурных типов, перешедших полный цикл своего развития, но обстоятельства этого развития большей части из них нам плохо известны. Собственно, только жизнь Греции и Рима сохранились для нас в достаточной полноте, чтобы служить элементами сравнения, да и из них жизнь Рима была далеко не полною, претерпев слишком сильное искажение через влияние Греции. Кое-что ответит нам и Индия. Но всего этого мало. Возможностью этих сравнений надо, конечно, воспользоваться, но, за неимением достаточного числа данных, мы должны еще обратиться к аналогии других явлений, хотя и неоднородных с явлениями жизни цивилизаций, но имеющих с ними то общее, что они представляют развития под влиянием причин, правильно и постепенно изменяющихся в своей напряженности.
Возьмем для первого примера ход дневной температуры. Она зависит от видимого движения солнца по небесному своду. Высшей точки своей кульминации достигает солнце в момент полудня, но результат этого движения - теплота продолжает еще возрастать два или три часа и после того, как причина, ее производящая, стала уже склоняться.
Затем обратимся к аналогии того процесса в жизни земли, который обусловливается годичным периодом. Время летнего солнцестояния, которому соответствует наибольшая долгота дня и высшее стояние солнца, падает на июнь месяц, а результаты этого периодического движения относительно температуры достигают своей наибольшей величины только в июле или в августе. К этому же времени, или еще позднее, выказываются результаты для жизни растительной. В конце лета и в начале осени наступает период исполнения обещаний весны, тогда как дни уже много сократились и солнце стало гораздо ниже ходить.
Возьмем жизнь отдельного человека: полноты своих нравственных и физических сил достигает он около тридцатилетнего возраста, несколько времени стоят они на одном уровне, а за сорок лет начинают видимо ослабевать. Когда же дают эти силы самые обильные, самые совершенные результаты? Не ранее сорока лет. В одном из своих образцовых критических или биографических опытов,- не могу, к сожалению, вспомнить, в котором именно,- Маколей замечает, что ни одно истинно первоклассное произведение человеческого духа, будет ли то в области науки или в области искусства, не было выполнено ранее сорокалетнего возраста, хотя, без сомнения, их первоначальная идея зародилась в уме в более ранний возраст. Если и можно найти исключения из этого положения английского историка, то их, во всяком случае, очень мало.
То же показывает нам и развитие языков. Филологи единогласно утверждают, что все совершеннейшие языки, не исключая древнейших: санскритского, зендского, греческого, латинского, еврейского, окончили уже рост свой ранее того периода, в который оставили они нам следы своего существования, и находились уже в состоянии вырождения и упадка в те отдаленные времена, в которые они становятся нам известны. По весьма убедительному объяснению Мюллера, в этом заключается даже причина, дающая возможность генетической классификации языков арийского корня, так что кульминационный период развития этого семейства языков падает на то время, когда общий всем арийцам коренной язык не распался еще на свои отрасли. Но когда же дала та сила, которая образовала языки, свои самые большие результаты, то есть литературный цвет и плод? В несравненно позднейший период, для некоторых языков, как, например, для славянских, вероятно, еще и теперь не наступивший.
Из всех этих явлений неоспоримо следует, что момент высшего развития тех сил или причин, которые производят известный ряд явлений, не совпадает с моментом наибольшего обилия результатов, проистекающих из постепенного развития этих сил: что этот последний всегда наступает значительно позже первого. Сравнение не доказательство, compraison n'est par raison, говорит французская пословица. Это так. Но если можно отыскать одну общую причину во всех случаях, которые берутся для сравнения, и если эта же общая причина необходимо должна иметь место и в том явлении, которое этими сравнениями доказывается или поясняется, то сравнения получают доказательную силу, потому что и та частная причина, от действия которой зависит ход развития того процесса, для уяснения которого мы прибегаем к сравнениям,- должна следовать тому же закону, должна принадлежать к той же категории причин, иметь одинаковые свойства с теми причинами, которые действуют в аналогических явлениях, взятых для сравнения. Общая причина, по которой в четырех взятых нами явлениях (в ходе суточной температуры, ходе годичной температуры и в связанных с нею периодических явлениях растительной жизни, в индивидуальном развитии человека и в развитии языков) момент кульминации, достигаемый силою, их обусловливающею, не совпадает с моментом наисильнейшего проявления результатов этой причины, а всегда ему предшествует, так что в этот последний момент причина, обусловливающая собою эти результаты, уже более или менее значительно ослабла, уже нисходит по кривой своего движения,- объясняется из следующего простого и очевидного соображения. Результаты действия причины все более и более накопляются, так сказать, капитализируются до тех пор, пока расходование их не превзойдет притока; и хотя бы сам приток ослабел сравнительно с прошедшим временем, сумма полезного действия все еще должна возрастать, пока он превышает расход. Это само собою понятно относительно дня и года. Но не то же ли относительно развития человека? Если примем, что с тридцатилетнего возраста силы его начинают слабеть, масса сведений, опытность, умение комбинировать умственный материал, метода мышления все еще могут возрастать и улучшаться вследствие, так сказать, духовной гимнастики; и эти приобретения, следовательно, могут еще долгое время перевешивать ослабление непосредственных сил. То же самое происходит и в развитии целых обществ, конечно, несколько непонятным образом. В развитии искусств, например, непосредственные творческие силы могут уменьшаться, но выработанная техника, влияние примеров, образовавшиеся предания, указывающие на ошибки, которых должно избегать, облегчая труд, могут иметь своим последствием то, что искусства будут продолжать процветать еще долгое время и даже достигать высшего совершенства. Почему слабеют силы в отдельном человеке, это нам кажется понятным или, по крайней мере, столь привычным, что и не возбуждает удивления. Но каким образом могут слабеть творческие силы целых обществ, это решительно не поддается объяснению, так как общество состоит из непрестанно возобновляющихся элементов, то есть отдельных людей. Однако история, несомненно, указывает, что это так, и притом не от внешних каких-либо причин, а от причин внутренних. После Юстиниана, например, греческий народ не производит более истинно великих людей ни на каком поприще в течение почти тысячелетнего еще существования империи(3).
Я сказал: одряхление несколько понятно по отношению к отдельным индивидуумам. Это несправедливо; в сущности, оно столь же непонятно, как и одряхление обществ. И отдельный человек состоит из беспрестанно возобновляющихся элементов. Частички тела его сгорают, разлагаются и выделяются под разными видами, замещаясь новыми. Почему же эти новые частички хуже старых или хуже соединены между собою, хуже расположены относительно друг друга, так что общий эффект их деятельности менее благоприятен для целого? Это не менее трудно объяснить, как и то, почему при беспрестанном возобновлении неделимых, составляющих общественное тело, эти неделимые теряют свои превосходные качества. Почему, когда прежде между греками нарождались Периклы и Эпаминонды, Эсхилы и Софоклы, Фидии, Платоны и Аристотели и даже еще в более позднее время Велисарии, Трибонианы, Анфимии, Иоанны Златоусты, они замещаются потом сплошь людьми незначительными? Стареется, значит, в обоих случаях сам принцип, производящий и сочетающий эти элементы как человеческого или вообще животного, так и общественного тела. Как бы то ни было, приведенные для сравнения аналогии делают чрезвычайно вероятным, что самое обилие результатов европейской цивилизации в нашем XIX столетии есть признак того, что та творческая сила, которая их производит, уже начала упадать, начала спускаться по пути своего течения.
Обратимся к аналогии, представляемой другими, уже совершившими цикл своего развития культурно-историческими типами. В какое время достигли творческие силы, произведшие греческую цивилизацию, своего апогея? Без сомнения, век Перикла представляет уже окончание этого периода. На это время падает цвет искусств и закладка того философского мышления и того рода научного исследования, которые составляют характер греческой науки. Уже с Пелопоннесской войны(4) Греция очевидно клонится к своему падению. Век Аристотеля есть уже время полного упадка, но тут только и философия и даже искусство достигают своего апогея, и только еще позже, в то время, которое можно назвать временем разложения, или, пожалуй, менее вежливо, гниения, достигает положительная наука своего полного развития в Александрии. Так же точно время полной силы римского народа совпадает с временем окончания войн Пунических и Македонских(5),ибо, начиная с Гракхов, внутренняя болезнь римского общественного тела начинает уже с силою обнаруживаться и требует героического, хотя и паллиативного лечения цезаризмом. Но время процветания римской цивилизации, когда она начала давать лучшие свои плоды, принадлежит царствованию Августа. Даже во времена Антонинов, непосредственно предшествовавших началу окончательного разложения(6), результаты римской цивилизации представлялись еще во всем блеске. Рим почти ничего не произвел самостоятельного ни в философском мышлении, ни в положительном научном исследовании. Единственное исключение составляет практическая область права и научная обработка его соответствует очень позднему времени римской жизни; она, собственно, начинается в век Антонинов, а блестящий период этого права переживает самое Западно-Римское государство, давшее ему начало, переселившись на почву Византии(7). По тем немногим сведениям, которые удалось извлечь науке из разных памятников индийской культуры, временем ее творческого периода должно считать то, когда развилась браманская цивилизация, после покорения пригангских стран(8), и когда односторонность ее вызвала буддийский протест. Но блистательнейшие свои результаты представила эта культура в начале нацией эры, во времена царя Викрамадитьи, когда жил Калидаси, когда возводились великолепные пагоды Эллоры и Бенареса и процветали науки философские и математические. Не выходит ли из этого троекратного примера, что кульминационная точка творческих общественных сил, создающих цивилизацию, совпадает с высшим цветом искусств и с временем философски энциклопедического знания, которое дает характер будущему направлению научного развития, и что период положительной, особенно же практической, применительной, науки характеризует то время, когда творческиеобщественные силы уже довольно далеко оставили за собою эпоху своего летнего солнцестояния?
Какое же время цивилизации Европы соответствует этим эпохам апогея творческих сил и какое этим эпохам наибольшего накопления их результатов исчезнувших цивилизаций Индии, Греции и Рима? Аналогия так поразительна, что трудно не ответить, что первым соответствует XVI и XVII век, когда возводился храм Петра(9), писали: Рафаель, Микеланджело и Кореджио, Шекспир сочинял свои драмы, Кеплер, Галилей, Бэкон и Декарт закладывали основы нового мышления и новых метод научного исследования, а вторым - столь обильный результатами теоретическими и практическими - XIX век. В первую эпоху заложено все самобытное в европейском искусстве и в европейской науке, так что в последующее время оно только продолжало развиваться по тому же пути. Плод есть, по преимуществу, дар начала осени, а цвет, по преимуществу, дар конца весны. Точно так, как образование растительного зародыша совершается в оболочке, поражающей прелестью формы и блеском красок, так и зародыш новой философии и научной мысли бывает окружен всею прелестью поэзии, всей роскошью искусства. Момент цветения представляет нам последнюю закладку нового в жизни растения, а потому и должно считать его высшим моментом творчества растительной силы, за которым следует уже одно созревание. Оно продолжается после того, как и листья, главные органы питания, засохнут; продолжается даже иногда, когда сам плод оторван от растения, на котором завязался и образовался; продолжается даже на полках кладовой. Точно так же и высшим моментом творчества общественных сил должно признать то время, когда проявляются окончательно те идеи, которые будут служить содержанием всего дальнейшего культурного развития. Результаты этого движения, этого толчка долго могут еще возрастать и представлять собою всю роскошь и изобилие плодов цивилизации, но уже создающая ее и руководящая ею сила будет ослабевать и клониться к своему упадку. Таков общий характер всякого постепенного развития, проявившийся во всех цивилизациях, совершивших свой цикл, где ход его нам сколько-нибудь известен. Если культурно-исторический тип Европы должен составлять исключение из этого общего характера, то надо указать причины такого единственного в своем роде исключения, а мы их, признаться, не видим.
При этом не надо выпускать из виду следующего: культурный тип Рима был простой, осуществляясь в одном государстве. Более сложен был тип Греции, а вследствие этой сложности различные периоды его развития не могли быть совершенно одновременны. Когда жизнь иссякла уже в Афинах, живших лишь своими славными воспоминаниями, союзы Ахейский и Этолийский на некоторое время сохранили еще жизненность греческого начала(10). Еще полнее и долее сохранилось оно в Александрийской колонии, а потом в Царьграде. Еще сложнее двуосновный европейский тип, и потому естественно, что ежели в каком-либо из составляющих его народов ход развития был задержан неблагоприятными обстоятельствами, то в этом народе и высшее развитие творческого начала и его результатов появится позднее, чем у остальных народов. Это случилось, например, с Германией, в которой тридцатилетняя опустошительная междоусобная война(11) задержала начавшееся во время Реформации развитие высшей культуры. Поэтому наступивший только в половине прошедшего столетия период высшего поэтического творчества в Германии и последовавшее за тем развитие самобытного германского философского мышления, а наконец и положительной науки, в которой только по истечении первой четверти XIX столетия заняла она первенствующее место, не может считаться противоречием высказываемому здесь взгляду на общий ход европейской цивилизации, взгляду, по которому ее творческие созидательные силы вступили уже около полутораста или двухсот лет тому назад на нисходящую сторону своего пути. Наступило уже время плодоношения! Жатва ли это, или сбор плодов, или уже сбор винограда;
позднее ли лето, ранняя ли или уже поздняя осень, сказать трудно; но, во всяком случае, то солнце, которое взращало эти плоды, перешло за меридиан и склоняется уже к западу. Это положение стало бы гораздо яснее и очевиднее, если бы разобрать самый характер тех зиждительных сил, которыми построено и на которых держится здание европейской цивилизации, как это и делали Хомяков и Киреевский. Я предоставляю себе высказать мои мысли об этом впоследствии, при изложении существеннейших различий между народами славянского и германо-романского типа, к которому без дальнейших проволочек теперь же и приступаю. Пока же заключаю, что развитие самобытной славянской культуры не только вообще необходимо, но теперь именно своевременно.
(1) Данилевский называет основоположников славянофильства, раньше других указавших на пороки западноевропейской буржуазной цивилизации, ведущие к "обезбоживанию" человека (статья 1839 г. А. С. Хомякова "О старом и новом" и статья И. В. Киреевского "В ответ А. С. Хомякову").
(2)* Более роялистом, чем король (фр.).
(3) Имеется в виду византийский император Юстиниан I (527-565), сумевший на время вернуть "Империи ромеев" Италию и Северную Африку; Византия пала не через 1000, а через 900 лет после Юстиниана (завоевана турками в 1453 г.).
(4) Пелопоннесская война -27-летняя война, которая велась в V в. до н. э. между возглавляемым Спартой Пелопоннесским союзом и Афинами.
(5) Так называемые Македонские войны велись Римом в конце III - начале II в. до н. э. в целях установления господства над Балканским полуостровом.
(6) Антонины - династия римских императоров от Нервы до Коммода - сына Марка Аврелия. "Век Антониной" (96-192 гг. н. э.) вошел в историю императорского Рима под названием "золотого".
(7) Речь идет о выдающемся памятнике юридической мысли - так называемом Кодексе Юстиниана (VI в.).
(8) "Браманской цивилизацией" Данилевский называет цивилизацию, возникшую в Индии после прихода туда арийских племен (XIV - XIII вв. до н. э.). Культура индийских ариев базировалась на комплексе вед - священных текстов, авторами которых были брахманы (жрецы).
(9) Т. е. храм св. Петра в Риме (1593; арх. Д. Браманте и Микеланджело Буонарроти).
(10) Ахейский и Этолийский союзы - враждебные группировки греческих полисов. Обострение соперничества между ними вылилось в опустошительную Союзническую войну (конец III в. до н. э.).
(11) О Тридцатилетней войне см. примеч. 15 к главе первой.
Милостивый Бог снабдил род наш такою кротостью и добросердечием, яких у других народов нет,
к яким другие народы лишь посредством долгого процесса цивилизации с великим трудом приходят.
Галицкий сатирический журнал "Страхопуд"
О, Русь моя! как муж разумный,
Сурово совесть допросив,
С душою светлой, многодумной
Идем на Божеский призыв.
Хомяков
Различия в характере народов, составляющих самобытные культурно-исторические типы, те различия, на которых должно основываться различие в самих цивилизациях, составляющих существенное содержание и плод их жизненной деятельности, могут быть подведены под следующие три разряда: 1) под различия этнографические; это те племенные качества, которые выражаются в особенностях психического строя народов; 2) под различия руководящего ими высшего нравственного начала, на котором только и может основываться плодотворное развитие цивилизации как со стороны научной и художественной, так и со стороны общественного и политического строя; 3) под различия хода и условий исторического воспитания народов. С этих трех точек зрения и будем мы рассматривать особенности славянского, и в особенности русского, характера, так как пока один русский народ достиг политической самостоятельности и сохранил ее - условие, без которого, как свидетельствует история, цивилизация никогда не начиналась и не существовала, а поэтому, вероятно, и не может начаться и существовать. Цель, с которою мы займемся этим рассматриванием, будет заключаться в том, чтобы оценить, достаточно ли велики эти различия для того, чтобы славянские народы могли и должны были выработать свою самобытную культуру, под страхом утратить значение исторического племени в высшем значении этого слова.
Приступая к определению некоторых существенных черт этнографического различия народов славянских от германских, мы встречаем прежде всего на нашем пути физиологическое различие, которое, по мнению некоторых антропологов, проводит резкую, глубокую черту между племенем славянским и племенем германо-романским, что, с нашей точки зрения, должно бы быть нам на руку. Но вместе с тем это физиологическое различие относит нас к числу низших племен человеческого рода и таким образом устраняет от притязаний на высшую степень культурного развития, как бы обрекает на роль служебного этнографического материала. Я разумею здесь Ретциусово деление человеческих племен на длинноголовых (dolichocephali) и короткоголовых (brachycephali) (1). Нечего говорить, что наши многочисленные доброжелатели сильно напирают на это будто бы унизительное для славян различие. Как бы в параллель ему немецкий историк Вебер, соответственно рифмованному разделению сословий, государств и вообще обществ на Lehr-, Wehr- и Nahrstand(2)*, разделяет на те же классы и народы, населяющие Европу, в общепринятом смысле этого слова, и, конечно, относит славян к нэр-, а немцев к лэр-штанду, т. е. обрекает славянское племя на материальный труд в пользу высших племен. Рассмотрим же знаменитое Ретциусово деление: к чему-то оно нас приведет?
Кроме длинноголовости, при которой продольный диаметр головы, от лба к затылку, превосходит поперечный, по крайней мере, в отношении 9 к 7, и короткоголовости, при которой это отношение превосходит 8 к 7, принимает Ретциус в основу своего деления еще другой признак, заключающийся в направлении передних частей челюстей (зубных отростков) и передних зубов. Зубные отростки челюстей и зубы могут лежать в вертикальной плоскости, что составляет прямочелюстность (orthognathismus), или они могут иметь косое, выдавшееся вперед направление - косочелюстность (prognathismus). Эти характеры направления челюстей и зубов, в соединении с длинноголовостью и короткоголовостью, дают повод к установлению четырех отделов, по которым племена человеческого рода размещаются следующим образом: Длинноголовые прямочелюстные. Индийцы (арийского корня), иранцы, немцы, кельты, греки, римляне, евреи, аравитяне, нубийцы, абиссинцы, берберы, финны, восточные американские племена, населяющие равнины Северной и Южной Америки (называемые Латамом американскими семитами).
Длинноголовые косочелюстные. Негры, кафры, готтентоты, копты, жители Новой Зеландии, эскимосы и гренландцы.
Короткоголовые прямочелюстные. Славяне, литва, тюркские племена, лапландцы, баски, ретийцы, албанцы, древние этруски.
Короткоголовые косочелюстные. Китайцы, японцы, монголы, малайцы, полинезийцы, папуасы и американские кордильерские народы, к которым относятся и древние перуанцы (по Латаму, американские монголы).
Прежде всего нельзя не заметить, что такое деление имеет совершенно характер искусственности. Здесь выставляется одно насквозь проницающее начало, которое, как это обыкновенно бывает, соединяет разнородное и разделяет сродное в других отношениях; так, например, строго придерживаясь этого деления, пришлось бы разнести южных и северных немцев в разные классы человечества, так как только последние длинноголовы, первые же короткоголовы.
Как согласовать это деление с делением по цвету кожи, по свойствам волос, по Камперову личному углу и, наконец, с делением лингвистическим? Здесь все подчиняется одному признаку, которому придается преобладающее значение. Если славяне, невзирая на то, что говорят арийскими языками, имеют особую форму черепа, то необходимо принять, что они заимствовали свой язык от какого-нибудь длинноголового арийского племени, говорившего славянским языком, конечно, весьма многочисленного и могущественного, если оно могло передать свой язык такому крупному отделу человечества, имевшему, в сущности, тюркское происхождение, так как по соседству тех мест, где теперь живут или прежде жили славяне, только одни тюркские племена соединяют характер короткоголовости с прямочелюстностью. Как же не осталось никаких следов от этого коренного праславянского племени? Из этого, казалось бы, всего ближе заключить, что отношения между продольным и поперечным диаметром черепов хотя могут и должны быть принимаемы в число антропологических признаков, характеризующих группы человеческого рода, но не могут иметь того преобладающего значения, которое им придается. Сохраним, однако же, за ним это преобладающее значение и посмотрим, какие делают из него выводы.
Народы, достигшие высшей культуры, как арийского, так и семитического племени, в древние и новые времена, все принадлежат и принадлежали к числу длинноголовых; следовательно, короткоголовые славяне не принадлежат к числу высших племен человечества. Такое заключение было бы весьма приятно пану Духинскому, но, к сожалению, если по этому взгляду русские - туранцы, то такие же туранцы и поляки, так что volens nolens(3)* и им приходится разделять эту судьбу наравне с русскими и со всеми славянами. Но если какое-либо явление может быть одинаково хорошо истолковано двумя различными способами, двумя различными предположениями, то, конечно, каждый имеет полное право принимать то истолкование, которое ему более нравится.
Из того, что до сих пор только длинноголовые племена достигали высшей степени культуры, можно, конечно, заключить, что короткоголовость составляет некоторое к тому препятствие, указывает на меньшую способность к высшему развитию; но можно также заключить, что это произошло лишь оттого, что короткоголовые славяне, позже попав в благоприятные для культуры обстоятельства, позже начав развиваться, еще не успели произвести той культуры, к которой они, по задаткам своей природы, способны; можно заключить, что так как ведь история еще не закончена, то, сообразно с общим законом природы, высшим формам принадлежит высшее же, но позднейшее развитие. Первое толкование имело бы еще некоторое преимущество на своей стороне, если бы славянское племя, не достигши в целом высшей степени культуры, не представляло бы и отдельных примеров высшей даровитости. Но славяне произвели таких гениальных ученых, как Коперник, таких религиозных реформаторов, как Гус, таких государственных мужей, как Иоанн III, Петр Великий, таких поэтов, как Пушкин, Гоголь, Мицкевич, таких полководцев, как Суворов, таких деятелей просвещения, как Ломоносов. Следовательно, в задатках к высшему человеческому развитию нет недостатка в славянском племени. Чтобы заставить нас принять первое толкование, надо бы доказать, что короткоголовость составляет уже сама по себе признак низшей организации и что вышеприведенные примеры высокоодаренных короткоголовых личностей - суть только случайное исключение, может быть, результат какой-нибудь племенной помеси. Но внутренней причины, по которой бы преимущественное развитие черепа в продольном направлении стояло выше, нежели более равномерное развитие обоих горизонтальных диаметров, не найдено. Остается, следовательно, обратиться к самому систематическому расположению классифицируемых племен. Оно показывает нам, что из двух признаков рассматриваемого нами деления один - направление челюстей и зубов может служить к бесспорному установлению степеней совершенства между племенами человеческого рода, именно: племена прямочелюстные стоят бесспорно выше племен косочелюстных. Этот признак установляет в человеческом роде деление горизонтальное. Вопрос о том, можно ли приписать и другому принципу деления, основанному на отношении диаметров черепа, такой же иерархический характер? Если допустим это предположение, то увидим, что между низшими косочелюстными племенами человеческого рода превосходство, очевидно, принадлежит короткоголовым, так как китайцы(4)*, монголы, малайцы, полинезийцы стоят гораздо выше негров, кафров, готтентотов и жителей Новой Голландии, составляющих самые низшие людские расы; а если это так, то очевидная аналогия заставляет признать, что короткоголовость должна сохранять то же преимущество и между племенами прямочелюстными, так что восходящий порядок племен человеческих представлялся бы нам в следующем виде:
Косочелюстные длинноголовые племена (негры и пр.). Косочелюстные короткоголовые племена (монголы и пр.).
Прямочелюстные длинноголовые племена (европейцы и пр.).
Прямочелюстные короткоголовые племена (славяне и пр.).
Если кто не захочет принимать этого вывода, к которому нас приводит самое простое и естественное заключение, вывода неизбежного, если придавать длинноголовости и короткоголовости иерархический характер, то остается признать, что отношение между различными поперечниками черепа вообще не может служить к горизонтальному, а только к вертикальному делению человечества, то есть что оно не дает права устанавливать верхнюю и нижнюю группу, а устанавливает только две боковые, параллельные в своем развитии, группы, так сказать, правую и левую.
Таким образом, Ретциусово деление приводит логически к одному из трех следующих заключений, которые с точки зрения национального самолюбия мы можем все одинаково принять: 1. Или это лишь искусственное деление, не имеющее того преобладающего значения, которое ему приписывается некоторыми, и признаки, на которых оно основано, могут лишь служить вместе с другими для характеризации пород, рас или вообще групп, на которые разделяется род человеческий. Это заключение и кажется мне единственно основательным и разумным. 2. Или оба начала этого деления: направление передних зубов и отношение черепных диаметров суть начала иерархические, определяющие собою степень совершенства рас; в таком случае это первенство принадлежит короткоголовым прямочелюстным племенам, т. е. славянам. 3. Или, наконец, только направление зубов устанавливает степень совершенства между племенами, отношение же между головными диаметрами ведет лишь к вертикальному делению на племена различные, но не на племена высшие и низшие. При этом последнем взгляде мы имели бы, точно так же, как при общезоологическом делении на типы и на классы, два разнохарактерные систематизирующие начала: одно - устанавливающее этнографические типы, не подчиняющиеся друг другу как низшее высшему, а только отличающиеся друг от друга как различное; другое же - устанавливающее этнографические классы, обозначающие степени совершенства организации. После этого небольшого отклонения перехожу к настоящему предмету этой главы.
Верно, определительно схватить и ясно выразить различие в психическом строе разных народностей - весьма трудно. Различия этого рода как между отдельными лицами, так и между целыми народами имеют только количественный, а не качественный характер. Едва ли возможно найти какую черту народного характера, которой бы совершенно недоставало другому народу; разница только в том, что в одном народе она встречается чаще, в другом реже, в большинстве лиц одного племени она выражается резко, в большинстве лиц другого племени слабо, но эти степени, эта частость или редкость, числами невыразимы. Такой статистики еще не существует. Потому всякое описание народного характера будет походить на тот, ничего не говорящий, набор эпитетов, которым в плохих учебниках истории характеризуют исторических деятелей; потому и выходят эти описания народного характера иногда столь различными у разных путешественников, нередко одинаково добросовестных и наблюдательных. Одному случалось встретить одни свойства, другому другие, но в какой пропорции встречаются они вообще у целого народа, это по необходимости осталось для обоих неизвестным и неопределенным.
Для отыскания таких свойств, которые можно бы было считать поистине чертами национального характера, и притом существенно важными, надо избрать иной путь, нежели простая описательная передача частных наблюдений. Ежели бы нам удалось найти такие черты национального характера, которые высказывались бы во всей исторической деятельности, во всей исторической жизни сравниваемых народов, то задача была бы решена удовлетворительно, ибо если какая-либо черта народного характера проявляется во всей истории народа, то необходимо заключить, во-первых, что она есть черта, общая всему народу, и только по исключению может не принадлежать тому или другому лицу; во-вторых, что эта черта постоянная, не зависящая от случайных и временных обстоятельств того или другого положения, в котором народ находится, той или другой степени развития, через которые он проходит; наконец, в-третьих, что эта черта существенно важная, если могла запечатлеть собою весь характер его исторической деятельности. Такую черту вправе мы, следовательно, принять за нравственный этнографический признак народа, служащий выражением существенной особенности всего его психического строя. Одна из таких черт, общих всем народам романо-германского типа, есть насильственность (Gewalt-samkeit). Насильственность, в свою очередь, есть не что иное, как чрезмерно развитое чувство личности, индивидуальности, по которому человек, им обладающий, ставит свой образ мыслей, свой интерес так высоко, что всякий иной образ мыслей, всякий иной интерес необходимо-должен ему уступить, волею или неволею, как неравноправный ему. Такое навязывание своего образа мыслей другим, такое подчинение всего - своему интересу даже не кажется с точки зрения чрезмерно развитого индивидуализма. чрезмерного чувства собственного достоинства чем-либо несправедливым. Оно представляется как естественное подчинение низшего высшему, в некотором смысле даже как благодеяние этому низшему. Такой склад ума, чувства и воли ведет в политике и общественной жизни, смотря по обстоятельствам, к аристократизму, к угнетению народностей или к безграничной, ничем не умеряемой свободе, к крайнему политическому дроблению; в религии - к нетерпимости или к отвержению всякого авторитета. Конечно, он имеет и хорошие стороны, составляет основу настойчивого образа действия, крепкой защиты своих прав и т. д. Проследим же события европейской истории, дабы увидеть, действительно ли насильственность составляет одно из коренных свойств германо-романских народов.
Ранее всего проявляется эта насильственность европейского характера в сфере религиозной, так как эта сфера составляла долгое время преимущественный интерес, который преобладал над всеми прочими. Насильственность в религии, т. е. нетерпимость, проявилась одинаково как в племенах романского, так и в племенах германского корня. Первая еретическая кровь пролилась, как известно, на Западе, хотя число ересей было гораздо многочисленнее на Востоке. В 385 году испанский еретик Прискиллиан с шестью сообщниками были пытаны и казнены в Бордо после осуждения их на соборах Сарагосском, Бордосском и Трирском. Православная церковь, в лице Амвросия Медиоланского и Мартина Турского, в ужасе отвратилась от этого преступления. Эта казнь, эта религиозная насильственность, совершенные еще во время Римской империи, еще при общем господстве православия(5), послужили как бы началом той нетерпимости, которую выказал впоследствии католицизм. Но, может быть, признав казнь Прискиллиана за частный случай, припишут всю религиозную нетерпимость и насильственность последующих веков именно влиянию католицизма, а не воздействию национального характера германо-романских народов на религиозные убеждения и деятельность, как они проявились в средних и в начале новых веков. Но что же такое сам католицизм, как не христианское учение, подвергнувшееся искажению именно под влиянием романо-германского народного характера? Само христианское учение не содержит никаких зародышей нетерпимости, следовательно, нельзя сказать, чтоб оно придало насильственность характеру народов, его исповедующих, как, например, это можно с полным правом утверждать относительно влияния исламизма. Если, следовательно, католичество выказало свойства нетерпимости и насильственности, то, конечно, не могло ниоткуда заимствовать их, как из характера народов, его исповедующих.
Христианство в чистой форме православия, прилаживаясь к свойствам романо-германского народного характера, обратилось чрез это в католичество. Католичество зародилось, собственно, со времен Карла Великого, когда он своим покровительством утвердил власть римского епископа во всем своем государстве, границы которого почти совпадали с тем, что, собственно, должно называть Европою. До этого времени римские первосвященники пользовались только тем уважением, которое сопряжено было с именем Рима, а также тем, которое они утвердили за собою в глазах покоренных романских народов Италии, Галлии и Испании своею верностью православию, исповедоваемому этими народами до покорения их варварами, тогда как варвары-покорители приняли по большей части арианство(6). Это же уважение, по подобной же причине, начало утверждаться и на Востоке во время гонений, воздвигнутых иконоборцами(7). Ежели бы папы остались верными догматам православия, то весьма вероятно, что они получили бы не главенство, конечно, но преобладающее влияние и уважение на Востоке, точно так же, как и на Западе; ибо восточные христиане видели бы в них прибежище против деспотизма, который нередко позволяли себе византийские императоры в церковных делах. От посредничества, от звания верховного третейского судьи недалеко, как известно, до преобладания. Папы не могли не видеть открывавшейся пред ними перспективы, которая могла составлять достаточную цель для их честолюбия в то время, когда не были еще изобретены Лжеисидоровы декреталии(8) и, угнетенные ломбардами, римские епископы не могли еще предвидеть ни своего светского владычества, ни учреждения феодально-теократической монархии в Европе, наполовину еще наполненной язычниками, угрожаемой магометанами и представлявшей бессмысленную кровавую неурядицу меровингской Франции(9). Очевидно, что догматическое различие с Востоком не могло входить в их планы, да оно и не входило. Не папы произвели догматический раскол в церкви, как это превосходно доказано в известной брошюре Хомякова(10), они только приняли его после долгого сопротивления, а приняв, конечно, и воспользовались им.
Причина догматической разницы между церквами западною и восточною не имеют иного источника, кроме невежества, господствовавшего на Западе в первые века средней истории, и той насильственности характера, которая составляет основу всякого деспотизма, насильственности, считающей, что личное частное мнение достаточно освящается и утверждается тем, что оно есть наше мнение. Совещание с Востоком являлось как бы унижением в собственных глазах западного духовенства. Таким образом часть - Церковь западная - похитила, узурпировала актом насилия права целого - Церкви вселенской. В этом, собственно, папы были неповинны.
Второе насилие проявилось в том, каким образом это частное мнение приобрело санкцию общественного догмата на Западе. Это сделал, как известно, Ахенский собор 809 года, который, по понятиям самих католиков, есть не более как собор поместный, решение которого не имело даже на своей стороне санкции папского авторитета. Ходатаем за доставление ему оной явился Карл Великий, действовавший в этом случае по примеру многих восточных императоров с тою, однако же, существенною разницей, что те нередко употребляли свою власть и влияние для доставления перевеса тому или другому православному или еретическому мнению вследствие внутреннего убеждения в его истинности, которого Карл ни в каком случае иметь не мог. В самом деле, догмат об исхождении Святого Духа от Отца только или вместе от Отца и Сына принадлежит к числу таких учений, которые сами по себе не представляют чего-либо ясного уму. То и другое одинаково непонятные, недоступные разуму таинственные учения. Учение Ария(11) могло казаться более понятным, более простым:
менее таинственно-возвышенным, чем православное учение о Троице, и потому могло иметь внутреннюю привлекательную силу для умов, склонных к рационализму. То же можно сказать о несторианстве, о монофизитизме и монофелитизме(12). Еще в большей степени применяется это к иконоборству. Другие учения, как, например, гностицизм(13), могли, напротив того, иметь мистическую привлекательность для людей, у которых преобладала фантазия. Учение же об исхождении Святого Духа могло составлять убеждение схоластика с изощренным умом, дошедшего до него путем тонких диалектических выводов и различении, или экзегета и эрудита, почерпнувшего его из одностороннего, неполного изучения текстов Писания и писаний отцов Церкви. Но каким образом могло оно составлять предмет внутреннего убеждения для ума столь практического, как Карл Великий, когда притом высший ученый авторитет того времени, имевший это значение не только в глазах всех современников, но и в глазах самого Карла - Алкуин, держался противного, т. е. православного мнения? Очевидно, что у Карла должна была быть иная, менее идеального свойства побудительная причина, заставлявшая его настаивать перед Львом III о согласии на изменение Никеоцареградского символа(14). Причину эту, кажется мне, нетрудно открыть. Вся деятельность Карла заключалась в осуществлении носившегося в душе его идеала - всемирного христианского государства, в котором вся высшая, как светская, так и духовная, власть сосредоточивалась бы в лице императора: идеал того цесаропапизма, которым иностранцы любят укорять Россию. Возвышая значение во всем обязанного ему, им облагодетельствованного, им держащегося против многочисленных врагов папства, он думал возвысить собственные свои власть и значение. Для этой цели было необходимо, чтобы и церковь так же, как государство, была свободна от всякого внешнего влияния, или вмешательства. Но могла ли она таковою считаться, когда папа был только одним из пяти вселенских патриархов, когда для установления или изменения не только догматов веры, но и общих норм богослужения и канонического церковного порядка нужен был авторитет вселенских соборов(15), которые до того времени всегда собирались на Востоке, или, по крайней мере, согласие высших иерархов Востока? Одним словом. Карлу нужно было то, что мы теперь называем государственною церковью, и для установления ее он воспользовался зародившеюся на Западе догматическою разницей совершенно в тех же видах, в которых впоследствии Генрих VIII отделил англиканскую церковь от римской(16). Католичество, которое, как показывает самое имя его, присвоивает себе по преимуществу вселенский характер, получило, однако же, истинное свое начало именно из стремления Карла создать для своего государства самостоятельную государственную церковь, отделив ее от вселенской.
По искреннему ли убеждению в непозволительности изменять вселенский символ или по желанию сохранить себе точку опоры против все подчинявшей себе императорской власти. Лев III, как известно, не согласился на настойчивые требования Карповых послов. Несмотря на такое сопротивление папы, новый лжедогмат, однако же, утвердился, чего, конечно, не могло бы быть, если бы во всем западном духовенстве, то есть во всем просвещенном слое тогдашнего общества, не господствовал тот дух насильственности, который ничего знать не хочет, кроме своего личного убеждения, хотя бы дело шло о таком предмете, в котором, по самой сущности дела, это убеждение должно быть некомпетентным.
То же самое видим мы при проповеди христианства апостолами славян, св. Кириллом и Мефодием, в Моравском государстве(17). И здесь противодействие славянской проповеди исходило не от пап, а от немецких епископов. Папы неоднократно покровительствовали и даже уже после Николая I одобряли чтение символа без filioque(18)*. Наконец, сама фабрикация подложных Исидоровых декреталий, основание будущего католического здания, произошла не от пап, даже не под их влиянием, а совершенно от них независимо, с целью усиления епископской власти в ущерб местных областных митрополитов. Я привожу это в доказательство того, что католицизм возник и утвердился не столько вследствие папского честолюбия, сколько от насильственного характера западного духовенства, видевшего в себе все, а вне себя ничего знать не хотевшего. Паны, конечно, воспользовались таким выгодным для себя направлением и, опираясь на него, стремились уже подчинить себе и Восток.
Дальнейшая религиозная история Европы подтверждает то же самое. Если бы не общий дух насильственности германо-романских народов, откуда взялся бы несвойственный христианству прозелитизм(19), огнем и мечом принуждавший креститься племена Восточной Германии еще при Карле Великом, а при последующих императорах и северо-западные славянские племена? Откуда эти рыцарские ордена, Тевтонский и Меченосцев, внесшие насильственную проповедь к Литве, к латышам и к эстам и закрепостившие себе имущество и личность этих народов? Где бы взяли папы средства для кровавого подавления альбигойцев и вальденцев? Откуда навербовала бы Екатерина Медичи убийц Варфоломеевской ночи? (20) Могли ли бы, без насильственности в самом народном характере, явиться ревнители папства, часто более ревностные, чем сами папы, распространявшие и защищавшие его господство тонким насилием иезуитизма и грубым насилием инквизиции? Но лучшим доказательством, что не католицизм как христианское учение, так сказать, извне навязал характер насильственности на всю религиозную деятельность европейских народов, служит то, что и там, где протестантизм, имеющий притязание на учение свободное по преимуществу, заменил собою католичество, мы не видим в его последователях большей терпимости. Кальвин сжигает своего противника Серве не хуже какого-нибудь Констанцского собора(21); англичане гонят одинаково как католиков, так и пресвитериан; пуритане представляют собою образец религиозной нетерпимости. Но ведь это, скажут мне, все дела давно минувших дней, результат грубости, варварства, и не подает ли теперь Европа, не только протестантская, но и католическая, пример религиозной терпимости - совершенного невмешательства в дела человеческой совести? Правда. Но когда же случился этот спасительный переворот? Не раньше, чем когда вообще религиозный интерес отступил на второй, третий, четвертый, одним словом, задний план и стушевался перед прочими интересами дня, волнующими европейское общество. Когда религия потеряла большую часть своего значения, так сказать, потеряла свой общественный характер, перестала быть res publika(22)*, удалившись в глубь внутренней семейной жизни, тогда немудрено было сделаться наконец терпимым в отношении к ней, то есть, в сущности, равнодушным, по пословице: "На тебе Боже, что нам негоже".
Насильственность как коренная черта европейского характера через это не уничтожилась. Гони природу в дверь, она влетит в окно. Когда явился новый предмет, сосредоточивший на себе главный интерес общества, в нем должны были по преимуществу проявляться и все черты народного характера. Еще религия не потеряла своего первенствующего значения для европейского общества, как внимание его было обращено на отдаленные морские открытия, обещавшие обширное и выгодное поле действия всем предприимчивым людям, которые к нему обратятся. Колониальные завоевания и колониальная политика составляли главные интересы европейских народов одновременно с реформацией и долго после нее. Земной шар оказался тесным для честолюбия Испании и Португалии, понадобилось разделить его демаркационною линией(23). Подвиги конквистадоров слишком известны, чтобы нужно было на них останавливаться; притом же они могут быть истолкованы грубостью, алчностью искателей приключений, принадлежавших нередко к отребьям человеческого общества. Да и не это желал бы я выставить на вид; для своей цели я должен ограничиваться самыми общими крупными чертами, в которых, так сказать, замешано все общество. И факт достаточной крупноты представляет нам торговля неграми: охота за людьми, упаковка их как товар, выбрасывание десятками за борт, тяжелое рабство миллионов! Несмотря на разведение негров на людских заводах и на крепкую природу их, они не могли выдерживать тяжести неволи, безустанного труда, и потому должны были быть непрестанно пополняемы из Африки, неоскудевающего их источника. Другого, столь же крупного, факта не представляет всемирная история. Чтобы найти ему некоторое подобие, конечно, в микроскопически малых размерах, надо обратиться к тем разбойничьим государствам, которые существовали в некоторых городах Сицилии и южной Италии, во время борьбы греков с Карфагеном и в начале Пунических войн.
Но если это и не дела давно минувших дней, то, во всяком случае, принадлежат прошедшему; а главное, зло уничтожено, или, по крайней мере, значительно ослаблено самими же европейскими филантропами. Я и не думаю уменьшать ни заслуг великодушных людей, которые, подобно Вильберфорсу и Букстону, употребили всю жизнь свою на противодействие и борьбу с вкоренившимся злом, ни заслуг Англии вообще в ее деятельности к прекращению постыдного торга. Согласен считать неосновательными те объяснения, которыми старались набросить тень на бескорыстие Англии в усилиях и пожертвованиях, ею деланных с этою целью, и охотно принимаю, что самая сила зла вызвала против него великодушную реакцию, но факт столетия продолжавшегося беспримерного насилия все-таки остается и не чем другим не может быть объяснен, как насильственностью в самом характере, так как эта торговля не была каким-либо правительственным политическим действием, насильно навязанным народам, а делом, в котором добровольно принимала участие значительная часть общества вся та часть его, которая имела в нем какой-либо интерес. Однако же если торговля неграми прекращена, или почти прекращена, если даже негры в большой части колоний и колониальных государств освобождены, то не проглядывает ли та же торговля людским товаром и в вольном найме "кулиев"?
Главный интерес европейских народов, после того как прошла колониальная горячка, обратился на вопросы гражданской и политической свободы. И опять насильственность характера проявилась не в меньшей силе, чем в религии и в колониальной политике. Неустающая действовать гильотина, лионские расстреливания картечью, нантские потопления(24), внешние войны, которыми проповедовались с мечом в руках равенство, братство и свобода, точно так, как некогда христианство Карлом Великим и рыцарскими орденами: что же это такое, как не нетерпимость, не насильственное навязывание своих идей и интересов во что бы то ни стало? И тут не так ли же, как у иезуитов, господствовало правило, что цель оправдывает средства,- эта истинная формула насильственности?
Но и революционный дух улегается, политический интерес отступает на второй план, хотя и не на столь далекий, как религия, и снова первую роль играют интересы материального свойства, интересы торговли и промышленности. Это интересы по самому существу своему личные и не допускают, казалось бы, насильственности в своем применении. И, однако же, и европейская торговля, эта мирная проводница цивилизации, представляет уже в наш просвещенный и гуманный век пример насильственности, столь же единственный в своем роде, как и торговля неграми. В начале сороковых годов Англия прокладывает пушками путь отраве в Китай(25). Неужели все конквистадоры, лигисты, инквизиторы или террористы на волос хуже, на волос более насильственны, чем цивилизованные купцы, заставляющие целый мирный и почтенный уже одною своею древностью народ стравливаться нравственно и физически в угоду своим коммерческим выгодам? Святость или величие интересов, во имя которых неистовствовали первые, составляет скорее в их пользу извиняющее обстоятельство, если только подобные насилия могут иметь какое-нибудь извинение.
Не так же ли насильственно отношение западных государств к угнетаемым Турцией славянским народам? Эгоистический интерес, даже ложно понимаемый, заставляет их всеми мерами величайшей несправедливости противиться освобождению этих несчастных народов - противиться даже с оружием в руках. Интересы религии требовали некогда Варфоломеевской ночи, интересы свободы сентябрьской резни и неустанно действующей гильотины; интересы политического равновесия и неизвестно кем угрожаемой цивилизации требуют теперь сохранения турецкого варварства, и свобода, жизнь, честь славян и греков приносится в жертву этому новому Молоху.
