Т2 Ч2 Главы 23-29


У Будды не могло быть преемника. Он открыл Закон (дхарму) и основал общину (сангху): теперь следовало упорядочить Закон, т. е. собрать воедино проповеди Блаженного и установить канон. Великие ученики, Шарипутра и Маудгальяяна, к тому времени уже умерли.[420] Ананда, который в течение 25 лет преданно служил Учителю, не был архатом: ему не хватило времени овладеть техниками медитации. Инициатива созвать собор из 500 архатов принадлежала Махакашьяпе, также глубоко уважаемому Буддой, но с характером суровым и нетерпимым — прямая противоположность Ананде.
По единодушному мнению историков, собор состоялся в обширном гроте недалеко от Раджагрихи, в сезон дождей, последовавший за смертью Учителя, и продолжался семь месяцев. Большая часть источников сообщает о напряженности в отношениях между Махакашьяпой и Анандой. Ананда не был архатом, и поэтому ему отказали в праве участвовать в соборе. Ананда удаляется в уединение и очень быстро достигает святости. И тогда его допускают или, по другим версиям, он чудесным образом проникает в грот, являя тем самым свои йогические способности. Впрочем, его присутствие было необходимым, поскольку он единственный слышал и запомнил все речи Учителя. В ответ на вопросы Махакашьяпы Ананда их пересказал. Его ответы составляют текст «Сутр». Те же тексты, которые образуют «корзину» (питака) Дисциплины (Виная) были переданы другим учеником, Упали.
Спустя некоторое время Махакашьяпа якобы обвинил Ананду в том, что тот, когда служил Благословенному, совершил несколько (пять или десять) ошибок. Из них самыми тяжелыми были: принятие в сангху женщин, а также то, что он упустил возможность попросить Благословенного остаться в этой жизни до конца настоящего космического периода (ср. § 150). Ананда был вынужден прилюдно покаяться, но, в конце концов, он восторжествовал и стал главным лицом сангхи. Считается, что он прожил остаток жизни (сорок лет или, по крайней мере, двадцать четыре года после паринирваны), следуя примеру своего учителя, т. е. странствуя и проповедуя Путь.
Дальнейшая история буддизма после собора в Раджагрихе нам почти не известна. Списки патриархов, которые, по-видимому, возглавляли сангху на протяжении следующего века, не дают существенной информации. Не вызывает сомнения, пожалуй, только распространение буддизма на Запад и его проникновение на Декан. Есть вероятность и того, что стали множиться догматические разногласия и различия в толковании Учения. Спустя сто или сто десять лет после паринирваны довольно-таки серьезный кризис вызвал потребность в новом соборе. Яшас, один из учеников Ананды, был возмущен поведением монахов Вайшали, особенно тем, что они принимали в качестве подаяния золото и серебро. Ему удалось собрать 700 архатов в самом Вайшали. Собор осудил недостойные действия монахов, и виновные были вынуждены подчиниться его решению.[421]
Тем не менее, разногласия, обостряясь, продолжали подрывать буддийскую общину, и, по-видимому, к середине IV в. до н. э. уже существовали различные «секты». Через несколько лет после собора в Вайшали один монах по имени Махадэва провозгласил в Паталипутре пять необычных тезисов относительно положения архата, а именно: 1) архат может быть прельщен во сне (т. е. Дочери Мары могут вызвать у него извержение семени); 2) он не свободен от неведения; 3) и от ошибок; 4) он может возрастать в следовании Пути с помощью другого; 5) он может достичь внутренней сосредоточенности, произнося некие слова. Подобное умаление архата отразило реакцию на непомерную гордыню тех, кто мнил себя "освобожденными при жизни". Очень скоро общины разделились на сторонников и противников Махадэвы. Собор, созванный в Паталипутре, не смог остановить раскола сангхи на сторонников "пяти пунктов", которые, считая себя самыми многочисленными, стали называться махасангхиками, и их противников, которые, утверждая, что они представляют мнение старейшин (стхавира), назвали себя стхавирами.
Этот первый раскол стал решающим прецедентом, поскольку за ним последовали другие. Единство сангхи было непоправимо нарушено, что не помешало, однако, распространению буддизма. За четверть века с момента раскола произошло два события, по важности для будущего Индии не сравнимые ни с чем. Первым событием было вторжение войск Александра Великого, которое имело решающие последствия для Индии, отныне открытой влиянию эллинизма. Однако безразличная к истории, лишенная историографического сознания Индия вообще не сохранила памяти ни о самом Александре, ни о его грандиозном предприятии. И только лишь через сказочные легенды, которые получили распространение позже (так называемый "Роман об Александре"), индийский фольклор познакомился с самой смелой авантюрой древней истории. Тем не менее, результаты этой первой настоящей встречи с Западом не замедлили проявиться в культуре и политике Индии. Греко-буддистская скульптура из Гандхары — всего лишь один пример, но пример важный, так как она представляет собой первое антропоморфное изображение Будды.
Вторым значительным событием было основание принцем Чандрагуптой, который в молодости знал Александра, династии Маурья (между 320 и 296 гг.). Он отвоевал северо-западные области, победил племена нандов и стал царем Магадхи. Чандрагупта заложил основы первой индийской «империи», которую было суждено расширить и сплотить его внуку, Ашоке.
В начале III в. брахман Ватшипутра, обращенный стхавирами, отстаивал учение о непрерывности бытия личности (пудгала) через переселение души (ср. § 157). Ему удалось создать секту, которая со временем стала достаточно могущественной. Спустя некоторое время, при царе Ашоке, стхавиры вновь пережили раскол, разделившись во мнении насчет теории, что "все существует" (сарвам асти): и прошедшее, и настоящее, и будущее. Ашока созвал собор, но это не дало результата. Раскольники получили имя сарвастивадинов. Поскольку правитель был настроен по отношению к ним враждебно, они укрылись в Кашмире, способствуя, таким образом, распространению буддизма в этом гималайском регионе.
Великим событием в истории буддизма было обращение Ашоки (правил с 274 по 236 г. или по другому исчислению — с 268 по 234 г.). Согласно его собственному признанию (которое было обнародовано в ХIII указе), Ашоку до глубины души потрясла его победа над государством Калинга, которая стоила его врaгy 100 тысяч убитых и 150 тысяч попавших в плен. Но за тринадцать лет до этого Ашока совершил еще более страшное преступление. Когда смерть его отца, царя Биндусары, казалась неизбежной, Ашока повелел убить своего брата и захватил власть. При всем том, этот братоубийца и беспощадный завоеватель "станет самым добродетельным правителем Индии и одной из самых великих исторических личностей" (Фийоза). Через три года после победы над калингами он принял буддизм. Он всенародно объявил о своем обращении и в течение многих лет совершал паломничества к святым местам. Но несмотря на глубокое почитание Будды, Ашока обнаружил огромную веротерпимость. Он великодушен по отношению к другим религиям империи, а проповедуемая им дхарма имеет одновременно и буддийские, и брахманские черты. В Двенадцатом наскальном указе говорится, что "Царь, друг богов, призирает дружественным взглядом на все секты, шаманов и мирян и удостаивает их как щедротами, так и различными почестями. Но ни дарам, ни почестям друг богов не придает такой ценности, как развитию вглубь всех сект". В конечном счете, таково древнее понимание космического порядка, образцовым представителем которого был цapь-кocмoкpaт.[422]
Однако этот последний из великих Маурья, который царствовал почти над всей Индией, был еще и ревностным проповедником Закона, так как считал, что Закон больше всего соответствует человеческой природе. Он повсюду распространял буддизм, посылая миссионеров в Бактрию, в Согдиану и на Цейлон. По преданию, жители Цейлона были обращены в буддизм сыном Ашоки или его младшим братом — событие, имевшее значительные последствия, поскольку этот остров остается буддийским и в наши дни. Толчок, данный Ашокой миссионерской проповеди, продолжал набирать силу в последующие века, несмотря на преследования со стороны преемников династии Маурья и нашествия скифских племен. Из Кашмира буддизм распространился на территорию Восточного Ирана, а затем через Центральную Азию — на территорию Китая (I в. н. э.) и В Японию (VI в.). В первые века нашей эры он проник из Бенгалии и с Цейлона в Индокитай и на острова Индийского архипелага.
"Все люди — мои дети. И как для своих детей я желаю, чтобы у них было все благо и счастье и в этом мире, и в другом, так я желаю этого и для всех людей", — объявил Ашока. Его мечта об Империи (т. е. о Мире), объединенной одной религией, угасла вместе с ним. после его смерти империя Маурья быстро пришла в упадок. Но мессианская вера Ашоки и его неутомимость в распространении Закона способствовали превращению буддизма в одну из мировых религий, в единственную мировую религию спасения, которую приняла Азия.
Своей мессианской политикой Ашока обеспечил вселенский триумф буддизма. Однако причина взлета и творческой активности буддийской мысли — в другом. Прежде всего, это — противостояние «созерцателей» и «йогинов», способствовавшее, как у тех, так и у других, значительному развитию экзегезы и углублению учения. Затем — теоретические несоответствия, если не противоречия, в канонических текстах, которые вынуждали учеников постоянно обращаться к источнику, т. е. к основополагающим принципам доктрины Учителя. Такое герменевтическое усилие выразилось в значительном обогащении религиозной мысли. «Расколы» и «секты» были, по сути дела, свидетельством того, что доктрину Учителя нельзя ни свести к «ортодоксии», ни заключить в жесткие рамки схоластики.[423]
Наконец, нужно помнить, что, как и любое другое религиозное индийское течение, буддизм был «синкретическим», в том смысле, что он постоянно ассимилировал и вбирал в себя лучшее из других религий. Пример подал сам Будда, который воспринял значительную часть индийского наследия: не только учение о карме и сансаре, техники йоги и аналитические концепции брахман и санкхьи, но также и общеиндийские образы, символы и мифологические темы, даже если он толкованиях со своей точки зрения. Так что традиционная космология с бесчисленным множеством небес и преисподних и с их обитателями, вероятно, сформировалась еще во времена Будды. Почитание останков утвердилось сразу после паринирваны. Конечно, и до этого существовала практика почитания останков некоторых известных йогинов. Вокруг ступ возникает не лишенный оригинальности космологический символизм, который, однако, в своих основных чертах уже существовал до буддизма. Исчезновение множества архитектурных и художественных памятников, а также утрата значительной части буддийской литературы ограничивает точность хронологии. Бесспорно лишь, что изрядное число символов, идей и обрядов предваряет, иногда на несколько веков, первые документальные свидетельства о них.
Таким образом, одновременно с развитием философской креативности, которая выразилась в создании новых «школ», происходит главным образом, среди мирян — более медленный, но не менее Творческий процесс усваивания чужого.[424] Ступа, в которой, как считалось, хранились останки Будды или святых или же священные предметы, вероятно, имеет прототипом холм, в котором хоронили пепел после сожжения тел. В центре плоской земляной насыпи возвышался купол, окруженный круговым проходом, использовавшимся для обрядовых шествий. Каитья представляла собой святилище с колоннами и состояла из вестибюля, галереи и замурованной каморки, где хранились таблички из различных материалов с текстами. Со временем каитью стали использовать как храм, и в конце концов она исчезла совсем. Культ состоял из ритуальных приветствий и простирания ниц, шествий вокруг святилища и приношения цветов, благовоний, зонтиков и т. д. Возникающий на первый взгляд парадокс — поклоняться Существу, у которого больше нет ничего общего с этим миром — только кажущийся. Приблизиться к следам "физического тела" Будды, которое вновь обретает свою силу в ступе, или в его "архитектоническом теле", воплощенном в структуре храма, равнозначно принятию Учения, т. е. впитыванию в себя "теоретического тела" Будды, дхармы. Поклонение, воздаваемое позже статуям Будды, или паломничество в разные места, освященные его присутствием (Бодх-Гайя, Сарнат, и т. д.), основываются на той же диалектике: различные предметы или действия, принадлежащие сансаре, способны облегчить верующему путь к спасению благодаря грандиозному и непреложному сотериологическому деянию Просветленного.[425]
На протяжении веков и, вероятно, сразу после смерти Благословенного его стали изображать (и поклоняться ему) в неиконографической форме: след стопы, дерево, колесо. В этих символах представлен Закон, они напоминают о миссионерской деятельности Будды, о Дереве Просветления, о "пуске колеса Закона". Когда же, в начале христианской эры, были сделаны первые статуи Будды (греко-индийская скульптура из Гандхары), человеческая фигура не заслонила собой основополагающий символизм. Как показал Поль Мю, образ Будды унаследовал религиозную значимость ведического жертвенника. С другой стороны, нимб, который сияет вокруг головы Будды (вокруг головы Христа в христианском искусстве того же периода, т. е. I–V вв.), восходит к ахеменидской эпохе, а именно — к сияющему ореолу Ахурамазды (впрочем, этот прототип и сам является продолжением древних месопотамских концепций, ср. § 20). Символика буддийской иконографии с особенной силой подчеркивает тождество природы Будды и света. А свет (см. § 81) со времен «Ригведы» рассматривался как наиболее адекватный образ для обозначения «духа».