Что же представляет нам в параллель этой насильственности европейской истории, проявлявшейся во всяком интересе, получавшем преобладающее значение,история России? Религия составляла и для русского народа преобладающий интерес во все времена его жизни. Но он не ожидал проповеди энциклопедистов, чтобы сделаться терпимым. Терпимость составляла отличительный характер России в самые грубые времена. Скажут, что таков характер исповедуемого ею православия. Конечно. Но ведь то же православие было первоначально и религией Запада, однако же, как мы видим, оно исказилось именно под влиянием насильственности романо-германского характера. Если оно не претерпело подобного же искажения у русского и вообще у славянских народов, значит, в самых их природных свойствах не было задатков для такого искажения, или, по крайней мере, они были так слабы, что не только не могли осилить того кроткого духа, который веет от христианства, но, напротив того, усвоив его себе, совершенно ему подчинились. Мало того, и те славянские племена, как, например, чехи, у которых вследствие германской насильственности православие уступило место католицизму, никогда не проявляли религиозной нетерпимости. Они только терпели от нее, а не сами заставляли терпеть; в их крови были потушены те православные воспоминания, которые с такою силою пробивались наружу в славные времена Гуса и Жижки. Один из славянских народов - поляки - представляет действительное и грустное исключение. Насильственность и нетерпимость отметили характер их истории. Но та, сравнительно небольшая, доля польского народа - шляхетство, к которой только и может по справедливости относиться этот упрек, могла усвоить себе европейскую насильственность не иначе как исказив и весь свой славянский образ, совершенно отказавшись от него, сделавшись ренегатом славянства во всех отношениях до такой степени, что обращается в орудие Турции для угнетения славян. И в самой русской истории проглядывают временами черты религиозной нетерпимости, именно относительно старообрядцев. Мы не оправдываем их, но должны, однако же, сказать, что, во-первых, эти гонения, в сравнении с европейскими религиозными гонениями, представляются лишь слабыми бледными отпечатками; во-вторых, что для правильного понятия об этих гонениях надо отличить в них два различные характера. Именно они имеют совершенно различные свойства до и после Петра. Только в первый непродолжительный период характер их был действительно религиозный, и таковой получили они, без сомнения, от начинавшего в то время оказываться влияния западнорусского, киевского духовенства, которое, терпя само непрестанное гонение от латинства, находясь в непрерывных с ним отношениях, невольно заразилось в некоторой степени духом католической нетерпимости, который и передало Московскому государству тем успешнее, что было образованнее духовенства восточно-русского. Во второй период гонение имело исключительно характер политический, и старообрядство преследовалось как сильнейший протест русской жизни против иноземщины, в самый сильный разгар которой - при Бироне, преследовалось даже и само православие. Кроме этого, надо помнить, что русский народ никогда не сочувствовал гонению на старообрядство и тем менее в нем участвовал: оно производилось одною внешнею силою полиции. Надо также принять во внимание, что, взявшись за несвойственное народному характеру дело, правительство выказало в нем полную свою неумелость. К русскому религиозному гонению можно бы применить слова расходившегося взяточника: "А если уж на то пошло, так и взятки не так берут".
Русский народ имел также период обширных, отдаленных завоеваний, или, лучше сказать, расселении; эти завоевания производились, как и во времена испанских конквистадоров, почти без участия правительства, искателями приключений и даже разбойничьими атаманами; -и, однако же, какая разница! Слабые, полудикие и совершенно дикие инородцы не только не были уничтожены, стерты с лица земли, но даже не были лишены своей свободы и собственности, не были обращены победителями в крепостное состояние.
Итак, вот одно существенное различие. Славянские народы самою природою избавлены от той насильственности характера, которую народам романо-германским, при вековой работе цивилизации, удается только перемещать из одной формы деятельности в другую. Неужели же такая прирожденная гуманность не отразится, как совершенно особая, своеобразная черта, в характере той цивилизации, которую им удастся создать? Она и отражается во многом и многом, например в русском законодательстве относительно смертной казни. При самом принятии христианства Владимиром, он почувствовал всю несообразность ее с высоким учением, которым просветился, и тем доказал, что более проникся духом его, чем его учителя и наставники, которые софистическими доказательствами умели устранить великодушные сомнения равноапостольного князя. Так же думал о смертной казни и Мономах - и все это в разгар средневекового варварства в Европе. Когда, после реформы Петра, русская жизнь начала опять понемногу поворачивать в русскую колею, императрица Елизавета, женщина с истинно русским сердцем, опять отменила смертную казнь, гораздо ранее, чем в Европе даже в теории против нее восстали. Ее русскому сердцу не надо было для этого никаких Беккариев. Если этот великодушный закон не всегда осуществлялся на практике, то опять, как в религиозных гонениях, не от чего другого, как от европейских влияний, на которые мы, к сожалению, так податливы. В принципе, по крайней мере, смертная казнь и до сих пор имеет в нашем законодательстве только характер необходимой обороны, а не правомерной кары, как это, например, видно из того, что она налагается за нарушение карантинных правил, а в других случаях налагается не иначе как судом по Полевому уложению. Так же точно и отношение всего народа к преступникам запечатлено совершенно особенным, человечным и истинно христианским характером. Можно еще указать на чуждые всякой насильственности отношения как русского народа, так и самого правительства к подвластным России народам, чуждые до такой степени, что нередко обращаются в несправедливость к самому коренному русскому народу. Тот же характер имеет и вся внешняя политика России, также нередко к ущербу России. Эта чересчур бескорыстная политика часто имела весьма невыгодные результаты для тех, которые имели всего более прав на нашу помощь и на наше сочувствие, но самая несправедливость, самые ошибки эти имели тем не менее своим источником отсутствие насильственности в характере, побуждавшее жертвовать своими интересами - чужим.
Другую общую черту русского характера можно, кажется мне, извлечь из изучения того способа, которым совершались все великие перевороты в жизни русского народа, сравнительно с таковыми же в жизни других народов. Я не намерен рассматривать этих главных моментов русской истории, я хочу только извлечь из них некоторые черты русской народной психологии. Покойный К. С. Аксаков сказал, что историю русского народа можно назвать его житием, и это глубокая истина. Как совершаются обыкновенно великие события в жизни народов не только европейских, но и других? Какой-либо интерес зарождается вследствие ли исторических обстоятельств или как плод мысли одного из великих двигателей истории. Интерес этот постепенно возрастает, борется с существующим порядком вещей, который он в большей или меньшей степени отрицает, побеждается, восстает вновь, сначала обороняется, потом наступает, становится наконец победителем и начинает, в свою очередь, преследовать те интересы, которые были некогда господствующими, а теперь, постепенно уступая своему противнику, несколько раз восстают из своего падения, пока наконец не сойдут совершенно обессиленные с исторической сцены. Не таков ли был ход Реформации, революции и, в меньших размерах, не так ли прошла парламентская реформа или отмена хлебных законов в Англии, не так ли происходила там же новая парламентская реформа или в Америке уничтожение невольничества? Каждый интерес представляется партией, и борьба этих партий составляет историческую жизнь как новой Европы, так, кажется мне, и Древних Рима и Греции.
Совершенно иначе происходит процесс исторического развития в России. Все великие моменты в жизни русского народа как бы не имеют предвестников, или, по крайней мере, значение и важность этих предвестников далеко не соответствуют значению и важности ими предвозвещаемого. Сам переворот, однако же, не происходит, конечно, как Deus ex machina(26)*. Только предшествующий ему процесс есть процесс чисто внутренний, происходящий в глубине народного духа, незримо и неслышимо. Старый порядок вещей, или одна из сторон его, не удовлетворяет более народного духа, ее недостатки уясняются внутреннему сознанию и постепенно становятся для него омерзительными. Народ отрешается внутренне от того, что подлежит отмене или изменению, борьба происходит внутри народного сознания, и, когда приходит время заменить старое новым на деле, эта замена совершается с изумительною быстротою, без видимой борьбы, к совершенному ошеломлению тех, которые думают, что все должно совершаться по одной мерке, считаемой ими за нормальную. В народном сознании происходит тот же процесс внутреннего перерождения, который совершается в душе отдельного человека, переходящего из одного нравственного состояния в другое, высшее, получив к прежнему полное отвращение; тот психологический процесс, о котором нам повествуют многие сказания о жизни христианских подвижников и который обращает египетскую блудницу Марию в идеал святости и целомудрия, процесс, которому каждому из нас случалось слышать или видеть примеры, очень нередко встречающиеся в жизни русских людей.
Самое первое историческое деяние русского народа, положившее основание Русскому государству, представляет нам этот характер. Новгородские славяне свергают с себя иго иноплеменников, но внутренние смуты внушают им отвращение к окружающему их порядку вещей. Представителем народного сознания является некто Гостомысл, историческое лицо, или олицетворение народной идеи - это все равно; без борьбы партий, как бы единогласным мирским решением, шлют послов за море просить себе князя(27); и раз избранной власти остается народ верным в течение всей своей исторической жизни. Это происшествие казалось таким из ряду вон выходящим, что ему одно время не хотели даже верить и думали видеть в правдивом сказании летописца приноровленный к народному самолюбию рассказ о норманнском завоевании - точно как будто бы дело шло о повествовании французского историка новейших времен, желающего замаскировать неудачу великой армии, сваливая ее на мороз, и т. п.
Гораздо яснее, потому что само событие гораздо известнее, проявляется та же черта в принятии русским народом христианской веры. Обращение народов в новую веру, сколько мы тому знаем примеров, совершалось одним из следующих способов. Апостолы или миссионеры долговременной проповедью, постоянными усилиями, мученичеством прокладывали путь новому учению, которое, постепенно увеличивая число своих последователей, при более или менее долговременной борьбе партий, одерживало наконец победу. Так восторжествовало христианство в Римской империи. Или победители навязывают свое исповедание побежденным, как аравитяне покоренным ими народам Азии и Африки, как Карл Великий - саксонцам, как меченосцы - эстам и латышам; или, наконец, победители принимают веру побежденных, как франки от романизированных галлов. Ни первого, ни второго, ни третьего не было в России; по крайней мере, то, что можно считать в некотором смысле миссионерством, далеко по своей силе не соответствовало быстроте и беспрепятственности распространения христианства. Один человек, который по всему своему характеру представляет самое живое олицетворение славянской природы, является как бы представителем своего народа. Гостеприимный, общительный, веселый, несмотря на свои увлечения, насквозь проникнутый славянским благодушием, вел. кн. Владимир начинает чувствовать пустоту исповедуемого им язычества и стремление к чему-то новому, лучшему, способному удовлетворить душевную жажду, хотя для него и неясную. На его зов стекаются миссионеры от разных религий; он свободно обсуживает, совещаясь со своими приближенными, излагаемые перед ним учения, посылает доверенных лиц исследовать характер этих религий на месте и, убедившись этим путем свободного исследования в превосходстве православия, принимает его. За ним, почти без сопротивления, принимает его и весь русский народ. Процесс, который происходил в душе князя, был только повторением более определенным и сознательным того, что смутно передумала и прочувствовала вся тогдашняя Русь. Ибо этим только и можно объяснить отсутствие сопротивления столь коренному нововведению. Все совершилось без наружной борьбы, потому что видимому действию предшествовала уже борьба внутренняя, отрешение от старого, отжитого и внутренняя жажда лучшего, нового. Рассказ о принятии христианства Владимиром считается легендою. Ежели это легенда, то она говорит еще гораздо более, нежели историческое событие, которое могло бы быть не более как случайностью, тогда как легенда служит выражением того, как, по понятиям русского народа, должен был произойти переход от язычества к христианству. Заподозривают также справедливость или, по крайней мере, полноту летописного рассказа о ходе распространения христианства и в некоторых летописных сказаниях, как, например, о волхве в Ростове, хотят видеть указание на продолжительную борьбу новой религии со старою. Но ежели бы новой религии пришлось выносить сильную борьбу с язычеством, то каким образом при тогдашней слабости государственной власти, при бездорожии, при бесконечных лесах, разделявших область от области, волость от волости, могла бы власть способствовать водворению христианства против воли народа? А главное, каким бы образом монахи-летописцы, в глазах которых все прочие события, все прочие подвиги были ничто в сравнении с подвигами апостольства и мученичества (которые должны бы были сопровождать распространение христианства, если бы народ серьезно противился его введению), именно об этих-то подвигах и умолчали? Не может служить опровержением мирному и беспрепятственному распространению христианства в России и то, часто выставляемое на вид, обстоятельство, что языческие понятия и обряды долгое время продолжали господствовать в народе, да и теперь еще далеко не вполне устранены. Содержание христианства, по его нравственной высоте, бесконечно и вполне едва ли осуществляется даже в отдельных, самого высокого характера личностях, не говоря уже о целой народной массе. Но иное дело полное осуществление христианского идеала в жизни и деятельности, иное дело - более или менее неясное сознание его превосходства, его властительной силы над душою, о чем я только и говорю. Подобный же характер имеет и подвиг Минина. И он является представителем мысли и чувства, живших в целом русском народе, им только яснее сознанных, и разом одушевивших народ.
Но всего очевиднее выразилась особенность русского народного характера, о которой теперь идет речь, в том событии, которому все мы были очевидцами. И в освобождении крестьян, как в призвании варягов, введении христианства, освобождении от поляков, выразились в лице одного человека, в лице императора Александра, мысли и чувства всего русского народа. Все мы очень хорошо знаем, что освобождению крестьян не предшествовало никакой агитации, никакой, ни изустной, ни печатной, пропаганды; все, казалось, были одинаково к нему не подготовлены, интересы единственного образованного сословия в государстве ему противоположны и по самой сущности дела враждебны. Однако все совершилось быстро, с невероятным успехом. Крестьяне не просто освобождаются на европейский лад, а наделяются землею, и все это без всякой борьбы, без всякого сопротивления с какой бы то ни было стороны и без каких-либо партий, кроме разве некоторых уродливых и ничтожных претензий на партию, представляемых газетою "Весть"(28). Что все обойдется благополучно со стороны народа, в этом были уверены все, сколько-нибудь знавшие Россию. Но уверенность в едином спасительном исходе дела, я думаю, поколебалась у многих, когда сделалось известным, что введение реформы поручается лицам от дворянства, предлагаемым предводителями и утверждаемым губернаторами, без участия депутатов со стороны крестьян, без всякого влияния их на выбор посредников. По всем европейским понятиям, от которых всем нам так трудно вполне отрешиться, должно было полагать, что интерес крестьян, преданный в руки противоположного ему интереса дворян, будет нарушен, насколько это только возможно без нарушения буквы закона; а мы знаем, как широка эта возможность. Казалось, что исполнение, применение лишат закон его существеннейшего значения. И такое опасение оказалось совершенно основательным там, где исполнителями, посредниками явилось не русское дворянство, а польское шляхетство. В России реформа совершилась так, как не только Европа, но и большинство из нас самих не могли себе представить. Русский народ - как крестьянство, так и дворянство - выказал себя в таком свете, что, дабы достойным образом обозначить характер их деятельности в это время, должно обратиться к языку народа, у которого все нравственно высокое, все добродетельное имело характер гражданский. То была virtus(29)* в полном значении этого слова. Перенесемся мысленно на несколько столетий в будущее и представим себе, что о пережитом нами времени остались лишь такие же скудные следы, как те, которые мы имеем об основании Русского государства или о введении христианства в Россию; представим себе также, что в течение этих столетий не утратилась привычка судить о явлениях русской жизни с европейской точки зрения, и пусть были бы тогда открыты в пыли архивов история о происхождении в селе Бездне Казанской губернии и немногие ей подобные(30). Как бы возликовали тогдашние европействующие историки! Фактические следы борьбы интересов и сословий найдены, отдельные примеры ничтожных исключений, даже не исключений, а жалких недоразумений, были бы раздуты в целую систему, по которой своеобразные события русской жизни благополучно подводятся под общий нормальный, единственно возможный характер - общеевропейского хода исторического развития. Теперь, конечно, к такому толкованию прибегнуть невозможно. Надо объяснить дело давлением власти, отсутствием энергии в защите своих интересов, влиянием бюрократического элемента и т. д. Конечно, правительственная власть в России имеет большую силу материальную и еще большую нравственную, но мы очень хорошо знаем, что в этом деле ей вовсе не приходилось себя обнаруживать. Мы знаем также, что, дабы сделать все усилия ее бесплодными, не было бы надобности ни в каком деятельном сопротивлении, что для этого было бы вполне достаточно сопротивления пассивного, недобросовестного отношения к делу. Шляхетство западных губерний показало пример, как это делается, и если бы не счастливая случайность открытого восстания(31) - крестьянская реформа в западных губерниях не только не принесла бы ожидаемых от нее плодов, но принесла бы последствия самые вредные. Ежели бы и русское дворянство было одержимо тем же узким эгоистическим направлением, если бы главною побудительною причиною его действий был бы интерес, то, несмотря ни на какие усилия власти (органы которой ведь также все должны бы были разделять те же узкие сословные воззрения), дело не пошло бы лучше, чем в западных губерниях при польских мировых посредниках.
Так же точно несправедливо бы было заключить из общего характера, которым отличались все главные перевороты в жизни русского народа, об отсутствии в нем всякой энергии и самодеятельности, о его воскоподобной мягкости, по которой из него можно лепить что угодно. Мы видим другие примеры, что величайшие усилия правительства не приводили ровно ни к чему там, где цели его были противны народному убеждению или даже где народ относился к его целям совершенно равнодушно. Пример старообрядства доказывает первое, пример же множества учреждений, реформ, нововведений, оставшихся мертвою буквою, пустою формою без содержания, хотя против них не только не было активного, но даже и пассивного сопротивления, а было только совершенно равнодушное, безучастное к ним отношение, достаточно доказывает второе.
Из выставленной здесь черты русского народного характера, проявлявшейся при самых важных торжественных мгновениях его жизни, выводится то заключение, что вообще не интерес составляет главную пружину, главную двигательную силу русского народа, а внутреннее нравственное сознание, медленно подготовляющееся в его духовном организме, но всецело обхватывающее его, когда настает время для его внешнего практического обнаружения и осуществления. А так как интерес составляет настоящую основу того, что мы называем партиями, то во всей исторической жизни России нет ничего, что бы соответствовало этому, по преимуществу западноевропейскому, или романо-германскому, явлению. Все, что можно назвать у нас партиями, зависит от вторжения в русскую жизнь иностранных и инородческих влияний; поэтому, когда говорят у нас об аристократической или демократической партии, об консервативной или прогрессивной, все очень хорошо знают, что это одни пустые слова, за которыми не скрывается никакого содержания. Напротив того, для всех ясен смысл партии немецкой, партии польской, в противоположность партии русской, которая не есть и не может быть партией уже по самому названию, которое ей дают. Что за названиями этих партий скрывается действительная, более или менее могущественная сила, это также мы знаем. Конечно, и у нас есть различные мнения относительно того или другого явления общественной жизни, но потому именно они и суть только мнения, что не представляют собою никакого интереса. Это выказалось бы до очевидности ясно, если бы мы имели статистически обработанные данные о кругах подписчиков на все наши политические журналы; тогда ясно бы оказалось, что все различия в цветах и мнениях журналов не соответствуют никакому сословному или иному какому интересу в кругу их подписчиков. Один только журнал, без сомнения, представил бы исключение - это пресловутая "Весть", которую одну только и можно назвать органом партии, но и эта партия выросла так же точно не на русской почве, как и партия польская и немецкая, которым газета эта так сочувствует. Партия эта называлась некогда боярскою, а ныне может быть названа псевдоаристократическою. Начало ее одушевляющее, в более здоровой и народной форме, конечно, применяясь к жизни народов, в которой имело корни, доставило могущество и благоденствие Англии, сохранило и укрепило маленький мадьярский народ, подчинив ему весьма обширное для его сил королевство Венгерское, доставляло в течение целого ряда веков если не свободу и благоденствие, то силу и величие республике Венецианской. Оно же, будучи менее соответственным с характером французской нации, принесло ей много бедствий и довело до страшной катастрофы, но, по крайней мере, сообщило много блеску длинному периоду ее истории. Но на совершенно несвойственной ему почве славянства это начало не могло не принять самой ложной формы и не иметь самых гибельных последствий. Высшие сословия Польши, всосав его вместе с католицизмом и разными немецкими порядками, внесли отраву во всю жизнь Польши, и оно не только наконец погубило ее, но всю историю ее обратило в притчу во языцех. В Сербии склонило оно голову под иго мусульманства, в Чехии подало руку онемечению, а в Западной России к ополячению народа. В России, где, благодаря Бога, никогда не имело оно ни большой силы, ни большого значения, оно крамольничало во время детства и юношества Иоанна, целовало крест королевичу Владиславу(32), и будучи побеждено мещанином Мининым и князем Пожарским, задавленное мощью Петра, при последнем уже издыхании навело на Россию десятилетнюю казнь бироновщины, и имело бы гораздо худшие последствия, если бы не было подсечено под самый корень русским дворянством. Не мудрено, что такое антирусское, антиславянское начало принимает несвойственные русской жизни аллюры партии, образцы и идеалы которой, быв прежде польско-шляхетскими, стали теперь немецко-баронскими, сохранив, однако же, горячие симпатии и к своему древнему первообразу.
Другой вывод из выше изложенной исторической особенности важнейших моментов развития русского народа состоит в огромном перевесе, который принадлежит в русском человеке общенародному русскому элементу над элементом личным, индивидуальным. Поэтому-то между тем как англичанин, немец, француз, перестав быть англичанином, немцем или французом, сохраняет довольно нравственных начал, чтобы оставаться еще замечательною личностью в том или другом отношении, русский, перестав быть русским, обращается в ничто - в негодную тряпку, чему каждый, без сомнения, видел столько примеров, что не нуждается ни в каких особых указаниях.
Особенности в психическом строе народа, кроме подмеченных некоторых черт, проявляющихся в особенном характере его истории, могли бы еще быть определены, при посредстве естественной классификации нравственных качеств, по видам, родам, семействам, классам, так чтобы качества эти и в системе были бы расположены в группы, все более и более удаленные друг от друга, по мере их внутренней несовместности между собою. Очевидно, что при таком расположении чем выше группа качеств (в систематическом порядке), которыми можно характеризовать народы (отвлекаясь, конечно, от частных исключений, которые не могут не представляться), тем глубже должно быть существующее между ними различие, тем менее общего будет в направлении всей их деятельности.
Нравственные качества (я не говорю добродетели, потому что не только недостаток, но и самый их излишек может составить порок), кажется мне, весьма естественно разделяются на три группы: на качества благости, справедливости и чистоты. Эти последние, состоящие в противу действии разного рода материальным соблазнам и принадлежащие к области обязанностей человека к самому себе, не могут доставить какой-либо народной характеристики. Они суть, так сказать, венец личных человеческих добродетелей. Оба остальные разряда составляют качества общественные, так как они обусловливают собою характер взаимных отношений людей между собою. Не нужно большой наблюдательности, чтобы признать в первых по преимуществу свойства славянского, а во вторых свойства германского народного характера. Конечно, весьма хорошо усвоивать себе и те добрые качества, которые менее нам сродны, в той мере, в которой они не поставляют препятствия развитию наших личных или народных добродетелей, и в известной мере это, конечно, возможно; но тем не менее возможность с верностью характеризовать два народные характера не частными какими-либо чертами, но целыми высшего разряда группами нравственных качеств, соответствующими их основному делению, должна указывать на весьма существенные различия во всем психическом строе народов славянских и народов германских.
Характеристические особенности в умственных свойствах славянского племени если не труднее подметить, чем в области нравственном, то, однако же, труднее изложить с некоторою доказательностью. По недавности и малому еще развитию у славянских народов науки, в которой эти особенности умственного склада всего яснее отражаются, как тому были представлены примеры в шестой главе, недостает нужных для сравнения материалов.
Это было бы легче сделать относительно эстетических свойств славянского духа, ибо для такого изучения есть уже гораздо более материала. Но для углубления в эту область потребовалось бы сравнительное изучение славянских литератур с литературами других народов. Я не имею ни достаточных познаний, ни нужных для этого способностей, и поэтому все, что мог бы в этом отношении сказать, оказалось бы недостаточно подтвержденным фактами, а, с другой стороны, заставило бы слишком далеко удалиться от истинной цели этой статьи, цели, которая имеет весьма мало общего с эстетикою.
(1) Шведский анатом А.-А. Ретциус в середине XIX в. предложил первую краниологическую классификацию рас, неоднократно затем пересматривавшуюся.
(2)* Ученое, военное и кормящее сословие (нем.).
(3)* Волей-неволей (лат.).
(4)* Если считать китайцев за среднегодовых (Mesocephali), у которых череп представляет среднюю форму между длинноголовым и короткоголовым, то они должны, конечно, остаться в стороне при решении разбираемого здесь вопроса. Но и за исключением их, умственное превосходство в косочелюстных племенах, бесспорно, остается на стороне короткоголовых. Примеч. авт.
(5) Основу православного вероучения составляет Никеоцареградский символ веры, утвержденный на первых двух вселенских соборах 325 и 381 гг. Догматы католицизма устанавливались до и после разделения церквей в 1054 г.; окончательно католический символ веры был утвержден в середине XVI в. (так наз. Тридентское исповедание веры).
(6) Арианство - течение в христианстве в IV - VI вв., основанное священником Арием, отрицавшим догмат о единосущноеTM Бога-Отца и Бога-Сына (Христа).
(7) Имеются в виду сторонники и последователи византийского императора Льва III, запретившего в 730 г. культ икон и конфисковавшего церковные сокровища.
(8) Лжеисидоровы декреталии - сборник подложных церковных документов, появившийся во Франции в середине IX в. с целью обоснования верховной власти папы во вселенской церкви; проводил идею "непогрешимости" папы.
(9) Речь идет о жестоких действиях Хлодвига (481-511), короля салических франков из рода Меровингов. Стремясь укрепить свою власть, Хлодвиг уничтожил других франкских вождей и большинство своих родственников.
(10) "Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях" - три полемические статьи А. С. Хомякова, опубликованные под общим названием во Франции в 1853-1858 гг.
(11) См. примеч. 3 к настоящей главе.
(12) Несторианство - течение в христианстве, возникшее в Византии в начале V в. Названо по имени константинопольского патриарха Нестория, считавшего, что Иисус не Богочеловек, а человек, преодолевший человеческую слабость и ставший мессией.
Монофиситство - направление христианства, сторонники которого трактовали соединение двух природ во Христе как поглощение человеческого начала божественным. Возникло в Византии в V в.
Монофелитство - богословно-догматическое учение VII в. (возникло в Византии), утверждавшее, что Христос имел две разные сущности - божественную и человеческую, но единую волю.
(13) Гностицизм - религиозно-философское учение поздней античности, возникшее в I - II вв. н. э. в восточных провинциях Римской империи; стремилось дать обобщающий синтез восточных верований, христианства и греческой философии. Учения гностиков оказали сильное влияние на ряд средневековых ересей (богомилы, катары и т. д.).
(14) Общехристианский (апостольский) "Символ веры", составленный отцами церкви и утвержденный на Никейском (325) и Константинопольском (381) вселенских соборах. Представляет собой краткий свод главных догматов христианского вероучения; читается как молитва или исполняется хором во время литургии.
(15) Вселенские соборы - собрания высшего христианского духовенства, проводившиеся в IV - VIII вв. с целью выработки и утверждения системы общехристианского вероучения и культа, а также для борьбы с ересями. Со второй половины XVI в. в католицизме укоренилось представление, что власть папы выше власти вселенских соборов.
(16) Имеется в виду реформа церкви в Англии в XVI в.
(17) Деятельность великих просветителей славянства Константина (Кирилла) и Мефодия началась в 863 г. в Великоморавском княжестве, куда они были направлены византийским правительством по просьбе князя Ростислава.
(18)* Филиокве (лат.- и от Сына) - добавление, сделанное в 7 в. зап.-христ. (католич.) церковью к христ. "Символу веры" 4 в. См. примеч. 5 к главе 9.
(19) Прозелитизм (от греч. proselytos, букв.: пришелец) - стремление обратить в свою веру лиц другого вероисповедания.
(20) Альбигойцы и вальденсы - последователи еретических сектантских движений, зародившихся во Франции в XII в. и распространившихся позднее в Италии и Германии.
Варфоломеевская ночь - массовая резня гугенотов (приверженцев кальвинизма) в Париже в ночь на 24 августа 1572 г. толпой католиков.
(21) Данилевский сравнивает действия вождя женевских протестантов Ж. Кальвина, по указанию которого в 1553 г. был сожжен на костре испанский ученый М. Сервет, с действиями католического духовенства, приговорившего к смерти на Констанцском соборе идеолога чешской Реформации Я. Гуса (1371-1415).
(22)* Государственным делом (лат.).
(23) Имеются в виду соглашения 1494 и 1529 гг. между Испанией и Португалией о разделе всех вновь открываемых областей земного шара.
(24) Речь идет о терроре во Франции в период существования якобинской диктатуры (1793-1794).
(25) См. примеч. 3 к главе третьей.
(26)* Бог из машины (лат.).
(27) Данилевский излагает содержание легенды о "призвании варягов", вошедшей в состав "Повести временных лет" (начальной русской летописи), как принято считать, после смерти ее составителя - монаха Киево-Печерского монастыря Нестора. Существует обоснованное мнение, что историческое содержание этой легенды отнюдь не достоверно.
(28) О партии противников реформ 60-х гг. XIX в., группировавшихся вокруг газеты "Весть", см. примечание 4 к главе шестой.
(29)* Добродетель (лат.).
(30) В апреле 1861 г. произошло волнение крестьян с. Бездна Казанской губернии, вызванное толками о "настоящей воле" - мнимом царском указе, отменившем все крестьянские повинности. Выступление крестьян было подавлено войсками.
(31) Имеется в виду восстание 1863 г. в Польше.
(32) После свержения царя Василия Шуйского, правившего во время Смуты, боярское правительство заключило в августе 1610 г. договор с польским королем Сигизмундом III, по которому его сын Владислав должен был стать русским царем.
Le romanisme, en remplacant l'unite de la foi universelle, par l'independance de l'opinion individuelle ou diocesaine a ete la premiere heresie contre le dogme de la nature de l'Eglise ou de sa foi en elle meme. La Reforme n'a ete qu'une continuation de cette meme heresie sous une apparence differente.
Quelques mots par un chretien orthodoxe sur les communions occidentales(1)i.
Различие в просветительных началах русского и большинства других славянских народов от народов германо-романских состоит в том, что первые исповедуют православие, а вторые - римский католицизм или протестантство. Достаточно ли велико различие между этими исповеданиями, чтобы основывать, между прочим, и на нем культурно-историческое различие славянского от германо-романского типа? Не составляет ли оно малосущественную особенность, так сказать, исчезающую в общем понятии христианской цивилизации? И, с другой стороны, не существеннее ли даже различие между католичеством и протестантством, чем между первым и православием, догматическая разность между которыми для многих представляется не очень большой, так как они оба основываются на авторитете, в противоположность протестантству, основывающемуся на свободном исследовании? На это можно бы ответить очень коротко, именно: что отличие истины от лжи бесконечно и что две лжи всегда менее между собою отличаются, чем каждая из них от истины; но такой ответ был бы удовлетворителен только для тех, которые и в нем далее не нуждаются; для тех же, которые в трех названных формах христианства видят не более как формальное различие, соответствующее различным ступеням развития религиозного сознания, такой ответ не сказал бы ровно ничего, и посему-то я позволю себе несколько остановиться на этом существенно важном предмете.
Сущность христианской догматики излагается в символе веры, и действительно все мы: православные, католики, протестанты читаем этот символ почти одинаково, соединяя, однако же, совершенно различный смысл со словами: "верую во единую, святую, соборную и апостольскую церковь",- смысл столь различный, что Хомяков в известных своих брошюрах мог сказать, что все западные христианские общества суть ереси против церкви, в противоположность неправославным обществам восточным, которые, неправильно толкуя и понимая разные другие догматы, выраженные в символе, и тем, конечно, удаляясь от истинной церкви, о сущности самой церкви сохраняют, однако же, понятие правильное. Но важность правильного понятия о церкви такова, что между тем как ложный догмат, касающийся даже самых основных влияний истин христианства, может ограничивать свое вредоносное влияние одним кругом понятий, к нему относящихся, оставляя все прочее неповрежденно-истинным,- ложное понятие о церкви неминуемо ведет хотя иногда и медленным, но неизбежным логическим процессом к ниспровержению всего христианского учения, лишая его всякого основания и всякой опоры.
Как христианская церковь, так и все называющие себя церквами христианские общества одинаково признают своим основанием Божественное Откровение и всякое учение, отвергающее Откровение, не признают уже христианским. Следовательно, необходимость Откровения может служить точкою исхода для обсуждения разных проявлений христианства; далее заходить незачем. Необходимость же Откровения признается потому, что только оно одно может дать вполне достоверное, незыблемое основание для веры и для нравственности... Отношение церкви к Откровению совершенно то же, как отношение суда к гражданскому закону, с тою, конечно, разницею, что внутренняя достоверность заменяется в последнем случае внешнею обязательностью. Представим себе идеально совершенный гражданский кодекс. Без судебной власти для его истолкования и применения, при всем своем совершенстве, он был бы бесполезнейшею из книг. Двое тяжущихся, конечно, никогда не решили бы своей тяжбы, если б им обоим было предоставлено справляться в законе о том, кто из них прав. А если бы все тяжущиеся были достаточно проницательны, достаточно свободны от личного эгоистического взгляда, заволакивающего для них правое, чтобы решать таким образом свои тяжбы, то опять-таки закон был бы для них совершенно излишним; ибо это значило бы, что они носят его в своем уме и сердце во всей полноте и совершенстве. Итак, в конце концов, самое значение Откровения будет зависеть от того, какое значение придается понятию о церкви и нераздельному с нею понятию о ее непогрешимости.
Таких понятий существует, как известно, в христианском мире четыре. Понятие православное, утверждающее, что церковь есть собрание всех верующих всех времен и всех народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Святого Духа, и приписывающее церкви, таким образом понимаемой, непогрешимость. Понятие католическое, сосредоточивающее понятие о церкви в лице папы и потому приписывающее ему непогрешимость. Понятие протестантское, переносящее право толкования Откровения на каждого члена церкви и потому переносящее на каждого эту непогрешимость, конечно, только относительно его же самого, или, что то же самое, совершенно отрицающее непогрешимость где бы то ни было. Наконец, понятие некоторых сект, как, например, квакеров, методистов и так далее, которое можно назвать мистическим, так как оно поставляет непогрешимость в зависимость от непосредственного просветления каждого Духом Святым, и признаком такого просветления выставляет собственное сознание каждого, считающего себя вдохновенным или просветленным. Из этих четырех понятий все, кроме третьего - протестантского, представляются теоретически возможными, не представляют внутреннего противоречия, если только могут доказать справедливость своего воззрения. Напротив того, понятие протестантское, отвергая всякую непогрешимость и представляя все произволу личного толкования, тем самым отнимает всякое определенное значение у самого Откровения, ставит его в одну категорию со всяким философским учением, с тою, однако же, невыгодою для Откровения, что так как это последнее выставляет свои истины как определенные положения, которых вовсе не доказывает, а не как выводы из общего начала, добытого посредством логического построения, то лишается и той доказательной силы, которая свойственна систематизированной науке. Поэтому вся сущность религии, по протестантскому воззрению, необходимо сводится на одно лишь личное субъективное чувство. Но субъективная религия, то есть верование тому, чему хочется, или, пожалуй, чему верится, есть отрицание всякого положительного Откровения или отнятие у него не только всякой внешней, но и всякой внутренней обязательности, то есть всякой достоверности, а следовательно, отрицание религии вообще, которая не мыслима без полной достоверности, подчиняющей себе весь дух человека, подобно тому как достоверность логическая подчиняет себе один его ум. Очень верною эмблемою, или символом, протестантского взгляда может, кажется мне, служить следующая черта из жизни президента Соединенных Штатов Джеферсона(2)ii. Джеферсон был, что называется, вольнодумцем или esprit fort(3)iii и, следовательно, не признавал божественности христианства, но, однако же, уважал многие из его истин. Желая отделить справедливое от того, что, по его мнению, ложно, он взял два экземпляра Евангелия и вырезывал из них, что казалось ему сообразным с здравым понятием о нравственности, или, проще сказать, то, что ему нравилось. Свои вырезки наклеивал он в особую тетрадку и таким образом составил себе свод нравственных учений, или, ежели угодно, систему религии для своего обихода. Каждый приверженец протестантского учения поступает, в сущности, совершенно таким же образом, или даже, собственно говоря, иначе и поступать не может. При этом, конечно, у каждого соберется тетрадка с особым содержанием, и мудрено себе представить, чтобы оно не носило на себе печати своего хозяина. Мистик не удостоит вырезки всего, что покажется ему слишком простым или естественным, рационалист того, что покажется слишком таинственным и сверхъестественным. Мудрено, чтобы ножницы не получили иного направления у склонного к мстительности, к честолюбию, к тщеславию, к корыстолюбию, к сладострастию и т. д.
Неизбежные последствия такого взгляда устраняются, насколько возможно, протестантами установлением условных, произвольных, искусственных ортодоксий, которые и известны под именем вероисповеданий англиканского, лютеранского, реформатского, пресвитерианского и т. д., которые, очевидно, никакого авторитета у своих мыслящих последователей иметь не могут, потому что ни за Генрихом VIII, ни за Лютером, ни за Кальвином, ни за Цвинглием не признают они никакого вдохновенного авторитета, а так же точно и за своими церковными собраниями, как, например, за Аугсбургским не признают значения соборного. Все эти ортодоксии суть, следовательно, только различные системы вырезок. Отвергнув церковное предание, Лютер с тем вместе вырезал и текст апостола Павла, в котором повелевается держаться преданий; отвергнув некоторые таинства - вырезал и тексты, которыми апостол Иаков установляет елеосвящение(4) или которыми апостол Павел утверждает, что брак есть великая тайна, и т. д. Кальвин пошел дальше в своих вырезках, вырезав, например, из Ев. Иоанна всю беседу Иисуса Христа с учениками о значении причащения. Переходя от вырезки к вырезке, мне кажется, трудно усмотреть границу между этими вырезками, устанавливающими произвольные ортодоксии, и вырезками Ренана, который счел нужным вырезать все, что имеет сколько-нибудь характер сверхъестественного, и даже само воскресение(5). На какой же ступени этой лестницы остановиться, на каком основании останавливаться и есть ли даже какая-нибудь возможность остановиться, пока не спустишься до самого низу, откуда уже больше спускаться некуда?
Мистическое воззрение на церковь квакеров, методистов и других сектантов может быть оставлено в стороне" так как учения этих сект не могут считаться просветительным началом народов Европы, будучи лишь незначительным исключением среди господствующих между ними религиозных воззрений.
Про католическое понятие о церкви нельзя сказать, чтобы оно заключало в себе какое-либо внутреннее противоречие, как протестантское. Оно мыслимо, если бы возможно было его доказать. Но в том-то и дело, что доказать можно только его невозможность. Для этого не нужно углубляться в факты церковной истории, тем более что этот способ доказательства вполне убедителен только для того, кто сам до него доискался по источникам. Для прочих же, которые должны принимать слова исследователей на веру, трудно, при господствующем разноречии исследователей, принадлежащих к разным учениям, с совершенным беспристрастием принять ту или другую сторону. Но этого вовсе и не нужно. Невозможность непогрешимости и главенства пап, кажется, очень легко может быть доказана из небольшого числа самых известных фактов и оснований, признаваемых самими католиками. Но защитники католицизма, будучи весьма часто сознательно недобросовестны, похожи на скользких ужей, выскользающих из рук, когда думаешь их схватить. Поэтому у них о каждом из их отличительных догматов есть по нескольку мнений, которые вынимаются из их полемического арсенала, смотря по удобствам. Так и о главенстве и непогрешимости пап и об отношении их власти к власти вселенских соборов встречаются разные мнения у самих католиков. Одни считают пап выше всякого собора, другие же подчиняют пап соборам. Очевидно, что только ультрамонтанское воззрение(6), считающее авторитет папский выше соборного или, по крайней мере, равным ему, может быть защищаемо с католической точки зрения, признающей в папе наместника Иисуса Христа. Если папа не заключает в себе всей полноты церковного авторитета, то, спрашивается, каким же образом может он устанавливать новые догматы без созвания Вселенского собора? Если не признавать всей полноты этого авторитета, то на чем основывается все католическое учение? Кто установил все разности, замечаемые между нынешним католичеством и прежним вселенским православием? Вселенского собора для этого никогда не собиралось(7). Кто добавил вселенский символ веры? (8) Ведь сделать это мог лишь равный собору авторитет. Но Вселенского собора по этому поводу не было; даже один собор, и в числе его членов послы Иоанна осудили это нововведение,- осуждение, которого папа впоследствии только не ратификовал, так как надежды, с которыми он делал все эти уступки, не исполнились(9). Следовательно, это изменение символа может лишь в том случае иметь значение, с самой точки зрения католиков, если они признают за папою авторитет, по крайней мере, равный авторитету Вселенского собора. Но ежели папы имеют такой авторитет и соединенную с ним непогрешимость, то этот авторитет, эта высшая степень церковной благодати должна кем-нибудь им быть передаваема. Католики утверждают, что она передана им апостолом Петром. Принимая значение верховенства апостола Петра над прочими апостолами именно в этом католическом его смысле, соглашаясь и с тем, что Петр был римским епископом, оставляя без внимания, что первые два римские епископа, Лин и Анаклет, были рукоположены Павлом, а не Петром, все-таки остается еще узнать, когда и посредством какого акта передал апостол Петр свое верховенство над церковью своему якобы преемнику? Сколько известно, апостол Петр никого после себя папою не назначал. Он поставил нескольких лиц епископами, но ни одному епископу, по понятиям самих католиков, не присвоивается непогрешимости. Для этого, очевидно, нужно получить степень благодати гораздо выше епископской, нужно, чтобы вся благодать, заключающаяся вообще в церкви, сосредоточилась на одном лице, которое и было бы ее видимым источником. Точно так, как ни из чего не следует, что лицо, посвященное епископом в священники, могло бы занять без особого посвящения кафедру посвятившего его епископа, так же точно не следует, чтоб из числа нескольких епископов, посвященных апостолом Петром, один из них мог, без нового, особого сообщения даров благодати тем же апостолом, вступить в обладание всею полнотою церковного авторитета. В противном случае необходимо принять, что и всем епископам, посвященным апостолом Петром, прилична вся та полнота авторитета, которая соединялась в лице апостола, а следовательно, и всем тем епископам, которых они посвятили, так что или верховенство апостола Петра никому не было передано, ибо собственно в папы он никого не посвящал, или оно было передано весьма многим, и число этих лиц все возрастало с течением веков. (...)
Неосновательность папских притязаний, а следовательно, и всего католического понятия о церкви можно доказать еще и другим, столь же простым и очевидным способом. Становясь опять на католическую точку зрения и признавая верховенство ап. Петра над прочими апостолами в том именно смысле, в каком понимают его католики, спрашивается: кому принадлежит высший в церкви авторитет после ап. Петра? Очевидно, что он принадлежит другим апостолам. Но по кончине ап. Петра, ап. Иоанн жил еще более 30 лет и, однако же, не занимал римской кафедры, и даже призываем на нее не был. Следовательно, если утверждают, что папам принадлежит главенство над церковью потому, что они суть наследники ап. Петра на римской кафедре, то против этого можно возразить с такою же точно силою, что так как высший церковный авторитет после кончины Петра на эту кафедру призван не был, то из этого необходимо следует, что, по понятиям первых христиан, верховный авторитет в церкви вовсе не соединялся необходимым образом с римским епископством, ибо иначе надо признать, что папы Лин, Анаклет и св. Климент имели преимущество власти и авторитета над самим ап. Иоанном или что в то время было в церкви два равносильные авторитета, из которых каждый соединял в себе всю полноту церковной власти. Для уяснения представим себе, что предстоит решить следующий исторический вопрос. В столице какого-нибудь государства существовала некоторая важная и значительная должность, точного значения которой мы, однако же, не знаем,- не знаем, соединялась ли с нею вся полнота самодержавной царской власти, или же это была только должность, весьма уважаемая и высокая, но, однако же, без преимуществ верховенства. Данные для решения этого вопроса имеются следующие: 1) известно, что первый, занимавший эту должность, имел царскую власть; 2) известен закон перехода этой власти; например, известно, что она передавалась от отца к сыну по первородству, так что сын этот имел в глазах народа высший авторитет после своего отца. При этих несомненных данных события имели следующий ход. Отец умер. На должность, которую он занимал, поступает не сын, а кто-либо другой, даже не по назначению отца, а по избранию; и затем, по понятиям всего народа, вновь вступивший на должность (объем власти которой составляет искомое задачи) занимает ее законным образом; сам ее занимающий считает себя также законным образом ее занимающим; наконец, тот, который по первородству должен был бы ее занимать, если бы она была царская, также считает выбранного помимо его законным образом ее занимающим; и нераздельно и одновременно с этим, однако же, весь народ, сам поставленный на должность и наследник царской власти одинаково признают, что царская власть (т. е. в нашем случае высший церковный авторитет), несомненно, принадлежит не кому другому, как этому наследнику. Если при всем этом мы признаем, что должность, точное значение которой нам неизвестно и которое мы отыскиваем, тем не менее была должностью царскою, то придем к следующему неразрешимому противоречию: что весь народ (т. е. все первые христиане), сами лица, занимавшие означенную должность (Лин, Анаклет, св. Климент), и даже сам законный наследник царства (апост. Иоанн) признавали этих лиц, занимавших более чем в течение 30 лет эту мнимо-царскую должность, одновременно и нераздельно и законными государями и похитителями престола. Чтобы выйти из этого противоречия, необходимо признать, что должность сама по себе не имела царского значения и что если первый ее занимавший и был вместе с тем царем, то это было лишь случайное совпадение, вроде того как, например, римские императоры принимали на себя часто и должность консулов. Нельзя против этого сделать и того возражения, что обстоятельства или собственное нежелание ап. Иоанна воспрепятствовали ему занять римскую кафедру, ибо все-таки ее должны бы были ему предложить, даже он сам должен бы был потребовать ее для себя, дабы выяснить ее значение для предбудущих веков, а затем уже по каким-либо причинам от нее отказаться. Не подумали об этом заблаговременно отцы-иезуиты, а то непременно отыскали бы какое-нибудь свидетельство о таковом событии, за несуществованием которого необходимо признать, что ни первые христиане, ни первые папы, ни сам ап. Иоанн не соединяли с римским епископством никакого понятия о церковном главенстве, а, следовательно, такового единоличного главенства не имел в виду и сам Иисус Христос.
Независимо от того, доходит ли до сознания самих католиков вся несостоятельность папских притязаний, самые практические последствия власти и значения, приписываемого папам, таковы, что католические народы не могут сносить их бремени и стараются высвободиться от них разного рода непоследовательностями. Например, непогрешимость папы ограничивают одною духовною областью, на основании слов: "царство мое не от мира сего" и "воздадите Божие Богови и кесарево кесареви". Такое разграничение, без сомнения, справедливо, но как же решить, где границы мира сего, где кончается кесарево и где начинается Божие? Очевидно, что ни мир, ни кесарь этого решить не могут, ибо они погрешительны и могут положить неправильную границу - могут выйти из своих пределов, как вышел из них Пилат, которому сказаны были первые из этих слов; как выходили Римские кесари, которые, как известно, вообще не были склонны к нетерпимости и гонениям за веру, а думали, что требовали именно кесарева, заставляя христиан приносить жертву богам, нераздельным с римским государством, воскуривать фимиам на алтаре статуй, воздвигнутых кесарю, представителю обожествленного государства. Если папа - наместник Христов, то очевидно, что никому, кроме его, не может принадлежать и разграничение Божьего от кесарева. Пий IX обнародовал свою знаменитую энциклику (10). Нельзя даже и с посторонней беспристрастной точки зрения сказать, чтобы многие параграфы ее не относились действительно к области Божией, как, например, вопрос о религиозной терпимости. Что же против нее возражают? Что она противоречит духу времени, и приглашают папу согласоваться с ним, если он хочет сохранить свою власть и значение. Как смешны и ничтожны должны казаться такие возражения истинному католику! Велика важность в самом деле - дух времени, сопоставленный с тем, кто по католическому понятию есть уполномоченный Духа вечности! Если дух времени в противоречии с ним, то это уже не в первый раз; этот дух времени есть дух того, кого называют царем века сего. Приглашение папе поклониться ему, чтобы сохранить свою власть, не было ли делано в тех же почти выражениях на горе в пустыне Тому, чьим наместником католики считают папу(11)? Таковы практические затруднения, которые уже давно существуют для государств и народов, называющих себя католическими, а теперь возведены на степень непримиримых противоречий Пиевыми "non possumus", перед которыми, впрочем, нельзя не благоговеть, как перед выражением бесстрашной последовательности мысли и внутреннего убеждения. Противоречия эти на наших глазах если не усилились, то, по крайней мере, получили печать неизгладимости окончательным словом римского лжевселенского собора. Вообще роль Пия IX заключается в том, чтобы формулировать со всею резкостью, выставить на вид со всею яркостью притязания и требования католичества так, чтобы они били в глаза своим противоречием со всеми наизаконнейшими требованиями других областей жизни и мысли, чтобы разрыв между теми и другими дошел до сознания самых близоруких, самых тупоумных людей, чтобы уничтожить всякую возможность неопределенного, междоумочного положения между католицизмом и европейскою цивилизацией. Католические народы поставляются в необходимость выбирать одно из трех: или отказаться от всех плодов, выработанных кровью и потом многовековой борьбы и многовекового труда, и возвратиться к временам Григория VII и Урбана II(12); или отказаться от католического понимания церкви и, следовательно, либо перейти на скользкий путь протестантства, либо возвратиться в лоно православия; или же, наконец, отречься вместе с католичеством и от самого христианства. Как ни покажется странным, однако же под невыносимым бременем, налагаемым католичеством, народы и государства католической Европы склоняются, по-видимому, к этой последней альтернативе. Это выражается в знаменитом, пользующимся таким всеобщим фавором афоризме Кавура: "свободная церковь в свободном государстве", т. е., выражаясь полнее и точнее, свободная от государства церковь в государстве, свободном от церкви. Что же это такое значит? Церковь, по нашему православному понятию, есть собрание верующих всех времен и народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Св. Духа. Каким же образом может государство быть от нее свободным, свободным от Христа? Конечно, не иначе как перестав быть христианским. Про Турцию мы можем, например, без всякого сомнения утверждать, что это есть государство, свободное от церкви (т. е. от церкви христианской). Этого ли хотят поборники знаменитой Кавуровой формулы? Конечно, нет, по крайней мере, не все они этого хотят. И действительно, с католической точки зрения вопрос и не представляется столь радикальным. Церковь, по католическим понятиям, сосредоточивается в иерархии, а иерархия в папе, так что, собственно, государство, свободное от церкви, означает не более как государство, свободное от папы, что далеко не так страшно. Но хотя, однако, церковь, по католическому понятию, и сосредоточивается в папе, однако же внутреннее содержание ее не заключается вполне в папской власти. Католическое вероисповедание, будучи католическим, вместе с тем, однако же, и христианское. Поэтому не все в католичестве ложь, многое истинное, действительно церковное в нем сохранилось, и государство, объявляя себя свободным от церкви, следовательно, объявляя себя вне церкви существующим, по необходимости выделяет себя и от того, что неразлучно с христианством.
Во многое существенно христианское государство, по ограниченности сферы своих действий, не может и не должно вмешиваться; но во многом также обе эти сферы, церковная и государственная, столь же тесно связаны, столько же проникают друг друга, как дух и тело. Таков, например, супружеский союз, который есть существенно церковный, христианский, а вместе с тем и существенно гражданский. Объявляя себя свободным от церкви, государство необходимо должно нарушить и эту неразрывную связь, должно видеть в браке учреждение исключительно гражданское и тем лишить его всякой нравственной основы. Не говоря о всей оскорбительности для нравственного чувства подчинять любовь, самое свободное, самое стыдливое, наиболее чуждающееся всякого грубого внешнего соприкосновения человеческое отношение, соизволению мэров, становых или квартальных надзирателей,- оскорбительности, которая заставляет предпочитать отношения между полами, основанные на одном природном влечении, такому неуместному административному вмешательству; обратим лишь внимание на те необходимые логические последствия, к которым ведет так называемый гражданский брак. Последствия эти противухристианские, противунравственные и вместе с тем нелепые, и, утверждая это, я имею в виду именно тот гражданский брак, который введен или вводится в разных европейских государствах, предъявляющих более или менее претензии на свободу от церкви, а не гражданский брак, как его понимают некоторые наши умствователи, ибо хотя в этом последнем смысле он также противен христианству, но не нелеп с их точки зрения, т. е. не ведет к последствиям, которые привели бы самих защитников его к противоречию с самими собою.
Ежели брак есть учреждение гражданское только, то он не может быть чем-либо иным, как обыкновенным контрактом между двумя лицами, утверждаемым правительственною властью, которая принимает на себя ручательство за его соблюдение каждою из заключающих сторон, поскольку другая сторона этого будет требовать, но никак не более. Ежели, следовательно, обе стороны пожелают расторгнуть этот договор или как-нибудь изменить его с обоюдного согласия, то гражданская власть, под страхом непоследовательности и превышения своей власти, никоим образом этому воспротивиться не может, не имеет на это ни малейшего права, ни основания. Следовательно, гражданский брак расторжим ad libitum(13)iv. От такого расторжения могут, правда, пострадать третьи лица дети, но подобные же последствия нередко сопровождают и расторжение контрактов другого рода, что, однако же, не дает государству права объявлять их нерасторжимыми. Например, два лица заключают контракт, которым обязуются на общий счет устроить фабрику. Но через несколько времени они, с обоюдного согласия, решаются закрыть свою фабрику и расторгнуть связывающий их договор. Через это работники, работавшие на фабрике, могут лишиться средств к жизни и прийти в самое бедственное положение, которое принудит даже. государство позаботиться об их судьбе; но это не резон отказывать в просьбе расторгнуть, по обоюдному согласию, свободно заключенный договор. Так же точно и относительно брачного договора государство может принять меры к обеспечению детей, наложив известные обязательства на их родителей, учредив над детьми опеку и т. д. Ведь прибегает же оно к этим средствам обеспечения детей в случае расторжения брака смертью или по другим причинам, считаемым законными при браке церковном. Итак, гражданский брак может быть расторгаем и вновь заключаем хотя бы каждый месяц и каждую неделю. Единственное ограничение, представляющееся возможным с этой точки зрения, есть излишнее обременение брачных чиновников делами при слишком часто возобновляемых расторжениях и заключениях браков.
Но свободный договор не только может быть, по обоюдному согласию, расторгаем, он точно так же может быть и изменяем на том же основании. Ежели, например, жена вовсе не причастна чувству ревности, то почему бы ей не согласиться на принятие в супружеское общество третьего лица - еще другой жены, на равных с нею правах? Не представляется никаких резонов, почему бы брачный чиновник мог отказать в своем утверждении такому дополнению к брачному договору. Обопрется ли он на нравственность,- но на какую,- на христианскую? От нее государство, свободное от церкви, должно быть свободно, как и от всего церковного. На общечеловеческую? Если и признать такое неуловимое, никаким определениям не подчиняющееся начало, то многоженство никак не может считаться ему противным, потому что существует и признается нравственность и в Турции, и в Персии, и в Китае, и в Индии, жители которых имеют самые основательные претензии на право называться людьми и, следовательно, требовать, чтобы считаемое ими за нравственное не исключалось из понятия общечеловечески нравственного. Многоженство существовало у царей и даже у первосвященников иудейских, которые признаются весьма нравственными людьми. Может также, конечно, случиться и обратный казус, может найтись неревнивый муж, который согласится на изменение брачного контракта в смысле многомужия, и ежели бы брачный чиновник опять восстал против этого во имя общечеловеческой нравственности, то муж мог бы указать на пример тибетцев или, еще лучше, на пример благородных и рыцарских гуанхов, древних обитателей Канарских островов, уничтоженных испанцами. Основываясь на этих неопровержимых с точки зрения общечеловеческой нравственности фактах, целая компания неревнивых жен и столь же мало ревнивых мужей могли бы пойти далее по пути прогресса и неопровержимой логической последовательности и возжелать осуществить на практике соединение общечеловеческой нравственности по понятиям турок, персиан, китайцев, индийцев с таковою же по понятиям тибетцев и гуанхов, т. е. заключить контракт на началах общности жен и мужей. Далее: нельзя не предвидеть затруднения брачного чиновника, к которому явились бы для заключения брачного контракта брат с сестрою, и на его разглагольствования о противуестественности и безнравственности такого союза победоносно бы возражали на первое, что они сами судьи естественности или противуестественности союза, в который желают вступить, и что хотя считается противуестественным питаться гнилым мясом или тухлыми яйцами, однако же никакая административная власть не сочтет себя вправе изменять menu обеда лиц с такими противуестественными вкусами; а на второе представили бы столь же победоносный пример, что поклонники религии Зороастра не считали противным общечеловеческой нравственности супружества между братьями и сестрами и что в глазах чиновников, служащих свободному от церкви государству, огнепоклонничество и христианство должны иметь одинаковую цену. Несчастному, приставленному к брачным делам, административному лицу ничего бы не оставалось, как опереться на правила нравственности, выработанные коннозаводскою практикою, если таковые могут почитаться достаточными для регуляции междучеловеческих отношений. Можно, конечно, возразить, что никакому административному лицу нет надобности справляться с началами общечеловеческой нравственности и т. п. отвлеченностями, что для него достаточно положительного закона. Не позволяется, и баста. Это, конечно, так, но позволительно, однако же, думать, что сам закон не может же служить выражением того, что кому-нибудь во сне пригрезилось, а что сам закон должен на чем-нибудь да основываться.
С освобождением государства от церкви и признанием формулы, также некогда произнесенной знаменитым государственным мужем, что закон атеистичен (la loi est athee), всякое христианское основание у закона отнимается если и не сейчас, после принятия означенных формул, то со временем, потому что и в мире общественном существует своего рода инерция или косность, по которой он движется в известном направлении еще долго после того, как сила, его толкавшая, перестала уже действовать. Но непобедимая логика наконец всегда-таки берет свое. Может быть, приведут в пример Римское государство, в котором гражданский брак подлежал существенно тем же условиям, как христианский церковный. Пример справедлив только отчасти, потому что римский брак нельзя назвать браком гражданским. Римское государство не только не было свободно от своей языческой церкви, но, напротив того, представляло теснейшее с нею соединение, так что Римское государство было вместе и церковью. Римский император был вместе с тем и pontifex maximus(14)v. Известно, что император Грациан был даже за то убит языческою партией, что, будучи христианином, не хотел облечься в одежду языческого первосвященника. Или укажут на Соединенные Штаты, в которых государство свободно от церкви, и наоборот, без всяких вредных от того последствий. Пример Соединенных Штатов указывает только на то фальшивое положение, в которое неминуемо поставляется государство, принявшее ложное начало, положение, из которого только один выход - крайняя непоследовательность. На берегах Соленого озера, в территории Ута существует общество мормонов, принимающее, как известно, многоженство; и Соединенные Штаты, объявляющие свое государство свободным от церкви и церковь свободною от государства, отказываются признать за мормонами право образовать самостоятельный штат. На каком же это, спрашивается, основании? И спрашивается еще, если бы собралось более 40 000 китайцев, которых и теперь уже в Калифорнии очень много, и поселившись на пустопорожнем месте, каковых в Соединенных Штатах еще так много, потребовали бы признать их область штатом, что, любопытно бы знать, ответило бы на это федеральное правительство? Если бы оно допустило китайский штат, то официально допустило бы и освятило своим авторитетом многоженство и не имело бы ни малейшего основания не допустить и не освятить того же и у мормонов, а затем и у всех, кто пожелал бы жить в этой форме полового союза; если бы же все-таки продолжало не признавать его у мормонов и у прочих граждан Союза, то показало бы, что оно вовсе не свободно от церкви, а имеет свою господствующую церковь, условно установленную государственную религию и основанную на ней государственную мораль, как это и теперь, несомненно, делают Соединенные Штаты. И эта, impliciter(15)vi, принимаемая Соединенными Штатами государственная религия отличается лишь тем от других протестантских государственный религий, что тетрадка, в которую они, по примеру Джеферсона, наклеивают свои вырезки, очень мало объемиста.
Из этого выходит, что христианство как в протестантском, так и в католическом сознании подпилено под самый корень, что оно с их точки зрения не выдерживает самой простой критики и держится лишь до поры до времени только по инерции или косности, присущей и нравственному миру. Если эта шаткость основы не столь ясно дошла до сознания католического мира, как до сознания мира протестантского, то зато необходимые практические следствия католического воззрения легли уже всею своею тяжестью на народы этого исповедования, и тяжесть эта стала для них невыносимою. Это внутреннее противоречие касается уже не одного только догматического содержания христианского учения, что, по утилитарному взгляду на религию, не составляло бы еще большой беды, но проникло уже до самых плодов его, то есть до этической, нравственной стороны христианства, как это, впрочем, иначе и быть не может, ибо одно от другого отделяется лишь большим или меньшим промежутком времени, смотря по большей или меньшей быстроте вывода практических последствий из данного основания,быстроте, которою разные народы одарены в различной степени.
Ни теоретических противоречий, ни практической невыносимой тяжести не сопрягается с православным понятием о церкви и о ее непогрешимости. Понятие это не отнимает у религии твердой незыблемой почвы Откровения, как протестантство, и не выходит из пределов, обозначенных в самом Писании: "Аз созижду церковь мою, и врата адовы не одолеют ю", произвольными к нему дополнениями, не основанными ни на Писании, ни на предании, как католичество, которое сосредоточивает эту неодолимость церкви в лице папы, приписывая ему непогрешимость вопреки истории. Православное понятие о непогрешимости церкви не налагает на ум неудобоносимого бремени, ибо хотя она по справедливости считается чудесною, однако принадлежит к тому разряду чудесного, которое необходимо проявляется во всем, в чем ощущается непосредственное действие божественного Промысла. И стройный порядок природы непогрешим, и история непогрешима; в непогрешимости церкви этот божественный Промысл проявляется только более прямым и непосредственным образом. Непогрешимость эта выражается во всем том, что составляет голос всей церкви, и, следовательно, самым явным и определенным образом во вселенских соборах. Но собрать Вселенский собор не во власти никакого царя, никакого патриарха, одним словом, не в чьей власти в отдельности; ибо Вселенским становится только тот собор, который в этом качестве утверждается самим божественным Промыслом, так как внешних признаков для придания собору характера вселенского не существует; и тем только соборам присвоивается это качество, которые были признаны за таковые сознанием всей церкви, т. е., если позволено будет так выразиться, которые были ратификованы самим Главою церкви и Духом Святым.
Между тем как против непогрешимости пап не раз свидетельствует история, непогрешимость соборов запечатлена в истории чудодейственною силою. Все христианские историки видят в распространении христианства явление чудесное и выставляют его как одно из доказательств божественности христианского учения. Но совершенно таким же характером чудесности запечатлены и действия вселенских соборов. Анафема собора прогремела - и пораженное ею учение теряет жизненную силу, иссыхает, как пораженная проклятием смоковница, хотя нередко все внешние обстоятельства, вся сила мирской власти были на стороне отверженного, признанного ересью учения. После смерти Константина арианство господствует на Востоке и на Западе(16), целый ряд императоров употребляет все усилия для доставления ему торжества, точно так же, как ряд языческих императоров до Константина и Юлиан Отступник напрягали все усилия язычества. Кроме империи, могущественнейшие народы того времени - готфы, занимавшие страны прибалканские и придунайские, Иллирию, Италию, Южную Францию и Испанию, а также бургунды, занимавшие юго-запад Германии, и вандалы, основавшиеся в Африке,- ревностные последователи Ария. Сравнительно с этим могуществом, какое жалкое место занимает гонимое православие! Но анафема собора произнесена - и все это могущество осуждено на ничтожество; не проходит и трех веков, как исчезают уже и последние следы арианства. То же явление повторяется с иконоборством. Ежели несторианство, монофизитство и монофелитство(17), которым также нередко покровительствуют императоры, и не совершенно исчезли, то слабые следы их сохранились только в трущобах и захолустьях Азии и Африки, вне всякого исторического и религиозного движения, как медленно умирающие остатки племен, составляющих этнографические курьезы, в непроходимых горных котловинах Кавказа или Пиренеи. Слово соборов - было словом власть имеющих. Таковы ли были действия папской анафемы, подкрепляемой светским мечом и всею мощью императоров и королей? (18)vii
Что касается до практического влияния церкви на гражданское положение общества, то вопроса об отношении церкви к государству, имеющего столь преобладающее значение для народов Европы, на почве православия в принципе, в идее вовсе и возникнуть не могло. Грань между божьим и кесаревым, предел между царствами обоих миров не может быть нарушен, потому что сама церковь во всем, что до нее касается, непогрешимая, никогда не может его переступить; если же его когда переступает государство, то это не более как частное и временное насилие, могущее, правда, причинить бедствие или страдание отдельным христианам, иерархам, даже целым народам, но совершенно бессильное по отношению к церкви вообще. Свобода ее ненарушима по той простой причине, что ни для какой земной власти недосягаема. Церковь остается свободною и под гонениями Неронов и Диоклетианов, и под еретическими императорами Византии, и под гнетом турецким. Император Констанций, принудивший папу Либерия признать полуарианский символ и отречься от св. Афанасия, не только бы нарушил, но уничтожил бы свободу церкви, ежели бы в то время христианская церковь имела действительно то значение, которое ей приписывают католики. По случаю придания титула вселенского константинопольскому патриарху папа Григорий Великий пишет патриарху антиохийскому: "Вы не можете не согласиться, что если один епископ назовется вселенским, то вся церковь рушится, если падет этот вселенский". Но что могли сделать все гонения Льва Исаврянина или Константина Копронима, что значили все отступничества того или другого патриарха при православном понятии о церкви? (19) Они увеличили только число ее мучеников или дали случай выказаться новым примерам человеческой слабости.
Нельзя не упомянуть при этом о том непонимании или о той недобросовестности, которые выказывают западные писатели во всем, как только дело коснется славянства или православия: как будто бы и просвещенным умам, принадлежащим к одному культурно-историческому типу, не дано понимать явлений другого типа, к которому они по своему положению должны относиться враждебно. Историки, писавшие о Византийской империи, непременно говорят о так называемом ими придворном православии (Hoforthodoxie), которое будто бы установлялось императорским произволом. Они забывают при этом одно, что, каковы бы ни были религиозные верования императоров, которые они старались навязать своим подданным, православие оставалось всегда одно и то же и было в Византийской империи то же самое, которое существовало тогда и на Западе, на который власть императоров или вовсе не распространялась, или распространялась на небольшие местности, и то на короткое время. Ежели православие сообразовалось с тем, что исповедовали Феодосии, Юстиниан, Феодора или Ирина, те почему же не сообразовалось оно с тем, что исповедовали Констанций, Валентиниан, Ираклий, Лев Исаврянин или Константин Копроним? Не значит ли это, что только когда императоры признавали то, что церковь признавала православным, их религиозная ревность оставляла после себя постоянные результаты; когда же они следовали своим личным внушениям, их старания и домогательства исчезали бесследно? Церковное ли православие или придворное господствовало после этого в Византии? Православие ли придавало силу и значение императорам, его державшимся, или оно заимствовало свою силу от их личных воззрений и взглядов?
Из этого краткого взгляда на православное, католическое и протестантское понимание значения церкви уже достаточно выказывается существенность различия между просветительными началами, исповедуемыми русским и большинством славянских народов, и теми, на которых основывается европейская цивилизация. Различие это не поглощается родовым понятием христианской цивилизации, потому что, вследствие вольного и невольного искажения правильного понятия о церкви, европейская цивилизация, произрастив немало действительно христианских плодов,- на основании неудержимого хода развития того зерна западной лжи, которое примешалось к вселенской истине,- дошла до непримиримого противоречия, теоретического и практического, с обеими западными формами христианства, которые, однако же, как протестантская, так и католическая Европа отожествляет с самим христианством и потому тщится заменить его рационализмом, более или менее радикальным, в области убеждения, а в области практической старается устранить противоречие разрывом между государством и церковью, т. е. между телом и духом; другими словами, хочет излечить болезнь смертью. Этот замен и этот разрыв еще не вполне совершились, но последний обхватывает все большее и большее число государств и приближается к своему кризису. Первый же проникает все глубже в такие слои общества, в которых этот рационализм, проходящий всевозможные градации между деизмом(20) и нигилизмом с огромным преобладанием последнего, по степени их развития и образованности не может уже составлять философского убеждения, а принимает характер веры - и веры по преимуществу атеистической, а следовательно, и с утилитарной точки зрения лишенной всякого этического значения. Это противоречие выказалось ранее в странах католических, потому что практическое противоречие между католическим воззрением и новою гражданственностью ранее ощутилось под католическим гнетом. Но после первой вспышки последовало условное, наружное примирение, потому что противоречие было почувствовано только высшими сословиями, и открывавшаяся бездна казалась слишком ужасною. Так как католический принцип не носит на себе печати необходимого внутреннего противоречия, то стоило только отвратить взор и не вглядываться слишком пристально в его гнилые корни и расшатавшиеся подставки, чтобы временное и наружное примирение сделалось возможным. Напротив того, противоречие с протестантской точки зрения оказалось позднее, когда исчезла надежда на возможность отыскания положительной религиозной истины посредством критики, основанной на рационализме, критики, уже приступающей к своей работе с предвзятою, хотя и бессознательно, может быть, идеей отвергнуть все, по ее понятиям выходящее из порядка вещей самого тесного круга реальности. Начавшись позднее, оно проникло глубже, потому что по самому основному началу протестантизма он ни на чем остановиться не может. Тут не поможет никакое отвращение взора в сторону; противоречие видимо для внутреннего глаза, который и закрыть нельзя. Надо или возвести Лютера, Кальвина, Цвинглия, Генриха VIII, Шлейермахера или кого угодно в сан пророка, пришедшего объяснить закон, или если не прямо перейти к Бюхнеру(21), то остановиться на узенькой и скользкой ступеньке к нему ведущей лестницы. С другой стороны, оказывается, что продолжительное примирение, даже наружное, с Римом невозможно, что чуть задумаешь отдохнуть, как папская милиция уже начинает свое наступление, свое неустанное, достойное лучшей цели упорство, постепенное нечувствительное заворачивание назад к порядкам Григориев, Урбанов и Бонифациев. Что же тут делать? Есть ли исход? Для отдельных лиц, алчущих правды,- да; двери православия отверсты. Для целых народов, вероятно, нет исхода прямого, непосредственного; надо сначала перейти все ступени дряхлости, болезни, смерти и разложения, чтобы из разложившихся элементов составилось новое этнографическое целое, новый культурно-исторический тип. Для народов, как и для отдельного человека, нет ни живой воды, ни источника юности. "Не оживешь, аще не умрешь",- относится также и к народам.
Православное учение считает православную церковь единою спасительною. Здесь не место касаться того, как понимать это по отношению к отдельным лицам. Но смысл этого учения кажется мне таков по отношению к целым народам: неправославный взгляд на церковь лишает само Откровение его достоверности и незыблемости в глазах придерживающихся его и тем разрушает в умах медленным, но неизбежным ходом логического развития самую сущность христианства, а без христианства нет и истинной цивилизации, т.е. нет спасения и в мирском смысле этого слова.
(1) i Романизм, заменяя единство универсальной веры независимостью индивидуального или епархиального мнения, явился первой ересью, направленной против догмы природы церкви или ее веры в самое себя. Реформа стала только продолжением этой же самой ереси под другой личиной. А. С. Хомяков. Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях (фр.).
(2) ii Джефферсон (современное написание).
(3) iii Сильный духом (фр.).
(4) Елеосвящение (соборование) - одно из семи таинств православной церкви, которое совершается над больными.
(5) В книге французского писателя Ж. Ренана (1823-1892) "Жизнь Иисуса" Христос рассматривается не как мессия, а как реально живший идеальный человек.
(6) Ультрамонтанское направление возникло в католицизме в XV в. Стремясь укрепить престиж папского престола, ультрамонтаны поддерживали претензии папы на вмешательство в светские дела; на Ватиканском соборе 1870 г. они добились провозглашения догмата о непогрешимости папы.
(7) После разделения церквей в XI в. общехристианские соборы не проводились, хотя католическая церковь называет вселенскими созываемые ею соборы.
(8) О вселенском "Символе веры" см. примеч. 11 к главе восьмой. Добавлением к христианскому "Символу веры" является принятый католической церковью догмат о филиокве (лат.- и от Сына), который гласит, что Св. Дух может исходить как от Бога-Отца, так и от Бога-Сына. Папство стремилось распространить догмы католического вероучения о филиокве, чистилище, о главенстве папы при помощи Флорентийской унии 1439 г.- соглашения об объединении католической и православной церквей; однако уния была отвергнута Русью, а через некоторое время и Византией.
(9) Столкнувшись с военными неудачами, Иван IV в 1578 г. направил в Рим гонца Истому Шевригина, надеясь обрести в конфликте с польским королем Баторием посредничество папы Григория XIII. С прибытием московского посольства в Ватикане ожили планы о соединении церквей под верховенством католического Рима.
(10) Римский папа Пий IX обнародовал в декабре 1864 г. энциклику "Quanta cura", осуждавшую "превратные учения" XIX в., в числе которых названы социализм и коммунизм.
(11) По евангельской легенде, дьявол, искушая Христа, поднял его на высокую гору, где обещал власть над всем миром (Ев. от Матфея, 4, 8-10).
(12) Т. е. возвращение к временам средневекового религиозного фанатизма. Папа Григорий VII (1073-1085) известен как автор теократической программы, которая требовала верховенства церковной власти над светской; Урбан II был организатором первого крестового похода 1096-1099 гг.
(13) iv По желанию (лат.).
(14) v Верховный понтифик (лат.).
(15) vi Неявно, в скрытом виде (лат.).
(16) Арианство (см. примеч. 3 к главе восьмой), осужденное Вселенским собором 325 г., временно восторжествовало при .императоре Константине I, а в V - VI вв. распространилось в "варварских" королевствах Италии, Франции, Испании и Северной Африки.
(17) См. примеч. 9 к главе восьмой.
(18) vii В одной из немногих заметок, которыми был удостоен наш труд, такой взгляд на действия соборных приговоров был поставлен нам в вину как признак грубого, внешнего понимания исторических явлении. Автор заметки, очевидно, представлял себе мысль нашу в таком виде: Анафема собора прогремела и магическим действием ее, как от какой-то заклинательной формулы или абракадабры, пораженное учение теряет свою силу, свое влияние, свою жизненность.- А выше ведь упомянуто, к какому разряду чудесного принадлежит, по нашему мнению, церковная непогрешимость. Почему бы не понять наших слов таким образом: Анафема - значит отлучение, следовательно, пораженное анафемой учение - значит учение, признанное ложным, несообразным с исповедываемою истиною и, как ложное, обреченное на смерть и гибель, каким бы внешним покровительством эта ложь ни пользовалась. Итак, если церковь и высшее выражение ее - Вселенский собор заключают в себе свойство непреложного отличения религиозной истины от лжи, то тем самым, как говорится, ipso facto, и решения соборов будут облечены даром произносить смертные приговоры над осужденными' ими Учениями, приговоры такой силы и власти, что они непременно, во что бы то ни стало, так или иначе исполняются.- Примеч. авт.
(19) Византийские императоры Лев III и Константин V (VIII в.) вызвали своей борьбой против почитания икон открытое столкновение церкви и государства.
(20) Деизм - философско-религиозное учение, по которому бог есть безличная первопричина мира, находящаяся вне его и не вмешивающаяся в развитие природы и общества.
(21) Т. е. стать сторонником вульгарного материализма в духе воззрений немецкого естествоиспытателя XIX в. Ф. Бюхнера.
Или, еще лучше, я мог бы назвать их двумя беспредельными и поистине беспримерными электрическими машинами (которые вертятся общественным механизмом) с батареями противоположных свойств; горемычный рабочий класс батарея отрицательная, дендизм - положительная: одна ежечасно притягивает и присвоивает себе все положительное электричество нации (т. е. деньги); другая трудится подобным образом над отрицательным (то есть над голодом), которое одинаково могущественно. До сих пор вы видите только отдельные, преходящие искорки, но подождите немного, пока вся нация не очутится в электрическом состоянии, пока все ваше жизненное электричество, перестав быть здорово-нейтральным, не разделится на две разобщенные доли положительного и отрицательного (денег и голода), и они не противостанут друг другу, заключенные в лейденских банках двух мировых батарей! Прикосновение детского пальца приводит их в соединение, и тогда - что тогда? Земля расшибается в неосязаемый прах этим громовым ударом страшного суда. Солнце не досчитывает одной из своих планет, и впредь уже нет более лунных затмений.
Carlyle. Sartor resartus
Существенная разница - разница типическая между миром германо-романским, или европейским, и миром славянским - заключается еще в ходе исторического воспитания, которое получили тот и другой. Прежде изложения этого различия необходимо уяснить себе некоторые общие теоретические понятия о государстве. Что такое государства и в чем существенно состоит процес их образования и развития? Оставляя всякие мистические, ничего ясного уму не представляющие определения государства (как, например, то, которое мы во время оно заучивали на школьных скамьях: что государство есть высшее проявление закона правды и справедливости на земле), мне кажется, надо остановиться на более удовлетворительном в сравнении с прочими - английском понятии, что государство есть такая форма, или такое состояние общества, которое обеспечивает членам его покровительство личности и имущества, понимая под личностью жизнь, честь и свободу. Такое определение кажется мне вполне удовлетворительным, если жизнь, честь и свободу личности понимать в обширном значении этого слова, т. е. не одну индивидуальную жизнь, честь и свободу, но также жизнь, честь и свободу национальную, которые составляют существенную долю этих благ. Без этого распространения понятия о личной чести и свободе - явления, представляемые государствами, не подойдут под определение его. Для чего в самом деле скопляться миллионам и десяткам миллионов людей в громадные политические единицы, если бы этим соединением сил имелось в виду только обеспечить жизнь, имущество и личную честь и свободу? Для этого достаточно, казалось бы, и таких групп, как швейцарские кантоны или немецкие герцогства средней руки. Если бы одни эти личные блага имелись в виду при жизни в государстве, то для чего бы, например, в 1813 году восставать народам Германии против власти Наполеона? Власть эта была достаточно просвещенная, чтобы обеспечить им все эти блага настолько же, по крайней мере, насколько делали это в то время немецкие правительства. В государствах Рейнского союза она даже обеспечивала их лучше, нежели это прежде делала Священная Римская империя немецкой национальности или после - Германский союз(1). Например, Наполеонов кодекс(2), усовершенствованные формы судопроизводства были дарами Наполеонова владычества, которые, по его низвержении, нередко заставляли по нем вздыхать. Для чего бы и нам было приносить в жертву сотни тысяч людей и сотни миллионов денег, жечь города и села, если бы дело шло только о защите жизни, имуществ, личной чести и свободы? Наполеон, без сомнения, их не нарушил бы, ежели бы власть его была признана с покорностью,- может быть, даже доставил бы им такие гарантии, которых тогдашнее общественное и гражданское состояние России не представляло. Очевидно, потому, что все эти блага и немцам, и нам казались ничтожными в сравнении с честью и свободою национальною. Если посмотрим на те жертвы, которых каждое государство требует от своих подданных в виде имущественных взносов и личных услуг, то увидим, что, по крайней мере, четыре пятых из этих жертв идут на обеспечение не личных, а национальных благ. Сюда относится содержание почти всего флота - ибо много ли надо судов для защиты частного имущества от морских разбоев,- почти всей армии, ибо для сохранения внутреннего порядка также немного надо войска; весь государственный долг, который всеми почти государствами был заключаем для расходов, сопряженных с сохранением национальной чести и свободы, или национальных интересов, а не для обеспечения этих благ частным лицам. Так же точно и значительность расходов по финансовому управлению объясняется лишь значительностью сборов, которые должны быть взимаемы на содержание армии, флота и уплату государственного долга. Без этих надобностей и самая администрация могла бы быть гораздо проще и дешевле стоить.
Народности, национальности суть органы человечества, посредством которых заключающаяся в нем идея достигает, в пространстве и во времени, возможного разнообразия, возможной многосторонности осуществления, как это было показано в предыдущих главах; следовательно, жертвы, требуемые для охранения народности, суть самые существенно необходимые, самые священные. Народность составляет поэтому существенную основу государства, самую причину его существования, и главная цель его и есть именно охранение народности. Из самого определения государства следует, что государство, не имеющее народной основы, не имеет в себе жизненного начала и вообще не имеет никакой причины существовать. Если, в самом деле, государство есть случайная смесь народностей, то какую национальную честь, какую национальную свободу может оно охранять и защищать, когда честь и свобода их могут быть (и в большинстве случаев не могут не быть) друг другу противоположны? На что идут миллионы, поглощаемые флотами, армиями, финансовым управлением, государственным долгом таких государств? Ни на что, как на оскорбление и лишение народной чести и свободы народностей, втиснутых в его искусственную рамку. Что значит честь и свобода Турции, честь и свобода Австрии, честь и свобода бывшей Польши? Не иное что, как угнетение и оскорбление действительного народного чувства и действительной национальной свободы народов, составляющих эти государства: греков, сербов, болгар, чехов, русских, румынов, недавно еще итальянцев. Эти государства могут быть по сердцу только тем, кому они дают средства к этому угнетению и оскорблению: турецкой орде в Турции, небольшому клочку немцев, а с недавнего времени и мадьяр в Австрии, оторвавшемуся от своей народности и от славянского корня польскому шляхетству и католическому духовенству.
Из этого национального значения государства следует, что каждая народность, если получила уже и не утратила еще сознание своего самобытного исторического национального значения, должна составлять государство и что одна народность должна составлять только одно государство. Эти положения подвержены, по-видимому, многим исключениям, но только по-видимому.
Первое положение, утверждающее, что всякая национальность имеет право на государственное существование, по необходимости ограничивается условием сознания этого права, ибо бессознательной личности ни индивидуальной, ни народной быть не может, и лишать этой личности того, кто ее не имеет, невозможно. Это несознание народом своей народной личности может происходить от различных причин: от коренной неспособности возвыситься над состоянием дикости и племенной разрозненности или только от недостижения достаточной зрелости возраста. Весьма вероятно, что обе эти причины, в сущности, сливаются всегда в одну последнюю. Но как бы то ни было, если племя, находящееся на такой еще несознательной ступени развития, обхватывается другим, уже начавшим свой политический рост, то первое поглощается последним; ибо не может же племя, более могучее и зрелое, остановить рост свой потому, что ему на пути встречаются эти племенные недоростки. Если между деревом и его корой попадется посторонний предмет - дерево обрастает его, включает в свою массу. Но с народами бывает еще нечто иное: в племенной, этнографический, а не исторический период своего бытия они обладают значительною гибкостью, мягкостью организма. Не подвергнувшись еще влиянию своего особого образовательного начала, они сохраняют способность легко вступать в тесное соединение с другими народностями, точно так же, как многие химические вещества вступают в соединение между собою только в состоянии зарождения (in statu nascenri). Эти этнографические элементы производят смешанный тип, если они между собою равносильны; или только немного изменяют главный тип, если одно из соединяющихся племен значительно преобладает численностью или нравственною уподобляющею силою. Если бы этим поглощаемым племенам предоставлена была возможность долее продолжать свое независимое существование или если бы влияние на них племен, далее подвинувшихся в своем развитии, было отдаленнее, то, может быть, и они достигли бы исторического момента своей жизни и образовали бы самобытные государства. Но, не имев этого счастья или не будучи к тому способны, они входят в состав какого-либо преобладающего (предназначенного к исторической судьбе) племени. Процесс этого поглощения совершается, конечно, не вдруг, а тем медленнее, чем естественнее и менее насильственно он происходит. Такова была судьба финских племен, рассеянных по пространству России. Славяне никогда их не покоряли: с самого начала истории племена их являются в дружном союзе с племенами славянскими и сообща кладут основание государства. Но более сильное племя поглощает их естественным путем ассимиляции. Процесс этот еще не кончен, и мы видим финское племя до сих пор на всех ступенях слияния - начиная от той, при которой остались только следы бывшей розни (в фински звучащих названиях урочищ), до сохранивших еще свою полную племенную физиономию эстов и, несмотря на это, желающих слиться с русским народом, если бы мы сами не поставляли тому преград. Само собою разумеется, что весь, корелы, зыряне, мордва, черемисы, чуваши, так же как остяки, вогуличи или самоеды, не могут составлять государств; но они и притязаний на это никаких не имеют, не имеют сознания исторического или политического характера своей народности,- его, следовательно, и вовсе не существует. Таково же, например, положение басков во Франции и в Испании.
Другие народы умерли для политической жизни, сохранив еще, однако, свои этнографические особенности. Типом таких народов могут служить евреи, которые нигде не выказывают ни малейшего поползновения соединиться в особую политическую группу. Точно так же, как разные стороны личного, так и разные стороны народного характера лишь постепенно обнаруживаются и так же постепенно замирают. Близко к евреям (по замиранию политической, а следовательно, и исторической стороны народного характера) стоят армяне, которые, желая сохранить особенности своего вероисповедания, свой язык, свои нравы, нигде не выказывают стремлений к политической жизни,- между тем как греки, находящиеся в Турции в таком же состоянии угнетения, не перестают выказывать свою политическую жизненность. (...)
Если цель государства состоит, главнейше, в защите и охране жизни, чести и свободы народной и так как эта жизнь, честь и свобода у одной народной личности может быть только одна, то само собою понятно, справедливо и второе положение, то есть что одна народность может составлять только одно государство. Если какая-либо часть народности входит в состав другого государства, то это нарушает уже и ее свободу, и ее честь. Если часть народности составляет другое самобытное государство, то цель, для которой оба эти государства существуют, не может быть хорошо достигнута ни тем, ни другим; собственно говоря, самой цели этой уже не существует, или, по крайней мере, она существует не вполне. Оба эти государства не достигли, значит, истинного сознания своей народной личности; цель их может быть только какая-нибудь временная или случайная. По-видимому, такому понятию совершенно противоречит существование Соединенных Штатов, национальность которых есть английская. Но как существование мелких финских племен в составе русского государства указывает лишь на незавершившийся, неокончившийся еще процесс их ассимиляции, так существование самобытного государства Соединенных Штатов указывает, напротив того, на зародившееся только образование новой национальности, совершенно различной от английской. Мы присутствуем теперь, сами мало это замечая (ибо так мало резок, так мало заметен бывает всякий процесс нового образования), при переселении народов-совершенно подобном тому, которое породило нынешний европейский, или романо-германский, культурно-исторический тип. Причины этого переселения народов совершенно однородны с теми, которые произвели так называемое Великое переселение: в обоих случаях тот же недостаток средств к существованию на местах родины переселенцев. Объем нового переселения нисколько не меньше, если даже не больше происходившего в первые века христианской эры. Сотни тысяч, а иногда и до полумиллиона народа переселяется ежегодно через океан. Результаты переселения одни и те же: смешение народов, приходящих на новую почву не в государственной, туго поддающейся слиянию форме, а в виде более свободных, так сказать, разжиженных этнографических элементов. Весьма было бы странно, если бы это смешение голландцев, англичан, немцев, кельтов, французов, испанцев и даже славян (чехов), при совершенно особых физических и нравственных условиях страны, не произвело бы новой или новых народностей,- как некогда смешение разных германских, галльских, романских и отчасти славянских и арабских элементов произвело новые народности: английскую, немецкую, французскую, итальянскую, испанскую. Эти элементы, в различной пропорции смешения занявшие западные части Римской империи и Германии, не были уже в то время совершенно дикими и потому должны были иметь какое-либо общественное или даже государственное устройство, тем более что находились под влиянием культурного элемента римского. Поселившись на новой почве, они не представляли уже племени без всякой политической связи, каковы, например, американские дикари; но политическая связь их не могла быть государством, основанным на народном национальном характере, ибо такового еще не выработалось. Старый римский, галльский, бретонский мир был разрушен, новый (преимущественно, хотя и не исключительно германский) не успел еще с ним слиться в новое или в новые целые. Поэтому первые государства, последовавшие за падением Римской империи, имели, так сказать, временной, провизуарный(3)i характер, дабы под кровом их могли выработаться новые народности. Государства Лангобардское, Остготское, Вестготское, Свевское, Бургундское, Франкское (времен Меровингов) (4) не выражали собою определенных народностей. Общегерманский элемент до того даже в них преобладал, что они могли еще составить одно целое под скипетром Карла Великого, и истинным моментом рождения новых народностей: французской, итальянской и специально немецкой по справедливости считается Вердюнский договор, заключенный около 400 лет после занятия варварами своих новых местожительств. Такой же временной, провизуарный характер носят на себе и Соединенные Штаты. Государственный характер их развился очень сильно (как доказывает энергия, выказанная ими в недавней междоусобной борьбе(5)), но особого народного еще не выразилось, или он выразился еще очень слабо. Я этим вовсе не хочу утверждать, чтобы Соединенным Штатам непременно угрожала гибель и что на их месте должны возникнуть новые государства, основанные каждое на самобытной народности. Нет основания проводить аналогию так далеко, да и сама аналогия этого не требует. Если развалины империи готов вошли в состав нескольких государств, то зато монархия франков, в тесном смысле этого слова, продолжает существовать от времен Хлодовика(6)ii или Меровея до наших времен. Продолжает же она существовать потому, что под кровом старой, ненациональной еще франкской монархии развилась особая французская национальность. Я хочу выразить только ту мысль, что теперешние Штаты составляют форму провизуарную, под кровом которой должны образоваться одна или несколько национальностей, и, смотря поэтому, будет одно или несколько государств.
Если существеннейшая цель государства есть охрана народности, то очевидно, что сила и крепость этой народной брони должна сообразоваться с силою опасностей, против которых ей приходилось и приходится еще бороться. Поэтому государство должно принять форму одного централизованного политического целого там, где опасность эта велика; но может принять форму более или менее слабо соединенных федеративною связью отдельных частей, где опасность мала.