Со строительством монастырей (вихара) в некоторой степени изменилась и жизнь монахов. Среди этих изменений нас интересует одно — рост числа вероучительных и ученых трудов. Несмотря на то, что значительная часть книг была утрачена (почему нам и неизвестно почти ничего о многих школах и сектах), буддийская литература на пали и санскрите впечатляет своим объемом. Тексты, составляющие "Высшее Учение", третью «корзину», «Абхидхармапитаку», были написаны в период между 300 г. до н. э. и 100 г. н. э.[426] Научный стиль этого произведения, сухой и безличный, представляет собой разительный контраст со стилем сутр. В нем миссия Будды перетолкована и представлена в виде философской системы. Авторы стремятся объяснить противоречия, которыми изобилуют страницы сутр.
У каждой секты, разумеется, есть свой собственный Абхидхармакоша, и разночтения между версиями "Высшего Учения" породили новые споры. Иногда новшества значительны. Приведем один пример: первоначально «нетварной» (асанскрита) считалась только нирвана. Теперь же школы, за некоторым исключением, возводят в ранг «нетварных» пространство, Четыре Истины, Путь (марга), пратитьясамутпаду [закон причинности, закон деятельности дхарм] или даже некоторые йогические «медитации». Что же касается архата, то одни школы учат, что он может дряхлеть, другие же говорят, что даже его тело обладает абсолютной чистотой. Некоторые утверждают, что стать архатом можно уже на стадии эмбриона или в состоянии сна. Однако подобные доктрины встретили суровую критику со стороны других учителей.
Еще более важные последствия имели новые толкования буддологов. Для стхавиравадинов Шакьямуни был человеком, который сделался Буддой и, как следствие, «богом». Однако для других учителей историчность Будды-Шакьямуни была унизительна: с одной стороны, как великий бог может стать богом? С другой — нужно было смириться и принять Спасителя, который растворился в своей Нирване. Тогда одна из школ, Локоттара, заявила, что Шакьямуни, став Буддой несколько космических периодов тому назад, никогда не покидал небеса, где он обитает. Тот же человек, который родился в Капилавасту, проповедовал, умер и которого видели люди, был только лишь образом (нирмитта), созданным настоящим Шакьямуни. Это докетическое учение о Будде затем было подхвачено и развито махаяной.
Цейлонские тхеравадины также не были свободны от раскольнического разномыслия. Однако дробление и умножение школ продолжалось со всевозрастающей интенсивностью, главным образом, на континенте. Как и их противники, стхавиры, махасангхики также разделились: вначале на три группы, затем на изрядное число сект, приводить названия которых здесь было бы излишним. Важно то, что махасангхики начали и совершили радикальное обновление буддизма, известное под именем махаяна, которое буквально можно перевести как "большая колесница".
Самые ранние памятники махаяны относятся к концу I в. до н. э. Речь идет о "Праджняпарамита-сутрах" ("наставлениях в совершенствовании мудрости"), разных по объему и достаточно трудных для понимания текстах, которые вводят новый стиль в буддийскую мысль и литературу. Термины «махаяна» и «хинаяна» (буквально: "малая колесница", название древнего буддизма, тхеравады) — по-видимому, позднего происхождения. Верные новому пути называли его "путем бодхисатв". Они отличаются заметной терпимостью в отношении благочиния и своеобразным учением о Будде, которое имеет более мистическую структуру. Принято говорить и о влиянии мирского благочестия. Идеал теперь — не архат, уединившийся в поисках своей нирваны, а бодхисатва, живущий в миру, образец доброжелательности и сострадания, который до бесконечности отдаляет свое освобождение, чтобы облегчить путь к спасению другим. Этот религиозный герой, имеющий черты сходства с Рамой и Кришной, требует от верных не строгого пути монаха, но личного благочестия типа бхакти. Необходимо, однако, напомнить, что и ранний буддизм знал этот вид благочестия. Сам Будда, как о том повествуется в «Маджхима-никайе» (1, 142), якобы провозгласил, что тот, кто устремит к нему "простое чувство веры или любви, войдет в рай".[427] Теперь же достаточно только принять решение стать Буддой на "благо других", поскольку махаяна радикальным образом изменила идеал адепта, который стремится не к нирване, а к достижению состояния Будды.
Все буддийские школы признавали важную роль бодхисатв. Но последователи махаяны говорят еще и о превосходстве бодхисатвы над архатом, так как архат не до конца освободился от своего «я»: поэтому он ищет нирвану только для себя одного. По мнению их критиков, архаты приобрели Мудрость, но не в должной мере — Сострадание. Бодхисатвы же, как об этом постоянно говорится в текстах «Праджняпарамиты», "не хотят только своей, личной нирваны. Напротив, они вдоволь насмотрелись на безмерно скорбный мир живых существ и все же, хотя и желают достичь высшей степени Просветления, тем не менее не трепещут перед рождением и смертью. Они встали на свой путь ради пользы мира, ради счастья мира, из сострадания к миру. Они приняли такое решение: мы хотим стать прибежищем для мира, пристанищем для мира, местом отдохновения для мира, конечным упокоением мира, островами в мире, светочами для мира, вождями мира, средством спасения для мира".[428]
Это учение о спасении — тем более смелое, что махаяна разработала новую и еще более радикальную философию "всемирной пустоты" (шуньята). Действительно, для того, чтобы быть бодхисатвой и нести в мир его мудрость, необходимы, как сказано, два условия: "Никогда не покидать живых существ и ясно видеть, что все вещи пусты".[429] Кажется парадоксальным, что в тот момент, когда восторжествовало сострадание ко всем существам — не только к людям, но и к духам, животным и растениям, — весь мир оказывается «свободным» от реальности. Ранний буддизм настаивал на нереальности души (наиратмия). Махаяна, всячески восхваляя жизненный путь бодхисатвы, говорит о нереальности, о небытии самих по себе «вещей», дхарм (дхарма шуньята). И все же это — не единственный парадокс. Учение о всемирной пустоте, очищая универсум от «действительности», облегчает человеку отречение от мира и приводит к стиранию его собственного «я» — первой цели Будды Шакьямуни и раннего буддизма.
Мы вновь столкнемся с этой проблемой, когда остановимся более подробно на философии шуньята. Пока же рассмотрим религиозные концепции собственно махаяны. Большую колесницу характеризует, с одной стороны, неограниченный размах мирского благочестия и сотериологическая мифология, которую оно предполагает, а с другой — совершенно особая метафизика ее учителей, одновременно и визионерская, и в высшей степени строгая. Эти две тенденции ни в коей мере не противоречат одна другой,[430] напротив, они дополняют и обогащают друг друга.
Существует множество бодхисатв, так как всегда существовали спасители, которые, становясь буддами, принимали решение достичь Просветления ради блага всех живых существ. Наиболее значительными являются Майтрейя, Авалокитешвара и Манджушри. Бодхисатва Майтрейя (от майтри — "доброта") — грядущий будда и преемник Шакьямуни. Авалокитешвара — самый известный.[431] Он, несомненно, — более позднее явление, характерное для набожности (не только буддийской) первых веков наш ей эры. Авалокитешвара предстает как синтез трех великих индуистских божеств. Он — Господь Вселенной; из его глаз исходят солнце и луна, из ног — земля, изо рта — ветер; "в своих руках он содержит Мир"; "в каждой поре его кожи заключена система мира". Те же выражения употребляются и по отношению к Вишну и Шиве. Авалокитешвара защищает от любой опасности, он не отвергает никакую молитву, даже о даровании детей бесплодным женщинам. Манджушри ("благая судьба"), связанный с Буддой Акшобхья, олицетворяет премудрость и покровительствует учености. Он сыграет важную роль в китайском буддизме.
Бодхисатва Авалокитешвара мистическим образом связан с буддой Амитабхой, который, однако, очень поздно, только в VП в., стал популярным в Индии. До этого времени его авторитет зависел от его причастности к Авалокитешваре. Зато с VIII в. Амитабха приобрел невиданный успех в Тибете, Китае и Японии. О нем следует говорить в контексте махаянистского благочестия, поскольку его мифология и культ носят на себе отпечаток яркого новшества. Амитабха, будучи еще простым монахом, дал обет стать буддой и стяжать "Чудесную Землю", обитатели которой в силу своих заслуг будут обладать не сравнимым ни с чем блаженством, пока не войдут в нирвану. Эта земля, Сукхавати ("счастливая"), находится далеко на западе: она купается в лучах света и напоминает Рай — обилием сокровищ, цветов и птиц. Жители этой земли бессмертны; кроме того, они наслаждаются, слушая наставления из уст Амитабхи.
Такого рода парадизы уже были известны в Индии. Отличительная черта Сукхавати состоит в крайней легкости, с которой верные могут туда попасть. Фактически, нужно лишь услышать имя Амитабхи и подумать о нем: в момент смерти бог спустится и сам отведет такого человека в рай Сукхавати. Это абсолютный триумф набожности. Однако его догматическую основу можно найти в самом раннем буддизме. В китайской версии "Милиндапаньхи"[432] сказано: "если люди, творившие в одной из жизней зло даже на протяжении ста лет, в момент смерти подумают о Будде, они сподобятся сразу после смерти нового рождения на небесах".[433] Конечно, рай Сукхавати не является нирваной. Ноте, кто в него попадут, по единой мысли или по единому слову, достойны получить в будущем, не прилагая никаких усилий, конечное избавление. Если вспомнить о той высшей строгости Пути, которую проповедовали Будда и ранний буддизм, можно оценить смелость этого нового богословия. Однако речь, очевидно, идет о мистическом богословии с акцентом на безоглядное служение, которое, не колеблясь, применяет в повседневной практике метафизические открытия великих учителей махаяны.
Так как существует бесконечное множество будд, существует и несметное число "Земель Будды" или "Полей Будды" (будда-кшетра). Сукхавати — лишь одна среди бесчисленных Земель Будды. Это трансцендентные миры, созданные заслугами или мыслями спасителей. В «Аватамсаке» говорится, что они "бесчисленны, как пылинки", и исходят из "мысли, взлелеянной в уме сострадающего бодхисатвы". Все эти Земли Будды "рождены воображением, и их формам несть числа".[434] Умозрительный характер этих миров постоянно подчеркивается текстами. Поля Будды — умственные построения, они возникают в мыслях тех, кто стремится к обращению. И на сей раз индийский гений, не колеблясь, превозносит творческое воображение, ставя его на службу спасению.
Это мифологическое богословие идет об руку с новыми теориями, проистекающими все из той же заботы: как уничтожить эгоцентрические импульсы. Первая — учение о передаче заслуги (паринама). Оно по видимости противоречит закону кармы, но тем не менее, подхватывает убеждение раннего буддизма, что пример бхиккху, прилагающего все усилия, дабы стать архатом, помогает мирянам и вдохновляет их. Однако в том виде, в каком его преподносит махаяна, учение о передаче заслуги является характерным творением эпохи. Верующие призываются передавать или посвящать свои заслуги ради просвещения всех живых существ. Как говорит Шантидэва (VII в.) в своем знаменитом труде «Бодхикарьяватара», "заслугой, исходящей от всех моих благих деяний, я хочу смягчить страдание всех тварей, быть врачом, знахарем, кормилицей болящего до тех пор, пока существует болезнь […] Моя жизнь со всеми перерождениями, все мое имущество, все заслуги, которые я приобрел или приобрету, — все я оставляю и не ищу выгоды для себя, ибо хочу помочь спасению всех живых существ".[435]
Согласно другой новой идее, "природа Будды" присутствует в каждом человеке и даже в каждой песчинке. Другими словами, наша собственная "причастность Будде" побуждает нас становиться Буддой.
Эта идея схожа с открытием упанишад (тождество "атман-брахман") и с Индуистской аксиомой, что человек может поклоняться божеству только не иначе как сам став божеством. Затем она получит развитие в махаяне, особенно в знаменитой доктрине об "эмбрионе Татхагаты" (татхагатагарбха). Она схожа и с другим первоначальным толкованием природы будд — учением о трех телах (трикая) Будды. Первое тело, тело Закона (дхармакая) — трансцендентно, абсолютно, бесконечно, вечно. Фактически, это духовное тело дхармы, т. е. Закон, проповедуемый Буддой, и одновременно абсолютная реальность, чистое бытие (можно вспомнить о теле Праджапати, сформированном — в некоторых случаях — из священных слогов и магических формул; ср. § 77). Второе тело, самбхогакая, или "тело блаженства" — это эпифания Будды во славе, доступная лишь бодхисатвам. Наконец, "тело Магического творения" (нирманакая) — фантазм, с которым люди имеют дело на земле, который похож на них, будучи материальным и эфемерным. Однако он-то и играет решающую роль, поскольку только через это тело-фантазм люди могут получить Закон и достичь спасения.
Как было нами отмечено выше, цель догматических разработок и мифологических построений, характеризующих махаяну, состоит в том, чтобы облегчить мирянам достижение спасения. Принимая и адаптируя некоторые из элементов индуизма, «народные» (культы, бхакти и т. д.) или ученые, махаяна обновила и обогатила буддийское наследие, никоим образом не исказив его. На самом деле, доктрина всемирной пустоты (шуньявада), выработанная гением Нагарджуны (II в. н. э.), была известна и под именем «мадхьямика» ("средняя") — реплика на "средний путь", который проповедовал Шакьямуни. Как бы для того, чтобы уравновесить склонность к «простоте», очевидную в махаянском благочестии, доктрина пустоты (шуньявада) отличается глубиной и сложностью философии.