Национальность не составляет, однако, понятия столь резкого, чтобы все, не принадлежащее к ней, было ей совершенно чуждо в одинаковой мере. Такого резкого отграничения не представляет даже индивидуальность личная. Та и другая имеют с другими национальностями или индивидуальностями более или менее тесную родственную связь, которая может быть столь тесна, что свобода и честь этих сродных существ столь же близко до них касаются, как и их собственные, и совершенно между собою неразделимы. Такие группы образуют семейства лиц и народов; и народы, если имеют такие семейства, не могут оставаться в совершенной между собою отдельности. Как, однако же, ни тесна эта связь, она не может совершенно стереть границ ни народной, ни индивидуальной личности. Поэтому хотя бы народы были и очень близки между собою, но, если они сознают себя особыми политическими целыми, они в одно государство безнасильственно сложиться не могут; но для взаимной защиты, для возвеличения каждой отдельной народности и для укрепления их естественной связи должны составлять федерацию, которая в свою очередь (смотря по величине опасностей, среди которых предназначено ей жить и действовать) может представлять связь различной силы и крепости: может принять форму союзного государства, союза государств или просто политической системы. Первая будет иметь место, когда вся политическая деятельность союза сосредоточена в руках одной власти, а членам союза предоставлена самая обширная административная автономия. Вторая - когда, при политической самостоятельности частей, они связаны неразрывным договором общего внешнего действия, как оборонительного, так и наступательного. Третья когда эта общность действия обусловлена лишь одним нравственным сознанием, без всякого определенного положительного обязательства. В первых двух случаях связь обеспечена не только общею законодательною властью, объемлющею более или менее обширную сферу деятельности членов союза, но и властью судебною, разрешающею вопросы, которые возникают от приложения этих законов к частным случаям, и властью исполнительною, имеющею приводить в исполнение судебные решения. Напротив того, в случае политической системы - ни судебной, ни исполнительной союзной власти не существует; само же союзное законодательство, выражающееся в международных договорах, относится лишь к частным случаям, имеет силу именно только относительно этих случаев, во всей их частности - без всякой обязательности (даже нравственной) подчиняться проистекающим из них выводам, хотя бы и самым естественным, логически необходимым. Можно, конечно, сказать, что и в союзе государств фактически может не существовать принудительной власти, как мы недавно видели на примере Пруссии, не подчинившейся союзному решению. Но такой случай возможен и в государстве, если только ослушник имеет достаточно силы, дабы противиться государственному закону. Напротив того, в системе государств по самой сущности ее не существует имеющей обязательную силу судебной и исполнительной власти, что, в сущности, равнозначительно совершенному отсутствию таковых, почему и всякое нарушение интересов одного или нескольких членов системы другими может быть не иначе восстановлено как насилием, т. е. войною, или добровольным примирением.
Итак, формы политически централизованного государства, союзного государства, союза государств и политической системы обусловливаются, с одной стороны, отдельностью народных личностей, служащих их основанием, и степенью их сродства между собою, с другой стороны - степенью опасности, угрожающей национальной чести и свободе, которым государства должны служить защитою и обороною. Неверное понимание этих отношений никогда не остается безнаказанным и ведет к самым пагубным последствиям. Так, например, по степени национального сродства все греческие племена могли бы составлять одно государство, ибо имели один язык, одну религию, одни предания и т. д. Но развиваясь в стране, весьма хорошо защищенной природою - морем и горами, удаленной от враждебных народностей, еще даже не образовавшихся,- они долгое время находились вне всякой внешней опасности; поэтому без неудобства могли бы образовать из себя союзное государство или даже союз государств, чему и было положено начало в некоторых общих учреждениях: в амфиктионовом суде(7), в общем Дельфийском казнохранилище, в общих играх и т. п. Но греческие государства тяготились всякою связью и составили из себя только политическую систему. Внешние опасности наступили, но и они не могли заставить их теснее соединиться между собою; и, когда рознь их зашла уже очень далеко, они отвергли якорь спасения, брошенный им великим македонским государем Филиппом. Только силою подчинялись они спасительному единству и сохраняли его, только пока эта сила действовала. Поэтому греки погибли как нация гораздо ранее, чем живые народные эллинские силы совершенно иссякли. Греческая культура должна была доживать свой век, слоняясь по чужим углам: в Египте, в Пергаме, и наконец везде она должна была подчиниться совершенно уже чуждому ей Риму.
Ежели национальность составляет истинную основу государства, саму причину и главную цель его бытия, то, конечно, и происхождение государства обусловливается сознанием этой национальности как чего-то особого и самобытного, требующего соединения всех личных сил для своего утверждения и обезопасения; и поводом к образованию государства будет служить всякое событие, которое возбуждает это сознание,- всякое противоположение других национальностей, точно так как ощущение противоположности внешнего мира с внутренним приводит к сознанию индивидуальной личности. Никто теперь не думает, чтобы какое-либо условие, договор, контракт служили основанием государства; так же как никто не думает, чтобы подобное условие создало язык. Но таким основанием не может даже считаться прирожденный человеку инстинкт общественности, ведущий только к сожительству в обществе (родом, племенем, общиною), а не к государству. Для сего последнего нужно нечто большее, необходим внешний толчок, приводящий племена к ясному сознанию их народной личности, а следовательно - и к необходимости ее защиты и охранения. По крайней мере, мы не знаем примера, чтобы какое-либо государство образовалось без такого внешнего толчка - одного или нескольких, одновременно или последовательно возбудивших в племени народное сознание. Могло ли бы без него развиться государство - сказать трудно. Во всяком случае, для такого образования государства (из одних внутренних побуждений) было бы потребно неосуществимое на практике стечение обстоятельств. Именно, необходимо бы было отсутствие всяких внешних и внутренних возмущающих влияний в течение чрезвычайно долгого времени, чтобы присущая человеку усовершаемость, приводящая к усложнению его отношений к природе и к себе подобным, могла выказать, будучи совершенно предоставлена самой себе, всю заключающуюся в ней внутреннюю силу под влиянием одних природою противопоставляемых препятствий.
По всем вероятиям, государство, образующееся в таких идеальных условиях, приняло бы форму федерации, но федерации совершенно иного характера, нежели все те, которые мы знаем. Именно государственное верховенство Должно бы в ней заключаться не в целом, а в самом элементарном общественном союзе - в деревенской или в волостной общине, и взаимная связь и зависимость должна бы быть тем слабее, чем выше порядок группы, этими общинами составляемой, т. е. связь окружная была бы сильнее и теснее уездной, уездная - областной, областная - краевой, краевая - государственной.
Это разделение на общины должно непременно предшествовать всякому дальнейшему развитию, потому что она требуется оседлою жизнью; оседлая же жизнь возможна лишь в стране, представляющей физические препятствия к кочеванию большими массами. Номады(8) к усовершенствованию неспособны, и хотя пастушеская жизнь составляет очевидный прогресс сравнительно с звероловною, однако же прогресс этот обманчивый, потому что из него нет дальнейшего исхода. Кочевничество представляет слишком много удобств, слишком большое обеспечение существованию посредством многочисленных стад, слишком большое потворство лени. Но физическими препятствиями к кочевой жизни могут служить только леса или периодические речные разливы, как, например, в Египте. Эти последние, однако же, составляют слишком сильное препятствие, требуют слишком большой наблюдательности от дикого племени, чтобы оно могло извлечь из них для себя пользу. Горы совершенно разъединяют людей, запирают их в долины и котловины и, будучи весьма удобными для сохранения этнографических отличий, совершенно неспособны служить почвою для развития первоначальной самобытной цивилизации. Остаются, следовательно, одни леса, которые, представляя достаточное препятствие для развития кочевой жизни, не составляют, однако, непреодолимой преграды к основанию оседлой жизни, а следовательно - и к развитию первоначальной культуры слабыми средствами племени, выходящего под давлением нужды из состояния первобытной дикости. Лес имеет поэтому огромную культурородную силу. Он имеет и другое влияние: своею таинственною гущей и полумраком он навевает поэтическое настроение духа на живущий в нем народ. Я не думаю, чтобы самобытная культура, вне всякого постороннего влияния, могла возникнуть иначе как в лесной стране. Но каким образом происходит рассеяние в лесу? Не иначе как отдельными островами. Стоит только проехать со вниманием по обширной лесной стране (какова, например, Северная Россия), чтобы проследить, как это делается. Сначала отдельные поселения рассеяны редкими островками в лесном море. Отселки, хутора, починки занимают новые места неподалеку от своей метрополии; разделяющие их небольшие лесные преграды вырубаются, и образуется волость, состоящая из нескольких деревень, между которыми нет разделяющего лесного пространства. Около этого большого острова оседлости сгруппированы мелкие островки. Сами волости отделены между собою значительными лесными пространствами. Число волостей увеличивается, и лес, в котором были сначала вкраплены редкие поселки, из лесного океана принимает форму сети, все нити которой между собою соединены. Но другие препятствия - обширные болота препятствуют тому, чтобы эта лесная сеть была равномерно прорешетена поселками. Остаются обширные лесные пространства - волоки, как их называют у нас на севере, которые разделяют одну группу поселков (волостей, общин) от другой. С увеличением населения сеть во многих местах прорывается, волости соединяются между собою, сливаются и наконец сами образуют уже сплошную сеть, в которой отдельными группами разбросаны куски леса, как прежде были разбросаны поселки в лесной сети. Эти куски леса все уменьшаются, и является сплошное море или, лучше сказать, озеро поселков, в котором разбросаны лесные острова. Эти озера не сливаются, однако, в одно обширное море, оставаясь долго еще разделенными обширными волоками. Этому ходу расселения в лесной стране должен следовать и ход развития общественности. Долго обособленные от своих соседей, волости образуют самобытные верховные общественные единицы. Они должны составить маленькие независимые политические центры. Когда они вступают в связь с другими волостями, эта самобытность уже утвердилась у них временем. Конечно, от увеличения числа людей, вступивших в непосредственную связь, усложняются между ними отношения, являются такие нужды, которым волость удовлетворить уже не может,- и она бывает поэтому принуждена отделить часть своей власти всей той группе волостей, которые вошли в близкие непосредственные сношения и т. д., от более тесной к более обширной группе. Но каждая группа отделит в пользу высшей, в состав которой она войдет, конечно, только возможно меньшую долю власти над собою, касающуюся только тех предметов и интересов, которые не могут входить в круг деятельности группы более тесной. Из этого должна естественно проистечь федеративная связь - но такая, в которой власть разливалась бы не сверху вниз, а восходила бы снизу вверх. Этим, кажется мне, объясняется федеративное устройство всех народов, живших в лесной стране, которых история застала еще во время этнографического периода их жизни (как, например, у германцев и у славян). Этим объясняется федеративное устройство Соединенных Штатов, где внешние возмущающие влияния, по местным особенностям, должны были иметь - и до самого новейшего времени имели сравнительно весьма слабое влияние. Но достигло ли бы этим путем племя, предоставленное одному лишь воздействию на него местных влияний страны (обусловливающих ход его расселения), до сознания своей народности, как бы ни был длинен период, в течение которого это воздействие продолжалось,- а следовательно, возникла ли бы из этого действительно государственная связь, в которой, собственно, не ощущалось бы никакой нужды,- это весьма сомнительно. Еще сомнительнее возможность достаточно продолжительного отсутствия всякого возмущающего влияния как со стороны чуждых племен, так и со стороны внутри племени возникающих страстей, а главное, сильных личностей, возвышающихся над уровнем общих народных понятий и стремящихся подчинить соплеменников своему влиянию. Я хотел только показать, что племя, предоставленное собственному своему развитию и устраненное от всяких возмущающих влияний, но находящееся в условиях, побуждающих его принять оседлую жизнь, вероятно, приняло бы федеративное устройство.
На деле это, конечно, происходит не так. Различные племена между собою сталкиваются, и это столкновение ведет к уяснению их народного сознания и возбуждает чувство необходимости оградить свободу и честь своей народности, восстановить их, если они были нарушены, или сохранить преобладание, раз приобретенное над другими народностями. Если бы под влиянием ничем не возмущаемых воздействий природы и успела образоваться слабая федеративная связь, она должна бы уступить более крепкой связи для успешности борьбы.- Но и необходимость охранения народности, проистекающая из племенной борьбы, бывает недостаточна для того, чтобы племя наложило на себя государственное бремя. Борьба бывает кратковременна; для ее целей достаточно временного усилия и временной централизации власти, как, например, в казацких общинах, признававших власть атаманскую только в военное время, или в еврейских коленах, признававших диктаторскую власть судей(9) только в эпохи величайших опасностей. Уроки прошедшего скоро забываются вообще, а еще скорее - в первобытное время народной или еще только племенной жизни. Племенная необузданная воля имеет столько прелести для первобытного человека, что он расстается с нею только под давлением постоянно действующей причины. Борьба для этого недостаточна - необходима зависимость.
Зависимость напрягает силы народа (или племени) к свержению ее и постоянно приводит народ к сознанию значения народной свободы и чести, приучает подчинять личную волю общей цели. Но не только подчинение, а даже преобладание, приобретенное одним народом над другим, также действует на сплочение этого преобладающего народа, ибо устанавливает между составляющими его лицами прочную связь, постоянное подчинение частной воли общей, для сохранения приобретенного владычества. Зависимость играет в народной жизни ту же роль, какую играет в жизни индивидуальной школьная дисциплина или нравственная аскеза, которые приучают человека обладать своею волею, подчинять ее высшим целям. Для этого вовсе не нужно, чтобы школьная дисциплина требовала только того, что действительно необходимо для достижения школьной цели, чтобы аскеза налагала только те ограничения, те лишения, которые кажутся необходимыми для нравственных целей. Не только этого не нужно, но даже этого в большей части случаев недостаточно. Пост, обеты, послушничество, пустынническая жизнь, которым временно подвергались даже те из великих подвижников христианства, которые предназначали себя не для чисто созерцательной, а для практической жизни,- имеют значение не сами по себе (не в том, чтобы они составляли самобытную нравственную заслугу), а в том, что они служат нравственною гимнастикою воли, делая ее гибкою, готовою на всякий подвиг. Такой же характер имеет и та историческая, или политическая, аскеза, заключающаяся в различных формах зависимости, которую выдерживает народ, предназначенный для истинно исторической деятельности. Эта зависимость, приучающая подчинять свою личную волю какой-либо другой воле (хотя бы и несправедливой), для того чтобы личная воля всегда могла и умела подчиняться той воле, которая стремится к общему благу,- имеет своим назначением возведение народа от племенной воли к состоянию гражданской свободы. Следовательно, не только формы исторической зависимости, которые служат к достижению этой цели, могут считаться соответствующими своей цели; и как бы они ни казались тяжелыми для народа, они должны считаться благодетельными. Но точно так, как та школьная дисциплина, которая совершенно убивает самодеятельность, достоинство и оригинальность личности, точно так, как та религиозная аскеза, которая делает человека трупом в руках иезуитского настоятеля, не могут считаться соответствующими своей цели; так же точно и та зависимость, которую переносит народ во время своей исторической жизни, тогда только должна считаться действительно необходимою и полезною, когда не уничтожает нравственного достоинства народа и не лишает его тех условий существования, без которых гражданская свобода не может заменить племенной воли, без которых гражданская свобода вполне даже и существовать не может.Это-то странствование по пустыне, которым народ ведется из состояния племенной воли в обетованную землю гражданской свободы путем различных форм зависимости, и называю я историческим воспитанием народа. Вот это-то воспитание было существенно различно для народов германо-романских и для русского народа, так же как и для многих его соплеменников. При сем не должно забывать, что части этого тернистого пути, пройденные теми и другими, далеко не одинаковы.
Вообще история представляет нам три формы народных зависимостей, составляющих историческую дисциплину и аскезу народов: рабство, данничество и феодализм.
Рабство (т. е. полное подчинение одного лица другому, по которому первое обращается в вещь по отношению к своему хозяину), как показывает история, есть форма зависимости, своей цели не достигающая. Оно в такой мере растлевает как рабов, так и господ, что, продолжаясь несколько долго, уничтожает возможность установления истинной гражданской свободы в основанных на рабстве государствах. Это достаточно показал пример Рима, Греции и предшествовавших им культурно-исторических типов, в которых во всех существовало рабство, за исключением одного Китая, этому обстоятельству отчасти, может быть, и обязанного своим беспримерно долгим существованием.
Данничество происходит, когда народ, обращающий другой в свою зависимость, так отличен от него по народному или даже по породному характеру, по степени развития, образу жизни, что не может смешаться, слиться с обращаемым в зависимость, и, не желая даже расселиться по его земле, дабы лучше сохранить свои бытовые особенности, обращает его в рабство коллективное, оставляя при этом его внутреннюю жизнь более или менее свободною от своего влияния. Посему данничество и бывает в весьма различной степени тягостно. Россия под игом татар, славянские государства под игом Турции представляют примеры этой формы зависимости. Действие данничества на народное самосознание очевидно, равно как и то, что, если продолжительность его не превосходит известкой меры,- народы, ему подвергшиеся, сохраняют всю способность к достижению гражданской свободы.
Слово "феодализм" принимаю я в самом обширном смысле, разумея под ним такое отношение между племенем, достигшим преобладания, и племенем подчиненным, при котором первое не сохраняет своей отдельности, а расселяется между покоренным народом. Отдельные личности его завладевают имуществом покоренных, но если не юридически, то фактически оставляют им пользование частью прежней их собственности - за известные подати, работы или услуги в свою пользу.
Эта последняя форма зависимости наступила для народов, входивших в состав Римской империи, после покорения их германскими племенами, а потом была внесена укрепившимися там народами, достигшими уже некоторой степени государственности под влиянием римских начал, и в самое первоначальное их отечество - Германию. Обыкновенно за начало феодализма принимают заведенный Карлом Великим порядок, по которому он раздавал королевские имущества - под условием выполнения известных государственных обязанностей. Но это было только формальное узаконение того порядка вещей, который сам собою произошел из завоевания, введенное именно с целью возобновить и поддержать его, когда он расшатался вследствие того, что франкские владельцы, успевшие уже совершенно сломить всякое сопротивление покоренного народа, перестали чувствовать необходимость взаимной связи и иерархической подчиненности для охранения своего преобладания. Реформа Карла, следовательно, расширила только область феодализма, распространив его и на королевские имущества. При сильном государе и те владельцы, которые пользовались своими участками не на праве бенефиций(10), вошли, в сущности, однако же, в те же отношения к сюзерену, как и бенефициальные владельцы; с другой же стороны, последние, при слабых наследниках Карла, в свою очередь достигли той же наследственности, как и первые, так что все приняло более или менее однообразный характер.
К этому феодальному гнету присоединилось еще два других, из которых один в некоторой степени его уравновешивал. Это были: гнет мысли под безусловным поклонением авторитету древних мыслителей (преимущественно Аристотеля), к тому же дурно понятых, и гнет совести под папским деспотизмом, который помогли наложить на себя как сами народы насильственным возведением своего частного мнения на степень вселенского догмата, так и государи, хотевшие учредить государственную церковь вместо вселенской. Под этим трояким гнетом мысли, совести и жизни происходило средневековое развитие.
После героического периода крестовых походов, раскрывшего все силы средневекового общества и приведшего их в соприкосновение с арабскою цивилизацией, наступил XIII век, период цвета средневековой теократо-аристократической культуры - период гармонического развития всех заключавшихся в нем сил, при котором низшие общественные классы составляли в полном смысле то, что называют немцы нэрштанд(11)iii, заменивший собою афинских и римских рабов, носивший, как Атлас на плечах своих, небо культуры, кряхтя и сгибаясь. Этот первый цвет европейской культуры составляет идеал романтиков. Но и само высшее общество, особенно мыслящие в нем люди, почувствовало тяготевший над ним гнет, когда одновременное стечение некоторых изобретений, открытий и политических переворотов ознакомило их ближе с древнею мыслью и возбудило самодеятельность собственной мысли. Первым был почувствован и свергнут гнет авторитета в области мышления,- что и называется временем Возрождения, которому соответствовал XV век; а за ним, при помощи этой самодеятельной мысли, свергнут и гнет религиозный - что составило время Реформации, соответствующее XVI веку.
Этим высшие общественные классы могли удовольствоваться. Гнет, который был на них наложен косвенным влиянием побежденного римского элемента, был свергнут, а тот, который они сами наложили на побежденных, оставался в полной силе и не дошел еще до полного, ясного и определенного сознания угнетаемых. Из такого положения вещей произошел второй период гармонического развития, второй цвет европейской культуры, который вместе с тем был и апогеем творческих сил, составляющих внутренний залог развития европейского культурно-исторического типа. Ему соответствовал XVII век. Он-то, собственно, составляет идеал того направления, которое теперь считается ретроградным,- идеал европейского консерватизма, к которому и желали бы повернуть все его поклонники, за исключением небольшой партии ультрамонтанов и романтиков, идеал которых еще далее назади.
Но и этот век был только паузою в общем европейском движении. Колесо европейского движения (по выражению К. С. Аксакова) обращается раз в столетие - так, впрочем, что началом нового оборота служит не начало, а середина каждого века. Наступил XVIII век, и очередь дошла до свержения третьего гнета - гнета феодального. Оно совершается Французскою революцией. За этим должен был наступить третий период гармонического развития, третий цвет европейской культуры, которому, казалось бы, и конца не предвидится, как это и думают слывущие под. именем либералов, точнее - неоконсерваторов. Идеалом их служит XIX век, который действительно представляет (подобно XIII и XVI) характер третьего цвета европейской культуры. Это век промышленного развития, век осуществления и распространения того, что называют великими началами 1789 года(12).
Но колесо европейского движения оборачивается каждые сто лет. Ход развития европейской культуры символизируется средневековым городом или замком, состоящим из нескольких заключенных одна в другую стен или оград. По мере развития городской жизни эти стены начинают ее стеснять, и вот одна за другою ограды падают - и на месте их разводят широкие бульвары, увеличивающие удобства сообщения, вводящие в город больше света и воздуха. Последняя ограда сломана XVIII веком. Но вот к половине XIX оказывается, что сами жилища, заложенные и выстроенные сообразно требованиям и нуждам староевропейского общества, неудобны и на каждом шагу стесняют живущих в них. Ограды можно было заменить бульварами;
чем заменить самые дома и где жить, пока не выстроются новые; да где и материалы для них, а главное: где план новой постройки? Не придется ли жить на биваках, под открытым небом, под холодным дождем и солнечным жаром? В 1848 году в первый раз выступили торжественно с требованиями всеобщей ломки. Никогда в прежние времена не требовали с таким ожесточением сломки внешних оград, как теперь - самих жилищ европейской цивилизации и культуры. Ни штурм Бастилии, ни взятие Тюльери(13)iv не представляют примера такого уличного побоища, как июньские дни 1848 года. Наступили дни Мария; новые кимвры и тевтоны - у ворот Италии(14). Наступило начало конца.
Европейские народы прошли чрез горнило феодальной формы зависимости и не утратили в нем ни своего нравственного достоинства, ни сознания своих прав; но в течение своего тяжелого развития они утратили одно из необходимых условий, при котором только гражданская свобода может и должна заменить племенную волю: утратили самую почву свободы - землю, на которой живут. Эту утрату стараются заменить всевозможными паллиативами: придумали даже нелепое право на труд, который неизвестно чем бы оплачивался,- чтобы не назвать страшного слова права на землю, которое, впрочем, также было уже громко произносимо. Ежели и это требование должно быть удовлетворено, если и этот след завоевания должен быть изглажен, то все основы общественности должны подвергнуться такому потрясению, перед которым все прежние теряют свое значение,- потрясению, которое едва ли может пережить сама цивилизация, сама культура, имеющая подвергнуться такой отчаянной операции,- а подвергнуться ей должна она неминуемо. Конечно, общественные силы Европы живучи, крепки и в состоянии, по-видимому, противиться всякому напору как внешних, так и внутренних варваров. Это ведь не расслабленный, не истощенный Рим IV и V столетий! Европа, может быть, и воспротивилась бы ему с успехом, если бы не внутреннее непримиримое противоречие, которое парализирует ее силы и которое, как всякое непримиримое противоречие, одарено непреодолимою силою.
Нравственное достоинство европейских народов пережило все испытания и возросло в течение долгой борьбы, ими вынесенной. Притом как сам политический строй европейских народов, так и события их жизни благоприятствовали чрезмерному развитию личности. Индивидуальная свобода составляет принцип европейской цивилизации; не терпя внешнего ограничения, она может только сама себя ограничивать. От этого возникает принцип народного верховенства, получающий все большее значение не только в теории, но и на практике европейского государственного права. Применение его неудержимо ведет к демократической конституции государства, основанной на всеобщей подаче голосов. Хотя демократия, всеобщая подача голосов означает владычество всех, но в сущности она значит так же точно владычество некоторых, как и аристократия,- т. е. владычество многочисленнейшего и (по общественному устройству европейских государств) совершенно неимущего класса общества, и притом непременно той доли его, которая, по своей большой сосредоточенности, всегда будет иметь на своей стороне преимущество силы: это владычество больших центров рабочего населения - столиц и мануфактурных городов.
Видано ли когда, да и мыслимо ли, чтобы владычествующий класс не воспользовался тем, что власть предоставляет в его распоряжение, для улучшения своего материального положения, хотя бы, в сущности, и мнимого? Не говорит ли Брайт работникам, что их положение тогда только улучшится, когда они получат подобающее им значение в парламенте, и не верят ли ему работники более, чем всем доводам экономистов? Пусть покажут аристократию, имеющую власть в своих руках и принявшую, однако, обет добровольной нищеты; тогда можно поверить, что такое же самообладание выкажет и голодающий народ, окруженный всеми соблазнами и возведенный в сан верховного властителя. Если принцип народного верховенства должен осуществляться на деле, то надо приготовиться и к тому, что обладатель власти потребует и приличного для себя содержания, цивильной листы и разных дотаций. Во время прений об реформе английского парламента, в начале тридцатых годов, один из поборников ее, знаменитый Маколей, сказал (в одной из своих исполненных ясности мысли речей), что он отвергает всеобщую подачу голосов, потому что она может иметь своим последствием только коммунизм или военный деспотизм. Не далее как через двадцать лет события, совершившиеся во Франции, оправдали слова знаменитого английского историка(15). Военный деспотизм окрещен даже громким именем цесаризма, возведен в теорию; установитель его заслужил имя спасителя общества, и, признаюсь, я думаю, получил его по всей справедливости.
Но, скажут, Франция - еще не Европа. Нет, Франция - именно Европа, ее сокращение, самое полное ее выражение. От самых времен Хлодовика история Франции есть почти и история Европы, с одним исключением, которое, впрочем, также совершенно удовлетворительно изъясняется и подтверждает собою общее правило. Все, в чем Франция не участвовала, составляет частное явление жизни отдельных европейских государств; все же истинно общеевропейское (хотя и не всемирно-человеческое, как его любят величать) есть непременно и по преимуществу явление французское. Можно знать превосходно историю Англии, Италии, Германии и все-таки не знать истории Европы; будучи же знаком с историей Франции, знаешь, в сущности, и всю историю Европы. Франция была всегда камертоном Европы, по тону которого всегда настраивались события жизни прочих европейских народов.
Принятие Хлодовиком христианства по римским формам было внешнею причиною торжества католицизма (тогда еще православного) над арианством и подготовило его господство в Европе. Услуги и защита франкских королей положили основание папской власти. Империя Карла составляет общее зерно, из которого развился тот порядок вещей, который называется европейским. Во время ослабления той части Франкской империи, которая составила собственную Францию, при последних Карловингах(16)v и первых Капетингах, история Европы не представляет никакого общего истинно европейского события, как ни возвеличивают немецкие историки времена Оттонов и Генрихов(17). Только когда француз по происхождению, папа Урбан II, вняв голосу француза Петра Амиенского, во французском городе Клермонте провозгласил крестовый поход, в котором главнейшее участие приняли французские же короли, вассалы и рыцари, события получают опять общеевропейский характер; и в течение с лишком двух веков это движение сохраняет, за небольшими изъятиями, по преимуществу французский характер. Французами начинаются, французами и оканчиваются крестовые походы. Рыцарство носит на себе характер по преимуществу французский - французское рыцарство служит во всем примером и образцом для других народов. Государственной централизации, союзу королей с общинами, всей борьбе против феодализма подает пример Франция и ранее других государств ее оканчивает. Так называемое Возрождение, хотя и происходит из Италии, но получает общее значение, пройдя через французскую переработку. Наступает Реформация - и здесь является то исключение, о котором я говорил. Первая роль бесспорно принадлежит тут Германии; но потому-то и явление это не имеет общеевропейского характера, а ограничивается собственно кругом народов немецкого корня и издает лишь слабые отзвуки в странах романских, из которых, однако же, движение это всего сильнее проявляется во Франции. Первый толчок к тем политическим отношениям, которые известны под именем политического равновесия государств, дает Франция. Когда улегается буря Реформации, вся политическая жизнь Европы вращается около Людовика XIV. Придворный этикет, вся внешняя обстановка цивилизации, моды с этого времени и до наших дней устанавливаются Францией. Французский язык делается языком дипломатическим и общественным для всей Европы, вытесняя язык латинский. Французская литература становится образцом для всей Европы - и это тем удивительнее, что не оправдывает этого преобладания своим внутренним достоинством. Она получает перевес даже в таких странах, как Англия, имевшая уже Шекспира и Мильтона, как Италия, имевшая Данта, как Испания, имевшая Сервантеса и Кальдерона,- литературы которых бесконечно превосходят своим внутренним достоинством и значением литературу французскую (я разумею одну изящную словесность). Когда французская литература изменяет свой псевдоклассический характер на философский, то и это новое направление не только сохраняет, но еще усиливает ее господство. Вольтер представляет пример небывалого прежде и не повторявшегося после литературного владычества над общественным мнением. Самые пороки французского общества имеют заразительную силу. Между тем как разврат английского общества при Карле II ограничивается Англией - разврат регентства и времени Людовика XV сообщается всей Европе. Так же точно французкая революция (несмотря на то, что по действительной пользе, ею принесенной, далеко уступает революции английской) воспламеняет всю Европу. Наполеон I еще в сильнейшей степени, нежели Людовик XIV, составляет центр политической жизни Европы в течение 15 лет. Побежденная Франция возвращает себе господство своею политическою трибуною и новым направлением своей литературы, хотя сама заимствовала его от Германии и Англии и хотя там это направление принесло несравненно совершеннейшие плоды. Июльская революция(18) производит ряд подобных ей вспышек на всем материке, и еще сильнейшее влияние оказывает революция 1848 года; и как прежде философская и политическая пропаганда, так теперь пропаганда социалистическая из Франции волнует всю Европу. Наконец, Наполеон III в третий раз делает Францию центром политической жизни Европы, дает ей тон и направление.
Такое значение Франции весьма понятно. Французский народ представляет собою полнейшее слияние обоих этнографических элементов, образующих европейский культурно-исторический тип,- есть результат их взаимного проникновения. Следовательно, все, что волнует Францию, все, что идет из нее, имеет по необходимости отголосок, как нечто свое, родное, и в германском и в романском мире, между тем как эти миры с трудом действуют непосредственно друг на друга, как слишком разнородные, а все ими выработанное передают через посредство Франции; и только во французской переработке становится добытое ими общеевропейским. Такая взаимная нейтрализация германского и романского элементов во французском народе составляет причину того, что все произведения его менее оригинальны, имеют меньшее внутреннее достоинство, нежели произведения гения германских или романских народов, более сохранивших свою своеобразность и самобытность. Единственное исключение составляет положительная наука природы, в чем французы по меньшей мере никому не уступят. Но эта наука и есть явление европейское по преимуществу - самый характеристический плод европейского культурного типа развития: неудивительно, что истинный (нормальный) представитель Европы - Франция - занимает именно в этом отношении такое высокое место. Все национально-французское сравнительно слабо, ибо носит на себе какой-то характер средней величины, но зато имеет оно в сильнейшей степени свойство распространяться на всю область европейской культуры. Поэтому и то внутреннее противоречие, которое проявилось в политической полноправности и в экономическом илотизме(19) низших слоев европейского общества (только вполовину вышедших из той зависимости, которая на них была наложена при самом основании европейского порядка вещей, и не могущих вполне из нее выйти, не разрушив самого этого порядка), необходимо должно было прежде всего выказаться во Франции, но так же необходимо должно распространиться и на всю остальную Европу.
Те же причины должны непременно произвести то же действие, и распространение это сильно заметно уже и в других странах, далее подвинувшихся по пути политического движения. В Англии означенное противоречие само по себе гораздо сильнее, чем во Франции, и если не в той еще степени созрело, не дошло еще до кризиса, то вследствие лишь особых благоприятных обстоятельств:
1. Во-первых, вследствие счастливого отсутствия строгой логической последовательности в умственном складе англичан, заботящихся более о практичности, чем о логичности своей деятельности. У них - на все компромиссы, которых ни французы (на деле), ни немцы (в теории) не терпят. Лучший пример представляет английская религиозная реформа, которая остановилась на полпути. Взяв достаточно из протестантства, чтобы освободиться от папской власти, англичане заменили ее непогрешимостью государства в делах церкви (что, конечно, уже верх нелепости), но на практике избавились от ее последствий новою непоследовательностью, придав этой непогрешимости, этому главенству государства чисто формальный характер, а на деле допустив полную религиозную свободу. Свои претензии на вселенское значение своей церкви основали англичане на чисто внешнем апостольском преемстве, будто бы существующем в их епископстве,- не обратив внимания на то, что, признав католицизм (через посредство которого это преемство передалось англиканской церкви) ересью, они признали существование бездны, через которую передача истинно апостольского преемства совершенно невозможна. Но счастливый дар принесения логической последовательности в жертву практической полезности есть все-таки только паллиатив. И вот англиканская церковь, не чувствуя под собою почвы, разделяется на потоки, стремящиеся или далее в бездну последовательного протестантизма, или обратно в ложь католицизма, или даже (тонкою струею) к истине православия. Потоки все более и более удаляются от общего их центра, вероятно, совсем от него и друг от друга оторвутся, и, зная английские порядки, можно надеяться, что когда-нибудь придется увидеть курьезное зрелище господствующей государственной церкви, у которой (как у армии на мирном положении) останутся только одни кадры епископов, деканов, викариев и т. п., с огромными материальными средствами, но вовсе без стада.
Эта же непоследовательность позволяет Англии медленно идти по пути парламентской реформы, дозволяет знаменитому Маколею употреблять все свое старание, чтобы доставить победу этой реформе, ведущей английскую конституцию по скользкой наклонной плоскости демократизма,- при полной уверенности, что продолжение ее в том же духе приведет к коммунизму или военному деспотизму. Англичане надеются, что для них история остановит логическую последовательность своего развития, как солнце остановило путь свой для Иисуса Навина. Но вот с небольшим через тридцать лет приходится уже делать новый шаг по пути к коммунизму или цесаризму. Много ли пройдет лет, когда придется, волею или неволею, шагнуть еще раз? Как ни упирайся, а который-нибудь из этих шагов приведет-таки к пугавшему Маколея страшилищу.
2. Особым счастливым для Англии обстоятельством должно считать, что самая радикальная, самая последовательная часть ее народонаселения, в лице пуритан, заблагорассудила удалиться за океан для скорейшего осуществления своих идеалов. Это отвлечение демократических элементов надолго обезопасило Англию.
3. Обладание Индией, доставляющее Англии огромную массу богатств (служащих как к поддержанию ее промышленного и торгового движения, так и к наделению местами, приносящими большое жалованье, младших сыновей аристократии), заглаживает многие недостатки английского общественного устройства и придает искусственную силу аристократическому элементу в его борьбе с прочими классами. Такое же действие имеет и устройство английской церкви.
4. Но самый действительный паллиатив - ненормальное сосредоточение в руках Англии всемирной торговли. Масса богатств, приливающая через нее к Англии, составляет как бы масло, обильно смазывающее все оси, валы, винты и шестерни английской общественной машины, и предотвращает слишком сильное трение, от которого они должны бы раскалиться или сломаться. Выгоды, извлекаемые Англией из этого сосредоточения в ее руках всемирной торговли, неисчислимы. Что получает она за фрахты от иностранных потребителей продуктов, не только не добытых на почве Англии, но даже и не переработанных английским трудом? Что получает за комиссию всемирного торгового посредничества? Что, наконец, за обработку сырых произведений, которые могли бы обрабатывать сами те народы, в области которых они добываются, или те, которые потребляют эти произведения в обработанном виде? Распределение богатств происходит в Англии весьма неравномерно, но масса богатств так велика, что все еще порядочная доля приходится на неимущие классы.
Такое положение дел нельзя не считать ненормальным, хотя оно и естественно, точно так как и много других монополий хотя и образовались естественным путем, но тем не менее все-таки ненормальны. Сосредоточение всемирной торговли, обусловливающее и мануфактурное развитие Англии, естественно потому, что составляет результат многих благоприятных условий, в которых она находится, а главное - ее островного положения, которое от самых времен Вильгельма Завоевателя ограждало ее от вторжений неприятельских и давало возможность скопляться капиталам. То же островное положение развило английский флот, торговый и военный, так что этот последний, во время войны с другими морскими державами (как, например, во время войны за наследство испанского и австрийского престолов, во время войны Семилетней и войн наполеоновских), несколько раз уничтожал торговлю и отнимал колонии Голландии, Франции и Испании и тем обеспечивал преобладание Англии в торговом, а косвенно и в мануфактурном отношении. Но тем не менее положение это ненормально, потому что нормальный ход торговли и промышленности заключался бы в том, чтобы каждое государство производило у себя все, что с выгодою может производить, само обработывало бы свои сырые произведения - и лишь излишек их выменивало на то, чего само по климатическим и другим условиям производить не может, но выменивало бы не иначе как непосредственно из первых рук. Такое нормальное положение всемирной торговли и промышленности, которое Наполеонова континентальная система хотела породить искусственно и насильственно для ослабления Англии(20), неминуемо должно наступить путем естественного промышленного развития, если торговая политика государств сумеет с пользою и уместно применять оба средства, находящиеся для этого в их руках: поощрение соперничества свободною торговлей и обеспечение внутреннего сбыта покровительством там, где по слабости еще промышленных сил соперничество было бы гибельно. И Генуя, и Венеция пользовались в свое время естественною, но ненормальною торговою монополией; она была отнята у них открытием морских путей, расширением торгового мореплавания за пределы Средиземного моря и промышленным развитием других стран. Более благоприятное положение Англии отняло эту естественную, но ненормальную монополию у Голландии. Неужели она вечно сохранится в руках Англии? Уже прорытие Суэзского перешейка повлечет за собой непременно следствие, обратное открытию морского пути вокруг Африки, и отчасти повернет всемирную торговлю на старые пути, по отношению к которым положение многих стран выгоднее Англии.
С ослаблением действия всех перечисленных паллиативов, логическое развитие противоположности между демократическими стремлениями (в области политической) и аристократическим устройством общественно-экономического порядка должно неминуемо повести и в Англии к тому кризису, который, по-видимому, наступил уже для Франции.
Но на деле и для Франции грозный момент кризиса еще не настал; мы видели только его предвестников. В течение веков, в которые Европа последовательно освобождалась от трех гнетов, наложенных на нее при самом ее нарождении (гнета схоластики, гнета религиозного деспотизма и гнета феодализма), незаметно сковывалась и опутывала собою ее народы новая цепь, налагался новый гнет гнет отвлеченного государства на живые национальности. Когда закладывались основы европейского общества, различные народности, составляющие Европу, еще не образовались; государства, современные этому порядку вещей, имели по необходимости временный, провизуарный характер. Все германские и романские племена in statu nascendi(21)vi объединялись принципом божественного государства, служившего продолжением римского предания и осуществленного Карлом Великим, а потом принципом иерархического единства, осуществленного Григорием VII. Кроме того, связывались они сетью общеевропейской аристократии, так как владения вассалов империи Карла не совпадали с границами тех государств, или - правильнее сказать - тех уделов, на которые она распалась. Этот общий европейский характер аристократии поддерживался и после обособления европейского дворянства по национальностям институтом рыцарства. Общее всем европейским народам предприятие крестовых походов также поддержало это единство. Между тем происходил медленный этнографический процесс образования отдельных национальностей из племенного хаоса, последовавшего за переселением народов.
Весьма естественно, что результаты этого процесса долго оставались незаметными и незамеченными, что в сравнении с поименованными объединявшими началами, казавшимися началами высшего порядка, этим, вновь народившимся, национальным различиям не придавалось большого значения. Что значили в самом деле особенности языка, быта, народных представлений каких-нибудь виленей(22) в сравнении с единством церкви, империи, рыцарства! Здесь уместно будет заметить еще одно различие между миром германо-романским и миром славянским. Между тем как единство первого коренится в сверху наложенных (так сказать, соединительных) обручах иерархии церковной и гражданской, в аристократическом институте рыцарства, а народ все более и более обособляется, единство второго коренится во внутреннем, сначала инстинктивно чувствуемом, но становящимся все более и более сознательным сродстве народных масс, искусственно разделенных историческими случайностями, интригами католического духовенства, беззаконным шляхетским честолюбием.
Но с течением времени и власть иерархии, и понятие об империи как о продолжении римского всемирного государства, и всеевропейское рыцарство исчезают или теряют свое значение; сознание же национальности как государственного принципа еще не выясняется. Даже в последнее время идея политической свободы получает космополитическую окраску. Очевидно, что при таком положении династические права получают преобладающее значение, и единственным противовесом им служит понятие о равновесии частей, которое должно противодействовать случайному скоплению территорий с их населениями в руках одного монарха (как это, например, случилось при императоре Карле V). Но это равновесие нисколько не служит к исправлению этого искусственного, случайного порядка вещей. Как принцип династического наследства совокупляет самое разнородное, так принцип равновесия раздробляет самое сродное, режет по живому. Таким образом, во второй период гармонического развития культурных европейских сил, после окончания тридцатилетней войны, на место идеи божественного государства Карла Великого, на место идеи сюзеренства наместника Иисуса Христа над мирскими властями, выступает на первый план идея отвлеченного государства. Конгрессы суть ее соборы, дипломаты - ее жрецы, политическое равновесие - ее регулятивное начало. Во имя ее произносит Людовик XIV свое знаменитое "l'etat c'est moi"(23)vii. Но как в области наук искусственная система иногда совпадает с естественным порядком, изображением которого должна служить система, так и в искусственной политической системе основанное на отвлеченном принципе значение государств может иногда совпасть (под влиянием преобладающей силы естественных условий) с естественным значением их, основанным на начале национальности. Таким образом, Франция была и при Людовике XIV (как прежде, как и теперь) государством вполне естественным, национальным. Но не везде было столь счастливое совпадение, и противоположный Франции случай представляет государство Австрийское. Между этими двумя крайностями существовало множество промежуточных степеней. Сознания значения национальности как коренного начала, на котором должно основываться государство, достигла Европа только в XIX столетии.
Столетний период - век, как я уже заметил, имеет самым очевидным образом существенное значение в .ходе развития Европы, по крайней мере, в последнее время ее истории; но преобладающий характер века обозначается ясно не ранее его половины, по хронологическому летосчислению. Конечно, зарождение нового направления заметно гораздо ранее; но между многими сторонами, в которых обнаруживается общественная жизнь, трудно бывает угадать, какая именно из этих сторон, какое из этих направлений получит тот преобладающий характер, которым век будет запечатлен. Так, только с половины XV столетия книгопечатание, морские открытия португальцев, расселение византийских ученых по взятии Константинополя(24), а также ослабление феодализма усилившеюся монархическою властью начинают то умственное движение и ту практическую деятельность, которые характеризуют переход к так называемой новой истории. Это век Возрождения более чем в одном обыкновенно разумеемом смысле. С половины XIV столетия религиозные интересы охватывают всю Европу, и реформационные бури улегаются окончательно только к половине следующего столетия (1648 год) (25). С половины XVII века до половины XVIII продолжается собственно то время, которое понимают под именем века Людовика XIV. Век революции с возбужденными ею реакциями, реставрациями и новыми победами политической революции продолжается до половины XIX столетия. До этого времени и относительно XIX века трудно было сказать, какая из разнообразных сторон общественного движения наложит свою печать, с которою он перейдет в потомство.
Сильное развитие умозрительного идеально-философского направления в Германии, в противоположность материалистическому направлению XVIII века, заставляло некоторых думать, что век наш заслужит имя философского. Но уже с сороковых годов положительная наука получила несомненное преобладание, и развивающимся материализмом он не уступит своему предшественнику. Однако же признать положительно-научное направление преобладающим характером XIX века потому нельзя, что оно не исключительно ему свойственно, а составляет вообще характер европейской науки, и века Галилея, Бэкона, Ньютона, Лавуазье были не менее положительны в этом смысле. Нельзя также и потому, что именно в течение значительной части XIX века наука отклонилась было от этого направления. Развитие промышленности с большим правом может характеризовать наш век, но и в этом отношении он продолжает лишь общее направление последних столетий европейской жизни. Притом торговая и колониальная политика - следовательно, интересы также материальные - играли преобладающую роль и в прежние периоды европейской истории. Наконец, казалось, что вопросы социально-экономические возьмут верх как в области теории, так и в направлении, которое примут народные движения, и к концу сороковых годов это, казалось, уже и начало осуществляться. Ко всеобщему ужасу, казалось, наступал страшный кризис. Но с того же времени выяснилось, что пора еще не пришла. Умы получили как бы другое направление, но перемена была только кажущаяся. Направление, сделавшееся господствующим, началось гораздо ранее, его только мало примечали; под влиянием идей другого порядка смешивали умышленно и неумышленно национальные движения - с движениями политическими. На деле же эти национальные движения были господствующим явлением деятельной жизни народов с самого начала столетия.