Индийские противники Нагарджуны и некоторые западные ученые заявили, что шуньявада представляет собой нигилистическую философию, так как она, по всей видимости, отрицает основные положения буддизма. На самом деле, перед нами онтология вместе с соответствующей сотериологией, которая стремится освободиться от иллюзорных структур, зависящих от языка. Таким образом, шуньявада использует парадоксальную диалектику, которая приводит к coincidentia oppositorum, что в некоторой степени напоминает Николая Кузанского или Гегеля и Витгенштейна. Нагарджуна критикует и отвергает все философские системы, доказывая, что невозможно выразить языком Высшую Истину (парамартхата). Он напоминает прежде всего, что существуют «истины» двух видов: относительные, или "скрытые в мире" (локасамвритисатья), имеющие практическое значение, и Высшая Истина, которая одна только способна привести к освобождению. Абxидхарма, которая претендует на передачу "высокого знания", на самом деле, оперирует знанием банальным. Еще серьезнее то, что в действительности абхидхарма затемняет путь к освобождению своими бесчисленными определениями и категориями бытия (такими как, например, скандха, дхату и т. д.), которые являются по своей сути лишь плодами воображения. Нагарджуна ставит себе целью освободить мыслительные энергии, плененные речью, и правильно управлять ими.
Доказательство тезиса о пустоте, т. е. нереальности всего, что кажется существующим или может быть почувствовано, о чем можно подумать или что можно представить, приводит к нескольким последствиям. Первое: все знаменитые формулы раннего буддизма, а также их новые определения, систематически переосмысленные авторами абхидхармы, оказываются ложными. Так, например, не существует трех стадий формирования вещей ("возникновение", «Продолжительность», "прекращение"), так же, как не существуют: скандха, нередуцируемые элементы (дхату), желания, тот, кто желает, и положение того, кто желает. Все это не существует, потому что не имеет собственной природы. Сама карма является построением ума, поскольку нет ни действия в собственном смысле слова, ни «творца» этого действия. Нагарджуна также отрицает разницу между "тварным миром" (санскрита) и «абсолютным» (асанскрита). "С точки зрения Высшей Истины, понятие непостоянства (анитья) нельзя считать более истинным, чем понятие постоянства" ("Муламадхьямика-карика", XXIII, 13, 14). Что касается знаменитого закона "обусловленного сотворения" (nратитьясамутпада), то он представляет собой лишь практическую ценность. В действительности, "обусловленное сотворение мы называем шунья, пустотой" (ibid., XXIV, 18). Подобным же образом и четыре Благородные Истины, возвещенные Буддой, не имеют собственной природы: речь идет о банальных истинах, которые могут служить только на уровне языка.
Второе последствие — еще более радикальное: Нагарджуна отрицает различие между "тем, кто связан", и «освобожденным» и, следовательно, между сансарой и нирваной. "Нет ничего, что отличало бы сансару от нирваны" (ibid. ХХV, 19).[436] Это не значит, что мир (сансара) и освобождение (нирвана) представляют собой "одно и то же", а только то, что они неразличимы. Нирвана — "плод ума". Другими словами, сточки зрения Высшей Истины, сам Татхагата не обладает автономной и действительной онтологической сущностью.
Наконец, третьим последствием тезиса о всемирной пустоте является возникновение одной из наиболее оригинальных онтологий, которые когда-либо были известны в истории человеческой мысли. Все вещи пусты, лишены "собственной природы"; однако не нужно из этого делать вывод, что существует некая "абсолютная сущность", с которой соотносится шунья (или нирвана). Когда говорят, что «пустота», шунья, невыразима, непостижима, неописуема, не имеют в виду, что существует какая-то "трансцендентная реальность", обладающая такими свойствами. Высшая Истина не являет «Абсолют» наподобие ведантийского, она есть способ существования, который открывает для себя адепт в момент достижения полного безразличия к «вещам» и их преходящести. «Осуществление», через мысль, всемирной пустоты, по сути, тождественно освобождению. Но тот, кто достигнет нирваны, не может это «узнать», так как пустота выходит за пределы и бытия, и небытия. Премудрость (праджня) раскрывает Высшую Истину, используя "истину, сокрытую в мире": последняя не отвергается совсем, но преобразуется в "истину, которая не имеет самостоятельного существования".[437]
Нагарджуна отказывался считать шуньяваду некоей «философией»: это практика, отличающаяся одновременно диалектикой и созерцательностью, которая, освобождая адепта от всех теоретических построений касательно мира, а также и касательно спасения, позволяет ему достичь безмятежности духа и свободы. Нагарджуна категорично отвергает мысль о том, что его доводы или любое философское высказывание имеют ценность из-за онтологической основы, существующей вне или помимо языка. О шунье нельзя сказать ни что она существует, ни что она не существует, ни что она существует и не существует в одно и то же время, и т. д. Критикам, которые говорят: если все пусто, то отрицание всего Нагарджуной тоже является пустой величиной, — он отвечает, что и высказывания его противников, и его собственные отрицания и вправду не существуют сами по себе. Они существуют лишь в рамках относительной истины ("Муламадхьямика-карика", XIV, 29).
Буддизм и вся философская индийская мысль в целом претерпели после Нагарджуны глубокие изменения, хотя эти изменения не были очевидны сразу. Нагарджуна довел до крайности склонность индийской мысли к coincidentia oppositorum. Однако ему удалось показать, что жизненный путь бодхисатвы сохраняет свое величие, несмотря на то, что "все пусто". И идеал бодхисатвы продолжал вдохновлять на милосердие и альтруизм, хотя, как говорится в "Аватамсаке"(18), "всецело пребывая в нирване, он свидетельствует о сансаре. Он знает, что нет живых существ, но стремится их обратить. Он совершенно спокоен(шанта), но кажется, что он испытывает страсти (клеша). Он имеет тело Закона (дхармакая), но проявляет себя повсюду в бесчисленных телах живых существ. Он все время погружен в глубокий экстаз (дхьяна), но обладает предметами желания…".
Непосредственным преемником Махавиры был стхавира (старейшина) Судхарман, который, как считается, передал слова учителя своему ученику Джамбу. Таким образом, они стали последними «всеведущими» (кевалин), поскольку только они обладали во всей полноте священными текстами. Известны имена стхавиров, преемников Джамбу. Наиболее значительным из них является современник царя Чандрагупты Бхадрабаху, который умер в 270 (или 262) г. — т. е. в III в. до н. э. Именно Бхадрабаху установил канон джайнов и даже написал несколько текстов. В то же время он был свидетелем, а может быть, и одной из причин кризиса, который привел к разделению джайнистской церкви.
По преданию, Бхадрабаху, предвидя двенадцатилетний голод, переехал с частью общины на Декан. Он поручил своему ученику Стхулабхадре позаботиться об остальных. Через несколько лет в Паталипутре был созван собор с целью объединить все священные тексты, передававшиеся до этого изустно. В это время Бхадрабаху был на пути в Непал. К нему направили посланцев, чтобы он пересказал им некоторые древние тексты, которые знал только он один. Однако посланцы слушали невнимательно и лишь отрывочно запомнили трактаты, содержавшие основополагающую доктрину. Из четырнадцати трактатов только Стхулабхадра запомнил десять. Этот, по-видимому, легендарный эпизод объяснил в более позднее время расхождения между двумя канонами.
Когда уехавшие и сохранившие верность принципу наготы возвратились в Магадху, они были потрясены распущенностью оставшихся на месте монахов. Напряжение возрастало в течение нескольких поколений, осложняясь разногласиями по поводу деталей культа и догматическими расхождениями. В конце концов, в 77 г. до н. э., разрыв стал неизбежным, и община разделилась на шветамбаров, "одетых в белое", и дигамбаров, "одетых в воздух". Последние отрицали возможность освобождения для тех, кто не придерживался принципа совершенной наготы (и, как следствие, они отрицали такую возможность для женщин). Кроме того, они отвергали некоторые моменты из биографии Махавиры (например, то, что он был женат). Монахи, "одетыe в воздух", ставили под сомнение и истинность канона, принятого шветамбарами, так как считали, что древние тексты были утеряны. Второй собор состоялся в Валабхи, во второй половине V в. Он был созван шветамбарами и имел целью установить окончательную редакцию священных текстов.
Мы не будем сейчас разбирать категории текстов, составляющих обширную каноническую литературу джайнов. Что касается постканонических текстов, то их число значительно.[438] В отличие от буддизма джайнизм сохранил первоначальные структуры. В богатой философской и культовой литературе мало новых и творческих идей. Наиболее известные трактаты, такие, как «Правачанасара» Кундакунды (I в.) и «Taтгвapтxa» Умашвати (нет точной даты написания, однако написано позже труда Кундакунды), в сущности, лишь систематизируют в схоластической манере концепции, сформулированные еще Махавирой или его непосредственными преемниками.[439]
Доктрина является одновременно и сотериологией. Она сосредоточена в "Трех сокровищах" джайнизма: Правильное Видение, Правильное Знание и Правильное Поведение. Последнее достигается только в монашестве. Различают четыре вида "Правильного Видения", первый из которых — визуальный, а последний представляет собой неограниченную трансцендентную способность восприятия. Мы не будем рассматривать пять видов "Правильного Знания". Достаточно лишь напомнить два положения, характерные для джайнистской логики: первое — "доктрина точек зрения" (найя-вада), второе — "доктрина возможного" (сьяд-вада). Согласно первому, о любой вещи можно высказать несколько взаимодополняющих утверждений. Истинное с одной точки зрения, такое утверждение не будет истинным, если мы рассмотрим его с другой стороны, при этом оно не противоречит всей совокупности высказываний. Доктрина «возможного» (сьяд) предполагает относительность или двусмысленность реальности. Она известна еще и как "правило с семью разделами", так как содержит семь утверждений: 1) это может быть тем; 2) это может не быть тем; 3) это может быть или не быть тем; и т. д. Эта доктрина была осуждена остальными философскими школами Индии.[440] Тем не менее, эти два логических приема принадлежат к числу самых оригинальных творений джайнистской мысли.
Концепции материи, души, времени и пространства (время и пространство считались "субстанциями"), "кармической материи" и т. д. были разработаны и упорядочены, что способствовало умножению классификаций и перечислений. Характерной чертой, возможно, заимствованной Махавирой у Макхали Госалы, является вера в то, что поступки оставляют в душе следы, подобные пятнам краски (лешья), и что эти цветные пятна пропитывают все тело. Так, заслуга или вина души выражаются шестью цветами тела: черный, темно-синий и серый характеризуют жителей ада, а желтый, розовый и белый — существ, живущих на земле. При этом чистый, яркий белый характерен только для тех, кто поднимается к вершине Вселенной. Речь идет, конечно, об архаическом представлении, сродни некоторым йогическим практикам. Так, в классификации живых существ в зависимости от их духовных качеств восьмая степень, когда происходит "первая медитация души на своей чистой сущности", называется также и "первой белой медитацией". Равнозначность цвета и духовного уровня можно обнаружить и в других традициях, как в самой Индии, так и за ее пределами.
Подобно Природе (пракрити) в концепции санкхья-йоги, материя упорядочивается спонтанно и бессознательно, чтобы служить душе. Хотя Вселенная вечна и безначальна, она существует для того, чтобы души могли стать свободными от ее пут. Однако, и мы это скоро увидим, освобождение не предполагает окончательного ухода из Космоса. Своеобразие джайнистской космологии состоит как раз в ее архаичности. Она сохранила традиционные индийские понятия и придала им, оставленным без внимания индуистской и буддийской космологией, новую ценность. Космос (лака) изображается в виде великана, который стоит, подбоченясь. Великан составлен из нижнего мира (ноги), среднего мира (область поясницы) и верхнего мира (грудь и голова). Эти три космические области пересекает, как axis mundi, вертикальный шест. Нижний мир включает в себя семь «земель» (бхуми), они расположены одна над другой, и каждая имеет свой цвет — от самого густого черного до сияния шестнадцати видов драгоценных камней. В областях Первой «земли» обитают восемнадцать категорий божеств. Шесть остальных «земель» — это преисподнии, числом 8 400 000, в них пребывают все возможные проклятые; их цвета — серый, темно-синий и черный. Уродливые тела, мучения, которым они подвергаются в раскаленных или ледяных инфернах, — все это вполне шаблонно. Виновные в преступлениях, которым нет прощения, заключены навечно в самой ужасной бездне ада, ниграде, расположенной у ног великана.
Антропоморфный образ Вселенной, области которой соотнесены с органами тела космического человека и населены разнообразными по цвету существами, архаичен. Нигде больше в Индии он не сохранился лучше и не был так органично соединен с опытом "мистического света", как в джайнизме. Средний мир соответствует в общих чертах описаниям индуистской и буддийской космологий.[441] Верхний мир, находящийся над горой Меру, делится на пять расположенных одна над другой областей, которые соотносятся с ребрами великана, его шеей, подбородком, пятью отверстиями лица и волосами. Каждая область, в свою очередь, состоит из нескольких «парадизов», населенных различными божествами. Пятая область, вершина Вселенной и волосы великана, предназначена для душ освобожденных. Другими словами, освобожденный не покидает пределов Вселенной (как это происходит в буддийской "нирване"), но лишь преодолевает ее многочисленные уровни. Свободная душа наслаждается несказанным, вечным блаженством; она пребывает в сиддха-кшетре, "поле совершенных", среди себе подобных, но внутри Вселенной-великана.