Толчок, который довел национальный вопрос до сознания европейских народов, дан был Наполеоном I. Побуждаемый как честолюбием, так и роковым положением, в которое он был поставлен, от победы к победе дошел он до восстановления империи Карла Великого. Но через 1000 лет после Карла народы, входившие в состав его монархии, уже вполне обособились в национальные группы. Те принципы объединения, которыми обладал Карл, уже давно перестали существовать; новый же принцип политической свободы, будто бы представляемый Наполеоном, можно разве только в шутку подкладывать в основу здания, воздвигавшегося французским императором. Следовательно, вместо нового объединения народов Европы предприятия Наполеона могли только заставить их сильнее почувствовать свои национальные различия и свои национальные сродства. Где Наполеон имел дело с политическим телом, основанным на отвлеченном государственном принципе, там победа была легка. Одержав своим военным искусством стратегический и тактический перевес над противником, ему уже не оставалось ничего более преодолевать. Но не так легко решалась победа там, где ему приходилось иметь дело с живыми народными единицами, хотя бы и столь малосильными, как Испания. С Испании и началось национальное движение в отпор французскому завоевателю. В 1809 году была первая вспышка германского национального духа, обратившаяся в 1813 году в сильное народное движение. Русское народное движение 1812 года не было собственно пробуждением народного духа, потому что в русском народе он никогда и не спал в национально-политическом отношении. Народное восстание в Сербии падает также на первые годы нашего столетия. После замирения Венский конгресс так же мало или еще меньше обращал внимание на национальность, чем его предшественник - Вестфальский конгресс, и, возбуждая против себя реакцию, так же содействовал сознанию начала народности. Итальянское движение, начавшееся с двадцатых годов, хотя и было окрашено цветом политических революций, но, в сущности, было движением национальным и, продолжаясь с небольшими промежутками до нашего времени, привело к единству и к политической самобытности итальянского народа. Греческое восстание заняло собою почти все третье десятилетие XIX века и недавно возобновилось в Крите. Только злонамеренность могла смешивать это движение с политическими революциями. Бельгийская революция имела существенно национальный характер. Подобно тому, как при господстве какой-либо эпидемии и все прочие болезни принимают под ее влиянием особый, этой эпидемии свойственный характер, так и оба ксендзо-шляхетские польские мятежи приняли национальную же окраску(26),- хотя по существу своему имели (как и все польское) противународный характер. Восточная война была ведена западными державами против национальной политики России по отношению к народам Балканского полуострова, а война итальянская - в помощь национальной политики Пьемонта. Война шлезвиг-гольштейнская и последняя прусско-австрийская также имели своей целью интересы немецкой народности и послужили увенчанием германского движения, имевшего с 1848 и даже с 1813 года постоянно национальный характер, который везде одерживает верх там, где приходит в столкновение с интересами политической свободы, чего не могут понять только отвлеченные демократы вроде Якоби. То же самое замечается и в Италии. Все движения мадьярские преисполнены национального духа и из него только и происходят; временная примесь политически-революционного элемента была только случайностью, которая не имела на своей стороне народных симпатий. Славянское движение, начавшееся с двадцатых годов в области мысли и науки, почти не имеет в себе примеси политической, и предмет его - исключительно интересы народности. Под влиянием национальной же идеи предпринял Наполеон III свою неудавшуюся мексиканскую экспедицию(27).
Зоркий глаз Наполеона III заметил существенно национальный характер всех стремлений XIX века, и искусная рука его воспользовалась им для своих целей, т. е. для отвлечения умов от вопроса социального. Цель эта была достигнута, опасность отклонена на время,- пока ряд движений в духе народности не довершит своего круга, пока возбужденные ими столкновения, которые надолго привлекут к себе внимание народов, не выкажут всех своих последствий, конечно, и не подозреваемых Наполеоном III в то время, когда он провозглашал новый политический принцип. В мыслях Наполеона этот новый принцип был, конечно, только предлогом для достижения личных целей. Он надеялся им управлять по своей воле и, кроме отвлечения народного внимания от вопросов, казавшихся ему более опасными, думал извлечь из него и другие побочные выгоды. Как бы ни были эгоистичны, неискренни, недальновидны и, пожалуй, мелочны расчеты, которыми руководствовался повелитель Франции, провозглашая национальность высшим политическим принципом, он заслуживает полной благодарности уже за одно это провозглашение, выведшее это начало из-под спуда (где его смешивали с разными подпольными революционными махинациями) на свет Божий.
Обоим Наполеонам суждено было, сознательно или бессознательно, выдвинуть на первый план вопрос о политическом значении народности,- хотя Франции и при втором Наполеоне, вероятно, принесет он столь же мало пользы, как и при первом. С точки зрения французских интересов нельзя не отдать справедливости критике Тьера. Франция пользуется тою выгодою, что, будучи государством вполне национальным, она в то же время признается всеобщим сознанием европейских государств, во всем объеме своем, необходимым членом системы, основанной на начале политического равновесия. Очевидно, что для французского политика необходимо опереться на то из этих начал, которое обещает ему больше выгод. Опираясь на политическое равновесие, Франция, конечно, могла бы препятствовать как объединению Италии, так и объединению Германии, сама же если ничего не приобретала, то ничего и не теряла. Опираясь на принцип национальности, она, правда, приобрела Савойю и может иметь притязание на французскую часть Бельгии и, пожалуй, Швейцарии, но зато должна внутренне сознаться, что приобрела вопреки этому праву Ниццу и так же точно вопреки ему владеет Корсикой. Но если даже оставить это последнее обстоятельство без внимания, не очевидно ли, что небольшие округления французской территории не могут идти в сравнение с теми невыгодами, которые представляет для нее объединение Германии, угрожающее сосредоточением 45 миллионов в одно государственное целое, на совершенно точном основании принципа национальности. Мало того, так как ведь с европейской точки зрения за славянами не признается никакой правоспособности, то немецкое государство может возрасти до 55 миллионов присоединением всей не венгерской Австрии, на что некоторые ораторы Северо-Германского сейма и изъявляли уже надежды. Наконец, в восточном вопросе принцип национальности ставит Францию в самое возмутительное противоречие с самой собою.
Чтобы отчасти нейтрализовать те невыгодные последствия, которые принцип национальности мог бы иметь для Франции, придали ему мелочной характер, придумав странный и совершенно нелепый способ его применения - посредством всеобщей подачи голосов. В самом деле, всякая подача голосов предполагает подчинение воли меньшинства - воле большинства. На каком же это основании? Очевидно, на таком, что выше того интереса, в котором выказывается противуположность большинства и меньшинства, существует другой интерес, или, по крайней мере, предполагается существование высшего интереса, относительно которого большинство и меньшинство между собою согласны, и это-то согласие по высшему интересу, имеющему большее значение, чем оказавшееся разногласие, заставляет меньшинство подчиняться большинству, если бы даже последнее не имело принудительной силы на своей стороне. Французский народ избирал президента республики: большинство выбрало Наполеона; довольно значительное меньшинство подало голоса в пользу Ламартина, Кавеньяка и Ледрю-Роллена. На каком же основании эти поклонники различных республик (сантиментальной, идеальной и социальной) подчинились республике бонапартистской, очевидно, маскировавшей собою империю? Они подчинились потому, что приверженцы их считали выше всего - начало единства Франции, и так как, не нарушив его, нельзя было не подчиниться решению большинства, то ему и покорились добровольно. При выборе Линкольна в Соединенных Штатах оказалось противное этому явление. Та система, которую представлял собою Линкольн, была южанам более противна, чем самое распадение Союза, и они восстали. Тут не было высшего принципа, соединявшего меньшинство с большинством, и оно не подчинилось последнему, надеясь на свои силы. Но какое же это высшее начало, которое при подаче голосов о национальной судьбе какой-либо страны должно одинаково признавать и большинство, и меньшинство? Оно заключается не в чем ином, как в совершенно произвольном предрешении вопроса о том, что призванная к подаче голосов страна составляет неразделимое и нераздробимое целое. У Савойи спрашивают, желает ли она принадлежать к Италии или Франции. Но сама Савойя, неизвестно почему, считается каким-то неделимым политическим атомом. Очевидно, что результат подачи голосов будет зависеть главнейше от того, какие границы наперед будут определены для страны, призываемой выразить свою народную волю. Если бы, например, принять за целое Польшу в границах 1772 года, то не может быть ни малейшего сомнения, что вся она была бы включена в состав Российской Империи; ибо,- не говоря о том, что большинство народа в Царстве Польском подало бы голоса в этом смысле,- одних западных губерний и восточной Галиции было бы достаточно, чтобы перетянуть большинство на русскую сторону. Но можно подыскать такое дробление округов, что значительные части западных губерний пришлось бы отделить от России. Если строго держаться принципа выражения народной воли, пришлось бы учредить немыслимую чересполосицу. С другой стороны, что значит комедия подачи голосов, например в Венеции, в сравнении с пятидесятилетним непрерывным заявлением, что она хочет принадлежать Италии? Народность не есть только право, но и обязанность. Один народ не только может, но должен составлять одно государство. Какая же еще нужна тут подача голосов?
Итак, ход исторического воспитания европейских народов и свойства пройденной ими школы зависимости имели тот результат, что хотя эти народы и не утратили тех нравственных свойств, которые делают их способными заменить первобытную племенную волю гражданскою свободою, но все же имели несчастие, пройдя через феодализм, по большей части утратить необходимую для этой свободы почву - право на землю, на которой живут. Они отвоевали в полном объеме свои личные права от своих завоевателей, но земля осталась во власти этих последних; а это противоречие неизбежно ведет к такому столкновению, которое грозит всеобщею гибелью и разрушением. Лишившись материальной основы гражданской свободы, они с этим вместе лишились и нравственной основы как этой свободы, так и вообще всей жизни, утвердив свои религиозные верования или на хрупком и гнилом столбе папской непогрешимости, или на личном произволе протестантства. Следствия этой религиозной лжи развиваются непрерывно и неудержимо, но еще не дошли до крайних своих пределов в общем сознании народов; следствия же противоречия в области политической уже выказались в первом столкновении, но дальнейшее его развитие было предотвращено отклонением умов к вопросам национальным. Эти национальные задачи на западной, европейской почве сами по себе не имеют большого значения и далеко уступают в важности прочим задачам (научной, религиозной, политической, общественно-экономической), вырабатывавшимся историей романо-германских народов; они даже почти развили все свое содержание и скоро должны были бы уступить место Другим сторонам проявления общественной жизни, но истинная важность их заключается в том, что в них лежит узел, связывающий мир европейский с миром славянским,- узел, чреватый событиями, которым на долгое время суждено запечатлеть и определить собою характер истории обоих сталкивающихся культурно-исторических типов: романо-германского и славянского.
Все политические события, проистекавшие из других сторон европейского развития, не имели прямого отношения к славянам. В вопросе научном, в освобождении мысли от угнетавшего ее авторитета, славяне не принимали деятельного, активного участия. Результаты этого движения идут и должны идти еще в большей степени в пользу славян (как и всех вообще народов), но не иначе как и те результаты, которые достались в наследство от греков и римлян. Вопрос религиозный до огромного большинства славян не касался вовсе; те же, которые были в него, по несчастью, впутаны,- имели в нем лишь участие пассивное, были угнетаемы, стесняемы, насильственно лишаемы истины, им всем вначале преподанной. Единственное активное участие славян в религиозной жизни Европы великое гуситское движение - было направлено к отрешению от европейского понимания веры, было стремлением к возвращению в православие(28). Вмешательство славянского мира в политическую борьбу Европы было также или невольное, как для народов Австрии, или хотя и вольное, но основанное на недоразумении, как для России. Буря французской революции вызвала продолжительное (и имевшее решительное влияние) участие России. Но с чисто русской и славянской точки зрения можно только пожалеть о громадных усилиях, сделанных Россией для направления в известном смысле этой борьбы, которая, в сущности, так же мало касалась России, как и революция тайпингов в Китае(29), и не должна была бы вызвать ни так называемых консервативных, ни так называемых прогрессивных инстинктов и симпатий России,- как к делу, для нее совершенно безразличному. Остается только жалеть, что эти громадные усилия не были (в столь удобное время) обращены на решение вопросов чисто славянских,как Тильзитский мир(30) представлял к тому полную возможность. Конечно, так представляется вопрос с чисто славянской точки зрения. Вмешательство России было, конечно, необходимо с общей исторической точки зрения, которой Россия и подчинилась. Как природа, так и история извлекают всевозможные результаты из каждой созданной ими формы. Европе предстояло еще совершить обширный цикл развития, правильности которого преобладание Франции противупоставляло преграды, и Россия была призвана освободить от него Европу. Роль России была, по-видимому, царственная, но, в сущности, это была лишь роль служебная. Теперь Европа, и именно Франция, провозглашает принцип национальности, который не только не имеет большого значения, но даже вреден для нее,- и тем отплачивает России и славянству, играя по отношению к ним также служебную роль и воображая, что действует сообразно с своими собственными интересами.
Поэтому вопрос о национальностях (начавший теперь занимать первое место в жизни и деятельности народов и связывающий миры романо-германский и славянский) составит самый естественный переход к тем особенностям исторического воспитания, которое получила Россия во время сложения ее государственного строя,- к особенностям тех форм зависимости, которым подвергался русский народ при переходе от племенной воли к гражданской свободе, в пользование которой и он начинает вступать.
Первый толчок, положивший начало тысячелетнему процессу образования Русского государства, был сообщен славянским племенам, рассеянным по пространству нынешней России, призванием варягов. Самый факт призвания, заменивший для России завоевание, существенно важный для психологической характеристики славянства, в занимающем нас теперь отношении не имеет большого значения. И англосаксы были призваны британцами для защиты их от набегов пиктов и скоттов; со всем тем, однако же, порядок вещей, введенный первыми в Англии, ничем существенным не отличается от того, который был введен в других европейских странах, и призвание в этом случае по своим последствиям было равносильно завоеванию. Это, конечно, могло бы случиться и с русскими славянами, если бы пришельцы, призванные для избавления от внутренних смут, были многочисленнее. Но, по счастью, призванное племя было малочисленно, как это доказывается уже тем, что до сих пор существует возможность спорить о том, кто такие были варяги. Если бы их численность была значительнее, то они не могли бы почти бесследно распуститься в массе славянского народонаселения, так что уже внук Рюрика носит славянское имя(31), а правнук его, Владимир, сделался в народном понятии типом чисто славянского характера. Если бы и не осталось никаких летописных известий о том, кто были англы, саксы, франки или норманны Вильгельма Завоевателя, то вопрос этот подлежал бы бесспорному решению на основании одного изучения языка и учреждений, в которых отпечатался характер национальностей названных завоевателей. Эта-то малочисленность варягов, даже помимо их призвания, не позволила им внести в Россию того порядка вещей, который в других местах был результатом преобладания народности господствующей над народностью подчиненною. Поэтому варяги послужили только закваскою, дрожжами, пробудившими государственное движение в массе славян, живших еще одною этнографическою, племенною жизнью; но не могли положить основания ни феодализму, ни другой какой-либо форме зависимости одного народа от другого. Между первым толчком, сообщившим государственное направление жизни русским славянам, и между германским завоеванием, положившим начало европейской истории, существует (если мне позволено будет сделать это сравнение) то же отношение, как между оспою прививною и оспою натуральною. Последняя, действуя сильно на организм, производит в нем органический переворот и большею частью, даже при счастливом исходе, оставляет за собою на всю жизнь сохраняемые следы. Она проводит глубокие борозды по лицу, искажает его, уродует и нередко поражает зрение и другие существенно важные органы. Оспа прививная, напротив того, имеет лишь одни благодетельные последствия натуральной, охраняет организм от будущей заразы, но не искажает, не уродует его. С другой стороны, однако же, и охранение, ею доставляемое на будущее время, не столь действительно, как то, которое дает оспа натуральная. Действуя слабее, прививная оспа, чтобы сохранить свою действительность, должна время от времени повторяться. Первобытная государственность России, лишенная помощи феодализма, или не могла бы сообщаться из Новгорода и Киева обширным странам, населенным славянскими и финскими народами, племенная воля которых находилась под охраною необозримого пространства лесов, болот и степей; или между обширными окраинами и небольшим ядром должно бы установиться отношение метрополии к колониям, род данничества, в котором исчезла бы равноправность всех частей России по отношению к правительственному центру. Этому недостатку пособила удельная система. Посредством ее, с одной стороны, распространилась государственность, с другой - каждой части сохранена была равноправность как особому самостоятельному княжеству. Этот процесс можно уподобить так называемому физиологическому процессу проборождения, которым сообщается оплодотворяющая сила всему содержанию желтка. Взаимные отношения членов княжеского дома сохранили связь частей государства; но с умножением княжеского рода, с ослаблением связи между его членами в последовательности поколений, одного великокняжеского центра становилось недостаточно. Не только увеличивалось число княжений, но по мере этого увеличения образовывались и новые великокняжеские центры. Процесс этот не успел достигнуть своих последних пределов; но, продолжая его умственно, невольно приходишь к тому заключению, что он мог иметь только два исхода. Если бы государственный элемент, выражавшийся князьями и их дружиною, получил полное преобладание, то удельной системе предстояло переродиться в настоящий феодализм, в крайнее разложение, пример которого представляет средневековая Германия, но без объединяющей власти императора и папы; народная свобода погибла бы под гнетом мелких тиранов. При преобладании же народного племенного начала, как это и было в России, самой государственности предстояла гибель через обращение князей в мелких племенных вождей, без всякой между собою связи; народная воля была бы спасена, но племена не слились бы в один народ под охраною одного государства. Во избежание этого был необходим новый прием государственности, и он был дан России нашествием татар.
Сверх призвания варягов, заменившего собою западное завоевание,призвания, которое оказалось слишком слабым, дабы навсегда сообщить государственный характер русской жизни,- оказалась надобность в другой форме зависимости - в данничестве. Но и данничество это имело тот же слабый прививной характер, как и варяжское призвание. Когда читаем описания татарского нашествия, оно кажется нам ужасным, сокрушительным. Оно, без сомнения, и было таковым для огромного числа отдельных лиц, терявших от него жизнь, честь, имущество, но для целого народа как существа коллективного и татарское данничество должно почитаться очень легкою формою зависимости. Татарские набеги были тяжелы и опустошительны, но татарская власть была легка сравнительно с примерами данничества, которые представляет нам история (например, сравнительно с данничеством греков и славян в Турции). Степень культуры, образ жизни оседлых русских славян и татарских кочевников были столь различны, что не только смешение между ними, но даже всякая власть последних над первыми не могла глубоко проникать, должна была держаться одной поверхности. Этому способствовал характер местности, который дозволил нашим завоевателей сохранить свой привычный и любезный образ жизни в степях задонских и заволжских. Вся эта буря прошла бы даже, может быть, почти бесследно (как без постоянного вреда, так и без постоянной пользы), если бы гений зарождавшейся Москвы не умел приспособиться к обстоятельствам и извлечь всей выгоды из отношений между покорителями и покоренными. Видя невозможность противиться силе и сознавая необходимость предотвращать опустошительные набеги своевременной уплатою дани, покоренные должны были ввести более строгие формы народной зависимости по отношению к государству. Дань, подать составляет всегда для народа, не постигающего ее необходимости, эмблему наложенной на него зависимости, главную причину вражды его к государственной власти. Он противится ей, сколько может; нужна сила, чтобы принудить его к уплате. Чтобы оградить себя от излишних поборов, народ требует представительства в той или другой форме, ожидая, что, разделяя его интересы, она не разрешит никакого побора, который не оправдался бы самою существенною необходимостью. Московские князья имели ту выгоду на своей стороне, что вся ненавистная сторона мытарства падала на орду,- орда же составляла ту силу, которая одною угрозою заставляла народ платить дань. Москва являлась если не избавительницею, то облегчительницею той тягости, которую заставляло нести народ иноплеменное иго. Кроме самого понятия о государственной власти (коренящегося в духе славянских народов), в этом посредничестве московских князей, избавлявших народ от прямого отношения к татарам, кроется, без сомнения, то полное доверенности и любви чувство, которое русский народ сохраняет к своим государям. Таким образом, московские князья, а потом цари совместили в себе всю полноту власти, которую завоевание вручило татарам, оставив на долю этих последних то, что всякая власть заключает в себе тягостного для народа - особенно для народа, не привыкшего еще к гражданскому порядку и сохранившего все предания племенной воли. Московские государи, так сказать, играли роль матери семейства, которая хотя и настаивает на исполнении воли строгого отца, но вместе с тем избавляет от его гнева, и потому столько же пользуется авторитетом власти над своими детьми, сколько и нежною их любовью.
Но когда иноплеменное иго было свергнуто, страшилище, заставлявшее безропотно сносить всю тягость государственной власти, исчезло, а с ним исчезла и сама сила, посредством которой московские государи проводили в русский народ государственное объединение. Ее надо было обресть в собственных средствах. Таких средств было очень мало, а препятствий, которые надлежало преодолеть, очень много. Главное препятствие опять-таки составляли пространство и природа русской области. Какая нужда подчиняться суровым требованиям государственного порядка, личной службы, денежным уплатам, когда леса представляли такие непроницаемые убежища, что даже в наши дни, от времени до времени, открываются целые поселения, успевшие скрыться в них от зоркого глаза исправников и становых; когда обширные степи, очищенные от могущественных хищников, представляли столько раздолья и столько свободы; когда реки и моря с беспримерным обилием рыбы доставляли легкое пропитание и даже прибыльный промысел. Какие же были средства у государства без постоянного войска, без многочисленной армии чиновников, без организованной феодальной иерархии и при малом развитии промышленности, при ничтожной городской деятельности, без денег на то, чтобы создать и содержать войско и администрацию? И действительно, государственность на Руси была еще так слаба, что, как только прекращение старинного царского дома(32) разорвало ту связь любви и привычки, которая образовалась в течение веков, государство рухнуло под слабыми ударами поляков - даже не государства Польского, а отдельных польских шаек. Его восстановил народный дух, никаким правительством не руководимый. 750 лет, протекших от основания Руси до времени Минина, создали единый целый народный организм, связанный нравственно духовною связью, но не успели еще образовать плотного государственного тела. Очевидно, что такое обращение при всякой опасности к самым тайникам народной жизни было слишком рискованно и не могло считаться нормальным порядком вещей. Без этого народного духа всякая государственность есть тлен и прах; но ведь государство затем, главнейше, и существует, чтобы его охранять,- чтобы, будучи оживляемо им, придавать стройность и единство его проявлениям в защите народности. Без этой стройности и единства даже самый бодрый народный дух мог бы оказаться недостаточным для борьбы с силами, более сосредоточенными и лучше направленными, нежели силы Польского государства. Но чем же было придать эту силу государству? При тогдашних обстоятельствах не было другого средства, как закрепление всего народа в крепость государству. Годунов предчувствовал его необходимость, Петр его довершил. Для упрочения Русского государства,- чего не могли довершить ни добровольное призвание иноплеменников, ни насильственно наложенное данничество, имевшие слишком легкий, прививной характер,- надо было прибегнуть к крепостной неволе, т. е. к форме феодализма, опять-таки отличающейся от настоящего самородного феодализма, как искусственно привитая болезнь - от болезни натуральной.
Что крепостное состояние есть форма феодализма - в том обширном смысле, который выше был придан этому слову,- в этом едва ли можно сомневаться, так как оно заключало все существенные его признаки: почти безграничная власть лиц привилегированного сословия над частью народа, под условием несения государственной службы. Хотя и не таково было начало крепостного права на Руси, но таков был характер его, когда оно достигло своего полного развития при Петре. Для нас, на глазах которых крепостное право было отменено и которые видели все неразлучное с ним зло, тягость, налагаемая им на народ, кажется чрезмерною, и трудно даже решиться назвать его легкою формою зависимости. Но все в мире сравнительно, а сравнивать надо только явления однородные, и если сопоставить наше крепостное право с европейским феодализмом, смягченный образчик которого мы можем видеть на латышах и эстах прибалтийских губерний, то, конечно, крепостная зависимость окажется легкою. Одноплеменность и единоверие господ с их крестьянами, а также свойственные русскому характеру мягкость и добродушие смягчали тягость крепостной зависимости во все периоды ее развития, но, кроме этого, каждый из периодов, в которых крепостное право имело особый характер, представлял и особые условия, смягчавшие его тягость. Первым периодом можно считать установление крепостных отношений до окончательного их утверждения введенною Петром ревизией(33). В это время свободный переход крестьян от помещика к помещику еще не прекратился на деле; кроме того, слабость государственной власти, смуты, занимавшие начало этого периода, были обстоятельствами, не допускавшими развития всей тягости крепостного права. С ревизии, установленной Петром, это изменилось: крестьяне были отданы в полную зависимость помещикам, на которых лежала обязанность безнедоимочной поставки рекрут и уплаты податей, но это, собственно, была тягость, налагаемая государством, а не личным произволом, который почти вовсе не имел возможности проявляться, так как и дворянство было так же точно записано в крепость государству и всю жизнь свою обязано было проводить на службе. С грамоты о вольности дворянства(34) начинается третий период крепостного права, в который оно, собственно, потеряло уже причину своего существования. В теории - обратилось оно в чистое злоупотребление, так как государство получило возможность платить своим слугам и содержать их иначе, нежели предоставляя им право на обязательный труд крестьян; на практике тягость для крестьян также должна была значительно увеличиться после того, как дворяне получили право выходить в отставку и проживать в своих имениях. Но если мы обратим внимание на то, что тогда господствовало еще натуральное хозяйство, что помещики по большей части довольствовались произведениями своего имения, имели большие запасы хлеба (которым за неимением сбыта кормили многочисленную дворню), большие запасы овса (которым кормили лошадей своих соседей, наезжавших к ним гостить по целым неделям), курили свое вино, настаивали его на ягодах из своих садов и лесов, подслащивали эти наливки медом из своих пасек и вообще довольствовались произведениями своего имения, не имея ни возможности, ни потребности выручать с него много денег и покупать на них разные удобства жизни, то увидим, что помещикам не было никакого резона слишком отягощать своих крестьян работою. Дворовые терпели от личного произвола, от вспышек гнева, от жестокости характера или распутства иного помещика, но и это было исключением, а главное - не распространялось на массу крестьянского сословия. Часто даже жестокие владельцы, невыносимые тираны своей дворни, были очень хорошими помещиками для крестьян (как, например, Куролесов в "Семейной хронике" С. Т. Аксакова), чему каждый отыщет в своей памяти не один пример. Последний и самый тяжелый период крепостного права наступил с того времени, как понятия о роскоши и европейском комфорте проникли из столиц в губернии и уезды, а развивающаяся промышленность и торговля заменили натуральное хозяйство денежным. Для всякого продукта непосредственного потребления скоро достигается предел, далее которого в нем не чувствует уже надобности самый расточительный человек; для денег же предела насыщения не существует. Поэтому, несмотря на общее смягчение нравов, на уменьшение примеров дикого произвола, на многие законы, стеснявшие произвол помещиков над подвластными им людьми, самое последнее время существования крепостного права едва ли не было самым тяжелым, как это, впрочем, совершенно основательно указано в самом манифесте, которым объявлялось прекращение крепостной зависимости в России. Потому, кажется мне, я имел право сказать, что и крепостное право - эта русская форма феодализма (точно так же, как призвание варягов - русская форма завоевания, как владычество татар - русская форма данничества), употребленная московскими государями для политической централизации Руси,- имело сравнительно легкий характер.
Исчезло наконец и крепостное право - эти последние подмостки, употребленные при постройке нашей государственности. Русский народ перешел через различные формы зависимости, которые должны были сплотить его в единое тело, отучить от личного племенного эгоизма, приучить к подчинению своей воли высшим, общим целям,- и цели эти достигнуты: государство основалось на незыблемой народной основе; и, однако же, в течение этого тысячелетнего процесса племенной эгоизм не заменился сословным, русский народ, не утратив своих нравственных достоинств, не утратил и вещественной основы для дальнейшего своего развития, ибо сохранил владение землею в несравненно большей степени, нежели какой бы то ни было европейский народ. И не только сохранил он это владение, но и обеспечил его себе на долгие веки общинною формою землевладения. Он вполне приготовлен к принятию гражданской свободы взамен племенной воли, которой (как всякий исторический народ) он должен был лишиться во время своего государственного роста. Доза свободы, которую он может вынести, с одной стороны,- больше, чем для всякого другого народа, потому что, обладая землею, он одарен в высшей степени консервативными инстинктами, так как его собственное положение не находится в противоречии с его политической будущностью; с другой же стороны, сами политические требования, или, лучше сказать, надежды, его в высшей степени умеренны, так как, за отсутствием (в течение всей его жизни) внутренней междоусобной исторической борьбы между различными слоями русского общества, он не видит во власти врага (против которого чувство самосохранения заставляло бы его принимать всевозможные средства предосторожности), а относится к ней с полнейшею доверенностью.
(1) Так называемая "Священная Римская империя германской нации" возникла в Х в. в результате завоевательных походов германских королей; была упразднена в 1806 г. Наполеоном, объединившим 16 немецких государств в Рейнский союз.
(2) Наполеонов кодекс - составленный в 1804 г. при непосредственном участии Наполеона свод законов, регулировавших гражданские отношения на основе правовых норм нового, буржуазного общества.
(3) i Предварительный.
(4) Речь идет о королевствах, созданных в V в. германскими племенами ости вестготов, франков и лангобардов на территории Западной Римской империи.
(5) Имеется в виду Гражданская война в США 1861-1865 гг.
(6) ii Хлодвига I (современное написание).
(7) См. примеч. 10 к главе пятой.
(8) Номады - собирательное название кочевых народов.
(9) На рубеже II - I тыс. до н. э. израильские племена управлялись так называемыми "судьями" - выборными должностными лицами.
(10) Бенефиций - в средние века: условное срочное (пожизненное) земельное или иное пожалование за выполнение военной или административной службы.
(11) iii Nahrstand - кормящее сословие (нем.).
(12) Т. е. принципы "Декларации прав человека и гражданина" - важнейшего документа эпохи Великой французской революции 1789-1794 гг.
(13) iv Тюильри (современное написание).
(14) В период консульства Гая Мария (конец II в. до н. э.) Рим столкнулся с опасностью быть завоеванным кельтско-германскими племенами кимвров и тевтонов.
(15) Имеется в виду государственный переворот, совершенный в 1851 г. племянником Наполеона президентом Франции Луи Бонапартом, который затем, в 1852 г., объявил себя императором Наполеоном III.
(16) v Каролингах (современное написание).
(17) Времена Оттонов и Генрихов - период активных захватов германскими феодалами под руководством королей Саксонской династии земель соседних народов, завершившийся образованием в 962 г. "Священной Римской империи" (позже получила название "Священной Римской империи германской нации").
(18) Речь идет о революции 1830 г., установившей буржуазную монархию во Франции.
(19) Под "экономическим илотизмом низших слоев" населения Данилевский подразумевает систему капиталистической эксплуатации и вызванное ею обнищание масс. Илотами в древней Спарте называли государственных рабов, посаженных на землю и обязанных кормить спартиатов - членов господствующей "общины равных".
(20) В 1806-1807 гг. Наполеон подписал декреты, объявившие Британские острова в состоянии блокады. Всякая торговля с Англией категорически запрещалась, все английские товары, обнаруженные на территории Франции и союзных с нею государств, подлежали конфискации. Вопреки ожиданиям Наполеона, "континентальная блокада" не смогла подорвать Англию экономически.
(21) vi В стадии становления (лат.).
(22) По-видимому, речь идет о вилланах - категории феодально-зависимого крестьянства в Западной Европе.
(23) vii "Государство - это я" (фр.).
(24) После гибели Византийской империи в 1453 г. Италия на протяжении долгого времени была наводнена греческими учеными, спасавшимися от турок.
(25) В 1648 г. был заключен Вестфальский мир, положивший конец Тридцатилетней войне, в ходе которой на территории Германии сталкивались армии католических и протестантских государств. "Священная Римская империя германской нации" лишилась ряда своих земель; были уравнены права кальвинистов с католиками и лютеранами.
(26) Речь идет о восстаниях в Польше в 1830 г. и в 1863 г. В обоих случаях руководство восстанием находилось в руках представителей польской шляхты, тесно связанной с католическими кругами; националистические элементы настаивали на восстановлении Польши в старых границах "от моря и до моря", с присоединением "восьми восточных воеводств", т. е. Правобережной Украины и Белоруссии.
(27) В 1862 г. Наполеон III организовал захватническую экспедицию в Мексику; однако в 1867 г. французские войска вынуждены были покинуть страну, а посаженный французами на престол император Максимилиан был расстрелян республиканцами.
(28) Оценка Данилевским гуситского движения в Чехии как стремления чешского народа "к возвращению в православие" не может быть признана исторически достоверной, хотя по некоторым вопросам организации церкви и отправления культа гуситы придерживались взглядов, близких православным. (См. об этом также примеч. 3 к главе шестой).
(29) Имеется в виду народное восстание 1851-1864 гг. в Китае против маньчжурских феодалов и европейских купцов; свое название движение тайпинов получило от Тайпин тяньго - созданного восставшими "Небесного государства великого благоденствия".
(30) О Тильзитском мире см. примеч. 12 к главе второй.
(31) Речь идет о Святославе Игоревиче, княжившем в Киеве с 965 по 972 г.
(32) Со смертью царя Федора Иоанновича в 1598 г. прекратился род московских великих князей и царей - Рюриковичей.
(33) При переходе от подворного обложения крестьян и посадских людей к подушному в 1718 г. была произведена перепись населения, которая не удовлетворила правительство Петра I; для уточнения численности податного населения перепись была произведена заново, в связи с чем получила название "ревизии".
(34) 18 февраля 1762 г. император Петр III издал манифест "О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству", освобождавший дворян от обязательной службы.
И обуяв в чаду гордыни,
Хмельные мудростью земной,
Вы отреклись от всей святыни,
От сердца стороны родной.
Хомяков
Итак, духовное и политическое здоровье характеризуют русский народ и русское государство, между тем как Европа - в духовном отношении - изжила уже то узкое религиозное понятие, которым она заменила вселенскую истину и достигла геркулесовых столбов, откуда надо пуститься или в безбрежный океан отрицания и сомнения, или возвратиться к светоносному Востоку; в политическом же отношении - дошла до непримиримого противоречия между требованиями выработанной всею ее жизнью личной свободы и сохраняющим на себе печать завоевания распределением собственности. Если, однако, мы вглядимся в русскую жизнь, то скоро увидим, что и ее здоровье - неполное. Она не страдает, правда, неизлечимыми органическими недугами, из которых нет другого исхода,- как этнографическое разложение; но одержима, однако же, весьма серьезною болезнью, которая также может сделаться гибельною, постоянно истощая организм, лишая его производительных сил. Болезнь эта тем более ужасна, что (подобно собачьей старости) придает вид дряхлости молодому облику полного жизни русского общественного тела и угрожает ему если не смертью, то худшим смерти бесплодным и бессильным существованием.
Кроме трех фазисов развития государственности, которые перенес русский народ и которые, будучи, в сущности, легкими, вели к устройству и упрочению Русского государства, не лишив народа ни одного из условий, необходимых для пользования гражданскою свободою, как полной заменой племенной воли,- Россия должна была вынести еще тяжелую операцию, известную под именем Петровской реформы. В то время цивилизация Европы начала уже в значительной степени получать практический характер, вследствие которого различные открытия и изобретения, сделанные ею в области наук и промышленности, получили применение к ее государственному и гражданскому строю. Невежественный, чисто земледельческий Рим, вступив в борьбу с торговым, промышленным и несравненно его просвещеннейшим Карфагеном, мог, с единственной помощью патриотизма и преданности общему благу, с самого начала победоносно сразиться с ним даже на море, составлявшем до того времени совершенно чуждый Риму элемент. Так просты были в то время те средства, которые употребляли государства в борьбе не только на сухом пути, но даже и на море. Но уже в начале XVII века и даже ранее никакая преданность отечеству, никакой патриотизм не могли уже заменить собою тех технических усовершенствований, которые сделали из кораблестроения, мореплавания, артиллерии, фортификации и т. д. настоящие науки, и притом весьма сложные. С другой стороны, потребности государственной обороны, сделавшись столь сложными, по необходимости требовали для своей успешности особого класса людей, всецело преданных военным целям; содержание же этого многочисленного класса требовало стольких издержек, что, без усиленного развития промышленности, у государства не хватило бы средств для его содержания. Следовательно, самая существенная цель государства (охрана народности от внешних врагов) требовала уже в известной степени технического образования,- степени, которая с тех пор, особливо со второй четверти XIX века, не переставала возрастать в сильной пропорции.
К началу XVIII века Россия почти окончила уже победоносную борьбу со своими восточными соседями. Дух русского народа, пробужденный событиями, под водительством двух приснопамятных людей: Минина и Хмельницкого, одержал также победу над изменившей народным славянским началам польской шляхтою, хотевшей принудить и русский народ к той же измене. Не в далеком будущем предстояла, без сомнения, борьба с теми или другими народами Европы, которые, с свойственными всем сильным историческим деятелям предприимчивостью и честолюбием, всегда стремились расширить свою власть и влияние во все стороны - как через моря на Запад, так и на Восток. Der Drang nach Osten[1]* выдуман не со вчерашнего дня. Для этой несомненно предстоящей борьбы необходимо было укрепить русскую государственность заимствованиями из культурных сокровищ, добытых западной наукой и промышленностью,- заимствованиями быстрыми, не терпящими отлагательства до того времени, когда Россия, следуя медленному естественному процессу просвещения, основанному на самородных началах, успела бы сама доработаться до необходимых государству практических результатов просвещения. Петр сознал ясно эту необходимость, но (как большая часть великих исторических деятелей) он действовал не по спокойно обдуманному плану, а со страстностью и увлечением. Познакомившись с Европою, он, так сказать, влюбился в нее и захотел во что бы то ни стало сделать Россию Европой. Видя плоды, которые приносило европейское дерево, он заключил о превосходстве самого растения, их приносившего, над русским еще бесплодным дичком (не приняв во внимание разности в возрасте, не подумав, что для дичка может быть еще не пришло время плодоношения) и потому захотел срубить его под самый корень и заменить другим. Такой замен возможен в предметах мертвых, образовавшихся под влиянием внешней, чуждой им идеи. Можно, не переставая жить в доме, изменить фасад его, заменить каждый камень, каждый кирпич, из которых он построен, другими кирпичами или камнями; но по отношению к живому, образовавшемуся под влиянием внутреннего самобытного образовательного начала, такие замещения невозможны: они могут только его искалечить.
Если Европа внушала Петру страстную любовь, страстное увлечение, то к России относился он двояко. Он вместе и любил, и ненавидел ее. Любил он в ней собственно ее силу и мощь, которую не только предчувствовал, но уже сознавал,любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца; ненавидел же самые начала русской жизни - самую жизнь эту, как с ее недостатками, так и с ее достоинствами. Если бы он не ненавидел ее со всей страстностью своей души, то обходился бы с нею осторожнее, бережнее, любовнее. Потому в деятельности Петра необходимо строго отличать две стороны: его деятельность государственную, все его военные, флотские, административные, промышленные насаждения, и его деятельность реформативную в тесном смысле этого слова, т. е. изменения в быте, нравах, обычаях и понятиях, которые он старался произвесть в русском народе. Первая деятельность заслуживает вечной признательной, благоговейной памяти и благословения потомства. Как ни тяжелы были для современников его рекрутские наборы (которыми он не только пополнял свои войска, но строил города и заселял страны), введенная им безжалостная финансовая система, монополии, усиление крепостного права, одним словом, запряжение всего народа в государственное тягло,- всем этим заслужил он себе имя Великого - имя основателя русского государственного величия. Но деятельностью второго рода он не только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко пустил свои корни, что досель еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно бесполезно затруднил свое собственное дело; возбудил негодование своих подданных, смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на поборение которых должен был употреблять огромную долю той необыкновенной энергии, которою был одарен и которая, конечно, могла бы быть употреблена с большею пользою. К чему было брить бороды, надевать немецкие кафтаны, загонять в ассамблеи, заставлять курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутство должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества иностранный этикет, менять летосчисление, стеснять свободу духовенства? К чему ставить иностранные формы жизни на первое, почетное, место и тем накладывать на все русское печать низкого и подлого, как говорилось в то время? Неужели это могло укрепить народное сознание? Конечно, одних государственных нововведений (в тесном смысле этого слова) было недостаточно: надо было развить то, что всему дает крепость и силу, т. е. просвещение; но что же имели общего с истинным просвещением все эти искажения народного облика и характера? Просвещение к тому же не насаждается по произволу, как меняется форма одежды или вводится то или другое административное устройство. Его следовало не насаждать извне, а развивать изнутри. Ход его был бы медленнее, но зато вернее и плодотворнее.
Как бы то ни было, русская жизнь была насильственно перевернута на иностранный лад. Сначала это удалось только относительно верхних слоев общества, на которые действие правительства сильнее и прямее и которые вообще везде и всегда податливее на разные соблазны. На мало-помалу это искажение русской жизни стало распространяться и вширь и вглубь, т. е. расходиться от высших классов на занимающие более скромное место в общественной иерархии, и с наружности - проникать в самый строй чувств и мыслей, подвергшихся обезнародовающей реформе. После Петра наступили царствования, в которых правящие государством лица относились к России уже не с двойственным характером ненависти и любви, а с одною лишь ненавистью, с одним презрением, которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности ковсему русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор продолжаются еще, колебания между предпочтением то русскому, как при Екатерине Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле. Но под влиянием толчка, сообщенного Петром, самое понятие об истинно русском до того исказилось, что даже в счастливые периоды национальной политики (как внешней, так и внутренней) русским считалось нередко такое, что вовсе этого имени не заслуживало. Говоря это, я разумею вовсе не одно правительство, а все общественное настроение, которое, электризуясь от времени до времени русскими патриотическими чувствами, все более и более, однако же, обезнародовалось под влиянием европейских соблазнов и принимало какой-то общеевропейский колорит то с преобладанием французских, то немецких, то английских колеров, смотря по обстоятельствам времени и по слоям и кружкам, на которые разбивается общество.
Болезнь эту, вот уже полтора столетия заразившую Россию, все расширяющуюся и укореняющуюся и только в последнее время показавшую некоторые признаки облегчения, приличнее всего, кажется мне, назвать европейничаньем; и коренной вопрос, от решения которого зависит вся будущность, вся судьба не только России, но и всего славянства, заключается в том, будет ли эта болезнь иметь такой доброкачественный характер, которым отличались и внесение государственности иноплеменниками русским славянам[2], и татарское данничество, и русская форма феодализма; окажется ли эта болезнь прививною, которая, подвергнув организм благодетельному перевороту, излечится, не оставив за собою вредных неизгладимых следов, подтачивающих самую основу народной жизненности. Сначала рассмотрим симптомы этой болезни, по крайней мере, главнейшие из них, а потом уже оглянемся кругом, чтобы посмотреть - не приготовлено ли и для нее лекарства, не положена ли уже секира у корня ее.
Все формы европейничанья, которыми так богата русская жизнь, могут быть подведены под следующие три разряда:
1. Искажение народного быта и замен форм его формами чуждыми, иностранными; искажение и замен, которые, начавшись с внешности, не могли не проникнуть в самый внутренний строй понятий и жизни высших слоев общества - и не проникать все глубже и глубже.
2. Заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву - с мыслью, что хорошее в одном месте должно быть и везде хорошо.
3. Взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской точки зрения, рассматривание их в европейские очки, так сказать в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения, причем нередко то, что должно бы нам казаться окруженным лучами самого блистательного света, является совершенным мраком и темнотою, и наоборот:
1. Искажения на иностранный лад всех внешних форм быта: одежды, устройства домов, домашней утвари, образа жизни, кажутся для многих совершенно несущественными и безразличными. Но, при тесной связи внутреннего с внешним, едва ли это может быть так. Славянофилы, принявшие в первую пору энтузиазма русскую народную одежду, поступили (кажется мне) совершенно разумно,неосновательна была лишь, к несчастью, та мысль, что поданный ими пример заслужит скоро всеобщее подражание. Какое могло тут быть подражание, когда искажение русского образа имело на своей стороне даже полицейскую поддержку. Посмотрим, однако же, чего мы лишились, лишившись народной обстановки нашей жизни.
Мы лишились, во-первых, возможности или, по крайней мере, чрезвычайно затруднили возможность зарождения и развития народного искусства, в особенности искусства пластического. История развития греческого, да и вообще всякого народного искусства, показывает нам, что она имеет два корня: формы богослужения и народную одежду, народную архитектуру жилищ, вообще народные формы быта. Если бы не простые и благородные формы греческой туники (так величественно драпировавшей формы тела, прикрывая, но не скрывая, а тем более не уродуя их), могла ли бы скульптура достигнуть того совершенства, в котором мы находим ее в Афинах, в век Перикла, и долго еще после него? Многозначительные и величественные формы нашего богослужения (равно удаленные от протестантской сухости и от католической вычурности и театральности), кроме своего религиозного достоинства, могли бы быть и превосходной эстетической школою, если бы, по приобретении усовершенствованных технических приемов, мы сохранили бы другой корень искусства - самостоятельность форм быта.