Уже во времена Бхадрабаху джайнизм проник в Бенгалию и Ориссу. Позже дигамбары утвердились на Декане, а шветамбары двинулись на запад и обосновались в Гуджарате. В преданиях обеих ветвей с гордостью называется — среди обращенных или сочувствующих — изрядное число царей и принцев. Как и другие религии Индии, джайнизм подвергся преследованиям мусульман (грабежи, разрушение храмов, запрет практики наготы). Кроме того, он стал мишенью индуистского контрнаступления, и с ХII в. его упадок стал неизбежным. В отличие от буддизма, джайнизм никогда не был в Индии народной и господствующей религией, и ему не удалось проникнуть за пределы субконтинента. Тем не менее, в то время как буддизм полностью исчез из той страны, где он возник, община джайнов и теперь насчитывает 1 500 000 членов, и в силу их социального положения и культурного уровня это влиятельная община.
"Махабхарата" — самая длинная поэма в мировой литературе: 90 000 строф. В дошедшем до нас виде текст несет на себе следы переработок и многочисленных интерполяций. Последними изобилует особенно ее «энциклопедическая» часть (песни ХII и XIII). Однако вряд ли возможно восстановить поэму в "первоначальном виде". Что же касается датировки, то "для эпоса этот вопрос не имеет смысла" (L. Renou). Предполагают, что он сложился уже к VII–VI вв. до н. э. и принял современный вид между IV в. до н. э. и IV в. н. э. (Wintemitz).
Основной темой «Махабхараты» является борьба между двумя родами Бхаратидов: потомками Куру (сто Кауравов) и Панду (пять Пандавов). Дурьодхана, старший из Кауравов, сын слепого царя Дхритараштры, воспылал дьявольской ненавистью к своим двоюродным братьям. На самом деле он — воплощение демона Кали, т. е. демона самой злосчастной эры на земле. Пять Пандавов — Юдхиштхира, Арджуна, Бхима, Накула и Сахадева — сьшовья Панду, младшего брата Дхритараштры. На самом деле, они — сыновья, соответственно, богов Дхармы, Вайю, Индры и двоих Ашвинов. Далее мы оценим значение этого божественного родства. После смерти Панду Дхритараштра становится царем, Ожидая, пока Юдхиштхира не достигнет возраста, когда он сможет взять власть в свои руки. Однако Дурьодхана не может смириться с таким положением вещей. Из всех ловушек, поставленных им двоюродным братьям, самая страшная — пожар в смоляном доме, в котором он убедил их пожить. Пандавы вместе с матерью убегают оттуда через подземный ход и, никем не узнанные, скрываются в лесу. Далее следует ряд приключений. Переодевшись брахманом, Арджуна добивается руки принцессы Драупади, воплощенной богини Шри, и забирает ее в свое уединенное лесное жилище. Не заметив Драупади и подумав, что Арджуна просто принес пищу, добытую подаянием, мать восклицает: "Радуйтесь же ей, вы все". Так девушка становится женой сразу пяти братьев.
Узнав, что Пандавы не погибли в огне, слепой царь Дхритараиггра решает даровать им полцарства. Они строят столицу Индрапрастха, где к ним присоединяется двоюродный брат Кришна, глава клана Ядавов. Дурьодхана подбивает Юдхиштхиру сыграть с ним партию в кости. Поскольку одна кость была помечена, Юдхиштхира постепенно проигрывает свое имущество, царство, братьев и жену. Царь аннулирует результаты игры и возвращает имущество Пандавам. Однако через некоторое время он дает распоряжение сыграть вторую партию в кости. По условиям игры, побежденные будут жить 12 лет в лесу, а тринадцатый год в полной безвестности. Юдхиштхира играет, вновь проигрывает и вместе с братьями и Драупади удаляется в изгнание. Третья песнь «Ванапарван» ("Книга леса") — самая длинная (17500 двустиший) и одновременно самая содержательная в литературном отношении: отшельники рассказывают Пандавам трагические истории о Нале и Дамаянти, Савитри, Раме и Сите. Следующая песнь повествует о событиях тринадцатого года изгнания, который они проведут, живя не узнанными. В пятой песни ("Книга приготовлений") становится очевидным, что война неизбежна. Пандавы посылают Кришну в качестве посла: они требуют вернуть им царство или, по крайней мере, пять деревень, но получают от Дурьодханы отказ. На поле сражения выходят две громадные армии, и начинается война.
В шестой песни содержится самый известный эпизод поэмы «Бхагавад-гита», о которой мы поговорим позже. В следующих песнях подробно описываются различные моменты этой восемнадцатидневной битвы. Вся земля покрыта убитыми и ранеными. Один за другим погибают старшие Кауравы, а последним. — Дурьодхана. Скрыться удается лишь троим Кауравам. Среди них и Ашваттхаман, в которого вселился бог Шива. С помощью демонов, сотворенных Шивой, Ашваттхаман ночью входит в лагерь Пандавов и истребляет всех, за исключением пяти братьев, которых не оказалось на месте. При виде такого количества убитых Юдхиштхира скорбит, хочет отказаться от престола и уйти от мира. Однако с помощью Кришны и мудрецов братьям удается заставить его изменить решение, и он торжественно приносит в жертву коня (ашвамедха; см. § 73). После пятнадцати лет совместных трудов со своим племянником, Дхритарaштpа и его соратники уходят в лес. Через некоторое время они погибают при пожаре, вызванном их собственными священными огнями. 36 лет спустя после великой битвы погибают странным образом Кришна и его народ: они убивают друг друга тростинами, которые от колдовских чар превратились в палицы.
Столица разрушается и исчезает в океане. Почувствовав приближение старости, Юдхиштхира передает власть своему внучатому племяннику Парикшите (тот родился мертвым и ожил от руки Кришны), а сам вместе с братьями, Драупади и собакой отправляется в Гималаи. В дороге все его спутники умирают. Лишь Юдхиштхира и его собака (она на самом деле — реинкарнация его собственного отца, Дхармы) выдерживают до конца. Поэма заканчивается описанием недолгого схождения Юдхиштхиры в преисподнюю и его восхождением на небеса.
Эту чудовищную войну задумал Брахма для того, чтобы очистить Землю от ее жителей, число которых постоянно росло. Он попросил многих богов и демонов воплотиться и развязать истребительную войну. «Махабхарата» описывает конец света (пралайя) с последующим возникновением нового мира, которым будет править Юдхиштхира или Парикшит.[442] В поэме рассказывается о событиях последних времен: гигантской битве сил «добра» и «зла» (аналогия с войной между дэвами и асурами), о разрушениях космических масштабов, причиненных огнем и водой, о возникновении нового и чистого мира, ознаменованного чудесным воскресением Парикшита. В некотором смысле можно говорить о переосмыслении извечного мифо-ритуального сценария Нового Года. Однако речь на сей раз идет не о конце года, а о завершении космической эпохи.
Циклическая теория становится популярной лишь со времен пуран. Это не означает, что эсхатологический миф — создание исключительно индуистское. Он известен с древнейших времен и широко распространен во всем мире. Подобные мифы засвидетельствованы, к тому же, в Иране и Скандинавии. По зороастрийской традиции, в конце истории Ормузд победит Ахримана, каждый из шести Амеша Спента захватит по архидемону, и воплощения Зла будут окончательно низвергнуты во тьму (ср. § 216). Подобную эсхатологию мы уже встречали (§ 177) у древних германских племен: во время последней битвы (rаgnаrоk) каждый бог тоже возьмет на себя по одному демоническому существу или чудовищу; разница в том, что все — и боги, и их противники — погибнут в борьбе друг против друга. Земля будет выжжена, а затем погрузится в море. Однако из воды снова возникнет земля, и новое человечество будет наслаждаться жизнью в царствование молодого бога Бальдра.
Стяг Викандер и Жорж Дюмезиль блестяще проанализировали структурное сходство этих трех эсхатологических войн. Следовательно, можно сделать вывод о том, что миф о конце света был известен Индоевропейцам. Разумеется, есть значительные расхождения в его Вариантах, которые, однако, могут быть объяснены различной ориентацией каждой из трех индоевропейских религий. Правда, эсхатологический миф не засвидетельствован в ведическую эпоху, но это не доказывает, что его не было вообще.[443] По выражению Дюмезиля ("Mythe et Ерорее", 1, р. 218 sq.), «Махабхарата» — "эпическое переложение эсхатологического кризиса", т. е. того, что индуистская мифология называет концом юги. В «Махабхарате» содержатся некоторые не только ведические, но и доведические элементы.[444] Мы можем, следовательно, поместить миф о конце света среди древних арийских традиций — тем более что он был известен иранцам.
Однако тут же надо добавить, что поэма представляет собой грандиозный синтез — намного богаче индоевропейской эсхатологической традиции, которую он продолжает. Живописуя истребление людей и следующие за ним катаклизмы, «Махабхарата» использует яркую систему образов, заимствованную из пуран. Значительную роль играют богословские разработки и нововведения. «Мессианская» идея аватары выражена особенно четко и сильно. В знаменитом богоявлении из «Бхагавад-гиты» (XI, 12 и сл.) Кришна предстает Арджуне как инкарнация Вишну. Как мы уже отмечали,[445] это богоявление есть одновременно и пралайя, которая словно бы предваряет "конец света", описанный в последних песнях поэмы. Таким образом, явление Вишну(=Кришны) как Господина пралайи чревато богословскими и метафизическими последствиями. Так, за трагическими событиями «Махабхараты» можно угадать противостояние и взаимодополняемость Вишну (Кришны) и Шивы. «Разрушительная» деятельность Шивы уравновешивается ролью «творца» Вишну (Кришны). Когда один из этих богов или их представителей действует, другой бездействует. Но и Вишну (Кришна) тоже творит «разрушения» и «обновления». Поэма и пураны обнаруживают отрицательные свойства этого бога.[446]
Это означает, что Вишну как высшее Существо есть конечная реальность; следовательно, он управляет как созданием, так и разрушением миров. Он — вне добра и зла, как, впрочем, и все остальные боги: "добродетель и грех, о Царь, пребывают лишь среди людей" (XII, 238, 28).[447] В кругу йогов и созерцателей эта мысль была известна со времен упанишад. Но «Махабхарата» — и, в первую очередь, «Бхагавад-гита» — делает ее доступной, а значит, известной всем слоям индийского общества. Непрестанно прославляя Вишну как высшее Существо, поэма подчеркивает взаимодополняемость Шивы и Вишну.[448] С этой точки зрения «Махабхарату» можно рассматривать как краеугольный камень индуизма. Культы этих двух богов и Великой Богини (Шакти, Кали, Дурги) действительно господствовали в индуистской религии с первых веков н. э. и господствуют по сей день.
Взаимодополняемость Шивы-Вишну соответствует в некоторой степени неразрывности антагонистских функций, которыми обладают великие боги (созидание/разрушение и др.). Понимание такого устроения божества равносильно откровению и представляет собой образец в деле освобождения. В самом деле, с одной стороны, в «Махабхарате» описывается и возвышается борьба между добром и злом, дхармой и адхармой, борьба, которая приобретает значение вселенской нормы, так как она правит космической жизнью, обществом и личным бытием, но, с другой стороны, поэма напоминает о том, что конечная реальность — «брахман-атман» упанишад — находится за пределами не только пары дхарма/адхарма, но и любой другой пары противоположностей. Другими словами, освобождение предполагает понимание отношений между двумя «видами» реальности: непосредственной реальностью, т. е. исторически обусловленной, и конечной реальностью. Монизм упанишад отрицал непосредственную реальность. Тексты «Махабхараты», особенно дидактические, предлагают более развернутое учение: с одной стороны, в них вновь утверждается монизм упанишад, Окрашенный теистскими (вишнуитскими) опытами; с другой стороны, принимается любое сотериологическое решение, если оно открыто не противоречит священной традиции.
На первый взгляд, может показаться парадоксальным тот факт, что литературное произведение, которое дает описание устрашающей войны на истребление человечества и конец юги, представляет собой превосходный образец духовного синтеза, когда-либо известного индуизму. Со времен брахман для индийской мысли характерно стремление к примирению крайностей, но только в «Махабхарате» оценена важность его последствий. В целом можно сказать, что поэма:[449] 1) утверждает равноценность веданты (т. е. учения упанишад), санкхьи и йоги; 2) устанавливает равенство трех «путей» (marga), представленных ритуальным служением, метафизическим знанием и практикой йоги; 3) старается оправдать некий способ существования во времени, другими словами, принимает и высоко ставит исторический компонент человеческой обусловленности; 4) провозглашает превосходство четвертого, сотериологического, «пути» — поклонения Вишну-Кришне.
Санкхья и йога представлены в поэме еще не систематизированными. Слово «санкхья» означает "истинное знание" (таттва джняна) или "познание Себя" (атмабоддха); в этом отношении санкхья продолжает мысль упанишад. Йога означает любую деятельность, приводящую «Я» к Брахману и одновременно наделяющую бесчисленными" силами". Чаще всего под этой деятельностью подразумевают аскетизм. Слово «йога» может означать «метод», «силу» или "медитацию".[450] Две даршаны рассматриваются как равнозначные. Согласно «Бхагавад-гите», "лишь люди ограниченные, а не мудрые (пандиты) противопоставляют санкхье йогу. Кто владеет одной из даршан, тот добывает плод обеих… санкхья и йога — едины." (V, 4–5).