У всех новейших народов скульптура не составляет самостоятельного искусства, а только влачится в подражательной колее,- или работая над чуждыми им мифологическими предметами, допускающими наготу тела, или одевая своих монументальных героев в греческие и римские одежды. Оно иначе и быть не могло, потому что все европейские костюмы или совершенно уродливы, как наши сюртуки, фраки, пальто, кафтаны времен Людовика XIV и т. д., или хотя и красивы, но вычурны - и потому только живописны, а не изящны: как костюм испанский с буфами на руках и ногах, тирольский с остроконечными шапками и разными шнурочками. Только русское народное одеяние достаточно просто и величественно, чтобы заслужить название изящного. Чтобы убедиться в этом, достаточно подвергнуть разные костюмы монументальной критике. Минин стоит в русской одежде на Красной площади в Москве; Сусанин - в Костроме, перед бюстом спасенного им Михаила Федоровича; есть много статуй, изображающих русских мальчиков и юношей, играющих в бабки или свайку. Не входя в разбор внутренних достоинств этих скульптурных произведений, можно, однако же, смело утверждать, что одеяние этих фигур удовлетворяет всем требованиям искусства. В новейшее время и у нас и в Европе стали, правда, faisant bonne mine a mauvais jeu[3]*, пренебрегать требованиями изящности костюма для статуй, жертвуя художественностью исторической правде, и некоторые из этих опытов как будто бы удались,- но какие? Фигура Наполеона и в сереньком сюртучке (или, скорее, пальто), и в уродливой треугольной шляпе кажется величественною. Но это только величие символическое. Сюртучок и шляпа сделались в наших глазах символами двадцати побед - эмблемою несокрушимой воли и воинского гения; человеку же хотя бы и одаренному вкусом и эстетическими чувствами, но вовсе не знакомому с новейшей историей, маленький человечек в сюртучке и шляпе показался бы просто уродством; тогда как, для того чтобы восхищаться дошедшими до нас статуями римских императоров, нет надобности, чтобы они изображали Цесаря или Траяна и чтобы нам была известна эпопея их жизни: какой-нибудь Дидий Юлиан или даже Калигула произведут то же впечатление. Мне случилось видеть колоссальную статую, недавно воздвигнутую в Севастополе в честь адмирала Лазарева. Колоссальная фигура, сажени в три вышиною, на огромном пьедестале, стоящая среди развалин, на высоком и крутом берегу залива, производит издали поразительный эффект. Но как только становится возможным рассмотреть подробности фигуры,- ее мундирный фрак с фалдочками, панталоны в обтяжку, коротенькие ножны морского кортика,- надо привести себе на память все труды, понесенные знаменитым адмиралом при устройстве Черноморского флота, и сопоставить их с печальною участью, постигшею его создание всего 4 года после его смерти[4], чтобы подавить более серьезными и грустными мыслями невольно прорывающуюся улыбку. В колоссальных размерах современный европейский костюм, которым судьба и нас наградила,- колоссально смешон. А между тем художник сделал все, что от него зависело: поза, отливка, отделка до самых мелочей, до складок мундира - все мастерское. Эта уродливость европейской одежды не составляет какой-либо особенности морского костюма: военный мундир, а еще более - штатский фрак или пальто, без сомнения, не менее смешны и уродливы. Великий муж, высеченный из мрамора или отлитый из бронзы, в три сажени ростом, во фраке новейшего фасона, в манишке со стоячими воротничками,- это такая смехотворная фигура, на которую едва ли хватит смелости у самого смелого скульптора. Что же, однако ж, делать бедному искусству? Рядить монументальных героев XIX века в тоги и туники - не значило ли бы это, избегая уродливого, впадать в нелепое?.. И между этою Сциллою и Харибдою, между этими двумя пропастями - смешного и бессмысленного - есть только одна узенькая тропинка, состоящая в том, чтобы прикрывать
Какой-то чудный выем Наперекор уму, наперекор стихиям, шинелью или плащом, наброшенными в виде тоги. Как не замереть искусству, поставленному в такое узкое, стесненное положение!
Влияние принятой чужеземной одежды, чуждой формы домашнего устройства и быта не ограничивается мертвящим влиянием на одно ваяние. Все отрасли самобытного искусства от этого страдают. Идеал живописи, сказал Хомяков в статье о картине Иванова, единственном отзыве, достойном великого художественного произведения, есть иконопись[5]. Иконопись в области живописи есть то же, что эпос - в области поэзии, т. е. представление не личных, а целым народом выработанных идеальных представлений, только обделываемых и разнообразимых (в границах эпического типа) личным художественным творчеством. Таким образом, как лица греческой трагедии, так и образы греческого ваяния были всеэллинскими народными эпическими и типическими представлениями, которые только представлялись художнической фантазии Софокла или Фидия с большею живостью и полнотою, чем прочим грекам, и выполнялись ими с недоступным для других совершенством. Греческое ваяние было иконоваянием, греческая драма иконодрамою. Первоначально и эти бессмертные образы жили, без сомнения, в представлении народа в виде грубых зачатков. Чтобы достигнуть того изящества, в которое они воплотились великими художниками в век Перикла, необходимо было грекам выработать или заимствовать у более развитых народов различные усовершенствованные технические приемы. Это техническое заимствование и было сделано у финикиян, у которых греки научились материальной части лепного, литейного и скульптурного искусств. Но, заимствовав технику, они не заимствовали ни чуждых идеалов, ни способов облекать их в видимые формы. Идеалы остались народными; наружные формы, которыми облекали их, были заимствованы из народного же быта, доставившего все аксессуары, которыми греки одевали и окружали свои художественные произведения.
И у нас существовали, да и теперь существуют, те типы икон, которыми русский народ облекает свои религиозные представления. Чтобы придать им художественное совершенство, так же точно надо было выработать усовершенствованные технические приемы или заимствовать их - но только их - от более зрелых народов. Для первого нужно слишком много времени, да и такое повторение труда народами разных культурно-исторических типов было бы совершенно напрасно. Остается затруднение - каким образом ученикам, обыкновенно благоговеющим перед своими учителями (особенно такими учителями, каковы великие итальянские художники), ограничиться одним усвоением себе тех технических приемов, тех материальных средств искусства, посредством которых учителя эти выполняли свои идеалы, не увлекаясь самими этими идеалами, не спускаясь до подражательности, не принося им в жертву тех грубых зачатков художественно-религиозных типов, которые выработало или уже усвоило себе народное творчество. Для художников, предоставленных своим силам, задача эта неразрешима; они должны быть принуждаемы к ее разрешению неумолимыми общественными требованиями. Если бы древнерусский быт сохранился у нас (со всею своею обстановкой, с которой сжился народ) не только в низших, но и в высших классах, то каким бы образом мог художник, как бы он ни был лично увлечен образцами итальянской живописи, написать образ или картину религиозного содержания (предназначенную для украшения храма) несообразно со строго православными требованиями,- как бы мог он обнажить женское тело, придать кокетливый вид и кокетливый наряд святым девам, придать модный, элегантный и несколько фанфаронский характер, с которыми рисуют теперь святых воинов, представляемых в молодости, как, например, Георгия Победоносца, Александра Невского, Михаила Архангела и т. д.? Все эти свойства, чуждые народному представлению означенных типов, были с тем вместе чужды и формам народного быта,- и потому, проявляясь в картине или образе художника, зараженного чужеземными понятиями, били бы по глазам, не приученным к этим явлениям в обыденной жизни. Если бы художник хотел, чтобы его образа или картины имели сбыт, то он был бы принужден искать примирения между приобретенными познаниями в анатомия, рисунке, перспективе, колорите, в расположении теней и света и т. д. с требованиями своей публики, с привычными ей формами быта, которые необходимо накладывают свою печать даже и на те народные представления, первообразы которых, собственно, жили под другими условиями.
То же самое относится к архитектуре, к музыке. У нас начал уже образовываться естественный и притом весьма разнообразный стиль в постройке церквей, и, хотя бы их строили иностранцы, они непременно должны были сообразоваться с народными требованиями; их не допустили бы иначе до постройки. Если наши церкви по своим размерам и архитектурному великолепию не могут соперничать с готическими соборами СевернойЕвропы или с храмами Италии, то опять-таки по недостатку технической опытности и даже по недостатку материальных средств для возведения столь громадных зданий. Но если бы, по приобретении тех и других, сохранились в высших классах русского народа древние формы быта, а следовательно, вкуса и потребностей, то, конечно, наши города и села не были бы усеяны миниатюрными карикатурами собора Св. Петра в Риме, а воздвигались бы храмы в самобытном русском стиле - тех размеров и того богатства подробностей, которые, допускались бы усилением денежных и приобретением технических средств. Если бы продолжали существовать старинные формы быта, мы точно так же не допускали бы бравурных арий и концертов, похожих на отрывки из опер, во время богослужения, как (благодаряположительным церковным постановлениям) не допускаем органов в церквах. Во всех этих отношениях мы были бы старообрядцами, только старообрядцами, вооруженными всеми техническими средствами, которыми владеет западное искусство,и потому из этого старого произошло бы что-нибудь действительно новое.
Светская архитектура, а также орнаментация домов и домашней утвари не предоставляли в Древней Руси большого развития по простоте тогдашних потребностей, а также и потому, что почти все наши постройки были деревянные. Но с усложнением отношений, с развитием вкуса и потребностей (что не составляет же привилегии европейских народов), с увеличением материальных средств для удовлетворения их, необходимо выросли бы и изукрасились дворцы наших царей и хоромы богачей,- но выросли бы и изукрасились сообразно особенностям наших потребностей, нашего понятия о комфорте, нашего вкуса. Теперь стараются иногда достигнуть этого искусственным путем; но, если это удается еще в церковной архитектуре и орнаментации, потому что предание здесь еще не иссякло, все старания в области архитектуры и орнаментации житейской остаются на степени безуспешных попыток, потому что искусство основывается на жизни, а никак не на археологии, которая может быть для него лишь подспорьем.
Это же относится и к народной одежде. Часто случается слышать, что красивая, всем нравящаяся русская женская одежда не более как театральный костюм, нисколько не похожий на тот далеко не столь изящный, который в действительности носит народ. Как будто народная одежда - мундир, форма которого определена с педантическою точностью. Она есть -тип, который изменяется, разнообразится, украшается, смотря по общественному положению, состоянию, вкусу, щегольству носящих, сохраняя только свои существенные характеристические черты. Народное одеяние не предполагает непременно однообразия и постоянства; оно изменяется по модам даже тогда, когда составляет принадлежность одного простонародия, и изменялось бы, конечно, в большей степени и чаще, если бы составляло принадлежность всех классов. Если народные моды изменяются не столь часто, как моды светского общества, то вовсе не по каким-либо особым свойствам народности костюма, в противоположность общеевропейскому, а потому, что праздность, пустота светского общества, и особенно женской его половины, находит в этой непрестанной перемене главнейшее содержание, наполняющее эту пустоту его жизни. Переменчивость эта зависит много и от того, что управление модами попало в руки французов, народа легкомысленного и переменчивого по преимуществу.
Изменив народным формам быта, мы лишились, далее, самобытности в промышленности. У нас идут жаркие споры о свободе торговли и о покровительстве промышленности. Всеми своими убеждениями я придерживаюсь этого последнего учения, потому что самобытность политическая, культурная, промышленная составляет тот идеал, к которому должен стремиться каждый исторический народ, а где недостижима самобытность, там, по крайней мере, должно охранять независимость. Со всем тем нельзя не согласиться, что поддержание этой независимости в чем бы то ни было искусственными средствами - есть уже явление печальное; и к этим искусственным средствам не было бы надобности прибегать, если бы формы нашего быта, потребностям которого должна удовлетворять, между прочим, и промышленность, сохранили свою самостоятельность. Образ жизни восточных народов требует большого количества ковров. В Персии ковер не составляет роскоши, а есть предмет необходимой потребности для самого бедного класса,- и сообразно этому производство ковров достигло там такого совершенства, что, конечно, для покровительства ковровой промышленности персияне не нуждаются ни в каких тарифах. То же самое относится к индийским шалям, китайским шелковым материям, фарфору, лакам, краскам. Так и у нас особые формы и потребности нашего богослужения и священнического одеяния требовали усовершенствования чеканки металлов, приготовления глазетов и парчей, отливки колоколов, и во всех этих отношениях мы совершенно независимы от иностранцев. До какой степени совершенствуется отрасль промышленности, соответствующая бытовым особенностям, можно видеть на маленьком примере наших самоваров, от которых французское правительство сочло нужным оградить себя тарифом и разными стеснениями ввоза. Одним словом, так как оригинал всегда выше подражания, то своеобразность быта имеет своим последствием самобытность промышленности и ведет к более смелой промышленной и торговой политике. Но когда промышленность лишается этого характера вследствие искажения быта по чужеземным образцам, то ничего не остается, как ограждать, по крайней мере, ее независимость - посредством покровительства. Теперешние моды, например, суть применения французского вкуса и понятий об изящном к жизненным потребностям; поэтому в так называемых articles de Paris[6]* и вообще в модных товарах Франция будет иметь перевес над прочими странами - даже не потому, чтобы эти изделия французской промышленности были в самом деле наилучшими в своем роде (это может быть, но может и не быть), а по одному тому уже считаются они везде лучшими, что они французские.
Вследствие изменения форм быта русский народ раскололся на два слоя, которые отличаются между собою с первого взгляда по самой своей наружности. Низший слой остался русским, высший сделался европейским - европейским до неотличимости. Но высшее, более богатое и образованное, сословие всегда имеет притягательное влияние на низшие, которые невольно стремятся с ним сообразоваться, уподобиться ему, сколько возможно. Поэтому в понятии народа невольно слагается представление, что свое русское есть (по самому существу своему) нечто худшее, низшее. Всякому случалось, я думаю, слышать выражения, в которых с эпитетом русский соединялось понятие низшего, худшего: русская лошаденка, русская овца, русская курица, русское кушанье, русская песня, русская сказка, русская одежда и т. д. Все, чему придается это название русского, считается как бы годным лишь для простого народа, не стоящим внимания людей более богатых или образованных. Неужели такое понятие не должно вести к унижению народного духа, к подавлению чувства народного достоинства?.. А между тем это самоунижение очевидно коренится в том обстоятельстве, что все, выходящее (по образованию, богатству, общественному положению) из рядов массы, сейчас же рядится в чужеземную обстановку.
Но унижение народного духа, проистекающее из такого раздвоения народа в самой наружной его обстановке, составляет, может быть, еще меньшее зло, чем недоверчивость, порождаемая в народе, сохранившем самобытные формы жизни, к той части его, которая им изменила. В мою бытность в Архангельской губернии, где, как известно, никогда не было крепостного права и где, следовательно, нельзя объяснять им недоверчивость и подозрительность к обнемеченным по наружности классам общества, мне случилось иметь следующий разговор с одним из поморских промышленников. Мне любопытно было узнать, как судили о холере поморы, которые по своей развитости далеко превосходят массу нашего крестьянства. Мой собеседник не скрыл от меня, что и у них большинство приписывало эту болезнь отравлению. Да кто же, спросил я, занимался, по их мнению, этим отравлением?
- Господа.- Да ведь у вас и господ никаких нет, кроме чиновников; может ли статься, чтобы служащие государю чиновники стали отравлять народ?
- Конечно, отвечал он, но, по мнению наших дураков, государь об этом не знал, а господ подкупили немцы (под немцами понимались, как само собою разумеется, иностранцы или европейцы вообще).- Да немцам зачем же вас отравлять?
- Как зачем? Известно, что немцы русского народа не любят.- Народ понимает инстинктивно ту ненависть, которую питает Европа к России, и потому всякое из ряду обыкновенного выходящее бедствие, постигающее его, склонен приписывать этой враждебности, хотя, конечно, и преувеличивает ее проявление. Но где же ему с юридической точностью отличать, к чему способна и к чему не способна эта враждебность? Ведь защищает же значительная часть европейского общественного мнения подделку фальшивой монеты, если она имеет целью вредить русским народным и государственным интересам; ведь защищало же оно жандармов-вешателей и кинжальщиков; ведь затыкает же оно уши и закрывает глаза перед ясными уликами злонамеренных политических поджогов[7]; ведь терпит же Европа, и даже не только терпит, но и поддерживает своим нравственным авторитетом, а при нужде и материальною силою, турецкие насилия (грабежи, изнасилования и убийства) над греками и славянами единственно из вражды к России и к славянству. Можно ли после этого слишком строго судить и русский народ, если он не совсем точно проводит черту, до которой может простираться эта враждебность? Но дело не в этом, а в том, что чужеземная наружность наших объевропеившихся классов вводит народ в соблазн, побуждая его считать их способными к переходу во враждебный России лагерь. "По платью встречают, по уму провожают" - говорит пословица; что же мудреного, что народ по платью нередко судит и о чувствах. До истинных чувств надо еще докопаться, надо, чтобы они в чем-нибудь проявились, а платье видимо с первого взгляда,- и не натурально ли принять подчас за врага того, кто носит вражескую ливрею. Если бы сходство в образе жизни более соединяло якобы аристократическую партию "Вести" [8]с остальною массою русского народа, могла ли бы эта партия считать польских магнатов ближе к своему сердцу, нежели совершенно по всему чуждых ей русских крестьян западных губерний?
Известно также, что одежду войска - отличную от народной - многие считали, между прочим, необходимой потому, что она разъединяет солдат от народа и, в случае возмущения, мешает обоюдному их соединению. В глазах этих политиков одежда и наружность не так, следовательно, ничтожна, как иные утверждают, хотя приписываемое ей, в этом мнении, значение совершенно превратно. Говорят, что народная одежда везде отличается от костюма высших классов; отличается, конечно, но сохраняет, однако же, тот же самый тип. В сущности, европейские фраки, сюртуки, пальто - те же камзолы, вамсы, которые носят и крестьяне в европейских государствах, только более тщательно сшитые, из лучших тканей, несколько измененного и улучшенного фасона,- и эти различия идут совершенно постепенно, по мере изменения степеней благосостояния различных классов. То ли у нас, где различие типическое, родовое, а не различие вариаций на ту же тему?
Наконец, характер одежды и всей бытовой обстановки имеет важное влияние на слияние подчиненных народностей с народностью господствующей. В состав Русского государства входит много небольших народностей, которых оно не завоевало, не подчинило себе насильственно, а приняло под свое покровительство. Эти народности (как, например, грузины, армяне) не имеют причины быть враждебными России, и действительно ей и не враждебны. Они, в массе, невозбранно сохраняют свои национальные формы быта. Но отдельные личности, выходя на простор общей государственной жизни, будут всегда стараться перенять жизненную обстановку высших классов господствующего народа. Однако в то же время именно у этих передовых личностей зарождается сожаление о прежней политической самобытности их нации, невозвратно погибшей в историческом круговороте, или мечта о будущем ее возрождении. Оба эти стремления противуположны друг другу, и так как последнее не имеет внутренней основы, то при некоторой силе первого, более реального стремления, оно и исчезает как неосуществимая мечта. Но ежели оно не находит себе противодействия в этом первом стремлении или даже находит себе в нем поддержку, то народное образование этих (по необходимости лишенных политической самобытности) народностей ведет не к слиянию их с господствующей в государстве народностью, а к разъединению с нею, служащему к обоюдному вреду. В старину без всякого насилия разные татарские мурзы, черкесские князья, немецкие выходцы обращались в русских дворян, ибо им не было другого исхода, как или оставаться в своей племенной отчужденности, или сливаться с русским народом. Но теперь, после того как жизненная обстановка высших классов русского общества лишилась своего народного характера, сделалась общеевропейскою, такой исход открылся.Чтобы выступить на арену общей государственной жизни России, нет надобности делаться русским по правам и обычаям, даже нет возможности делаться русским в этом смысле, а надо принять на себя общеевропейский облик. Но этот общеевропейский характер, который по существу своему враждебен характеру русско-славянскому, не ослабляет, а усиливает ту долю отчужденности, которая более или менее свойственна всякому инородцу,- и из этого-то слияния и порождаются те молодая Армения[9], молодая Грузия, о которых мы недавно услыхали, а, может быть, народятся и молодая Мордва, молодая Чувашия, молодая Якутия, молодая Юкагирия, о которых не отчаиваемся еще услышать.
2. Вторая форма европейничанья, сказал я, заключается в стремлении переносить чужеземные учреждения на русскую почву - с мыслью, что все хорошее на Западе непременно так же будет хорошо и у нас. Таким образом были пересажены к нам разные немецкие бюрократические порядки, городовое устройство и т. д. Чтобы разобрать все эти пересадки и все вредное влияние их на русскую жизнь, надо бы исписать целый том, к чему я не чувствую ни малейшего в себе призвания - да нет и большой надобности в подобном труде, так как опыт достаточно показал, что они у нас не принимаются, засыхают на корню и беспрестанно требуют нового подвоза; и, напротив того, тот же опыт достаточно красноречиво говорит, что те изменения в нашей общественной и государственной жизни, которые вытекают из внутренних потребностей народных, принимаются необыкновенно успешно и скоро так разрастаются, что заглушают чахлые пересадки. Так, величайшая историческая реформа нынешнего царствования, возвратившая русскому народу его исконную свободу (в новизне которой повиделась нашим старообрядцам знакомая им старина), не была произведена по западному или остзейскому образцу, а по самобытному плану, упрочившему народное благо на многие и многие веки[10].
Но может показаться, что другая, соперничествующая с нею по своему благодетельному влиянию реформа - судебная - есть не что иное, как пересадка западного судебного устройства. Но, во-первых, она заменила или заменяет собою с Запада же заимствованную форму суда, а если заимствовать, то, конечно, лучше заимствовать хорошее, чем дурное. Во-вторых, если рассмотреть элементы, из которых состоит новое судебное устройство, то не трудно убедиться, что специально западное играет в нем весьма второстепенную роль. Именно, элементы эти суть: гласность и изустность суда, независимость его от администрации, отсутствие в суде сословности и, наконец, адвокатура. Гласность и изустность были и у нас исконными формами суда. Независимость от администрации есть необходимое следствие усложнения гражданской жизни. Следы ее видны в старом русском суде губными старостами[11]- следы, которые не могли развиться именно потому, что в то самое время, когда осложнение гражданской жизни начало у нас водворяться, нить судебного предания была порвана. Суд присяжных по совести есть начало по преимуществу славянское, сродное со славянским духом и характером, так что на основании его Хомяков выражал мысль о славянском происхождении англосаксов, которые если и германцы по происхождению, то по самому месту своего жительства необходимо должны были находиться под продолжительным славянским влиянием[12]. Следовательно, мы только воротили свое. Сословность суда, суд пэров, равно как и суд патримониальный, а также подчинение низших сословий суду высших суть чисто западные начала; некоторые из них были занесены к нам, и от них мы только что начинаем освобождаться. Что касается до адвокатуры, то, с одной стороны, она является требованием неспособности человеческой природы к полному беспристрастию. Собственно говоря, вместо состязательного прения между обвинителем и защитником гораздо лучше было бы ввести беспристрастный доклад присяжным, в котором была бы выставлена, без преувеличения и без преуменьшения, вся сила доказательств за и против обвиняемого. Но такое беспристрастие едва ли достижимо. Попробуйте играть сами с собою в шахматы. Тут, кажется, нет резона пристращаться к черным или к белым; и, однако, наблюдая за собою, непременно заметите, что если не постоянно, то, по крайней мере, по временам берете сторону или правой, или левой руки и играете хуже одною, чем другой. Поэтому и необходимо разделить защиту от обвинения.
Правда, что, с другой стороны, адвокатское обвинение и адвокатская защита носят на себе и чисто западный характер,- характер борьбы, которой проникнута вся европейская жизнь. Там, где все было разделено на враждебные партии, общественные слои и корпорации, необходимо должен был принять и суд характер поединка - обвинения и оправдания во что бы то ни стало; и потому-то этот характер судебного словесного поединка есть та скала, которой должны всеми мерами избегать наши присяжные поверенные, чтобы наш новый суд не претерпел крушения. Наши адвокаты находятся точно в таком же положении, как наши художники, пошедшие в школу к западным учителям. Чтобы наш суд получил самобытный русский характер, нашим адвокатам так же точно нужно уметь заимствовать от своих учителей только технику, а не дух европейской адвокатуры. Для них это точно такая же трудная задача, как и для художников, и точно так же трудно им решить ее без содействия со стороны общества. Может быть, в этом отношении общество сохранило больше самобытности в своих требованиях, чем относительно бытовой обстановки жизни,- уже потому, что правда судебная составляет более насущную потребность для всех слоев общества (в том числе и для необъевропеившихся еще), чем требования эстетические. Притом же по отношению к суду никому нельзя будет удалиться в старообрядство, как по отношению к церковному благолепию и обрядности. Поэтому можно надеяться, что дружный напор всего общественного, или (в этом случае правильнее) всего народного, мнения заставит адвокатуру держаться народной колеи; а может быть, и нет,- кто знает?
Посмотрим еще на третью великую освободительную реформу нынешнего царствования - на освобождение печатного слова от уз цензурных. Свобода слова не есть право или привилегия политическая, а право естественное. Следовательно, в освобождении от цензуры по самой сущности дела не может уже быть никакого заимствования с Запада, никакого подражания; ибо иначе и хождение на двух ногах, а не на четвереньках, могло бы считаться подражанием кому-нибудь. Сама цензура была результатом нашей подражательной жизни,результатом, ничем не вызванным; прекращение же ее было восстановлением естественного порядка отправлений общественной жизни. Но цензура была не просто уничтожена: она была заменена (для периодических изданий, по крайней мере) новою системою предостережений. Эта система есть ли явление самобытное (т. е. явление, вызванное внутренними потребностями народной и государственной жизни России) или только пересадка, подобная гильдейскому и цеховому устройству городов, и т. д.,- пересадка, основанная на том начале, что существующее где-либо в странах просвещенного Запада ipso facto[13]* уже полезно, благодетельно, просветительно и необходимо для России? Чтобы решить этот вопрос, надо обратиться к анализу свойств той силы, которою одарена периодическая печать, и тех качеств, которыми система предостережений отличается от судебного преследования за преступления, положительно формулированные законами о печати. Не подлежит сомнению, что система предостережений не основана на принципе юридической справедливости, по которому наказание должно всегда соответствовать преступлению; ибо если даже предположить полнейшее беспристрастие в административном месте или лице, заведующем делами печати, то все-таки три предостережения почти всегда гораздо чувствительнее для издателя, которого могут лишить всего состояния, чем самое строгое из судебных взысканий, коим он может подвергнуться. Между тем самая необходимость прибегать к предостережениям - вместо того чтобы подвергать провинившийся журнал суду - показывает уже, что проступок издателя так сомнителен, так неопределителен, что, по всем вероятиям, суд не нашел бы возможности его обвинить. Следовательно, система предостережений должна основываться на началах самозащищения, в котором, без сомнения, нельзя отказать ни обществу, ни правительству и в силу которого последнее прибегает иногда к самым строгим, даже жестоким мерам - для предупреждения действий и не весьма преступных (если смотреть на них с чисто юридической точки зрения), но угрожающих большой бедой обществу. Так, например, простое легкомыслие может заставить человека нарушить карантинные правила; однако за это полагается смертная казнь, ввиду тех страшных последствий, которые может иметь этот необдуманный и легкомысленный поступок. Следовательно, и система предостережений вполне оправдывается, если то зло, которое она должна предупреждать, может иметь последствия, в своем роде подобные нарушению карантинных правил.
Обыкновенно думают, что как полезное, так и вредное действие печати заключается или в сообщении читателям известных убеждений, которых они вовсе не имели, или в изменении тех убеждений, которые они имели. Но убеждение есть стройная система логически связанных между собою мыслей и, следовательно, необходимо предполагает значительную степень умственной развитости и значительный умственный труд. Поэтому масса публики (даже в странах самых образованных), собственно говоря, самостоятельных убеждений не имеет и едва ли может иметь; то, что называется убеждением масс, есть результат привычки, сообщаемой и приобретаемой воспитанием или действием окружающей среды. Поэтому эти убеждения всегда отличаются необыкновенной устойчивостью, образуются и изменяются не иначе как веками невидимых трудов, целых рядов поколений. Сообщить массе даже нерядовых сословий новые убеждения или изменить старые ее убеждения отдельному писателю или журналу почти невозможно. Это труднее, чем пробуравить скалу. Масса люди, не имея ни времени, ни склонности, ни способности к продолжительному упорному мышлению, одарена, так сказать, отражательной силою по отношению к действию самых логических, самых красноречивых убеждений. Хоть кол на голове теши, она все-таки будет держаться своего, извека ей переданного, привычного и действием общественной среды ей усвоенного. Чтобы увериться в справедливости сказанного, стоит только всякому мыслящему и имеющему претензию на убеждение человеку припомнить, многих ли случалось ему в жизни в чем-либо убедить или переубедить и часто ли ему самому случалось бывать в чем-либо убежденным или переубежденным другими. Но если масса (большинство) так мало податлива убеждениям вообще, то такие убеждения, которые составляли бы нравственный принцип деятельности, перевешивающий внушения интереса, апатии, рутины, встречаются еще несравненно реже. А ведь только такое убеждение и имеет практическое значение: только такие убеждения и можно ценить, если они полезны и благотворны; таких только и следует бояться, таким только и стоит противодействовать, если они вредны и пагубны.
Но редки ли, часты ли убеждения вообще, а живые убеждения в особенности,самым худшим проводником убеждений должно признать периодическую печать, особенно же ежедневные газеты. Разнообразие трактуемых ими предметов препятствует сосредоточению внимания, этому первому условию приобретения какого бы то ни было убеждения. Нынче говорится о восточном вопросе, завтра о люксембургском, послезавтра об улучшении быта духовенства, потом о системе общественного воспитания, об обрусении Западного края, о судебной реформе, затем снова возвращаются к восточному вопросу и т. д., и т. д. И все это читается слегка, между прочим, среди тысячи сообщаемых текущих новостей, отвлекающих внимание. Каким образом может образоваться, а тем более измениться убеждение чтением такого рода? По отношению к убеждениям большие серьезные сочинения имеют несравненно большее влияние, хотя также не прямое и не непосредственное. Только немногие люди имеют время, склонность и способность их обдумывать и этим путем почерпать новые или изменять старые убеждения. Эти-то немногие люди медленно сообщают их далее, преимущественно посредством школы (в которой молодой ум, еще не развлеченный житейскими заботами, еще гибкий по природе своей, питается ими и усвоивает их себе) или посредством небольших кружков людей мысли (сообща вырабатывающих новые убеждения, из коих кое-что мало-помалу входит и в общее сознание).
Это бессилие периодической, и особенно ежедневной, печати распространять и изменять убеждения вполне подтверждается опытом. Например, в двадцатых годах нынешнего столетия явилось во Франции учение сен-симонистов. Сочинения Сен-Симона были усвоены немногими учениками. Они отыскивали с величайшими стараниями новых адептов и составили, наконец, небольшой кружок поклонников новой школы. Для ее распространения стали они издавать журнал "Le globe" [14]*. Много ли приобрел он им сторонников? Почти никого. Такой же ничтожный результат имел и орган фурьеристов "Democratie pacifigue" [15]*, Скажут, что учения эти не распространились потому, что здравый смысл публики отвергал эти эксцентрические теории; однако же путем отдельных трактатов и личной изустной пропагандою нашли же они себе последователей - и весьма талантливых. Возьмем пример учения, получившего большое распространение и вошедшего в жизнь многих государств,- учения о свободной торговле. Оно проложило себе путь в убеждения публики кафедрами и курсами политической экономии, прениями в палатах, личной изустной пропагандой; но где тот ежедневный журнал, которому оно было бы обязано своим успехом?
Неужели, однако, периодическая печать, почитаемая одной из главных общественных сил нашего времени, в сущности, ничтожна по своему влиянию? Неужели один предрассудок возлагает на нее такие упования и возбуждает против нее такие опасения? Нет, периодическая, и особенно ежедневная, печать составляет действительно огромную силу; но сила эта основана не на распространении убеждений, а на пробуждении и уяснении интересов, на возбуждении в этих интересах сознания своей силы. Газета, умевшая подметить какой-нибудь интерес, существующий в публике, и оценить его важность, пишет ряд передовых статей, которые его уясняют. Читая статью, читатель видит в ней изложение того, что он думал. Да ведь это мои мысли, восклицает он не без внутреннего удовольствия, чувствуя себя польщенным тем, что высокий газетный авторитет вторит его мыслям. Однако же по большей части читатель несколько ошибается; то, что он считает своими мыслями, были только более или менее неясные, неотчетливые, урывочные ощущения,- и только после прочтения их изложения в газете уясняются они для него самого. Что случилось с одним, то случается и с сотнями, с тысячами читателей. Каждый желает поделиться уясненными ему его интересами с другими и узнает, что они не исключительно ему свойственны, а составляют мнение большинства его знакомых. Таким образом интересы публики не только уясняются, но получают сознание своей силы, возвышаются на степень общественного мнения. Газеты, следовательно, имеющие действительно общественное значение, суть как бы акушеры общественного мнения, помогающие ему явиться на свет Божий. Справедливость этого также не трудно доказать самыми убедительными примерами. Газета, имеющая наибольшее общественное влияние, есть, без сомнения, английский "Times". Но именно она и не проповедует никаких своих мнений, а старается только искусно изложить те, которые господствуют в английском обществе о том или другом вопросе, подметить английские общественные интересы, уяснить их и, таким образом, возвести на степень общественной силы. Я позволю себе привести небольшую выписку из сочинения Кинглека оКрымской войне, в котором, по случаю влияния этой газеты на характер восточной войны, рассказывается история происхождения знаменитой газеты и той методы, руководствуясь которой она достигла своего влияния. В Англии существовала издавна компания, собиравшая всевозможные новости, рекламы, объявления и печатавшая их в издаваемом ею листке. "Несколько лет тому назад,- говорит Кинглек,- руководители компании заметили, что один важный разряд новостей был неполон и недостаточен. Казалось, что каждому англичанину было бы приятно знать, не отходя от своего камина, что думает масса его соотечественников о главных вопросах дня. Письма, получаемые от корреспондентов, доставляли уже некоторые средства добывать этого рода сведения, и руководителям компании казалось, что с некоторым трудом и за умеренные издержки можно удостовериться в том, какие мнения начинают входить в силу, и предвидеть направление, которое примет их поток. Говорят, что с этим намерением стали они употреблять несколько лет тому назад одно не имевшее занятий духовное лицо, одаренное тонкостью и проницательностью. На него была возложена обязанность слоняться по публичным местам и выслушивать, что думают люди о главных современных вопросах. Ему незачем было прислушиваться к крайним глупостям и еще менее - к мнениям самых умных людей. Его обязанность состояла в том, чтобы выжидать, пока он не заметит, что какая-либо общая обиходная мысль начала повторяться во многих местах и многими людьми, по всем вероятностям, никогда не видавшими друг друга. Эта общая мысль и составляла ту добычу, которую он искал и которую приносил домой к своим хозяевам. Он так искусился в этом упражнении, что, пока он служил компании, она редко бывала вводима в заблуждение, и хотя впоследствии часто бывала надуваема на охоте за сведениями этого рода, но никогда не упускала делать все от нее зависевшее в поисках за сердцем нации".
"Вооружившись данными, таким образом собранными, руководители делали нужные приготовления для их распространения; но они не утверждали смело, что добытое ими мнение именно составляет общественное мнение страны. Метода их заключалась в следующем: они заставляли рассуждать ловких публицистов в пользу мнения, которое, как они думали, нация уже и без того готовилась принять; и если предположить, что полученные ими сведения были верны, то доказательства их, конечно, должны были выслушиваться весьма охотно. Те, которые уже составили себе мнение, видели его установленным и доказанным с гораздо большим искусством, нежели они сами могли бы это сделать; те же, которые еще не успели себе составить этого мнения, весьма сильно к тому побуждались, видя путь, избранный компанией, которая (как всем было известно) употребляла все старания, дабы следить за изменениями духа общества".
"Отчет, который газета давала в мнении, составляемом себе публикою, был столь тесно смешан с доказательствами в пользу этого самого мнения, что тот, кто заглядывал в газету собственно для того, чтобы узнать, как думают другие, поражался при чтении силой доказательств; с другой же стороны, тот, кто воображал, что руководствуется силою логических доказательств, в сущности, только повиновался путеводителю, который сообщил ему, что общество уже пришло к соглашению, заставляя и его идти вместе с толпою. Подобно тому, как произнесение пророчества иногда составляет главный шаг к его выполнению, так и молва, утверждающая, что масса приняла известное мнение, часто производит то совпадение мыслей, которое было преждевременно объявлено уже существующим. Из действия этого двоякого процесса проистекало, конечно, что мнение английской публики было вообще в согласии с тем, что писала компания; и чем более смотрели на газету как на истинное выражение народного духа, тем обширнейшую публичность получала она..."
"Но, хотя компания имела в руках всю эту власть, характер ее был такого рода, что она не могла употреблять ее произвольным, капризным, пагубным образом без того, чтобы не нанести большого вреда своей странной торговле; ибо по самой своей сущности характер ее был не самовластный, а представительный: она была принуждена самим законом своего существования быть в сколь возможно теснейшем согласии со всею нацией".
И у нас есть подобный пример. Газета с наибольшим числом подписчиков, с наибольшим влиянием - без сомнения "Московские Ведомости". Проповедует ли она какое-либо новое учение, навязывает ли свои убеждения публике? В большинстве случаев - нет. Она только с верным тактом схватывает тот интерес, который уже существует в обществе, хотя, по всем вероятиям, и не имеет к своим услугам проницательного духовного лица, которое уведомляло бы ее о состоянии общественного мнения. Такое лицо даже мало бы помогло ей, потому что у нас нельзя еще подслушать общественное мнение: его надо прежде пробудить. Такому умению подметить общественные интересы обязаны "Московские Ведомости" своим успехом в польском вопросе, в вопросе о классическом методе образования в средних учебных заведениях. Но те же "Московские Ведомости" показывают, что там, где они удаляются от той методы, которая составляет их силу и значение, они лишаются своего влияния. "Московские Ведомости" в торговой политике защищают систему свободной торговли, теорию излишества денежных знаков и т. д., и, несмотря на обширный круг читателей газеты, эти проповедуемые ими теории не прививаются; напротив того, все показывает, что фритредерство со своими суккурсалиями все более и более теряет у нас почву под ногами, что общественное мнение, весьма фритредерски настроенное лет семь тому назад, постепенно приходит к более здравому взгляду на экономические интересы России.
Где, следовательно, наш "Times" уклоняется от своего первообраза, там и действие его ничтожно. Новых убеждений или изменений старых не проведешь посредством ежедневной газеты. Итак, сила периодической прессы не самостоятельная и самобытная, а только условная, находящаяся в теснейшей зависимости от интересов, существующих в публике помимо ее. Если эти интересы не подмечены прессой, если личные убеждения редакции заслоняют от нее интересы большинства,- действие газеты будет ничтожно; если она вздумает проводить идеи, противоречащие интересам публики,- оно будет еще ничтожнее. Вся сила периодической печати заключается в согласовании с ними.
Ежели поэтому интересы, существующие в обществе, находятся в противоречии с интересами и целями правительства, то не может быть никакого сомнения, что правительство по необходимости должно прибегать к средствам обуздания прессы, дабы воспрепятствовать ей возбуждать эти противуобщественные или противуправительственные интересы, уяснять их публике и показывать ей их силу. Тут совершенно уместен такой же образ действия, который с крайнею строгостью наказывает простое легкомыслие, если оно может причинить неисчислимые бедствия стране. Но представим себе, что страна, ограждаемая карантином от заразы, населена племенем, не имеющим предрасположения к той эпидемической болезни, которая господствует в данное время. Уместно ли будет, единственно ради сохранения общепринятого правила, для однообразия и симметрии, из подражательности иностранным карантинным постановлениям, расстреливать провинившихся в нарушении карантинных правил? Не достаточно ли будет в этом случае подвергать нарушителей взысканиям на общем юридическом основании соответствия наказания с виновностью преступника? Не очевидно ли, далее, для всякого добросовестного человека, что в русском обществе противуобщественных, противугосударственных, противуправительственных интересов вовсе не существует, а следовательно, и русская периодическая печать (по самому положению своему, независимо от ее доброй воли), будучи могущественна для добра, совершенно бессильна для зла. По отношению к ней, следовательно, случая самозащищения - необходимой обороны - не существует; и ежели какой-либо журнал провинится против постановлений о печати, то эта вина никак не может угрожать какими-либо общественными бедствиями, даже в самых малых размерах, ни теперь, ни в ближайшем будущем, настолько, насколько человеческая проницательность, а следовательно, и человеческая заботливость хватать может. Следовательно, по состоянию общественного духа в России, обыкновенное судебное преследование, воздавая должное юридическое возмездие провинившемуся против постановлений о печати, вполне достаточно для своей цели,- и, следовательно, система административных предостережений не коренится в нуждах и потребностях народных, а есть продукт, родившийся при другой обстановке, при других жизненных условиях, к нам из чужи занесенный.
Примеров этих достаточно, чтобы выяснить, что надо понимать под европейничаньем в учреждениях, в правительственных мероприятиях.
3. Третья форма европейничанья (и притом самая пагубная и вредная) состоит в смотрении на явления внутренней и внешней жизни России с европейской точки зрения и сквозь европейские очки. Этот взгляд, во что бы то ни стало старающийся подводить явления русской жизни под нормы жизни европейской, делая это или бессознательно (вследствие иссякновения самобытного родника русской мысли), или даже сознательно (с тем, чтобы придать этим явлениям почет и достоинство, которого они были бы будто лишены, если бы не имели европейского характера), произвел много недоумении и всяческой путаницы в области науки и неисчислимый вред на практике. Мы не будем рассматривать следствий первого рода, а обратим внимание на некоторые только примеры, в которых выказалось (или необходимо должно выказаться) вредоносное влияние этого вида европейничанья на внутренней и внешней жизни России.
В Соединенных Штатах две главные партии, на которые разделяются тамошние политики, носят названия республиканцев и демократов. Названия эти заимствованы из чуждого Америке европейского порядка вещей и поэтому вовсе не выражают сущности стремлений означенных партий. Что значит республиканская партия в стране, где нет монархии и где никто к ней даже не стремится? Что значит демократическая партия там, где все общество устроено на демократических основаниях? Собственно говоря, американские республиканцы суть защитники политической централизации, а демократы - защитники политического обособления штатов. Здесь заимствование из чуждого европейского мира не пошло, однако же, дальше названия и потому представляет лишь номенклатурную путаницу, доходящую до того, что американские демократы суть именно представители аристократических тенденций тамошнего общества. Но эта номенклатурная путаница не имела практического влияния, потому что американцы привыкли жить собственною жизнью. У нас, к -несчастью, заимствование номенклатурное производит путаницу гораздо более существенную, потому что наши высшие общественные классы, привыкшие жить умственно чуждою жизнью, невольно переносят вычитанные и высмотренные ими европейские идеалы на действительную жизнь, приурочивая их к нашим общественным явлениям, тожественным по названию с европейскими,- названию, данному на основании самой поверхностной аналогии. Таким образом появились на Руси аристократия и демократия.
Самое слово "аристократ, аристократка" произошло у нас недавно, вместе с великосветскими повестями, наводнявшими одно время нашу литературу и заставлявшими биться сердца провинциальных барынь желанием заслужить это лестное название, уподобив себя, свой образ жизни и господствующий в их домах тон тому представлению, которое они соединяли со словом "аристократия". Аристократия, аристократизм в применении и к России и к русскому обществу не означали и не означают ничего другого, как светский лоск и тон, господствующий в богатых столичных домах, ничего другого, как людей, в течение нескольких поколений успевших, с значительною степенью совершенства, перенять манеры прежних французских маркизов или нынешних английских лордов. Другого смысла русский аристократизм, русская аристократия не имеют. Но там, где нет внутреннего содержания, там внешность, имя, название - все. И вот появились у нас и органы мнимого общественного мнения с аристократическими тенденциями.
Как нелепы и вместе вредны такие из чужого заимствованные взгляды - можно видеть из тех выводов, к которым они приводят. Западная аристократия не есть явление специально свойственное какому-либо из европейских государств, а институт по происхождению своему общеевропейский в полном смысле этого слова, получивший некоторую национальную окраску лишь впоследствии, когда народы, входившие в состав единой Франкской монархии, в значительной степени обособились, как об этом было говорено выше. Естественно, что такая общность происхождения вела к солидарности всех европейских аристократических интересов. Поэтому, когда французская революция объявила у себя дома войну насмерть аристократически-феодальным учреждениям, все аристократии почувствовали себя уязвленными. Даже Англия, пользовавшаяся у себя дома свободными учреждениями, сочла необходимым собрать все свои силы для защиты аристократического принципа. Зная дух, которым во все времена руководствовалась английская политика, нельзя предполагать, чтобы одно бескорыстное негодование (возбужденное безумствами, неистовствами и преступлениями, которыми ознаменовалась французская революция) составляло побудительную причину, заставившую Англию броситься в достопамятную двадцатилетнюю борьбу с Францией,- борьбу, которая окончилась видимым поражением Франции, в сущности же низвергла аристократический принцип не только на материке, но и в самой Англии. Солидарность всех европейских аристократий была истинною побудительною причиною той борьбы, которая составила историческое содержание конца XVIII и начала XIX века, что и подало повод французским демократам толковать о союзе аристократий и монархий против свободы и блага народов.