В «Бхагавад-гите» четко демонстрируется и равнозначность трех сотериологических «путей». Этот знаменитый эпизод начинается "экзистенциальным кризисом" Арджуны и заканчивается назидательным откровением по поводу участи человека в мире и «путей» освобождения. Увидев, что он подавлен из-за войны, в которой ему предстоит убить своих друзей и двоюродных братьев, Кришна открывает Арджуне, как выполнить долг кшатрия и не связать себя узами кармы. В целом, откровения Кришны трактуют: 1) устройство Вселенной; 2) модальности бытия; 3) пути, ведущие к достижению окончательного освобождения.
Однако Кришна не забывает добавить, что эта "древняя йога" (IV, 3), или "высшая тайна", не нова; она была сначала открыта им Вивасвату, который затем сообщил ее Ману, а тот, в свою очередь, поведал ее Икшваку (IV, 1). "Из этого устного предания о ней и узнали цари-риши. однако со временем след этой йоги теряется" (IV, 2). Каждый раз, когда порядок (дхарма) становится шатким, сам Кришна воплощается (IV, 7), т. е. надлежащим — в данный "исторический момент" — образом являет эту вечную премудрость (это учение аватары). Другими словами, если «Бхагавад-гита» в историческом плане представляет собой новый духовный синтез, то ее «новизна» действительна лишь для нас, для тех кто, зависит от Времени и Истории.[451]
Можно было бы сказать, что суть явленного Кришной учения заключается в лапидарной формуле: пойми Меня и подражай Мне! Поскольку все, что он открывает о своей сущности и о своем «поведении» в Космосе и в Истории, должно послужить назиданием для Арджуны, последний обретает смысл своей исторической жизни и одновременно достигает освобождения, осознавая, что есть Кришна и что он творит. Впрочем, сам Кришна подчеркивает назидательное и сотериологическое значение божественного примера: "Что делает Старший, то делают и другие: он подает пример, которому все следуют" (III, 21). И продолжает, говоря о себе: "И в трех мирах нет ничего такого, что я должен бы сделать […] однако я пребываю в действии" (III, 22). Кришна спешит открыть глубинное значение этой деятельности: "Если бы Я не был все время в действии, то люди со всех концов последовали бы Моему примеру. Если бы Я не действовал, миры перестали бы существовать и Я стал бы причиной мировой смуты и гибели всего живого на земле" (III, 23–24).
Арджуна, следовательно, должен подражать поведению Кришны, т. е. прежде всего продолжать действовать, дабы своей пассивностью не способствовать "мировой смуте". Но для того, чтобы он мог действовать, "подобно Кришне", ему нужно понять как сущность божества, так и образы, в которых он является миру. Поэтому Кришна и являет себя: познавая Бога, человек познает и пример для подражания. Итак, Кришна начинает с откровения о том, что все живое и неживое находится в нем и все Творение — от богов до ископаемых — происходит из него (VII, 4–6; IX, 4–5; и т. д.). С помощью практики он все время занят творением мира, но это непрерывное действие не сковывает его: он — лишь наблюдатель своего собственного творения (IX, 8-10). Именно такая, внешне парадоксальная, валоризация деятельности (кармы) и есть главное наставление Кришны: подражая Богу, который творит и мир без своего участия, человек научится делать то же самое. "Чтобы освободиться от действия, недостаточно воздерживаться от него: одно лишь недеяние не ведет к совершенству", так как "каждый обречен на деяние" (III, 4–5). Даже если человек воздерживается от действия в строгом смысле этого слова, бессознательная деятельность, вызванная тремя гунами (III, 5), связывает его с миром и делает частью кармической цепи.
Обреченный на деяние, поскольку "действие выше бездействия" (III, 8), человек должен исполнить предначертанные ему действия, или «обязанности», которые выпадают на его долю в жизни. "Свой закон даже несовершенный (свадхарма) лучше, чем чужой закон, даже совершенный…" (парадхарма; III, 35). Эти особые деяния обусловлены гунами (XVII, 8 и сл.: XVIII, 23 и сл.). Кришна не раз замечает, что гуны происходят от него, но не ограничивают его: "не Я в них, но они во мне" (VII, 12). Отсюда урок: принимая "историческую ситуацию", вызванную гунами (а ее нужно принимать, ибо сами гуны происходят от Кришны) и действуя "по ситуации", человек должен отказаться от оценки своих деяний и придать абсолютную ценность своей собственной судьбе.
В этом смысле можно сказать, что «Бхагавад-гита» пытается «спасти» все человеческие поступки и «оправдать» любое мирское действие: ибо, когда человек больше не получает удовольствия от «плодов» своих деяний, он тем самым превращает их в жертвоприношение, т. е. во внеличностный динамизм, который способствует поддержанию космического порядка. Кришна напоминает, что не связывают только действия, совершаемые как жертвоприношения (III, 9). Праджапати создал жертвоприношение для того, чтобы мог проявиться Космос, а люди могли жить и умножаться числом (III, 10 и сл.). Кришна открывает, что и человек тоже может содействовать совершенствованию божественного дела, причем не только одними жертвами (из которых и состоит ведический культ), но и всеми своими деяниями, какова бы ни была их природа. Когда различные аскеты и йогины ("жертвуют" своей психофизиологической деятельностью, они отказываются от этой деятельности и придают ей воистину трансперсональное значение (IV, 25 и сл.). И так поступая, "все познают жертву, и жертвой стирают свои грехи" (IV, 30).
Такая трансмутация мирских дел в ритуалы возможна через йогу. Кришна говорит Арджуне, что "человек деяния"[452] может спастись или, другими словами, избежать последствий своего участия в жизни мира, даже продолжая действовать. Ему необходимо соблюдать одно-единственное правило: отделить себя от своих дел и их последствий: "отказаться от плодов своих дел" (phalatrishnavairagya), действовать безлично, бесстрастно и равнодушно, как если бы он действовал за кого-то другого. Если он будет строго следовать этому правилу, то его дела не посеют семена новых кармических потенциалов и не овладеют им в кармической цепи". "Безразличный к плодам своих действий, всегда довольный, свободный от любых привязанностей сколько бы он ни трудился, он на самом деле ничего не совершает" (IV, 20).
Великая оригинальность «Бхагавад-гиты» заключается в том, что она подчеркивает эту "йогу деяния", которая осуществляется как "отказ от плодов своих деяний". В этом кроется и основная — беспрецедентная — причина ее успеха в Индии. Ибо впредь каждому человеку позволено надеяться на спасение, благодаря phalatrishnavairagya, даже тогда, когда по разным причинам он будет обязан и дальше участвовать в социальной жизни, иметь семью, заботы, занимать те или иные должности и даже совершать «безнравственные» вещи (как, например, Арджуна, который должен убить своих противников на войне). Действовать отстраненно, не волнуясь и "не желая результата", значит достичь самообладания и спокойствия, которые в состоянии сообщить одна лишь йога. Кришна говорит: "Хотя он действует непрестанно, но остается верен йоге". Такое толкование техники йоги характерно для «Бхагавад-гиты», тяготеющей к грандиозному синтезу, в котором примирились бы все призвания: аскетическое, мистическое и призвание жить и трудиться в мире.
Кроме этой доступной всем йоги, суть которой заключается в отказе от "плодов деяний", в «Бхагавад-гите» кратко изложена техника йоги, предназначенная для созерцателей (VI, 11 и сл.). Кришна говорит: "Йога выше:, чем аскеза (тапас) и даже выше, чем знание (джняна), и выше, чем жертва" (VI, 46). Но медитация йогина достигает конечной цели только в том случае, если он сосредоточен на Боге: "С ясной и неподвластной страху душой, […] овладев своим рассудком и имея постоянную мысль обо Мне, он должен упражняться в йоге, видя во Мне высшую цель" (VI, 14). "Кто везде Меня видит и видит во Мне все, тот никогда не будет Мною оставлен и он не оставит Меня. Прочно утвердившись в единстве, он поклоняется Мне, пребывающему во всякой твари; такой йогин пребывает во Мне, каким бы ни был его образ жизни" (VI, 30–31; курсив наш).
Все это — триумф занятий йогой и одновременно возвышение мистического культа (бхакти) до положения высшего «пути». Кроме того в «Бхагавад-гите» появляется понятие благодати, которое во всей его мощи развернется в вишнуитской средневековой литературе. Но та решающая роль, которую «Бхагавад-гита» сыграла для подъема теизма, не исчерпывает ее важности. Это не сравнимое ни с чем произведение, краеугольный камень индийской духовности, можно восхвалять со многих и разнообразных точек зрения. Акцентируя историчность человека, «Гита» предлагает наиболее всеобъемлющее и, важно добавить, наиболее приемлемое решение для современной, вошедшей в "цикл истории" Индии. Говоря языком, понятным Западу, проблема, трактуемая в «Гите», такова: как разрешить противоречивую ситуацию, порожденную тем, что человек, с одной стороны, находится во Времени, предназначен Истории, а, с другой стороны, знает, что будет «проклят», если позволит временности и историчности исчерпать себя, и, следовательно, должен любой ценой найти в этом мире путь, который ведет в трансисторический и вневременной план.
Мы уже знаем, какой выход из данной ситуации предлагает нам Кришна: исполнять свои обязанности (свадхарма) в этом мире, причем не позволяя себе желать плодов своих деяний (phalatrishnavairagya). Поскольку вся Вселенная — творение, даже эпифания Кришны-Вишну, то жизнь в мире и участие в его устроении не является "дурным делом". Дурно верить в то, что мир, время и история обладают собственной и независимой реальностью, т. е. в то, что вне мира и временности ничего не существует. Это, бесспорно, общеиндийская идея, но в «Бхагавад-гите» она изложена наиболее последовательно.
Чтобы оценить значительность роли «Бхагавад-гиты» в религиозной истории Индии, нужно вспомнить идеи, заложенные в санкхье, йоге и буддизме. Согласно этим учениям, освобождение требовало, как условия sine qua non, отстранения от мира вплоть до отрицания человеческой жизни как способа существования в Истории.[453] Открытие "всеобщего страдания" и бесконечного цикла перерождений[454] направило поиск спасения к определенной цели: освобождение необходимо предполагает отказ от следования нуждам жизни и социальным нормам; обязательными прелиминариями были уединение и аскетические практики. С другой стороны, спасение через гнозис сравнивалось с «пробуждением», "освобождением от уз", с «прозрением» и пр. (ср. § 136). В итоге, спасение стало подразумевать акт разрыва: отделение от мира — места страданий, тюрьмы, наполненной рабами.
Религиозному обесцениванию мира способствовала аннуляция идеи Бога-творца. Согласно санкхья-йоге, Вселенная возникла благодаря "телеологическому инстинкту" первоначальной Материи (пракрити). Для Будды этого вопроса вообще не существует; он отвергает существование Бога вообще. При низкой религиозной оценке мира возвышается дух или истинное Я (атман, пуруша). По представлениям Будды, хоть он и не принимает атмана как автономную и ни к чему не сводимую монаду, освобождение достигается благодаря усилиям духовного порядка.
Постепенное обострение дуализма Дух-Материя напоминает развитие религиозного дуализма, приведшего к иранской формуле двух противоположных Начал, представляющих Добро и Зло. Как мы уже не раз отмечали, на протяжении веков противопоставление Добро-Зло было лишь одним из многих примеров космических, политических и религиозных диад и полярностей, которые обеспечивали ритмичное существование жизни и мира. То что вылилось в два антагонистских начала, Добро и Зло, прежде было всего лишь одной из многих формулировок, посредством которых выражались антитетические, но взаимодополняющие аспекты реальности: день/ночь; мужской пол/женский пол; жизнь/смерть; плодородие/бесплодие; здоровье/болезнь и т. д.[455] Другими словами, Добро и Зло участвовали в космическом, а, значит, и в человеческом ритме, который китайская мысль определила как чередование двух принципов ян и инь (§ 130).
Девалоризация Космоса и жизни, намеченная в упанишадах, приобретает самое резкое выражение, в «дуалистических» онтологиях и методах разделения, разработанных санкхья-йогой и буддизмом. Процесс возрастающего напряжения, характеризующий эти этапы религиозного индийского мышления, можно сравнить с ужесточением иранского дуализма от Заратустры до манихейства. Заратустра тоже считал этот мир «смесью» духовного и материального. При правильном совершении жертвоприношения верующий отделял свою небесную сущность (mёnоk) от ее материального выражения (gёtё).[456] Но для Заратустры и для маздеизма Вселенная была творением Ахурамазды. Мир был испорчен позже, Ахриманом. А манихейство и многие гностические школы, напротив, приписывали Творение дьявольским силам. Мир, жизнь и сам человек являются результатом ряда трагических, зловещих или преступных действий. В конечном счете, это чудовищное и пустое творение обречено на уничтожение. Освобождение — результат длительного и напряженного стремления к отделению духа от материи, света от тьмы, которая держит его в плену.
Разумеется, различные индийские техники и методы, имеющие целью освободить дух через «разъединение», все более и более радикальное, продолжали приобретать прозелитов еще долгое время после появления «Бхагавад-гиты», потому что отказ от жизни, и особенно от жизни, обусловленной социо-политическими структурами и историей, стал после упанишад самым достойным сотериологическим решением. Однако «Гите» удалось объединить в дерзком синтезе все индийские религиозные течения и аскетические практики, предполагающие уход от общества и социальных обязательств. Более того, «Гита» вернула сакральность Космосу, жизни и даже историческому существованию человека. Как Мы видели, Вишну-Кришна — не только Творец и Владыка мира; он вновь освящает своим присутствием всю Природу.
С другой стороны, все тот же Вишну периодически разрушает Вселенную в конце каждого космического цикла. Другими словами, все создается и управляется Богом. Следовательно, "отрицательные стороны" космической жизни, личного бытия и Истории тоже обретают религиозное значение. Человек больше не заложник Космоса-тюрьмы, который создался сам собой, ибо мир есть творение личностного и всемогущего Бога. К тому же Бога, который не покинул мир после его сотворения, а продолжает пребывать в нем и действовать на всех его уровнях — от физического устройства Космоса до сознания человека. Космическими бедствиями и историческими катастрофами, включая периодическое разрушение Вселенной, управляет Вишну-Кришна; т. е. это — теофании, что сближает Бога «Бхагавад-гиты» с Яхве, Создателем мира и Владыкой Истории, как его понимали пророки (ср. § 121). Впрочем, нелишне напомнить: как откровение, содержащееся в «Гите», было явлено во время страшной войны, направленной на всеобщее истребление, так и пророки проповедовали под "страхом истории", под угрозой надвигавшегося исчезновения еврейского народа.
Стремление к «объединению» реальности, характеризующее индийское мышление, находит в «Бхагавад-гите» наиболее убедительное выражение. Совершенное под знаком личностного Бога, это объединение придает религиозный смысл даже таким бесспорным проявлениям «зла» и «несчастья», как война, предательство и убийство.[457] Но главное, что имело весьма серьезные последствия для религиозной истории Индии, — это возвращение сакральности в жизнь и человеческое бытие. В первые века нашей эры тантризм тоже попытается превратить естественные потребности человека (питание, отношение полов и пр.) в таинства. Но такой тип сакрализации тела и жизни достигается с помощью крайне сложной и трудоемкой йогической техники — тантрическое посвящение предназначалось только для избранных. Послание же «Бхагавад-гиты» было обращено ко всем слоям общества и поощряло все религиозные тенденции. В том-то и заключалось преимущество поклонения Богу личностному и безличному, создателю и разрушителю, воплотившемуся и трансцендентному.
Главы с 40 по 55 Книги Пророка Исайи составляют отдельное произведение, известное под названием «Второ-Исайя». Этот текст был написан в последние годы Вавилонского Плена[458] неизвестным автором, возможно, казненным по суду (ср. Ис 52:13–53:12). Послание резко контрастирует с другими пророчествами прежде всего своим оптимизмом, но также и смелым толкованием современной ему истории. Великий царь Кир, орудие воли Яхве (41, 42), подготовляет разрушение Вавилона. Те, кто посмел верить в превосходство вавилонских богов, скоро будут посрамлены, потому что они верили в идолов, бездвижных и неспасающих (40:19 и сл.; 22:12–20 и сл.), тогда как один Яхве есть Бог. "Я первый и я последний, и кроме Меня нет Бога" (44:6, ср. также 45:18–22). "Я Бог, и нет иного Бога, и нет подобного Мне" (46:9).
Речь идет о самом радикальном утверждении последовательного единобожия, поскольку отрицается даже существование иных богов. "Не ты ли [мышца Господня] сразила Раава, поразила крокодила? Не ты ли иссушила море, воды великой бездны, превратила глубины моря в дорогу, чтобы прошли искупленные?" (51:9-10). Творение, так же как и История, т. е. и Плен, и Освобождение — дело Яхве. Освобождение из Плена понимается, как Новый Исход. Но теперь это триумфальное возвращение: "Я проложу дорогу в степи, реки в пустыне (43:19); "горы и холмы будут петь перед вами песнь… Вместо терновника вырастет кипарис, вместо крапивы возрастет мирт" (55:12–13; ср. 40:9-11; 54:11–14). Новый Исход не будет поспешным: "Ибо вы выйдете неторопливо и не побежите: потому что впереди вас пойдет Господь, и Бог Израилев будет стражем позади вас" (52:12). Другие народы тоже могут войти в грядущее спасение: "Ко Мне обратитесь, и будете спасены, все концы земли, ибо Я Бог, и нет иного" (45:22; ср. 56:1–7, о прозелитах Яхве). Однако за Израилем всегда сохранится особое положение, положение господствующего народа.
Падение Иерусалима, конец Иудейского царства и Плен были, по существу, наказанием Божьим, возвещенным великими пророками. Теперь, когда кара свершилась, Яхве обновляет Завет. На сей раз Завет будет вечным (55:3), а спасение непреложным (45:17; 51:6, 8). "Вечною милостью помилую тебя, говорит Искупитель твой Господь" (54:8). Освобожденные Яхве из плена возвратятся в Сион "с пением… и радость вечная над головою их; они найдут радость и веселие; печаль и вздохи удалятся" (51:11).
Подобному воодушевлению, восторженности, картинам блаженства, порожденным уверенностью в скором спасении, нет примера в предшествующей литературе. Осия, Иеремия, Иезекииль провозглашали веру в спасение Израиля. Но автор «Второ-Исайи» первым из пророков создает эсхатологию. В сущности, он возвещает зарю новой эпохи. Между двумя этими эпохами — той, что завершается, и той, что должна вот-вот начаться, — отличие разительное. Ранее пророки проповедовали не о конце трагического века и о приближении другого, прекрасного и счастливого, а о конце нечестия Израиля и о его возрождении через искреннее обращение к Богу. «Второ-Исайя», напротив, представляет установление новой эпохи как драматическую историю, содержащую в себе ряд чудесных событий, определенных Богом: 1) разрушение Яхве Вавилона (43:14–15 и др.) — Его орудием Киром (41:24 и др.), или Израилем (41:14–16); 2) спасение Израиля, т. е. плененных (49:25–26), переход через пустыню (55:12–13), прибытие в Иерусалим (40:9-11) и собрание всех, рассеянных в мире (41:8–9); 3) возвращение Яхве в Сион (40:9-11); 4) преображение страны через восстановление руин (44:26) и умножение общины (44:1–5) и даже изменения по образу Рая (51:3); 5) обращение народов к Яхве и отвержение их богов (51:4–5).[459]
Четыре гимна, называемые "Песни раба Господня"[460] (42:1–4; 49:1–6; 50:49; 52:13–53:12), выражают, в манере своеобразной и надрывной, страдания еврейского народа. их толкование дало повод для бесчисленных споров. Вполне возможно, что "Раб Яхве" (ebhed yahveh) олицетворяет собой уведенную в плен еврейскую элиту. В его мучениях усматривают искупление грехов всего народа. Раб Яхве принимает на себя все страдания: "Я предал хребет Мой биющим… Лица Моего не закрывал от поруганий и оплевания" (50:6). Испытания плена — это жертва, благодаря которой были изглажены грехи Израиля. "Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни… Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на нем, и ранами Его мы исцелились" (53:5).
Согласно Новому Завету и христианской экзегезе, этот "Раб Яхве" был предвестником Мессии. Многие отрывки подтверждают такое толкование. "Господь возложил на Него грехи всех нас… Как овца веден был Он на заклание и не отверзал уст Своих… за преступления народа Моего претерпел казнь" (53:6–8). Добровольная жертва, «Раб» был причтен "к злодеям, тогда как Он понес на Себе грех многих и за преступников сделался ходатаем" (53: 12). Но после "на подвиг души своей Он будет смотреть с довольством… и с сильными будет делить добычу" (53: 11–12). Более того, Яхве сделает своего «Раба» "светом народов", чтобы Его спасение "простерлось до концов земли" (49:6). Эти тексты принадлежат к вершинам еврейской религиозной мысли. Провозглашение всеобщего спасения через страдание "Раба Яхве" возвещает христианство.
После своего возвращения ок. 538 г. до н. э. изгнанники столкнулись, среди других трудностей, с задачей восстановления Храма. Новое святилище принадлежало отныне не династии, а народу, на который и легли все расходы. Краеугольный камень заложили ок. 537 г., однако вскоре работы были остановлены. Только ок. 520 г., в результате политических изменений, строительство возобновилось. Кризис, сотрясавший Персидское Царство, вызвал новую волну эсхатологического воодушевления. Зоровавель, поставленный правителем Иудеи, и первосвященник Иисус, которых поддерживали пророки Аггей и Захария, сосредоточили усилия на восстановлении святилища. В 515 г. Храм был освящен, но Зоровавеля, которого персидская власть посчитала неблагонадежным, отправили в изгнание.
Для тех, кто только что упивался пророчествами, это было началом череды новых разочарований. Поскольку божественный суд свершился, вставал вопрос, когда же наступит эсхатологический век, возвещенный «Второ-Исайей». для Аггея новая эпоха началась с того момента, как Зоровавель заложил краеугольный камень (Агг 2:15–19). И он возвестил о землетрясении в день окончания работ, о падении "престолов царств", об истреблении их воинств и об утверждении Зоровавеля как мессианского царя (Агг 2:20–23)[461] Однако когда храм был в конце концов освящен, возникло недоумение, почему эсхатон заставляет себя ждать. Одним из самых правдоподобных объяснений была развращенность народа. Но, как это часто случал ось в истории, поскольку преобразование мира, предсказанное Второ-Исайей, отодвинулось, изменилось и представление о спасении, и постепенно эсхатологические чаяния угасли.
Ниже мы осмыслим последствия такого состояния растерянности для дальнейшей истории Израиля. При всем том нельзя недооценивать важность эсхатологического пророчения. Аггей и Захария подчеркивают коренное различие между двумя эпохами: старой и новой. для Захарии первая отличалась желанием Яхве разрушать, вторая — Его желанием спасти (Зах 1:1–6; 8:14–15). Сначала будет уничтожение народов, виновных в несчастьях Израиля (Зах 1: 15), а затем — "переполнение добром", которое пошлет Яхве Иерусалиму (Зах 1:17; 2:5–9 и др.). Бог истребит грешников Дома Иудина (5: 1–4), удалит нечестие от этой земли (5:5-11) и соберет рассеянных в плену (6:1–8 и сл.). В конце концов, в Иерусалиме будет установлено мессианское царство, и придут народы "взыскать Господа Саваофа в Иерусалиме и помолиться лицу Господа" (8:20–22; ср. 2:15).
Похожие пророчества встречаются в тексте, называемом "Апокалипсис Исайи" (Ис 24–27).[462] Эти же темы вновь поднимаются в IV в. во" Второ-Захарии" (9:11–17; 10:3-12) и у пророка Иоиля.[463] Эсхатологический сценарий включает в себя все пункты или часть их: уничтожение народов, освобождение Израиля, собрание изгнанников в Иерусалиме, чудесное преображение страны, установление божественной власти или мессианского царства и в финале — обращение народов. В этих рае подобных образах можно различить видоизмененное эсхатологическое послание «пророков-оптимистов», говоривших до Плена.[464]
Начиная со «Второ-Исайи», заря эсхатона считалась неминуемой (ср. Ис 56:1–2; 61:2). Иногда пророк осмеливается напоминать Яхве о том, что Он медлит восстанавливать Иерусалим (Ис 62:7); но пророк знает, что вина лежит на грешниках: "беззакония ваши произвели разделение между вами и Богом Вашим" (59:2).[465] Для Второ-Исайи, как и для пророков периода после Плена, установление новой эпохи предварится великими историческими потрясениями (падение Вавилона, наступление «языков» на Иерусалим, за что они будут уничтожены).
Распространение эсхатологического спасения на другие народы имело серьезные последствия для дальнейшего развития религии Израиля. Во «Второ-Исайе» (Ис 51:4–6) Яхве, обращаясь ко всем народам, говорит о «спасении», которое "придет как свет". "В тот день обратит человек взор свой к Творцу своему и глаза его будут устремлены к Святому Израилеву" (17:7). Еще более ясно всеобщее спасение провозглашается Софонией (3:9): "Тогда опять я дам народам уста чистые, чтобы все призывали имя Господа и служили Ему единодушно". Но, хотя чаще всего спасение обещается всем, оно будет доступно только в Иерусалиме, религиозном и национальном центре Израиля (Ис 2:2–4; 25:6 и сл.; 56:7; Иер 3:17; Зах 8:20 и сл.).
Наряду с подобными пророчествами о земном мире, живущем в Истории, встречается более древний вид пророчеств (ср. § 12), касающийся Космоса в целом. Аггей (2:6) возвещает, что Яхве "потрясет небо и землю, море и сушу". Последний суд будет сопровождаться космическими катастрофами, которые уничтожат мир (Ис 34:4; 51:6). Но Яхве сотворит "новую землю и новое небо, и прежние уже не будут воспоминаемы" (Ис 65: 17). Новое творение будет неразрушимым, и Яхве будет "вечным светом" (60:20). Сам Иерусалим будет обновлен (Зах 2:5–9), и его назовут "новым именем, которое нарекут уста Господни" (Ис 62:2). Как и во многих других эсхатологических сценариях, в этом обновлении Творения будут присутствовать "райские черты": несметные богатства, обильное плодородие, исчезновение болезней, долголетие, вечный мир между людьми и животными, устранение нечистоты и т. д. Но осью Вселенной, восстановленной в своем первоначальном совершенстве, будет Иерусалим, истинный Центр Мира.