В соответствии этому и наш подражательный аристократизм "Вести" и ее партии не мог не прильнуть к этой всеобщей аристократической солидарности и стал требовать союза между мнимой русской аристократией с весьма не мнимым польским шляхетством и остзейским баронством. Какого бы кто ни был мнения об этом последнем - несомненно, что польское шляхетство есть исконный, коренной и злейший враг русского народа. Итак, обвинения французских демократов против союза европейских аристократий на гибель свободы и благосостояния народов не применяются ли в полной мере к той партии, которая является защитницей и покровительницей польского шляхетства,- которая говорит, что польский пан ближе к ее сердцу, чем западно-русский мужик? Не проповедует ли она действительно пагубы русского народа, являясь ходатаем и защитником злейшего его врага? Вот к чему приводит подражательство; вот результаты перенесения европейских взглядов и тенденций на русскую почву.
Но если у нас есть европействующие аристократы, у нас так же точно есть и европействующие демократы. Припомним статьи, писанные из нашего демократического лагеря (вроде "Национальной бестактности" [16]), припомним союз наших демократов с польскою справою[17]*- и мы увидим, что и демократическое европейничанье так же точно готово было предать русский народ в жертву его злейшим врагам, принимающим, чтобы вернее вредить ему, и аристократическую и демократическую личину.
Так как и аристократия и демократия составляют действительные элементы, действительные силы европейского общества, то, наряду с исключительными узкими проявлениями их (в виде юнкерства и в виде демагогии, прозванной красною), с той и другой стороны не только можно указать на действительно здоровые проявления этих элементов европейской жизни (на явления, подобные аристократизму графа Бисмарка и демократизму графа Кавура или Гарибальди); но эти здоровые стороны составляют даже главнейшую силу обеих партий. Напротив того, наше аристократическое и демократическое европейничанье, за неимением внутреннего содержания, должно по необходимости представлять явление, принадлежащее к разряду карикатурных. Что наше юнкерство есть явление заносное, гибридное, ублюдочное, в том, кроме газеты "Весть", едва ли кто сомневается. Чтобы заразиться им, надобно было долгое время вдыхать шляхетские или рыцарские миазмы, так сказать, наполнить ими свою душевную и умственную пустоту, чтобы произвести на свет Божий уродство, подобное теории слияния живучих аристократий наших окраин под господством мертворожденной аристократии нашего государственного ядра,- дабы сообща руководить народом и этим окольным, невозможным путем произвести государственное объединение, когда народ государственных окраин или уже составляет одно этнографическое и органическое целое с народом государственного ядра, или ничего иного не желает, как слиться с ним в такое единство, а аристократии этих окраин составляют единственное к тому препятствие. При таком невозможном союзе аристократии государственного ядра (если бы она даже существовала) ничего не оставалось бы делать, как содействовать разъединяющим целям своих союзниц.
Но если не русское происхождение этого лжеаристократизма очевидно и никем не оспаривается, то зато нашему лжедемократизму или полнейшему проявлению его, известному под именем нигилизма, хотят во что бы то ни стало приписать русское доморощенное происхождение. Когда наши европейские друзья твердят на все лады, что русское общество и русский народ разъедены самого пагубного свойства социалистическими, материалистическими, демократическими учениями, когда, по их словам, русский демократизм угрожает благосостоянию Европы, так как прежде угрожал ей русский абсолютизм, то этому удивляться нечего, это в порядке вещей - a la guerre comme a la guerre[18]*. Но вот что удивительно: каким образом газета, подобная "Московским Ведомостям" (обыкновенно столь здраво смотрящая на вещи), под влиянием справедливого, впрочем, недовольства нашею системою общественного образования - обращает нигилизм в произведение русской почвы? Это решительно непонятно. Нигилизм - не более не менее как одна из форм нашего европейничанья, и как ни плохи наши гимназии и наши университеты - не они, однако же, произвели эту язву, и как ни полезна, может быть, классическая система учения - не она излечит нас от этой язвы.
Что такое нигилизм? Нигилизм есть последовательный материализм, и больше ничего. Материализм несколько раз уже получал большое распространение в европейском обществе: в XVII веке господствовал он в Англии, в XVIII - во Франции, откуда распространился между высшими классами прочих государств и даже России. Реакцией против этого материализма был германский идеализм, который теперь, в свою очередь, под совокупным влиянием протестантизма (отвергающего всякое положительное религиозное содержание христианства), гегелизма (доведенного до своего крайнего последовательного развития) и, наконец, успехов положительных наук дошел до полнейшего материализма и атеизма. Между тем для жившей задним умом официальной России все еще Франция, по старой памяти, казалась олицетворением всех антисоциальных, антирелигиозных, противонравственных учений; а скромная, глубокомысленная Германия олицетворяла собою противодействующий этим зловредным направлениям спасительный идеализм. И вот нашей системе общественного воспитания был придан исключительно немецкий характер. Не так еще давно молодым людям, отправлявшимся за границу, строго возбранялся въезд во Францию как в страну нравственно-зачумленную, тогда как зараза давно уже оставила французскую почву и перешла в Германию.
Без самобытного развития, привыкши верить на слово нашим иностранным учителям и в последнее время будучи обучаемы исключительно немецкою наукою, мы заразились самоновейшим и самомоднейшим ее направлением, которое не встречало ни внутреннего, ни внешнего противодействия. К какой нации принадлежит Фохт, Молешотт, Фейербах, Бруно Бауер, Бюхнер, Макс Штирнер - эти корифеи новейшего материализма? Разве они русские или воспитанники русских гимназий, сделавшиеся нигилистами от недостаточно глубокого изучения латинских и греческих классиков? Разве русского происхождения и те учения, которые хотя и не могут быть названы чисто материалистическими, но которые, однако же, служат необходимыми подпорами материализма, как то: Дарвиново учение о происхождении видов, Гукслеевы выводы о близости человека к обезьянам, Боклево отвержение человеческой свободы на основании добытых статистикою результатов? [19] Что привнесли русские в эту сокровищницу материалистических учений? Ничего. Самое имя нигилизма, хотя получило, по-видимому, на Руси свое происхождение, очевидно, основано на книге Макса Штирнера "Jch stelle mein Sach auf nichts" [20]*, с филистерским цинизмом посвященной "meinem lieben Julchen[21]*.
Мы и тут повторяли, как попугаи, чужие слова и мысли, как наши деды повторяли учения энциклопедистов, а отчасти учения мистиков, как наши отцы учения германского трансцендентального идеализма. Если эти учения, получавшие некоторое распространение в русском обществе в былые времена, не могут считаться явлениями русской жизни, то почему же приписывается это нигилизму, имеющему столь же очевидное иноземное происхождение? Или, может быть, со свойственной подражателям склонностью преувеличения, мы утрировали заимствованное нами учение? К счастью или к несчастью, наши учителя не оставили нам даже и этой возможности отличиться. Когда утверждают, что человек есть прямой потомок гориллы или орангутанга, что мысль есть такое же отделение мозга, как урина - отделение почек, что считать что-либо священным - столь же нелепый обычай, как табу островитян Полинезии, то остается ли еще какая-нибудь возможность к утрировке?
Со всем тем, однако, если в нигилизме есть что-нибудь русское, то это его карикатурность. Но это свойство разделяет он и с русским аристократизмом, и с русским демократизмом, и с русским конституционализмом, одним словом - со всяким русским европейничаньем. Как бы ни были грубы, как бы ни были дики учения, но ежели они (как новейшие материализм, коммунизм, или цезаризм) представляются результатом долговременного развития, попавшего на ложную дорогу, или следствием непримиримых противоречий, дошедших до взаимного отрицания различных сторон жизни, то эти учения и эти общественные явления плод отчаяния целых поколений - имеют величавый трагический характер. Когда же эти самые учения не вызваны внутреннею жизнью общества и не более как сбоку припека, то эта трагическая величавость заменяется карикатурностью и уродливостью. Каким же образом понять после этого странные оправдания проживательства за границею для образования детей в иностранных школах, во избежание язвы нигилизма, когда из этих-то именно школ и произошел чистокровный нигилизм, по отношению к которому наш нигилизм составляет лишь слабый сколок и бледный отпечаток?
Но и нигилизм, и аристократизм, и демократизм, и конституционализм составляют только весьма частные проявления нашего европейничанья; самый общий вид его, по-видимому менее зловредный, в сущности же гораздо опаснейший их всех, есть наше балансирование перед общественным мнением Европы, которую мы признали своим судьею, перед решением которого трепещем, милость которого заискиваем. Такое отношение к иностранному общественному мнению, даже если бы оно не было радикально-враждебно всему русскому, не может не лишить нас всякой свободы мысли, всякой самодеятельности. Мы уподобляемся тем франтам, которые, любя посещать общество, не имеют уверенности в светскости своих манер. Постоянно находясь под гнетом заботы, чтобы их позы, жесты, движения, походка, костюм, взгляды, разговоры отличались бонтонностью и коммильфотностью,- они, даже будучи ловки и неглупы от природы, ничего не могут сделать кроме неловкостей, ничего сказать - кроме глупостей. Не то же ли самое и с нашими общественными деятелями, беспрестанно оглядывающимися и прислушивающимися к тому, что скажет Европа; признает ли действия их достойными просвещенного европеизма? Фамусов, ввиду бесчестия своей дочери, восклицает: что скажет княгиня Марья Алексеевна!
- и этим обнаруживает всю глубину своего нравственного ничтожества. Мы возвели Европу в сан нашей общей Марьи Алексеевны, верховной решительницы достоинства наших поступков. Вместо одобрения народной совести, признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх перед приговорами Европы, унизительно-тщеславное удовольствие от ее похвал.
Возьмем определенный, всем известный пример. Европа обвиняет нас в честолюбивых видах на Константинополь, и мы стыдимся этого обвинения, как будто и в самом деле какого-нибудь дурного поступка. Англия завладела чуть не всеми проливами на земном шаре; неизвестно с какой стати захватила скалу на испанской территории, господствующую над входом в Средиземное море; а по отношению к нам считается непозволительным хищничеством добиваться свободного входа в наш собственный дом, обладание которым притом сопряжено с лежащей на нас нравственной обязанностью - выгнать турок из Славянской и Греческой земли. Мы, конечно, можем утверждать факт, что в данное время не имеем этого намерения, как действительно не имели перед восточной войной, как, к сожалению, не имеем (без сомнения) и теперь; но становиться на европейскую точку зрения и видеть в самом желании овладеть Цареградом, выгнать турок, освободить славян какое-то посягательство на права Европы - это непростительное нравственное унижение. Я не говорю здесь о языке дипломации (у нее свой условный язык, своя условная политическая нравственность: ей приходится с волками жить - по-волчьи выть), а имею в виду только выражение русского общественного мнения. И француская дипломация не говорит о рейнской границе, но это не мешает французскому общественному мнению свободно выражать свои мысли и желания об этом предмете, хотя законность их подлежит гораздо большему сомнению, чем законность желаний России. Точно так же чураемся мы обвинения в панславизме, как будто честный русский человек, понимающий смысл и значение слов, им произносимых, может не быть панславистом, т. е. может не стремиться всеми силами души своей к свержению всякого ига с его славянских братии, к соединению их в одно целое, руководимое одними славянскими интересами, хотя бы они были сто раз противуположны интересам Европы и всего остального света, до которых нам нет и не должно быть никакого дела.
Америка считает между своими великими людьми одного человека, который не освободил ее от чужеземного ига (как Вашингтон), не содействовал к утверждению ее гражданской и политической свободы (как Франклин, Адаме, Джеферсон), не освободил негров (как Линкольн), а произнес только с высоты президентского кресла, что Америка принадлежит американцам,- что всякое вмешательство иностранцев в американские дела сочтут Соединенные Штаты за оскорбление. Это простое и незамысловатое учение носит славное имя учения Монроэ и составляет верховный принцип внешней политики Соединенных Штатов[22]. Подобное учение должно бы быть и славянским лозунгом; и никакой страх ни перед какой Марьей Алексеевной не должен удерживать нас от громкого его произнесения во услышание всем, кто пожелает слышать.
Но в одних ли внешних делах имеет влияние голос всегда во всем и постоянно враждебной Европы на наш образ мыслей, на наши поступки? Поверив на слово Европе, что Екатерина совершила великое политическое преступление, присоединив к России искони русские земли и тем исполнив вековое томительное желание миллионов русского народа, чуть-чуть не было совершено действительное преступление против русского народа, с самыми гуманными целями и намерениями. Страх перед укором в религиозной нетерпимости со стороны Европы заставил принять сторону столь толерантных пасторов и баронов против обращавшихся в православие латышей и эстов, доказывавших тем их глубокое стремление слиться с русским народом, с которым их предки или родичи заодно клали основание Русскому государству. Но лучше остановиться на первых же примерах влияния страха перед Европой на нашу внутреннюю политику и обратиться к внешней истории, где скрывать нечего, где счеты яснее и лучше видно, что мы выиграли и что проиграли, становясь на европейскую точку зрения и надевая европейские очки, чтобы смотреть на наши дела и интересы.
После великой национальной политики императрицы Екатерины, воссоединившей запад России с востоком, придвинувшей Россию к Черному и Азовскому морям, на пространстве от Днепра до Кубани,- мы пришли в бескорыстный ужас от неистовств французской революции, когда она уже сама собою приходила к концу, и в не менее бескорыстное соболезнование к неудачам бескорыстной Австрии. И вот великий Суворов украсился титулом князя Италийского, а русское оружие озарилось неувядаемой славой. Нравственный результат войны 1799 года был велик, показав, к чему способно русское войско под предводительством русского военного гения; но практически полезных результатов она не только не имела, но и не могла иметь, каков бы ни был ее исход. Наполеон без нас смирил революцию и явился охранителем и восстановителем порядка. Честолюбие его еще не успело выказаться, так что и против него не представлялось необходимости принимать заблаговременных мер. Историческая борьба между Англией и Францией, в которой последняя лишилась всех своих колоний, естественным образом вела того, кто взялся быть носителем и представителем ее судеб и стремлений, к желанию померяться со счастливою соперницею. Неисполнение условий Амьенского мира[23] доставило к тому достаточный предлог. Высадка угрожала берегам Англии. Ее деньги и естественное желание Австрии попытаться возвратить потерянное отвлекли на эту последнюю удар, предназначавшийся Англии. Какое, казалось, нам до всего этого дело? Но мы стояли на европейской точке зрения и, уже зная, как Австрия и Англия платят за бескорыстное желание помочь им, тем не менее приступили к новому союзу с этими бескорыстными державами. Война 1805 года не имела и нравственных результатов войны 1799 года. Война 1807 года была необходимым ее продолжением[24]. На этот раз честь России действительно требовала войны. Окончивший ее Тильзитский мир не принадлежит к числу славных миров России, но зато он был, может быть, самым выгодным когда-либо заключенным Россией трактатом. Он доставил ей Белостоцкую область, Финляндию и Бессарабию - и только потому не доставил Галиции, Молдавии и Валахии, не утвердил самобытности и независимости Сербии, что Россия сама этого не захотела, смотря на все с европейской точки зрения, и с высоты европейства предпочла независимость Ольденбурга независимости Сербии и Славянства[25]. Последовавшая от такого взгляда война 1812 года имела опять великие нравственные результаты для России, могла бы иметь и великие результаты практические, если бы, помирившись с Наполеоном, предоставили Германию и Европу их собственной судьбе.
После 1815 года заняла Россия, по-видимому, царственную роль в Европе; но, имея политический центр своей деятельности не внутри, а вне себя, преследуя идеально-общеевропейские цели, Россия служила политике Меттерниха и (как громоотвод) отводила от нее заслуженную ненависть, скопляя ее на свою сторону. Меттерниху удалось воспользоваться европейской точкой зрения, на которой стояла Россия, чтобы вдвойне обморочить ее: во-первых, вселяя в нее ужас к заговорам карбонариев и к демократическим волнениям, которые (повторяю еще раз), в сущности, столько же ее касались, сколько и возмущение тайпингов; во-вторых, заставляя ее видеть демократическую революцию в священном восстании греков. Этим удалось австрийскому министру вырвать из рук России честь сделаться единственной помощницей и участницей в борьбе ее единоверцев. Эту славу разделили с ней и другие лицемерные друзья греков, эксплуатировав что можно было из полезных результатов священной борьбы[26].
Вместо того чтобы быть знаменосцем креста и свободы действительно угнетенных народов, мы сделались рыцарями легитимизма[27], паладинами консерватизма, хранителями священных преданий версальской бонтонности, как оно и прилично ученикам французских эмигрантов. Чем искреннее и бескорыстнее усвоивали мы себе одну из европейских точек зрения, тем глубже ненавидела нас Европа, никак не хотевшая верить нашей искренности и видевшая глубоко затаенные властолюбивые планы там, где была только задушевная преданность европейскому легитимизму и консерватизму. Эта ненависть не смущала наших консерваторов; они гордились ею, и она казалась им совершенно естественною. Как же в самом деле было не ненавидеть Россию, грозную защитницу и охранительницу здравых начал общественности и порядка,- этому сброду демократов и революционеров всех цветов? В симпатиях же Друзей порядка и всех консервативных сил они нисколько не сомневались. Наши прогрессисты также не смущались ненавистью европейского общественного мнения, также находили ее естественной, но только не гордились ею, а стыдились ее, как заслуженного наказания за наши антипрогрессивные стремления.
Но вот настала Восточная война. Полезные действия ее у нас превозносятся применительно к пословице: "Гром не ударит, русский мужик не перекрестится". Но едва ли не справедливее приписать те благодетельные внутренние реформы, которые последовали за Парижским миром, не военной неудаче, а единственно благому почину императора Александра, который, без сомнения, предпринял бы их так же точно и при всяком другом исходе Восточной войны. Война эта, однако же, не осталась без действительно благодетельных последствий. Она показала нам, что ненавидела нас не какая-либо европейская партия, а, напротив того,- что, каковы бы ни были разделяющие Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России. В этом клерикалы подают руку либералам, католики - протестантам, консерваторы - прогрессистам, аристократы - демократам, монархисты - анархистам, красные - белым, легитимисты и орлеанисты 18бонапартистам. Прислушайтесь хоть к толкам во французском законодательном собрании о внешней политике империи. Та или другая оппозиционная партия находит слова осуждения и для итальянской, американской, и для германской политики французского правительства; но все партии согласны и между собою, и с императорским правительством в оценке его восточной политики, поскольку она была враждебна России. Та общая (поглощающая все различия партий и интересов) ненависть к России, которую и словом и делом обнаружила Европа, начала наконец открывать нам глаза. К сожалению, это отрезвляющее действие восточной войны не было довольно сильно, потому что ему не помогало хотя сколько-нибудь свободное публичное слово.
Всякое оскорбительное слово о России было тщательно недопускаемо до нашего слуха, точно до слуха молодой девушки, девственную чистоту и деликатность которой могло бы нарушить все непристойное и грубое. От официальной защиты русского интереса все еще продолжало веять казенщиной, которая нам претила. Мы так привыкли к официальной лжи, что нам виделась и слышалась ложь даже там, где была одна святая истина.Большинство образованных людей не могло еще отстать от старой привычки смотреть европейскими глазами на все наши дела и считало себя весьма проницательным, думая про себя, что Европа ополчилась на нас, дабы наказать нашу нестерпимую гордыню. Нашу гордыню - любопытно было бы посмотреть на эту диковину! В чем, когда и где проявлялась она? Еще после Восточной войны ходила по рукам рукопись, справедливо или нет приписываемая профессору Грановскому, где именно представлялась Восточная война справедливым возмездием за нашу политическую гордыню, хотя, в сущности, она была произведена выходившими из границ политическим смирением и скромностью. Я не смею утверждать, чтобы означенная рукопись была действительно произведением знаменитого профессора; но ежели она и подложная, то при более национальном направлении общественного мнения, конечно, никто бы не вздумал приписывать перу всеми уважаемого лица взглядов такого рода.
Чтобы еще более раскрыть русские глаза на действительное отношение европейского общественного мнения к России, нужно было другое событие: вмешательство Европы в польские дела. То, чего не могла совершить Восточная война, совершило вмешательство Европы в польские дела, несмотря на то, что это вмешательство далеко не имело ни того оскорбительного характера, ни тех тяжелых последствий, как события 1853, 1854, 1855 и 1856 годов. Но на помощь раскрывающим глаза событиям явились тут - зарождавшиеся уже гласность и общественное мнение.
Все перечисленные здесь и поясненные примерами виды европейничанья суть, конечно, только симптомы болезни, которую можно назвать слабостью и немощью народного духа в высших образованных слоях русского общества. Но, будучи симптомами болезни, они составляют вместе и родотворную причину болезни, от которой она ведет свое происхождение и которая беспрестанно ее поддерживает. Болезнь эта в целом препятствует осуществлению великих судеб русского народа и может, наконец (несмотря на все видимое государственное могущество), иссушив самобытный родник народного духа, лишить историческую жизнь русского народа внутренней зиждительной силы, а следовательно, сделать бесполезным, излишним самое его существование,- ибо все лишенное внутреннего содержания составляет лишь исторический хлам, который собирается и в огонь вметается в день исторического суда. Какая же сила излечит нас от постигшего нас недуга и, упразднив в нем все, искажающее наш народный облик, обратит и эту болезнь к росту, как обратила уже татарское данничество и закрепощение народа? И прямое действие власти, и сила слова кажутся нам для сего недостаточными. Оскудение духа может излечиться только поднятием и возбуждением духа, которое заставило бы встрепенуться все слои русского общества, привело бы их в живое общение, восполнило бы недостаток его там, где он иссякает в подражательности и слепом благоговении перед чуждыми идеалами, из того сокрытого родника, откуда он не раз бил полноводным ключом, как во дни Минина, и начинал бить в более близкие к нам годины испытании 1812 и 1863 годов. Для избавления от духовного плена и рабства надобен тесный союз со всеми плененными и порабощенными братьями,необходима борьба, которая, сорвав все личины, поставила бы врагов лицом к лицу и заставила бы возненавидеть идолослужение и поклонение своим открыто объявленным врагам и противникам. Совершить это в силе только суровая школа событий, только грозный опыт истории. Эти целительные события, от которых придется (ходим ли или не хотим) принять спасительные уроки, уже восходят на историческом горизонте и зовутся восточным вопросом.
[1] * Натиск на Восток (нем.).
[2] В вопросе о происхождении государственности у восточных славян Данилевский следует так называемой "норманнской теории", выдвинутой в XVIII в. историками-немцами А. Шлецером и Г. Миллером и разделявшейся многими русскими историками XIX в. от Н. М. Карамзина до С. М. Соловьева; несостоятельность взгляда на варягов (скандинавов, норманнов) как на создателей Русского государства была доказана В. О. Ключевским, называвшим теорию нормаиистов "схематической притчей". В настоящее время наукой установлено, что захват варягами Киева и возведение на княжеский стол конунга Олега - всего лишь эпизод в истории Древней Руси.
[3] * Делать хорошую мину при плохой игре (фр.).
[4] Речь идет о драматическом событии начала Крымской войны: затоплении в сентябре 1854 г. семи военных судов Черноморского флота у входа в Севастопольскую бухту с целью не допустить флот противника в Севастополь.
[5] Эта мысль содержится в статье А. С. Хомякова "Картина Иванова. Письмо к редактору "Русской беседы"" (1858).
[6] * Парижских предметах роскоши (фр.).
[7] Пожар в Петербурге 28 мая 1862 г., в результате которого сгорело несколько торговых дворов и здание Министерства внутренних дел, вызвал много разноречивых толков в русском обществе. Как свидетельствует Н. С. Лесков в статье "Настоящие бедствия столицы" (1862), господствующим было мнение о том, что "Петербург горит от поджогов" и что существует связь между пожарами и "возмутительным воззванием, приглашающим к ниспровержению всего гражданского строя нашего общества" (речь идет о прокламации П. Г. Заичневского "Молодая Россия"). Позже П. А. Кропоткин допускал возможность того, что "какому-нибудь революционеру могла... прийти в голову мысль разрушить правительственную машину пожаром" (см.: Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1988.С. 179-180).
[8] См. примеч. 4 к главе шестой.
[9] По-видимому, Данилевский имеет в виду возникшую в конце 50-х гг. XIX в. в Константинополе по инициативе М. Л. Налбандяна (1829-1866) армянскую революционную группу "Партия молодых".
[10] Правительство Александра I, идя навстречу пожеланиям остзейских баронов, в 1816-1819 гг. освободило крепостных крестьян Эстляндии, Курляндии и Лифляндии без земли. В германских государствах процесс ликвидации крепостного права путем выкупа крестьянами феодальных повинностей завершился в 30-е гг. XIX в. По словам французского историка Э. Омана, "русская крестьянская реформа оказалась бесконечно более щедрой, чем подобная же реформа в соседних странах" (см.: История XIX века: В 8 т. / Под ред. Э. Лависса, А. Рамбо. М., 1938. Т. 6. С. 73).
[11] В ходе земской реформы, проводившейся в России в XIV в., была преобразована система местного управления: в центральных уездах страны наместников и волостелей заменили выбиравшиеся из местного дворянства губные старосты, в руки которых передавался суд и сбор "кормленного окупа" - шедшего в казну специального оброка.
[12] Германские племена англов и саксов до завоевания Британии в VII в. проживали между Эльбой и Рейном, т. е. к западу от полабских славян.
[13] * В силу самого этого обстоятельства (лат.).
[14] * "Глобус" (фр.).
[15] * "Миролюбивая демократия" (фр.).
[16] Статья Н. Г. Чернышевского (Современник. 1861. No 7).
[17] * С польским делом (от польск. sprawa - дело).
[18] * На войне как на войне (фр.).
[19] Имеются в виду взгляды английских ученых XIX в. Т. Гексли, продолжившего разработку дарвиновского учения о происхождении видов, и Г. Бокля - историка, который стремился объяснить развитие человеческого общества с позиций механистического детерминизма и эволюционизма.
[20] * "Я не ставлю мое дело ни во что" (нем.).
[21] * "Моей любимой Юльхен" (нем.).
[22] В 1823 г. президент США Дж. Монро в послании к конгрессу выдвинул принцип "Америка для американцев", ставший впоследствии идеологическим обоснованием для вмешательства США в дела латиноамериканских государств.
[23] Амьенский мир - мирный договор, подписанный 27 марта 1802 года Англией с Францией и ее союзниками - Испанией и Голландией.
[24] См. примеч. 1 к главе второй.
[25] В 1808 г. предводитель восставших сербов Кара-Георгий заключил с Россией Неготинский договор, который ставил Сербию под покровительство Александра I; русские гарнизоны заняли ряд сербских крепостей. Вскоре, однако, царь, обеспокоенный успехами Наполеона в Германии, приказал русскому командованию на Балканах покинуть Сербию. После захвата Наполеоном герцогства Ольденбургского, наследник которого был в родственных отношениях с Александром I, внимание России к балканским делам еще более ослабло.
[26] Речь идет о восстании в Греции в 1821 г. против турецкого ига и о борьбе греческого народа за независимость. Хотя независимость была обеспечена Греции победой России в русско-турецкой войне 1828-1829 гг., европейские державы навязали ей в качестве монарха немецкого принца, а Англия установила над ней свой контроль.
[27] Легитимизм-принцип восстановления "законных" прав прежних монархов, утративших свои владения.
Глас Божий: "сбирайтесь на праведный суд,
Сбирайтесь к Востоку народы!"
И, слепо свершая назначенный труд,
Народы земными путями текут,
Спешат через бурные воды.
Хомяков
Восточный вопрос не принадлежит к числу тех, которые подлежат решению дипломации. Мелкую текущую дребедень событий предоставляет история канцелярскому производству дипломации, но свои великие вселенские решения, которые становятся законом жизни народов на целые века, провозглашает она сама без всяких посредников, окруженная громами и молнией, как Саваоф с вершины Синая. Доказывать этого не надобно. Во всеобщем сознании важность, приписываемая восточному вопросу, такова, что никто и не думает втискивать его в узкие рамки дипломации, никому не приходит даже в голову предлагать конгресс для его решения; сама дипломация, берущаяся за многое, чувствует, что он ей не по плечу, и только старается отодвинуть самый приступ к его решению, чтобы дать время всем пользоваться настоящим перед страшным историческим кризисом, который на долгое время поглотит собою все внимание, все усилия народов, отодвинув на задний план все другие дела и заботы. Действуя таким образом, она, конечно, исполняет свою обязанность, состоящую в том, чтобы по мере сил своих сглаживать пути исторического движения и если не предотвращать, то замедлять и ослаблять столкновения.
Это относительное бессилие дипломации, эта невозможность решать важнейшие международные вопросы путем мирных переговоров считается многими признаком несовершенства того состояния, в котором еще находятся человеческие общества. Естественное и законное стремление к мирному развитию все более и более привлекает симпатии народов к биржевому взгляду на политику. Но если бури и грозы необходимы в физическом порядке природы, то не менее необходимы и прямые столкновения народов, которые вырывают судьбы их из сферы тесных, узкорациональных взглядов политических личностей (по необходимости судящих о потребностях исторического движения с точки зрения интересов минуты, при весьма неполном понимании его сущности) и передают непосредственному руководству мироправительного исторического Промысла. Если бы великие вопросы, служившие причиною самых тяжелых, самых бурных исторических кризисов, решались путем переговоров, с точки зрения самых искусных, самых тонких политиков и дипломатов своего времени,- как были бы жалки исторические результаты этих благонамеренных усилий, которые (при всей их благонамеренности, при всей человеческой мудрости, ими руководящей) не могли же бы предугадывать потребностей будущего, не могли бы оценить плодотворного влияния таких событий, которые с точки зрения своего времени нередко считались и должны были считаться вредными и гибельными. В том, что мировые решения судеб человечества почти совершенно изъяты отвлияния узкой и мелкой политической мудрости деятелей, современных каждому великому историческому перевороту, должно, напротив того, видеть один из самых благодетельных законов, управляющих историческим движением.
Но если восточный вопрос, по всеобщему сознанию, перерастает размеры вопроса дипломатического, то, с другой стороны, не правы и те, которые, через меру расширяя его пределы, тем самым лишают его глубины исторического содержания. Говоря это, я имею в виду мнение, выраженное нашим известным историком Соловьевым, который видит в восточном вопросе один из фазисов исконной борьбы между Европой и Азией, из которых первая олицетворяет собою благотворное и животворное влияние моря, а вторая - мертвящее влияние степи, и обе суть как бы исторические Ормузд и Ариман, борьба между которыми составляет существеннейшее содержание истории. Для применения этого взгляда к восточному вопросу понадобились, конечно, измена Ормузда-Европы своим собственным целям, повторение в обширнейшем размере измены Спарты общему делу Греции, которая привела к Анталкидову миру[1]. Мнение это, кажется мне, не составляет исключительного взгляда г. профессора Соловьева: оно с большею или меньшею полнотою и отчетливостью разделяется теми, которые желают примирить самобытную историческую роль России и Славянства с их европейским характером,- в противность коренной противоположности между интересами славянского и романо-германского мира, в противность с самим (проявляющимся в слове и в деле) сознанием Европы, в тесном и единственно точном значении этого слова. Против этого взгляда, кажется мне, можно привести несколько совершенно неопровержимых доводов:
1. Борьбы между Европой и Азией никогда не существовало, да и существовать не могло, потому что Европа, а еще более Азия никогда не сознавали себя чем-либо целым, могущим вступать в борьбу,- как, однако же, сознавали себя не только борющиеся между собою государства, но и целые группы государств и народов, связанных между собою политическим и культурно-историческим единством.
2. Никогда не было войны, в которой бы, даже случайно и бессознательно, все народы Европы ополчались против всех народов Азии - или наоборот.
3. Европа и Азия суть: или понятия географические, или понятия этнографические, или понятия культурно-исторические. Как понятия географические, и притом весьма неестественные, они ни в какую борьбу между собою вступать не могли. Как понятия этнографические, они могли бы соответствовать только - Европа племени арийскому, а Азия племенам семитическому, туранскому и другим. Но, не говоря уже о том, что энтографическое деление не совпадает с делением географическим, как ни расширяй и ни суживай этого последнего, при этнографическом смысле понятий Европа и Азия пришлось бы видеть в одном и том же племени то Европу, то Азию, смотря по тому, с кем пришлось бы ему бороться. Так, если принять племя иранское за представителя Азии при борьбе его с Грецией, то пришлось бы видеть в нем представителя Европы при борьбе с тураном и со скифами, истинными представителями степи. Как понятия культурно-исторические,- Европа, в выше обозначенных нами пределах, с которыми едва ли согласен автор разбираемого теперь мнения, действительно составляет самостоятельное, культурно-историческое целое, но зато Азия ничему подобному не соответствует, никакогоединства в этом смысле не имеет и, следовательно, ни в какую борьбу с Европою вступать не может. Борьба должна происходить с каким-либо более определенным противником.
4. Многие войны, которые по их географическому характеру пришлось бы причислить к числу проявлений борьбы между Европой и Азией, в других отношениях ничем не отличаются от многих других войн, веденных как народами Европы между собою, так и народами Азии между собою же. Это сделается до очевидности ясным, если беспристрастно рассмотреть те примеры, которые приводит г. Соловьев в подтверждение своей мысли о борьбе между Европой и Азией, между влияниями моря и степи. Первыйвыставляемый им пример войны, с лишком 200 лет почти беспрерывно продолжавшейся между греками и персами, еще довольно хорошо подходит под общее приятие борьбы между Европой и Азией, если отвлечься от того, что это выражение есть не более как метафора, по которой часть принимается за целое, и что часть Азии (по крайней мере, в географическом смысле), именно малоазиатские греческие колонии, была на стороне Европы. Но, чтобы этот единичный пример борьбы между Азией и Европой заставить повториться в другой великой исторической борьбе, пришлось вопреки географии причислить Карфаген к Азии. Если считать его Азией, потому что онфиникийского происхождения, то и Рим явится точно такою же Азией вследствие арийского, т. е. азиатского, происхождения италийских племен. Но ежели влияние степи составляет историческую характеристику Азии в ее борьбе с Европой представительницей влияния моря, то ведь, несмотря на соседство с Сагарою, представителем моря, и, следовательно, Европою, явится во всяком случае Карфаген, а не Рим. После Пунических войн римляне действительно ведут целый ряд войн с государствами, расположенными в Азии; но эти государства, по господствовавшему в них культурному элементу, были государствами эллинскими, следовательно, европейскими по преимуществу, и борьба с ними есть борьба Европы против Европы же, а никак не против Азии. Таким образом, изо всех войн Рима только войны с парфянами соединяют в себе все необходимые качества, дабы считаться борьбою Европы с Азией. Но эти войны были, как известно, событиями весьма второстепенной исторической важности, не имевшими решительного влияния ни на судьбы Римского, ни на судьбы Парфянского государства. Наступает великое время переселения народов,- и если Риму приходится бороться отчасти и с выходцами Азии: гуннами, аварами и т. д., то, с другой стороны, главными противниками его являются народы германские, т. е. европейские же. Правда, что в магометанском движении аравитяне являются истинными представителями степи и борются с Европой, но они точно так же борются и с Африкой, и с Азией - и враждебность их к Европе имеет тот же характер, как и враждебность к Персии, с тою лишь разницей, что первая оказалась посильнее последней и не так-то легко было с нею справиться.
5. Наконец, если бы восточный вопрос был действительно одним из фазисов борьбы между Европой и Азией, то об нем и говорить бы не стоило, ибо не только та небольшая часть Азии, которая принадлежит Турции, но даже и весь этот огромный материк не мог бы противупоставить никакого серьезного сопротивления не только дружному напору Европы, но даже одному могущественному европейскому государству, как это доказывается действиями России в Персии и в Туркестане, Англии - в Индии, Англии и Франции - в Китае.
Общей неверности взгляда на восточный вопрос не поможет и сравнение действий романо-германской Европы с действиями Спарты во времена Анталкидова мира. Там Спарта, изменяя общему греческому делу, просит помощи у персов и, одержав при их помощи победу над Афинами, содействует заключению постыдного мира. Здесь никем не угрожаемая Европа сама предлагает и оказывает помощь бессильной Турции - для угнетения подвластных ей христиан. Там измена Спарты есть исключение из общего характера деятельности греков в их борьбе с персами,- измена, которую Спарта сама же старается загладить походом Агезилая в Малую Азию; здесь Европа остается верной общему характеру своего образа действий с самого начала своей исторической деятельности, как надеюсь сейчас показать, и потому этот образ действия, как он ни насильствен и ни противен справедливости, не заслуживает, однако же, названия измены. Изменою явился бы он только тогда, когда Европа признавала бы Славянство и Россию своими существенными составными частями; но так как она никогда этого не делала, то из одинаково чуждых ей элементов - славянско-христианского и турецко-магометанского - может обращать свою нежность и свое покровительство на тот, который считает себе более близким, и избирать наиболее выгодный для себя образ действий, не заслуживая еще упрека в измене.
Все эти аномалии и противоречия устраняются сами собою, если распределить исторические явления, вместо искусственного подведения их под общую категорию борьбы между Европой и Азией, сообразно с требованиями естественной группировки исторических событий по культурно-историческим типам. Тогда окажется, что народы, которые принадлежат к одному культурно-историческому типу, имеют естественную наклонность расширять свою деятельность и свое влияние, насколько хватит сил и средств, так же точно, как это делает и всякий отдельный человек. Это естественное честолюбие необходимо приводит в столкновение народы одного культурного типа с народами другого, независимо оттого, совпадают ли их границы с отчасти произвольно проведенными географическими границами частей света (что, конечно, иногда может случиться) или нет. Первый случаи неправильно обобщен и ведет к понятию о мнимой борьбе между Европой и Азией - вместо действительной борьбы, происходившей между типами эллинским и иранским, римским и древнесемитическим, римским и эллинским, римским и германским, наконец, романо-германским и славянским. Эта последняя борьба и составляет то, что известно под именем восточного вопроса, который, в свою очередь, есть продолжение древневосточного вопроса, заключавшегося в борьбе римского типа с греческим. Эту-то двойственную, уже с лишком две тысячи лет продолжавшуюся борьбу и предстоит нам рассмотреть в беглом очерке, чтобы получить ясное понятие об истории восточного вопроса, об его сущности, исторической важности и единственно возможном окончательном решении.
Народы эллинского культурно-исторического типа, столь богато одаренные во многих отношениях, имели, однако же, один существенный недостаток, именно: им недоставало политического смысла, которым, напротив того, был одарен в высшей степени народ римский. Греки, отразив (при помощи овладевшего ими патриотического энтузиазма) нашествие персов, истощали себя в бесполезной междоусобной борьбе, потому что не могли отыскать политической формы для такой взаимной между собою связи, которая соответствовала бы отношению между силами политических единиц, на которые они распались. Эта искомая форма была та, которая известна ныне под именем политического равновесия. Вместо того наиболее сильные из греческих государств (сначала Спарта и Афины, а потом и Фивы) стремились к исключительной гегемонии, для которой ни одно из них не имело, однако же, достаточного перевеса в силах. Поэтому в течение большей части времени самобытного существования греческой федерации, или политической системы греческих государств, существовал дуализм - сначала Спарты и Афин, а потом Спарты и Фив. Дуализм же есть не более как временное перемирие стремящихся к исключительному господству государств и ничего прочного создать не может. Между тем в это бедственное время междоусобий греческий народ еще не окончил великих задач, возложенных на него историей. Искусство и философия произвели уже лучшие плоды свои, но еще не закончили цикла своего развития; впереди же предстояло еще положить основания положительной науки и применить философию к имевшей быть открытой человечеству религиозной истине, создать христианскую догматику. Грециятеряла уже свои политические силы, прежде чем ее гений исчерпал свое содержание.
Тогда в стране, соседней Греции, населенной греческим же или огреченным племенем, которое, однако, до сего времени не принимало участия в общей жизни Греции, явился гениальный муж, который имел и силы, и желание, и умение восполнить недостаток политического смысла греков. Это был Филипп Македонский. Лучший и благороднейший из греков того времени - Фокион - понимал, что подчинение Филиппу составляет единственное средство спасения от внутренних смут, единственное средство сохранить и обеспечить самобытность Греции (точно так же, как например, в наше время просвещеннейшие умы в Италии поняли необходимость подчинения Виктору Эммануилу, а лучшие умы Германии-подчинения Пруссии). Но не так думали близорукие демократы с Демосфеном во главе. Филипп сломил, однако же, их сопротивление. Греции было придано то единство, которого ей недоставало. Молодые, бодрые, но еще грубые народы Балканского полуострова (между прочими, может быть, и славяне) были подчинены власти Филиппа до самого Дуная. С этими силами думал он предпринять войну против наследственного врага Греции - персов. Зная характер Филиппа, вместе пылкий и благоразумный, решительный и осторожный, нельзя думать, чтобы в его руках азиатский поход выродился в культуртрегерское предприятие, не знавшее ни меры, ни границ, которое стремился совершить его блистательный сын. Филипп, по всем вероятиям, не простер бы своих завоеваний далее малоазийского полуострова и сирийского прибрежья. В этом виде Греко-Македонское государство, приблизительно в границах, которые занимала впоследствии Византийская империя, заключало бы все условия внутренней силы: просвещение Греции, военное искусство Македонии, непочатые силы молодых, бодрых народов Фракии, Эпира, Мизии и Иллирии, богатства Сирии и Малой Азии, в которой греческие элементы имели уже значительное преобладание. Такое государство заключало бы в себе все необходимые элементы для успешного сопротивления даже сокрушительной силе римского оружия. Филиппом могли бы быть положены твердые начала политической самобытности Эллинского государства на будущие века - и древний восточный вопрос был бы решен в справедливом и истинно полезном для человечества смысле. Но блистательный гений Александра, не знавший предела и меры своей политической фантазии, лишил начатое отцом его здание настоящего центра тяжести. Эллинское просвещение и македонская сила, рассеявшись по необъятным пространствам Востока, не имели достаточной сосредоточенности и устойчивости, чтобы противиться всем элементам разложения, распространенным от Дуная до Инда, которые, со смертью завоевателя, разрушили его здание. Остатки его или возвратились к своему иранскому типу развития, или подпали под власть Рима, который употребил столько же столетий для сооружения всемирной монархии, сколько Александром было употреблено годов.
Но великие исторические мысли не пропадают. Если человек, употребляя данную ему долю свободы не соответственно с общим, непонятным ему историческим планом событий, начертанным рукою Промысла, может замедлить его выполнение и временно исказить его линии, план этот все-таки довершается, хотя и иными, более окольными путями. Одна из неоконченных задач греческой жизни, закладка фундамента положительной науки, совершилась в одном из осколков Александрова здания, под эгидою науколюбивых Птоломеев[2]. Но судьбы Греции все еще не были завершены. И вот, шесть с половиною веков спустя после Филиппа, вступает на римский престол император, родственный ему по характеру и качествам ума. Константин, так же вместе пылкий и сдержанный, решительный и осторожный, переносит столицу на берега Босфора - и тем кладет основание Новогреческой монархии, в которой завершилась культурная жизнь греческого народа применением философского мышления к установлению православной догматики и эллинской художественности - к установлению форм православного богослужения.
Но и Рим, и Византия уже изжили свои творческие силы и должны были передать свое наследие новым народам. Наследниками Рима явились германцы, наследниками Византии - славяне; и в этих народах должна была ожить вековая борьба, которая велась всяким оружием между Грецией и Римом.
Передача наследия совершилась также различным образом. Германцы заняли самую область римской культуры и вошли в теснейшее соединение с побежденными и тем быстро развили свою государственность. Славяне долгое еще время оставались на племенной ступени развития, и влияние на них Греции было, так сказать, только индуктивное, весьма постепенно и в гораздо меньшей полноте им передаваемое. С небольшим через триста лет после падения Рима окончился уже (в главных чертах) этнографический процесс образования новых романо-германских народов, и Карл Великий соединил их в одно государственное тело, с самого этого времени всегда сохранявшее, в той или в другой части своей, сильную политическую жизнь. Но оба готовившиеся вступить в борьбу исторические племени были еще соединены общим просветительным началом - единою вселенскою православною церковью. Для усиления противоположности между ними и эта связь должна была порваться. Тем же Карлом Великим, который положил первые основы европейской государственности, положено и начало отпадения Запада от вселенского единства, и начало той религиозной розни, которая доселе отделяет мир романо-германский от мира славяно-греческого.
Здесь встречаем мы один из тех великих примеров исторического синхронизма, которые всего очевиднее и поразительнее указывают на разумность проявляющегося в истории мироправления. Исследуя явления природы или истории, мы постепенно восходим от фактов частных к более общим, которые и суть причины первых. Частные явления представляются нам в виде сходящихся лучей, которые все сходятся к некоторым центральным точкам, в свою очередь соединяющимся с другими центрами высшего порядка и т, д. Это отнесение частностей к более общему началу и считаем мы объяснением явлений, к которому наш ум неудержимо стремится. Идя таким путем восхождения от частного к общему, мы доходим до некоторых общих категорий явлений,- категорий, которые, однако, не только остаются между собою в раздельности, но по отношению к которым дальнейшее восхождение к одной общей реальной причине даже вовсе и не мыслимо. Остановиться на этой раздельности мы не можем, и нам остается лишь или оставаться упрямо глухими к неизбежным требованиям дальнейшего единства, отрицать его, прибегая к учению о случайности, или признать необходимость единства идеального, в котором и сходятся эти различные категории явлений, не имеющие уже общей реальной причины.