Согласно эсхатологическим пророчествам, обновленным миром будет править Яхве[466] или, Его именем, определенный им царь. Считалось, что этот царь, обычно называемый «Помазанником» (miisiah), должен быть потомком царя Давида. Пророк Исайя говорит о «младенце», "Сыне на престоле Божием" (9:1–6), об "отрасли от корня Иессеева" (11:1), который воцарится в истине над райским миром, где "волк будет жить вместе с ягненком и барс будет лежать вместе с козленком; и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их" (11:6). Пророк Захария разделяет мессианскую власть на земную, в лице Зоровавеля, и духовную, в лице первосвященника Иисуса (4:1–6; 10:6-14). В другом пророчестве он описывает вход в Иерусалим Царя-Мессии, "праведного и спасающего, кроткого, сидящего на ослице"(9:9-10).
Важно уточнить, что выражение "Помазанник Яхве" первоначально относилось к правящему царю, т. е. эсхатологический персонаж уподоблялся только царю. Позже стали говорить о помазании священников, пророков и патриархов.[467] Быть «помазанным» Яхве означало войти в более тесное общение с Богом. И все же в Ветхом Завете Мессия предстает не как сверхъестественное существо, сошедшее с небес, дабы спасти мир. Спасение — дело исключительно Яхве. Мессия — смертный человек, отрасль от корня Давидов а, который сядет на престоле Давида и будет царствовать в истине. Некоторые историки сочли, что мессианские чаяния возникли в среде, хотя и проникнутой эсхатологическим энтузиазмом, однако главным образом верной Давидовой династии. А поскольку эта среда была малочисленна, мессианские ожидания не оказали на общество сколько-нибудь значительного влияния.[468] Проблема, однако, оказывается сложнее. Конечно, своеобразие иудейской мысли не подлежит сомнению, но идея царской власти, выработанная ею, напоминает идею царя-спасителя в великих восточных монархиях.[469]
Эсхатологические пророчества сопоставлялись с благовестием великих пророков периода до плена: пророки не говорили ни о совершенном преображении человека, ни о новом образе бытия, а только о новой эпохе и, следовательно, о сотворении нового мира. Человек якобы будет преображен без собственного участия, в какой-то степени автоматически — чудесным деянием Яхве. Тем самым эсхатологические пророчества выказывают недопонимание благовестия великих пророков и содержат в себе некую оптимистическую иллюзию относительно Божьей воли в спасении Израиля.[470] Однако необходимо отметить, что надежда на обновление космоса и, в том числе, на восстановление человека в первоначальной целостности является центральной для первобытной религиозной жизни, особенно для земледельцев палеолита (ср. § 12 и сл.). Любое эсхатологическое учение подхватывает, углубляет и переоценивает ту мысль, что только через творение, исключительно дело Божье, возможно обновление и освящение человеческого бытия. Почвой для возникновения эсхатологических чаяний в период после плена был, бесспорно, совсем другой религиозный опыт, чем у великих пророков, но от этого он не менее значим. В конечном счете, речь шла об отказе от упования на собственные силы в деле духовного совершенствования и об укреплении веры во всемогущество Божье и в его обетования.
Правда, то, что последние времена (эсхатон) запаздывали, привело к усилению противоположной ориентации — на строгое соблюдение закона и обрядоверие. И все же эсхатологические чаяния никогда окончательно не исчезали (ср. § 203).
В течение двух мирных веков под властью персов законодательная реформа, которая началась еще до Вавилонского Плена и там получила свое продолжение, была окончательно завершена. В Вавилоне обрезание снова признали главным символом принадлежности к народу Яхве. Соблюдение субботы стало доказательством верности Завету (Ис 56:1–8; 58:13–14). Свод обрядовых предписаний, содержащийся в книге Левит (гл. 17–26), получил в Плену свою законченную форму. Этот свод, названный "Законом Святости" и приписываемый Моисею, регламентирует жертвоприношение животных, супружеские отношения (с рядом запретов), календарь праздников, детали богослужения, проводя четкую грань между обрядовой чистотой и нечистотой. Как и брахманы (ср. § 76), "Закон Святости" придает ритуальный характер всем жизненным обязанностям и общественному поведению. Его цель — соблюсти чистоту Израиля, чтобы приготовить народ к новому покорению обетованной Яхве земли. Народ сохранится при условии, что будет сохранена его этническая и духовная особость среди чужого и нечистого мира.
Восстановление уклада национальной жизни подразумевает уже не внутреннее преображение под действием духа, а четкую организацию общины при абсолютной власти Закона (tоrаh). Богослужение теперь сосредоточивается не столь: ко на прославлении Бога, сколько на «святости» Израиля, т. е. на его обрядовой чистоте, находящейся под постоянной угрозой греха. Oтпyщение грехов народа приобретает все большее значение и закрепляется установлением праздника Великого Прощения (уоmkippurim). "Покаянная система настолько детально разработана, что не оставляет места для мыслей о новом, лучшем порядке. из священнических текстов исчез даже след эсхатологических или мессианских чаяний. Считалось, что Израиль уже располагает всеми институциями, необходимыми для его спасения и увековечения".[471] Священство было единственной властью, способной надзирать за исполнением Закона. Иерократия, которой подчинялась религиозная жизнь иудейского народа в период персидского владычества, создала свои структуры еще в Плену.
Прибл. в 430 г. Неемия, иудей, живший при дворе персидского царя Артаксеркса I, стал правителем Иудеи и получил разрешение восстановить стены Иерусалима. Он провел также религиозные реформы (среди прочего, потребовал лишить священства тех, кто был женат на неизраильтянках). Нам почти неизвестна судьба другого религиозного вождя Израиля, Ездры, который (вероятно, в самом начале V в.) продолжил миссию Неемии.[472] Он тоже придавал первостепенное значение обрядовой чистоте Израиля и потребовал расторжения смешанных браков. Речь, конечно, не идет о каких-то антирасовых мерах. Опасность была религиозного порядка, поскольку смешанные браки угрожали чистоте яхвизма. Тем не менее, реформа Ездры привела к этнической сегрегации израильского народа и к окончательному утверждению законничества, которое отныне стало доминировать в его религиозной жизни.
По преданию (Неем 8), Ездра созвал "собрание мужчин и женщин, и всех, которые могли понимать", и читал им "книгу закона Моисеева". Мы не знаем, идет ли речь о всем Пятикнижии или же только об одном его разделе. Так или иначе, с момента этого торжественного чтения израильская религия «официально» обрела Священное Писание.
Очень скоро Закон (torah) начали смешивать с Пятикнижием. Устная передача религиозной традиции заменяется изучением и толкованием письменных текстов. Ездру обычно считали первым «книжником», или "учителем Закона". Книжник являл образец религиозного поведения (см. ниже, § 201, прославление книжника Бен Сирой). Однако постепенно пробила себе дорогу новая идея, идея устной Торы. Наряду с письменным Законом Моисей якобы получил от Бога дополнительныe заповеди, передававшиеся с тех пор устно. из такого экзегетического корпуса состояла Мишна ("повторение"). По своей сути, это было узаконением того, что можно определить уже как эзотеризм, т. е. как передачу тайного учения при посвящении.[473] Со временем толкования учителей приобрели почти такой же авторитет, как и Тора (ср. § 201).
В нашу задачу не входит перечисление всех трудов, которые были составлены, переработаны или изданы за века после реформы Ездры. Довольно упомянуть некоторые псалмы, книгу Паралипоменон, пророческие книги,[474] а также переработку многих более древних текстов.
В тот же период усилилось противостояние между двумя разнонаправленными религиозными тенденциями, условно их можно назвать «универсалисты» и «националисты». Первые разделяли чаяния пророков эпохи Плена: увидеть однажды, как "язы'ки" признают Яхве единственным Богом и поклонятся Ему. Вторые декларировали исключительный характер Откровения и сосредотачивали свои усилия на защите этнической целостности Израиля. Вообще же конфликт был сложнее и со многими оттенками.
Самым важным фактом, повлекшим за собой значительные последствия для истории иудаизма, было его столкновение с эллинизмом. Уже начиная с позднего бронзового века, греки имели постоянные контакты с Палестиной. В течение первого тысячелетия их наплыв непрерывно возрастал и не прекратился даже и при господстве персов.[475] Однако только после побед Александра Македонского влияние эллинистической культуры приняло устрашающие масштабы. Греческий язык, культура и институции (школы, гимнасии и т. д.) начали распространяться повсюду: не только в еврейской диаспоре, но даже и в самой Палестине, которая после смерти Александра Македонского (ок. 323 г.) попала под власть Селевкидов, суверенов Египта.[476]
Для евреев, как и для римлян, история, особенно со времен пророков, имела религиозное значение. Другими словами, исторические события, изменяя и формируя политическую судьбу Израиля, могли в равной степени быть ключевыми в истории спасения. Национальная политика для евреев была неотделима от религиозной жизни: обрядовая чистота и, следовательно, сохранение Израиля, были связаны с политической автономией государства. Возрастающее влияние эллинизма в Палестине сказывалось на различных политических, религиозных и культурных течениях. Иудейская аристократия и часть буржуазии стремились внедрить идеи и институты этого эллинистического Aujklarung [просвещения]. Такую политику либерализма и космополитизма, угрожавшую корням национальной самобытности, отвергали другие социальные группы: в первую очередь, консервативно настроенные религиозные, круги, а также сельское население. Противостояние этих двух тенденций привело к восстанию Маккавеев (§ 202).
Разнообразие идеологических и религиозных ориентаций, которые буквально разрывали иудейский народ со времен Александра Македонского (ок. 332 г.) и до преобразования Палестины в римскую провинцию (ок. 69 г.), оставило отпечаток на многих текстах, сложенных как в самом Иерусалиме, так и в диаспоре. Однако следует уточнить: сила Zeitgeist была настолько велика, что отголоски эллинизма можно найти даже в текстах, написанных для их же критики и опровержения.
Персонификация Премудрости (hokma) входит в ряд наиболее оригинальных религиозных концепций этого периода. В первых девяти главах книги Притч (предположительно датируемой сер. III в. до н. э.) воспевается божественное происхождение Премудрости и перечисляются ее качества. "Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони; от века я помазана, от начала, прежде бытия земли. Я родилась, когда еще не существовали бездны…" (8:22–24). Премудрость "раскрыла науку прорицания", ею "цари царствуют […]; начальствуют начальники и вельможи и все судьи земли" (8:12 и сл.). Некоторые исследователи видят в персонификации Премудрости влияние греческой философии. Однако sophia как божественная и персонифицированная сущность появляется сравнительно поздно. Ее можно найти в герметических трудах, у Плутарха и у неоплатоников.[477] Другие исследователи указывают на семитские параллели, предшествовавшие греческому влиянию, в частности, на Премудрость Ахикара из Элефантина.[478] Предшественниц hokma искали даже в культе богини-матери(Исиды или Астарты). Но Премудрость не является супругой Бога. Рожденная Им, она вышла из Его уст.
Буссе и Грессман совершенно справедливо подчеркивали важность для иудейской религиозной мысли «посредников» между человеком и Богом, особенно в эпоху эллинизма.[479] Некоторые школы мудрости облекли hokma высшей властью как посредницу Откровения. Тем не менее, мы увидим это ниже, многочисленные и противоречивые толкования понятия Премудрости отражают глубинный кризис, который мог бы радикальным образом изменить облик иудаизма.
Екклесиаст (или Коэлет)[480] вместе с Книгой Иова, принято рассматривать как выразительное свидетельство потрясения, к которому привела несостоятельность доктрины о воздаянии. Вопреки учительным книгам, автор Коэлета подчеркивает необъяснимость Божьих деяний. Не только общая участь ожидает безумца и мудреца (2:15 и сл.), человека и животного ("как одни умирают, так умирают и другие", 3:19), но и: "на месте суда — беззаконие, на месте правды — неправда" (3:16). Автор руководствуется собственным опытом; на своем веку он повидал все — "и праведника, гибнущего в правде своей, и нечестивца, живущего долго в нечестии своем" (7:15). Спокойно, по-философски невозмутимо, он то и дело возвращается к этой теме: "есть праведники, которых постигает то, чего заслуживают дела нечестивые" (8:14; ср. 9:2). В конечном счете, уже нельзя говорить о «правосудии» Божьем" (5:7 и др.). Более того, становится непонятным сам смысл Сотворения и смысл жизни: "невозможно постигнуть дел, которые делаются под солнцем. Сколько бы человек ни трудился в исследовании, он все-таки не постигнет этого" (8:17). Ибо нельзя "уразуметь дел, которые Бог делает, от начала до конца" (3:11). Бог не расточает больше ни Своего гнева, ни Своей милости. Чувство вины, как и надежда на прощение, одинаково суетны. Бог отвернулся от людей; их участь Ему безразлична.