Возьмем несколько примеров. Все тела, охлаждаясь, сжимаются и плотнеют. Исключение из этого составляет вода; плотнея до 3,12° Реомюра, она расширяется при дальнейшем охлаждении до своего замерзания, так что лед плавает на поверхности воды. От этого реки и озера не замерзают до дна и органическая жизнь становится возможною. Конечно, такое свойство воды не составляет чуда в тесном смысле этого слова и, вероятно, объясняется особенностями кристаллизации этого тела; но спрашивается: почему же эта особенность пала именно на воду? Общая реальная причина, из которой как необходимые следствия проистекали бы и кристаллизационные особенностиводы, и необходимость не другой какой-либо жидкости, а именно воды для органической жизни планеты, и всеобщность ее распространения,- совершенно немыслима; следовательно, остается или признать это за случайность, или возвести эти явления различных категорий к общему идеальному центру, т. е. к разумности мироустройства и мироправления. Я так же не вижу, почему бы это значение ослаблялось тем фактом, что не одна вода обладает упомянутым свойством, но еще и расплавленное серебро.
Цветки в некоторых семействах растений так устроены, что непосредственное оплодотворение их цветочною пылью совершенно невозможно. Но в этих растениях есть вместилища сладкого сока, служащего питанием для некоторых насекомых, добраться до которого им иначе нельзя, как приподняв клапанцы, ограждающие пыльники; оплодотворяющая пыль пристает к волосикам, покрывающим тело насекомых, и потом так же невольно отлагается на рыльцах других цветков и тем оплодотворяет их. (...) Но чем обусловливается необходимость этой взаимной связи органов, это совершенно неизвестно. Со всем тем весьма естественно предполагать, что реальная причина этой связи существует и эти особенности упомянутого устройства цветков находятся в необходимой связи со всею организацией снабженных ими растений. Но в чем же заключается причина этого гармонического соотношения между инстинктами и устройством насекомых и между устройством цветков? Для этого опять, как и для особенности кристаллизации воды, мыслима только причина идеальная.
Совершенно к таким же заключениям ведет синхронизм многих исторических событий, синхронизм, без которого эти события сами по себе потеряли бы большую часть своего значения. Возьмем самый известный пример. Открытие книгопечатания, взятие Константинополя турками и открытие Америки, почти одновременно случившиеся, имели в своем совокупном влиянии такую важность, что она была сочтена достаточною для разграничения великих отделов жизни человечества; и хотя такое понятие о них несогласно с требованиями здравых правил исторической системы, во всяком случае, совокупность этих событий делит на два существенно различные периода если и не историю вообще, то, по крайней мере, историю романо-германского культурного типа. Но самую значительную долю силы и значения придает этим событиям именно их совокупность, их воздействие друг на друга, в несчетное число раз усилившее влияние каждого из них на развитие просвещения, на расширение деятельности европейских народов.
Книгопечатанию, без распространения бежавшими из отечества греками сокровищ древнего знания, пришлось бы заниматься размножением католических требников и молитвенников так же точно, как греческим ученым, рассеявшимся по лицу Европы, пришлось бы, вероятно, без помощи книгопечатания заглохнуть в общей массе невежества, как потонули остатки римского просвещения в нахлынувшем на них варварстве. Без открытия Америки - и книгопечатание, и рассеяние греков повели бы, вероятно, к чисто подражательной цивилизации, которая пробавлялась бы грамматическими и иными глоссами и комментариями на древних авторов. Явления, к которым мы с детства привыкли, не возбуждают нашего внимания, не составляют для нас задач и вопросов, а кажутся сами по себе уже понятными. Только гений или направленный уже развитою наукою ум могут отрешиться от этого притупляющего влияния ежедневности. Своеобразность тропической американской природы, напротив того, не могла не возбудить самодеятельности в умах. Горы, реки, воздушные процессы, растения, животные, люди - все было в Америке ново и не могло не возбудить любознательности и пытливости. С другой же стороны, Аристотель, Феофраст, Диоскорид, Плиний не могли уже оказать никакой пользы при решении задач и вопросов, на каждом шагу представлявшихся в Америке. От комментариев на них необходимо надо было перейти к самостоятельным наблюдениям и изысканиям. Мне думается поэтому, что одну из главных причин того направления, которое получила наука в романо-германском мире,- направления, состоящего в положительном исследовании природы,- должно искать в том обстоятельстве, что при самом начале культурного развития Европы внимание деятелей ее было обращено поразительными явлениями американской природы на наблюдение и изучение природы вообще, и таким образом возбудилась самодеятельность в пробуждавшихся умах. Но опять если бы открытия в Новом Мире не распространялись путем книгопечатания в массе публики, а составляли достояние немногих, то они не могли бы никогда достигнуть общего влияния на направление пробуждавшейся цивилизационной деятельности. Так же точно без научной подготовки, сообщенной распространением классического образования, Америка представила бы лишь несколько курьезных явлений, которые, пав на необработанную почву, не возбудили бы никакой умственной жизни.
Конечно, каждому из этих трех событий, положивших начало новому повороту в жизни Европы, можно найти весьма удовлетворительное объяснение. Но чем объяснить их современность, которая, собственно, и составляет главное условие их образовательной силы? Где лежит тот общий корень, коего следствиями были бы не только изобретение книгопечатания, взятие Константинополя и открытие Америки, но в котором заключалась бы и та мера толчка, сообщенного историческому движению, вследствие которого явления, принадлежащие к столь различным категориям, достигли бы своего осуществления в один и тот же исторический момент? Очевидно, что его нельзя искать ни в каком реальном событии прошедших времен, ни в каких зачатках нравственных и материальных условий, лежащих в основании исторической жизни народов. Где та сила, которая привела алтайских дикарей на берега Босфора как раз в то самое время, когда пытливость немецких изобретателей отыскала тайну сопоставления подвижных букв и когда соперничество между Испанией и Португалией в морских предприятиях доставило благосклонный прием смелой мысли генуэзского моряка? Причины синхронистической связи столь разнородных событий нельзя, конечно, надеяться отыскать ближе, чем в самом том плане миродержавного Промысла, по которому развивается историческая жизнь человечества.
В половине VIII века ко всем различиям германо-романского и греко-славянского мира присоединяется еще различие религиозное, через отделение римской церкви от вселенского православия. Но в. то же время вооружаются славянские народы духовным оружием - самобытною письменностью, которая дает им средство для ограждения и охранения от религиозного честолюбия Запада своих народных начал. В материальном отношении славянские народы, еще по большей части не вышедшие из племенного периода развития, конечно, не могли противопоставить серьезного препятствия Западу, уже облеченному Карлом в броню государственности; но в то же знаменательное время закладывается на дальнем Северо-Востоке запас государственной силы, на который могли бы опереться западные славяне, когда их собственные силы уже истощаются в борьбе, когда все внешние вспомогательные средства, которыми до времени будет охранять их история, потеряют свое охранительное свойство.
Этим временем оканчивается первый период восточного вопроса - период закладки и подготовки. Он длится от времени Филиппа Македонского до Карла Великого, до разделения церквей, до славянской проповеди св. Кирилла и Мефодия, до основания Русского государства. В этотпериод Филипп, как бы побуждаемый пророческим инстинктом, стремится обеспечить самобытность политической судьбы греческого народа и греческой культуры; Константин приводит в исполнение его неудавшуюся попытку, когда уже иссякли жизненные силы и Греции и Рима. Наследие их переходит к двум различным племенам славянскому и германскому, к этнографическому различию которых присоединяется различие в самом способе передачи унаследованной ими культуры и, наконец, различие вероисповедное.
С началом нового периода начинается и борьба между миром романо-германским и миром греко-славянским, борьба всяким - и духовным, и материальным оружием. Борьба неравная, в которой противниками являются, с одной стороны, бодрый, свежий, честолюбивый юноша, соединяющий в себе и молодую силу племени, только что выступившего на историческое поприще, и силу государственного устройства; с другой же - дряхлый старец и ребенок, не вышедший еще из тесного круга племенного быта. Могло ли быть сомнение в результатах борьбы?
С самого начала иллирийские славяне, жители восточных отрогов Альп, северного Адриатического прибрежья, попадают уже в вассальное отношение к Франкской монархии. Упорнее, в течение нескольких веков, длится борьба на севере; но зато она и оканчивается не только полным политическим подчинением, но и совершенным почти уничтожением и онемечиванием славян полабских и поморских. В середине - победоносно противится германскому напору Святополк Моравский и (что гораздо важнее) призывает к себе на помощь и духовное оружие, которое приносится ему из православной Византии славянскими первоучителями[3]. Нашествие мадьяр сламывает силу славянского государя. Однако несправедливо, кажется, было бы видеть в мадьярском вторжении (принесшем немало вреда общеславянскому делу впоследствии) главную причину, надломившую славянскую силу в странах среднего Дуная. Еще до вторжения угров усилиями немецкого духовенства удалось лишить Моравское государство его духовной самостоятельности. Мефодий и ученики его принуждены были оставить Моравию и Паннонию и искать убежища в Болгарии вследствие козней епископов Зальцбургского и Пасавского, завладевших умом престарелого славянского князя. Без духовной же опоры облатыненье и обнемеченье западных славян было неизбежно. Может быть даже, что нашествие венгров отвратило это событие, удержав Германию от систематического напора на славян моравских и паннонских, и тем предохранило их от участи северных братьев.
В окруженной горами Чехии долее сохранилась славянская самобытность, но и она подчинилась латинству и вступила в вассальные отношения к Германской империи. Только память православия жила в ней сильнее, чем в других западно-славянских странах, и она-то прорвалась с неудержимою силою в славной Гуситской борьбе, которая, надолго закалив в чехах их народные начала, дала им возможность вновь воскреснуть после полного наружного подавления.
Напротив того, Польша, хотя и осталась материально независимою от немецкого владычества, одна из всех славянских стран приняла без борьбы западные религиозные начала и усвоила их себе,- а потому и была в течение большей части своей истории не только бесполезным, но и вредным членом славянской семьи, изменившим общим славянским началам, стремившимся распространить, насилием и соблазном, враждебный славянскому миру католический и шляхетско-аристократический принцип в самую глубь России.
Итак, на всем протяжении от Адриатического моря и среднего Дуная до берегов Балтийского моря и от Лабы до Двины и Днепра - напор мира германского на славянский, латинства на православие, ознаменовался более или менее полным успехом. К счастью, дела шли иначе на Юго-Востоке, в пределах нынешней Турецкой империи.
Здесь встречаемся мы с загадочным явлением магометанства. Оно совершило уже теперь весь цикл своего развития и, без всякого сомнения, находится уже в периоде совершенного изнеможения и разложения. Смысл его, общая его идея, как явления совершенно уже законченного, от которого ничего нового уже ожидать нельзя, должны быть, следовательно, совершенно понятны. С общей идеей, с смыслом исторического факта, я не соединяю никакого мистического представления, а разумею под этим именем только тот самый общий результат, в котором сосредоточивается наисущественнейшее содержание факта,- точно так же, как под общею идеей целого ряда естественных явлений разумеется тот закон природы, который все их в себе содержит.
Заключается ли этот общий смысл магометанства в том религиозном прогрессе, который оно заставило сделать человечество? Но оно явилось шесть веков спустя после того, как абсолютная и вселенская религиозная истина была уже открыта. Какой же смысл могло иметь мусульманское учение после христианства? Некоторые утверждают, что оно составляет форму религиозного сознания, хотя и уступающую высотою своего учения христианству, но зато лучше применимую к одаренным пылкими страстями народам Востока. Не останавливаясь на том, что такое понятие несообразно с достоинством христианства (которое - или такое же заблуждение, как и прочие верования человечества, или имеет характер истины вселенской, применимой ко всем векам и ко всем народам), мы видим, что такому взгляду противоречит история. Христианство получило свое начало на том же самом Востоке, по которому разлилось учение Магометово, и на нем распространилось с величайшим успехом. Сирия, Малая Азия, Египет, Африка произвели величайших мыслителей и величайших подвижников христианства. Здесь сосредоточилось все умственное движение его, здесь происходили и главнейшие уклонения от христианской истины; здесь же и восстановлялась она торжественным голосом вселенских соборов. Здесь родились и действовали: Ориген, Афанасий Великий, Ефрем Сирин, Иоанн Златоустый, Кирилл Александрийский, Киприан Карфагенский, Августин Иппонский[4]. Здесь пустыни Фиваиды представили миру высшие образцы самой строгой жизни, самого высокого христианского самоотречения[5]. Каким же образом страны, где достигло христианство такого распространения и такого процветания, могли чувствовать потребность в учении, менее высоком, более потакавшем чувственным стремлениям человеческой природы? Главным поприщем жизни и деятельности магометанства были не страны, населенные язычниками, для грубости которых учение Христово было бы слишком высоко, а, напротив того, страны, давно уже просвещенные этим учением, воспринявшие его и принесшие плоды, никак не менее обильные и не менее совершенные, чем страны, лежащие под более суровым небом или в более умеренном климате.
Не основательнее и то мнение, которое видит в магометанстве учение, более простое для понимания и более легкое для исполнения и поэтому долженствующее будто бы служить подготовительною ступенью для воспринятая христианства. Факты говорят совершенно противное. Народы, принявшие ислам, закосневают в нем, и между тем как пред силою христианского убеждения пало язычество Греции и Рима, мало-помалу начинало расшатываться огнепоклонничество персов; между тем как христианством было побеждено грубое язычество германских и славянских народов и теперь беспрестанно побеждается еще более грубое язычество дикарей Азии, Африки, Америки и Австралии; между тем как христианство находило себе многочисленных последователей в Китае и Японии,- магометанство нигде не поддается влиянию христианства. Оно составляет, следовательно, препятствие к его распространению, а не подготовку к его принятию. Итак, с точки зрения религиозной учение арабского пророка есть очевидный шаг назад - необъяснимая историческая аномалия.
Выкупается ли она богатыми проявлениями других сторон человеческой цивилизации? И на это придется отвечать отрицательно. Один из народов, принявших ислам, первоначальный распространитель его, отличался, правда, любовью к науке и просвещению. Но что же, однако, произвел он? Он сохранил в переводе, большею частью искаженном, некоторые творения греческих философов и ученых, но они гораздо лучше и полнее сохранились бы, если бы страны, отвоеванные арабами, продолжали составлять часть Греческой империи. Арабы сообщили также Европе некоторые открытия и изобретения Китая и Индии, но и в этом отношении заслугаих имеет совершенно отрицательный характер. Заняв промежуточные страны, сделав их недоступными европейцам, они составили преграду не столь непреодолимую, завесу не столь непроницаемую, как, вероятно, сделали бы это племена монгольские или татарские. Но ежели бы эти страны, отделяющие Запад от Крайнего Востока, хранившего плоды древнейшей культуры, продолжали быть седалищем христианства и греческой образованности, хотя и склонявшейся уже к своему упадку,- не сделала ли бы, по всем вероятностям, того же самого торговая предприимчивость Венеции, Генуи и других итальянских республик?
Что касается искусства, то религия Магомета была прямо ему враждебна. Только в архитектуре представили магометанские народы изящные образцы. Но неужели мечети Каира и Дамаска, узорчатые мраморы Альгамбры[6] заключают в себе истинный смысл и значение магометанского движения, выкупают собой реки пролитой им крови, груды пепла, развалин и вековое варварство, которыми оно ознаменовалось? Удовлетворился ли бы наш ум, если бы результаты наплыва варваров на образованные страны греко-римского мира ограничивались готическими соборами, зубчатыми стенами и башнями средневековых замков?
Сколько бы мы ни искали, мы не отыщем оправдания магометанства во внутренних, культурных результатах сообщенного им движения. С этой точки зрения оно всегда будет представляться загадочным, непонятным шагом истории. Не находя, таким образом, оправдания этому историческому явлению в его положительных, самостоятельных результатах, приходится отыскивать его во внешних, служебных отношениях к чужим, посторонним целям. И действительно, мы видим, что общий существеннейший результат всей истории магометанства состоит в отпоре, данном им стремлению германо-романского мира на Восток,- стремлению, которое еще до сих пор живо в народах Европы и которое составляет необходимую принадлежность той экспансивной силы, того естественного честолюбия, которым бывает одарен всякий живучий культурно-исторический тип, необходимо стремящийся наложить печать свою на все его окружающее. Это честолюбие привело греков на берега Инда и на устье Днепра, Дона и Кубани. Оно вело и римские орлы на берега Атлантического океана и в месопотамскую равнину, в леса Германии и нумидийские степи.
Общая идея, существенный смысл магометанства заключается, следовательно, в той невольной и бессознательной услуге, которую оно оказало православию и славянству, оградив первое от напора латинства, спасши второе от поглощения его романо-германством в то время, когда прямые и естественные защитники их лежали на одре дряхлости или в пеленках детства. Совершило оно это, конечно, бессознательно, но тем не менее совершило - и тем сохранило зародыш новой жизни, нового типа развития, сохранило еще одну черту разнообразия в общей жизни человечества, которым, казалось, предстояло быть задавленными и заглушенными могучим ростом романо-германской Европы. Эту мысль, собственно, относительно православия выразил (в начале греческого восстания[7]) константинопольский патриарх Анфимий: "Провидение избрало владычество османов для замещения поколебавшейся в православии Византийской империи[8] (собственно, надо бы сказать императорства) как защиту против западной ереси".
Мысль эта кажется дикою немецкому историку Гервинусу, у которого я заимствовал этот факт, но она глубоко истинна. Представим себе, что Иерусалим и все святые места присоединены усилиями крестоносцев к духовным владениям пап,- что с севера, с запада, юга и востока западные феодальные государства окружают постепенно тающее ядро Византийской империи. Что сталось бы с православием, загнанным на северо-восток, перед блеском католицизма, усиленного и прославленного господством над местами, где зародилось христианство? Оно казалось бы не более как одною из архаических сект христианства, вроде несторианства и разных остатков монофизитства и монофилитства, доселе существующих на Востоке. Что сталось бы также со славянством? Славяне Балканского полуострова не подверглись ли бы той же участи, которая сделалась уделом славян, подпавшим под владычество Германии? Могли ли бы сербы и болгары устоять против одновременно направленного на них политического гнета, религиозного гонения и житейского, бытового соблазна европейской культуры? Результат не может быть сомнителен.
Та же участь, которая угрожала православию, постигла бы и славянство. И оно, охраняемое горными трущобами или негостеприимною природою Севера, представляло бы лишь материал для этнографических этюдов, как исчезающие племена басков в Пиренеях или гельских народов в горах Шотландии и Валийского княжества. Судьба самой России, отовсюду окруженной (не только с запада, но и с юга) разливом романо-германской силы, не изменилась ли бы совершенно? А если бы часть ее и сохранила политическую независимость, что представляла бы она собою в мире? Какого знамени была бы носительницей? Все грозное значение России заключается в том, что она - прибежище и якорь спасения пригнетенного, но не раздавленного, не упраздненного обширного славянского мира. Без этого она была бы каким-то привидением прошедшего, вторгнувшимся из областей теней в мир живых, и, чтобы сделаться участницею в его жизни, ей действительно ничего бы не оставалось, как сбросить скорее с себя свой славянский облик. Это было бы существование без смысла и значения, следовательно, в сущности существование невозможное.
Придаваемое здесь магометанству значение может показаться неверным, потому что самая мысль о завоевании Иерусалима была возбуждена в народах Европы именно тем, что эти священные для христианства места подпали под иго мусульман. Но, если бы этого и не было, разве можно сомневаться, что завоевательный дух католицизма не оставил бы дряхлеющей Византии в спокойном обладании ими,- особенно после того, как собственная сила и значение его были потрясены Реформацией? Не видим ли мы ряда непрестанных домогательств папства подчинить себе Восток? Уния, постигшая русский народ под владычеством Польши[9], не составляет ли указания на участь, предстоявшую и прочим православным народам, если бы османская гроза не заставила Европу трепетать засобственную свою судьбу? Разве честолюбие и политическое искусство венецианской аристократии и Габсбургской династии были бы сдержаннее ввиду предстоящей добычи в странах балканских, придунайских и на прибрежье Эгейского моря, нежели честолюбие рыцарей, на пятьдесят лет овладевших босфорской столицей[10]?
Магометанство, наложив свою леденящую руку на народы Балканского полуострова, заморив в них развитие жизни, предохранило их, однако же, излиянною на них чашей бедствий от угрожавшего им духовного зла - от потери нравственной народной самобытности. И это влияние не ограничилось народами, подпавшими турецкому игу. Пограничные с ним южные славяне обязаны сохранением своей народной и бытовой самостоятельности той вековой борьбе, которую они вели как для собственной охраны, так и для охраны Германской империи против могущества османов. Когда они составляли главную плотину против турецкого разлива, грозившего поглотить наследственные земли Австрийского дома, было ли время думать об их онемеченье, составлявшем никогда нетеряемую из виду задачу всех немецких марк[11] или украин?
Отношение Европы к туркам никогда не было бескорыстно. Как теперь, так и за пять веков видела она в оттоманском могуществе средство распространить свою власть и влияние на народы греческого и славянского православного мира. Как сатана-соблазнитель, говорила она одряхлевшей Византии: "Видишь ли царство сие, пади и поклонись мне, и все будет твое". Ввиду грозы Магомета собирала она Флорентийский собор[12] и соглашалась протянуть руку помощи погибавшему не иначе как под условием отказа от его духовного сокровища - отречения от православия. Дряхлая Византия показала миру невиданный пример духовного героизма. Она предпочла политическую смерть и все ужасы варварского нашествия измене веры, ценою которой предлагалось спасение. Это же понятие о значении турецкого погрома жило и в сердце сербского народа. В эпическом сказании о битве на Косовом поле[13]повествуется о видении князя Лазаря, которому предлагается выбор между земным венцом и победою и между венцом небесным, купленным ценою смерти и поражения. Инстинктивно-пророческий дух народной поэзии как бы видел в победе над оттоманскою силою потерю духовной самобытности народа. И поныне предпочитают славяне Турции тяжелое мусульманское ярмо - цивилизованному владычеству Австрии.
Как за пять веков тому назад мусульманская гроза представлялась Европе весьма удобным предлогом для подчинения себе славян и греков, так точно и теперь преследует она ту же цель, употребляя все свои силы для сохранения турецкого владычества, возведенного в высший политический принцип. Она боится, что на развалинах Турции разовьется самобытная славянская жизнь; она надеется, что долгое томление приведет, наконец, к тому результату, которого она добивалась, собирая Флорентийский собор. Как тогда, так и теперь говорит она христианским народам Турции: "Вступите в духовное вассальство романо-германского мира и докажите отступничеством искренность своего отречения, и распадутся сковывающие вас цепи".
Из этого видно, как несправедливо сравнение, делаемое г. Соловьевым, образа действий Европы относительно Турции с образом действия Спарты относительно Персидской монархии, который привел к Анталкидову миру; как несправедлив упрек, делаемый ей в измене общеевропейским интересам в их мнимой борьбе с Азией. Европа ничему не изменяла, но со стальной последовательностью стремится к одной и той же цели как на Флорентийском соборе, так и на Парижском конгрессе[14]. Цель эта - подчинение себе славяно-греческого православного мира какою бы то ни было ценою. Оттоманская же власть (борется ли с нею Европа или поддерживает ее) составляет в ее глазах только средство для достижения этой цели.
Таким образом, как ни велико значение магометанства в развитии восточного вопроса, оно тем не менее составляет только эпизод в известной под этим именем великой исторической драме. Сначала борется с ним Европа под знаменем христианства как для собственной охраны, так и для распространения своего владычества над Святою землею и прилежащими к ней странами,- и в этой борьбе, известной под именем крестовых походов, она заслуживает полного сочувствия, хотя с точки зрения православия и славянства должно почитать великим счастьем неудачу этой борьбы. Потом она думает воспользоваться новою магометанскою грозою для духовного подчинения себе православных народов, что составляет один из фазисов напора Европы на славянский мир,- и в этом случае, конечно, не заслуживает ничьих симпатий. Затем она опять борется с нахлынувшим в Европу оттоманским могуществом из-за собственного охранения. В этой борьбе главными деятелями являются сами славяне, которые спасаются этим от духовного и бытового подчинения Европе. Затем, когда миновала опасность, когда турецкое могущество ослабло, Европа продолжает преследование своих эгоистических целей,- и из некогда угрожавшего ей оттоманского владычества (которое она теперь старается поддержать) снова хочет сделать орудие для своих целей: хочет при посредстве его надломить славянскую силу, заставить славян броситься в ее объятия и тем хочет предотвратить образование новой, самобытной культурной и политической силы, не допустить ее до раздела с собою всемирного влияния, которое хочет сохранить, во всей целости, в своем нераздельном обладании. Поступая таким образом и найдя на Юго-Востоке точку опоры в Турции, которую и поддерживает per fas et nefas[15]* она находит на Северо-Востоке другую точку опоры в Польше, исконной изменнице славянству, и так же точно per fas et nefas стремится к восстановлению владычества шляхты над миллионами русского, да и самого польского народа, нисколько не стесняясь ею же провозглашенным принципом национальности и без зазрения совести искажая несомненные факты.
Из всех славянских стран одна Польша пользуется ее благорасположением, потому что составляет тип и образец того, как бы Европе хотелось фасонировать и прочих славян для полного порабощения их себе,- даже и в том случае, когда бы им и дана была чисто внешняя политическая самостоятельность, которую истинные славяне всегда ценили ниже внутренней духовной и бытовой самобытности.
Третью точку опоры и третье любимое детище Европы составляет маленький, но честолюбивый и политически развитый мадьярский народ, который, подобно туркам и полякам, пользуется всеми ее симпатиями, опять-таки вопреки лицемерно провозглашенному принципу национальностей. Но как к Венгрии, так и к Польше мы возвратимся впоследствии.
Поворот Европы от борьбы с турками к их защите и покровительству, поворот совершенно логический и нисколько не заслуживающий названия измены, совпадает с двумя фактами, ознаменовавшими середину прошедшего столетия: во-первых, с ослаблением внутренней силы и энергии Турецкого государства, что лишило его всякого угрожающего значения для спокойствия самой Европы, но с тем вместе лишило и той охранительной способности, которую оно бессознательно и невольно оказывало православию и славянству; во-вторых, поворот этот совпадает с возмужалостью истинной, от века уготовленной, законной, сознательной защитницы православия и славянства - России.
С возникновением самобытной славянской силы турецкое владычество потеряло всякий смысл - магометанство окончило свою историческую роль. Царство Филиппа и Константина воскресло на обширных равнинах России. Возобновленная Карлом Западная Римская империя германской национальности, которой в наши дни соответствует политическая система европейских государств, из нее родившаяся, получила себе противовес в возобновленной Иоаннами, Петром и Екатериной Восточной Римской империи славянской национальности, хотя еще и не достигшей своего полного роста, еще не показавшей Европе - suum cuique[16]*.
Мысль о таковом значении России, которая уже давно предчувствовалась и в Москве и в Цареграде, обнаружилась и определилась в гениальной русской монархине и в гениальном полномочном министре ее Потемкине Таврическом. С этого времени турецкая власть обратилась в исторический хлам. Эта сила, которую до сего времени можно было характеризовать словами Гете: "Die Kraft, die stets das Bose will und stets das Gute schafft" [17]*, лишилась способности творить, хотя бы и невольное, бессознательное, добро и сохранила лишь возможность к одному злу - к бесцельному и беспричинному угнетению. И в это-то именно время стяжала Турция постепенно усиливающееся к ней благорасположение Европы, именно этим засвидетельствовавшей несправедливость, своекорыстие и незаконность своей восточной политики.
Здесь оканчивается второй период развития восточного вопроса - период напора Запада на Восток, или, точнее, период напора германо-романского, католического и протестантского мира на православный славяно-греческий. мир,период, длившийся от дней Карла Великого до дней Екатерины Великой.
Третий период, в который вступил восточный вопрос с зарождением мысли о возобновлении Восточной империи, должен быть назван временем отпора Востока Западу, отпора славяно-греческого мира миру германо-романскому, отпора, который с воцарением великой императрицы начался на всех пунктах пограничной линии, но увенчался полным успехом пока только на севере.
Этот период развития восточного вопроса имеет еще другую характеристическую черту. Как одно время напор германского мира против славянства принял характер борьбы против магометанства, так и славяно-греческий отпор имеет в течение этого периода тот же характер борьбы против магометанства. Она, замаскировав собою истинных борцов, не дала историческим врагам стать лицом к лицу и узнать друг друга. Отуманенная временною борьбою с магометанством, Европа думала видеть сначала в России, принявшей на себя задачу этой борьбы, союзницу, успехам которой рукоплескало общественное мнение. Даже Австрия в руках антиавстрийского императора Иосифа, имевшего своим назначением расшатать основы своей искусственной монархии и во всем поступать наперекор истинным ее интересам, вступила в прямой союз с Екатериною для разгрома Турции. Только немногие искусившиеся в политике мужи, как французский министр Шуазель, как руководители английской, а временно прусской и австрийской политики, были прозорливее общественного мнения Европы, всеми мерами противодействовали планам Екатерины и наконец заставили войти Европу в ее истинную роль. Впрочем, самый союз Екатерины с Австрией доказывает, что в то время и ее великому уму историческая задача, ею предпринятая, не вполне уяснилась.
Между тем как отпор славянского мира на западной границе России имел почти удовлетворительный исход в царствование самой Екатерины,- возвращением России ее древнего достояния, за единственным исключением Галицкой области, до сих пор преданной на жертву ополячению и онемечению,- успехи русского оружия и русской политики далеко не были столь решительны в борьбе с Турцией, хотя Россия и вела с нею пять победоносных войн. Для каждого отдельного случая можно найти и частное объяснение этой относительной неудачи. Например, результаты второй турецкой войны при Екатерине были бы, конечно, совершенно иные, если бы главные русские силы были вверены великому Суворову, который успел уже тогда выказать свою гениальность в частных одержанных им успехах. Так же точно, если бы в шестилетнюю войну, которая велась при императоре Александре, главные русские силы были направлены туда, где были замешаны главные русские интересы (вместо беспрестанного отвлечения их для целей, далеко не столь близких и не столь дорогих), то и успех ее не ограничился бы, вероятно, присоединением одной Бессарабии. Но кроме этих частных причин были (как и всегда) причины общие, которые их и объясняют. Таких общих причин было две: неясность целей, которых стремились достигнуть, и отсутствие политики либеральной и национальной вместе, двух качеств, совокупность которых существенно необходима для успешного разрешения восточного вопроса в смысле, выгодном для России и для Славянства.
Как во дни Екатерины, так и впоследствии казалось, что могло быть только три исхода, к которым могла стремиться Россия в своих войнах с Турцией: раздел Турции между Австрией и Россией, полное присоединение всей Турции к России и так называемый греческий проект, т. е. возрождение греческой Византийской империи. Первое решение или соединение первого и последнего должны были иметься в виду при союзе России с Австрией против Турции, во время второй екатерининской войны. Нет надобности доказывать в настоящее время, что уступка какой-либо части славянских земель Австрии есть настоящее преступление против славянства и совершенно противна интересам России. Второе решение едва ли когда серьезно входило в намерения русского правительства; даже присоединение какой-либо значительной части Турции (например, Молдавии и Валахии) к России если и имелось по временам в виду, отпугивало, однако, всегда русских политиков многими неудобствами, связанными с таким присоединением к империи многомиллионного инородного населения. Известно, что, когда Турция предлагала императору Николаю взять Дунайские княжества вместо уплаты тяжелой для нее военной контрибуции, он не только не принял этого предложения, но предпочел даже простить значительную часть лежавшего на Турции долга. Этот бескорыстный образ действия едва ли и не был самым полезным для России. Что касается до греческого проекта, то это была бы, без сомнения, самая вредная - в интересах России и Славянства - форма решения турецкой части восточного вопроса. Россия своими руками создала бы на Балканском полуострове новую Австрию, в которой греческий элемент играл бы такую же роль в отношении славянского, какую в настоящей Австрии играет элемент немецкий; этот элемент, в случае своей слабости, для полного нравственного порабощения славянства, по всем вероятиям, прибег бы к дуализму греко-румынскому, так же точно, как Австрия с тою же целью прибегла к дуализму немецко-мадьярскому. России и тут пришлось бы или лелеять врага своего, или самой же разрушать создание рук своих. Но как труден этот последний образ действия - видно из примера Франции, которая принуждена volens nolens[18]* терпеть итальянское единство, устройству которого содействовала против своего желания. Ежели бы Россия даже и решилась на такой образ действия, то новая Византия, без сомнения, нашла бы других покровителей и союзников, которые стали бы столь же ревностно поддерживать и укреплять это ярмо, наложенное на шею славянам, как поддерживают теперь ярмо турецкое, и имели бы для этого еще гораздо более благовидные предлоги, чем в их теперешней туркофильской политике.
Что касается до соединения либерального и национального направления политики для успешного развития восточного вопроса, то прежде всего должно заметить, что, употребляя эти выражения, я делаю уступку общепринятому употреблению; ибо, собственно говоря, либеральная политика совершенно невозможна, если она не национальна, так как либерализм заключается в свободном развитии всех здоровых сторон народной жизни, между которыми национальные стремления занимают самое главное место.
Необходимость национальной политики, т. е. предпочтения своих народных интересов всяким другим, какими бы бескорыстными и возвышенными они ни казались, сама по себе очевидна для решения восточного вопроса; ибо именно так называемые высшие европейские интересы и составляют единственное препятствие к освобождению славян и греков и к изгнанию турок из завоеванного ими Балканского полуострова. Если во время греческого восстания император Александр не послушал своего великодушного свободолюбивого сердца, то единственно потому, что считал необходимым подчинять национальные цели и интересы России - интересам европейского мира и спокойствия, мнимо высшим целям противодействия революционным стремлениям, снова грозившим охватить европейское общество,- стремлениям, опасаться которых Россия не имела, собственно, ни повода, ни основания. Пока эти или подобные им посторонние России соображения, как, например, забота о сохранении политического равновесия и т. д., будут иметь влияние на решения России, то само собою разумеется, что нечего и думать об удовлетворительном решении восточного вопроса, которое - ив действительности, и в общем сознании Европы - непременно должно нарушить если не законные ее права и интересы, то, по крайней мере, то понятие, которое она составила о своих правах и выгодах.
Необходимость либеральной политики для решения восточного вопроса явствует из того, что политика эта есть политика освобождения,- и не должны ли были казаться лицемерием не только врагам, но и друзьям России ее заботы о свободе народов, когда во внутренней политике она руководилась совершенно противоположными началами. Политика императрицы Екатерины была, без всякого сомнения, национальна и в то же время по возможности либеральна,- но только по возможности, ибо истинного либерализма не могло быть при существовании крепостного права. Сама великая императрица не была ли принуждена логическою последовательностью (вытекавшею из общего положения России) ввести крепостное право в Малороссии, где его доселе не было? Не должны ли были славянские народы чувствовать невольного недоверия к России, вступившей в борьбу за их освобождение и в то же время сохранявшей и распространявшей у себя дома рабство? Не охлаждало ли это к ней симпатий ее единоплеменников и единоверцев, не давало ли права ее врагам говорить ей: "Врачу, исцелися сам"? Насколько возросли эти симпатии на наших глазах, несмотря на неудачу Крымской войны, как только снято было крепостное иго с русского народа! Не это ли внутреннее освобождение дало России возможность решить в свою пользу тяжбу с Польшею, все еще длившуюся, несмотря на наружное ее подчинение, и не оно ли дало окончательное и благотворное направление польской части восточного вопроса? Только с великого дня 19 февраля[19], и только повторительно ознаменованная святым действием освобождения, получила Россия в свои руки все средства и орудия для решения возложенной на нее великой задачи восточного вопроса, т. е. полного народного всеславянского освобождения. С этого великого дня исполняются над Россией слова Писания: "последние становятся первыми". Роли меняются. Проповедники свободы на словах - становятся защитниками рабства на деле; а слывшие так долго поборниками рабства и угнетения - могут с чистою совестью предносить знамя свободы.
Для полного успеха остается только устранить другое препятствие, заключающееся в неясности целей и стремлений. Но и в этом отношении сознание далеко подвинулось во всех сферах общества. Пример недавних событий в Италии и Германии указал и России на тот путь, которому она должна следовать. Сами события довершат остальное, заставив отбросить (хотя бы то было поневоле) те уважения, которые налагаются усвоенными привычками и преданиями к существующим и освященным временем интересам, даже незаконным и враждебным,- как ведь умела же это сделать Пруссия ввиду естественных, истинно законных и священных интересов представляемой ею германской народности.
Ход развития восточного вопроса со времени направления, данного ему великою монархиней, постепенно разоблачал закрывавший его туман. После трех войн, окончившихся Кучук-Кайнарджийским, Ясским и Бухарестским мирами и совершенно расшатавших турецкое могущество, общественное мнение Европы еще не слишком тревожилось успехами России и во время греческого восстания готово было бы рукоплескать победам русского оружия, если бы оно было поднято на защиту родины Гомера и Платона. С другой стороны, Россия еще менее была склонна видеть главное препятствие к освобождению угнетенных турками христиан в общем противодействии не только правительств, но и общественного мнения Европы. Враждебность их выказалась, однако, уже с значительной силой после Наваринской битвы[20]- особенно в Англии, а еще более после перехода русских через Балканы и заключения блистательного, хотя малополезного Адрианопольского мира[21]. Агитация в пользу Польши значительно усилила враждебное расположение к России, а пробуждение славянского сознания и начинавшая возникать идея панславизма возбудили (преимущественно в Германии) старинную вражду против славянства, считавшегося умершим, погребенным и осужденным питать и усиливать своими разлагающимися составными частями рост немецкого тела. Исследования Фальмерайера, показавшие, что в жителях Греции течет кровь славянских варваров, а не сынов Древней Эллады, заставили даже умолкнуть возбужденные было классическими воспоминаниями симпатии к возрождавшейся Греции. Хункиар-Скелесский договор имел подобное же влияние в высших, специально-политических, сферах[22]. Славяне не на деле только, а и в теории сделались париями Европы, которым отказывали во всех благах свободы, во всех плодах цивилизации.
Вражда к начинавшему сознавать свои права и свои силы сопернику до того отуманила всякое чувство истины и справедливости в Европе, что она не только стала закрывать глаза перед страданиями турецких христиан, имевших несчастье быть славянами и православными, но даже возгорела любовью к туркам, в которых стала видеть единственный элемент, способный передать Востоку начала истинной европейской цивилизации. Вместо филэллинов, Европа (в особенности же, Англия) наполнилась туркофилами. Все стали находить, что не магометанство и не турки враги Европы и ее культуры, а славяне и представительница их - Россия. Когда в 1849 г. славяне австрийские восстали против мнимого мадьярского либерализма, родного брата либерализма польского, когда славяне русские, пришедшие на помощь Австрии, сокрушили его, впрочем, не на пользу себе, то это воззрение еще более утвердилось и укрепилось. Таким расположением умов сумел воспользоваться для своей цели новый император французов, а 1853-й и последовавшие за ним годы раскрыли глаза как Европе, так и России.
Древняя борьба романо-германского и славянского мира возобновилась, перешла из области слова и теории в область фактов и исторических событий. Магометанско-турецкий эпизод в развитии восточного вопроса окончился; туман рассеялся, и противники стали лицом к лицу в ожидании грозных событий, страх перед которыми заставляет отступать обе стороны доколе возможно, откладывать неизбежную борьбу насколько Бог попустит. Отныне война между Россией и Турцией сделалась невозможною и бесполезною; возможна и необходима борьба Славянства с Европою,- борьба, которая решится, конечно, не в один год, не в одну кампанию, а займет собою целый исторический период. С Крымскою войною окончился третий период восточного вопроса и начался четвертый, последний, период решения вопроса, который должен показать: велико ли славянское племя только числом своим и пространством им занимаемой земли, или велико оно и по внутреннему своему значению; равноправный ли оно член в семье арийских народов; предстоит ли и ему играть миродержавную роль наравне с его старшими братьями; суждено ли ему образовать один из самобытных культурных типов всемирной истории - или ему предназначено второстепенное значение вассального племени, незавидная роль этнографического материала, долженствующего питать собою своих гордых властителей и сюзеренов? Вся историческая аналогия убеждает нас в противном и заставляет употребить все средства, все силы, всю энергию на этот решительный спор, который не может уже долго откладываться.
[1] Во время Пелопоннесской войны (см. примеч. 3 к главе седьмой) Спарта получала субсидии от Персии, обещая в случае победы вернуть персам греческие города малоазийского побережья; отказ от данного обещания привел к войне между Спартой и Персией, сумевшей создать в Греции антиспартанскую коалицию. В 386 г. до н. э. был заключен Анталкидов, или царский, мир, который был результатом новой сделки персидского царя со Спартой.
[2] Имеется в виду Александрия египетская - основанный Александром Македонским в 332 г. до н. э. город в дельте Нила, ставший впоследствии важнейшим культурным центром греко-восточного мира. (О династии Птолемеев см. примеч. 1 к главе пятой.)
[3] В отличие от великоморавского князя Ростислава, стремившегося в ходе борьбы против немецких феодалов создать церковную организацию, связанную с восточной православной церковью, его преемник Святополк Моравский (870-894), пришедший к власти при поддержке германского короля, делал ставку на западно-христианское духовенство.
[4] Данилевский называет имена прославленных теологов и философов христианского ВостокаIII - V вв., внесших наиболее весомый вклад в формирование патриотической литературы.
[5] Первыми христианскими монахами были коптские отшельники, создавшие в III - IV вв. монастырские обители в Фиваиде - пустынной области на юге Египта, возле древнего города Фивы.
[6] Альгамбра - дворцовый комплекс близ г. Гренада, построенный арабами в IX - XIV вв.
[7] См. примеч. 16 к главе одиннадцатой.
[8] В 1439 г. греческое духовенство и византийский император Иоанн Палеолог согласились на унию с католической церковью (так называемая Флорентийская уния), надеясь получить помощь от Западной Европы в борьбе против турок; спустя несколько лет Иерусалимский собор православной церкви предал Флорентийскую унию проклятию.
[9] В 1596 г. Ватикану при поддержке польских магнатов и шляхты удалось расширить католическую экспансию на православный Восток путем заключения Брестской церковной унии, которая ставила своей целью подчинить православную церковь на Украине и в Белоруссии папе римскому; плодом церковной унии явилась униатская церковь, действовавшая вразрез с интересами украинского и белорусского народов.
[10] В 1204 г. во время четвертого крестового похода крестоносцы захватили и разграбили Константинополь; отказавшись от продолжения похода на Восток, западные рыцари захватили большую часть территории Византии, основав на Балканах Латинскую империю (существовала до 1261 г.).
[11] Марка-здесь: немецкая пограничная область.
[12] Базельско-Флорентийский собор (1431-1449) -собор католического духовенства; содействовал окончательному разгрому гуситов в Чехии, тогда же была заключена Флорентийская уния католической и православной церквей на условиях принятия православием догм католицизма (см. также примеч. 8 к настоящей главе).
[13] 15 июня 1389 г. на Косовом поле (Сербия) южнославянское войско под командованием сербского князя Лазаря встретилось с армией турецкого султана Мурада I; победа турок, имевших большое численное превосходство, открыла путь дальнейшей османской агрессии на Балканах.
[14] Парижский конгресс был созван в феврале 1856 г. по инициативе стран-победительниц в Крымской войне (Франции, Англии, Турции, Сардинии) для выработки мирного договора с Россией.
[15] * Всеми правдами и неправдами (лат.).
[16] * Каждому-по заслугам (лат.).
[17] * Сила, которая постоянно хочет зла, но которая постоянно делает добро (нем.).
[18] * Волей-неволей (лат.).
[19] Т. е. со времени утверждения Александром II "Положения 19 февраля 1861 г.", отменившего крепостное право.
[20] 20 октября 1827 г. союзная русско-англо-французская эскадра разгромила египетско-турецкий флот в бухте Наварин (Греция).
[21] О Кучук-Кайнарджийском и Адрианопольском мирных договорах России с Турцией см. примеч. 3 к главе первой и примеч. 38 к главе второй; по Ясскому миру с Турцией (1791) к России отошло побережье Черного моря от Южного Буга до Днепра; по Бухарестскому миру (1812) к России была присоединена Бессарабия, русско-турецкая граница устанавливалась по р. Прут.
[22] В 1833 г. турецкий султан Махмуд II, столкнувшись с угрозой захвата Константинополя войсками мятежного египетского паши Мехмеда Али, обратился с просьбой о помощи к Николаю I; русская эскадра вошла в Босфор, а двенадцатитысячный десантный корпус прибыл в Константинополь. 8 июля 1833 г. в Ункяр-Искелеси был заключен союзно-оборонительный договор, который формально поставил Турцию в вассальную зависимость от Российской Империи.

См. Часть 3