Ставший знаменитым рефрен: "все — суета и томление духа!" — показывает, что у автора открыты глаза на зыбкость и несправедливость человеческого существования. Он ублажает "мертвых более живых", в особенности "того, кто еще не существовал" (4:2–3). Сама мудрость есть суета (1:16–17; 2:15; 9:11). И все-таки Екклесиаст не восстает против Бога. Напротив, поскольку участь людей "в руке Божией" (9:1), следует пользоваться "днями, которые Бог дал человеку, потому что это его доля" (5:17). Единственное "благо, дарованное человеку", — это наслаждение жизнью. "Иди, ешь с весельем хлеб твой, и пейв радости сердца вино твое (…). Наслаждайся жизнью с женою, которую любишь (…), потому что это доля твоя (…). Все, что может рука твоя делать, то сам делай; потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости" (9:7-10).
В истории были попытки сравнить этот пессимистический рационализм с некоторыми греческими философскими школами. Начиная с Вольтера, многие историки и экзегеты говорили о влиянии стоиков, Эпикура или гедонистов Кирении.[481] В эпоху после Плена иудаизм действительно подвергался сильному и продолжительному влиянию эллинистической культуры (ср. § 202). Тем не менее, в Коэлете его следов не встречается. Греческие философы и писатели обрушивали резкую критику на традиционные мифологию и богословие. Автор же Коэлета, отнюдь не отрицая существование Бога, провозглашает Его реальность и всемогущество:[482] он не устает повторять, что нужно пользоваться Его дарами. Кроме того, Коэлет не отвергает ни культовую практику, ни набожность. Таким образом, речь идет не об атеизме, а о борьбе между отчаянием и смирением души, увидевшей равнодушие Бога. С полным основанием можно провести параллели между этим призывом наслаждаться жизнью, египетской "Песнью арфиста" (§ 30) и советом Сидури Гильгамешу (§ 23).
Меньше патетики, нежели в Коэлете, в труде Бен Сиры, известном также под названием Екклесиастика ("Книга премудрости Иисуса сына Сирахова"). Но кризис, пережитый Израилем, про ступает здесь с еще большей отчетливостью. Написанная, по всей вероятности, между 190 и 175 гг. книжником (soper) — учителем школы мудрости — книга адресована молодым евреям, увлекающимся эллинистическим Aufklurung. Бен Сира — убежденный сторонник чистоты закона (как в религиозном, так и в политическом смысле). Он выступает против богатых (13:3, 18–23), поскольку они — наиболее активные приверженцы «космополитизма» и «универсализма». С самого начала книги Бен Сира восстает против мирской идеологии эллинизма: "Вся Премудрость от Господа!" — восклицает он (1:1), что позволяет ему отождествлять Премудрость (предвечно существовавшую в Боге) с Торой. Похвала премудрости, великий гимн из главы 24 — вершина его книги. Премудрость возвещает о своей высоте ("Я исхожу из уст Всевышнего…") и одновременно о своем схождении на Иерусалим ("Я утвердилась на Сионе, и в Иерусалиме власть моя" — 24:11).
Вопреки взглядам «космополитов», «просветителей», Бен Сира описывает учителя мудрости, идеального книжника, как ученого, сосредоточенного на изучении Писаний: он "посвящает свою душу размышлению о Законе Всевышнего, будет искать мудрости всех древних и упражняться в пророчествах, будет исследовать сокровенный смысл изречений и заниматься загадками притчей", и т. д. (39:1 и сл.), ибо "всякая мудрость — страх Господень, и во всякой мудрости — исполнение Закона" (19:18). В учительных книгах, в частности, в Притчах и некоторых псалмах, истинным «праведником» считался мудрец, который признавал Божественное происхождение космического устройства и нравственной жизни. Таким образом, мудрость была доступна людям независимо от их религии. Однако Бен Сира отвергает это «универсалистское» толкование; он отождествляет мудрость с набожностью и богослужением. Тора — не что иное, как "Закон, который заповедал Моисей" (24:26).[483] Другими словами, Премудрость есть исключительный дар Божий Израилю, потому что Бог каждому народу Поставил князя, "а Израиль есть удел Господа" (17:17).
В богословии Бен Сира придерживается традиционных взглядов. Он критикует мнение, согласно которому Бог равнодушен к участи людей; иначе говоря, Бен Сира отвергает как Коэлет, так и греческую философию, модную в космополитических кругах Иерусалима. Особенно он старается оправдать учение о воздаянии: он превозносит совершенство Божественных дел (39:16; 42:15, 22–25), напоминает, что набожные имеют иную, нежели нечестивые, участь, ибо "от начала для добрых создано доброе, как для грешников — злое" (39:31). После долгого «размышления» он заключает: "все дела Господа прекрасны" (39:40). В итоге, "Господь один праведен" (18:1).
Это смелое возвращение к традиционной теодицее сопровождается резкой критикой в адрес "врагов Премудрости", приравненных к грекофильствующим отступникам и «либертинцам». Бен Сира молится об избавлении Израиля от "чужих народов": "Воздвигни ярость и пролей гнев; истреби противника и уничтожь врага (…) и угнетающие народ Твой да найдут погибель" (36:7-11).
Тем не менее, в знаменитой главе 24 Премудрость напоминает: "Я одна обошла круг небесный и ходила во глубине бездны. В волнах моря и по всей земле и во всяком народе и племени имела я владение" (24:5). Иными словами, Премудрость изображена как "сила, наполняющая весь мир, природу и человечество (а не только иудеев)".[484] Все же Бен Сира был вынужден ограничить вселенский масштаб Премудрости и, в конечном счете, отказаться от него. В противоборстве с эллинизмом и Софией "иудаизм мог принять Премудрость, лишь сближая ее с фактором, который играл в этой борьбе решающую роль: с Законом… Не следует недооценивать значения hokma для иудейской религии в ее становлении и борьбе против эллинизма и его Софии".[485]
Конфронтация с эллинизмом крайне обострилась в царствование Антиоха IV Епифана (ок. 175–164). Противостояние двух партий — товинтов и ониитов — грозило вылиться в насильственные формы. Грекофилы требовали коренной реформы с целью «осовременить» библейский иудаизм по образцу других синкретических культов. Ок. 167 г., воспользовавшись неудачей восстания ониитов, их соперники посоветовали Антиоху запретить Тору царским указом.[486] Иерусалимский Храм был превращен в синкретическое святилище Зевса Олимпийца, который приравнивался к финикийскому Ваалу. Указ под страхом смерти запрещал соблюдение субботы и праздников, практику обрезания и хранение библейских книг. Повсюду в Палестине строились алтари языческим божествам, а жители обязаны были приносить им жертвы.
Со времен завоевания Ханаана, и особенно в эпоху царей, израильтяне подвергались соблазну и опасности религиозного синкретизма (ср. § 113 и сл.). Однако политика Антиоха Епифана ставила цели куда более серьезные. Правда, Антиох не намерен был заменять Яхве Зевсом Олимпийцем; он хотел дать имя богу, который для язычников был неведомым.[487] Впрочем, в представлении многих греческих и римских авторов Яхве был чем-то вроде Зевса.[488] Подобное сравнение, святотатственное для традиционалистов, принимала грекофильствующая интеллигенция, зачарованная грандиозной религиозной и философской картиной стоицизма. Но для большинства израильтян такое философское толкование не укладывалось в голове: в Зевсе они видели всего лишь одного из множества богов, почитаемых язычниками. Кроме того, Антиох, как об этом позднее свидетельствовал историк Иосиф Флавий ("Иудейские Древности" 12, 320 и 253), был повинен в многочисленных актах святотатства (в первую очередь, в насаждении многобожия в Иерусалиме), в грабежах, нетерпимости и особенно в Гонении на иудеев.[489]
Священник Маттафия из рода Хасмонеев дал сигнал к вооруженному восстанию. Сначала его возглавила группа зилотов — «благочестивых» (hassidim). После смерти Маттафии военачальником стал один из его сыновей, Иуда Маккавей. ок. 164 г. он занял Храм и восстановил богослужение. Эта религиозная победа удовлетворила хасидеев. Однако Маккавеи продолжили борьбу за политическую независимость, которой им удалось добиться ок. 128 г. Впервые за много веков к власти пришли иудейские цари, избранные из рода Хасмонеев.[490][491] Их царствование изобиловало катастрофами, и прибл. в 63 году народ с облегчением принял римское подданство.
Столетие от Антиоха Епифана до превращения Помпеем Палестины в римскую провинцию стало решающим в истории и религии иудеев. С одной стороны, попытка силой насадить язычество нанесла палестинским иудеям удар, от которого они так и не смогли оправиться: они больше не могли верить в безобидность язычников, и пропасть отделила их от эллинистической культуры.[492] С другой стороны, военная победа Маккавеев привела к невиданному росту политического влияния Иудейского царства. Более того, харизматический образ Иуды Маккавея вдохновлял последующие вооруженные восстания, теперь уже против римлян. Однако восстание 66–70 гг. окончилось разрушением второго Храма и Иерусалима легионами Тита. А восстание под предводительством Бар Кохбы (132–135) было жестоко подавлено Адрианом.
Что касается данного исследования, то особый интерес для нас будет представлять религиозное творчество той эпохи. Как и следовало ожидать, оно преобразило исторические события, зашифровало послания, вплело их в особое видение всемирной истории. Именно в кругах «набожных» (hassidim) появились первые апокалиптические писания — Книга Даниила и наиболее древний раздел Книги Еноха. «Набожные» жили замкнутой общиной; они настаивали на неукоснительном соблюдении Закона и необходимости покаяния. Высокая значимость покаяния была прямым следствием апокалиптического осмысления истории. Страх перед историей отличался невиданной до той поры силой. Ибо, — предсказывают Даниил и Первая книга Еноха, — мир подходит к концу; «набожные» должны готовиться к неотвратимому суду Божию.
В дошедшей до нас форме Книга Даниила была окончена прибл. к 164 г. Автор описывает недавние или современные ему события в форме пророчества, произнесенного много веков назад. Этот прием (vaticinia ехeventu) характерен для апокалиптической литературы:[493] он усиливает веру в пророчества и таким образом помогает верующим переносить испытания. Так, в Книге Даниила рассказывается сон Навуходоносора (прибл. 605–562 гг.). Царь видел истукана: голова его была из золота, грудь и руки из серебра, живот и бедра из бронзы, ноги из железа и глины. Вдруг камень, сорвавшись с горы, разбил истукана: "тогда все вместе раздробилось: железо и глина, медь, серебро и золото сделались как прах на летних гумнах, и ветер унес их, и следа не осталось от них" (2:32–36). Даниил истолковывает сон: голова из золота — Навуходоносор; после неговосстанет другое царство — ниже его, а затем третье царство — медное, которое будет владычествовать над всею землею. Четвертое "будет крепко, как железо" — оно сокрушит прежние царства, но само будет уничтожено. И в те дни "Бог небесный воздвигнет царство, которое во веки не разрушится, и царство это не будет передано другому народу" (2:44). Последовательная смена царств: ассирийцев (т. е. нововавилонское правление), мидян, персов и, наконец, Александра, свидетельствует об ускоренном процессе упадка. Но самой сильной угрозе существование народа Израилева подверглось в эпоху четвертого царства, т. е. вправление Антиоха Епифана. Все же, — утверждает Даниил, — падший мир близится к концу, и тогда Бог воздвигнет вечное царство. Кроме того, Даниил рассказывает один из своих собственных снов, в котором он видел четырех огромных зверей, выходящих из моря. Звери являются символами четырех царств, обреченных на гибель; господство же над всеми царствами будет дано "народу святых Всевышнего" (7:27).
Таким образом, напоминая о великих событиях прошлого (в частности, о череде бедствий, уничтоживших воинственные царства), автор Книги Даниила ставит ближайшей целью ободрить и укрепить своих единоверцев. В то же время драматическая смена четырех царств выражает концепцию единства всемирной истории. Действительно, мифологическая образность выдает свое восточное происхождение: тема четырех сменяющих друг друга царств, изображенных в виде четырех металлов, Встречается у Гесиода и в Иране. В свою очередь, у четырех зверей есть многочисленные «предшественники» в Вавилоне, Иране, Финикии.[494]
"Великий эон", о котором говорится в Первой Книге Еноха (16:1),[495] можно сравнить с учением о "Великом годе".[496] Тем не менее, в Книге Даниила и иудейских апокалипсисах содержится элемент, которого нет в других традициях: события всемирной истории уже не отражают вечный ритм космического цикла и не зависят от звезд; они развиваются по замыслу Божию.[497][498] В этом предвечном замысле Израиль играет главную роль; история стремится к своему концу, иначе говоря, окончательное торжество Израиля неотвратимо. Это торжество будет не только политическим; ведь завершение истории означает спасение Израиля, спасение, которое Бог определил прежде всех веков и вписал на скрижали истории, невзирая на грехи своего народа.
Как и в других вероучениях, конец света в еврейских апокалипсисах предваряют многочисленные стихийные бедствия и космические аномалии: солнце взойдет ночью, луна — днем, реки потекут кровью, светила сойдут со своих орбит, деревья будут кровоточить, пламя вырвется из недр земных, камни возопиют и т. д. (3 Езд 5:4-12). Время ускорит свой бег, люди станут убивать друг друга, придут засуха и голод.[499] И точно так же, как в иранской традиции, конец света сопровождается всеобщим судом и, соответственно, воскресением из мертвых.
Уже в Книге Пророка Исайи (26:19) упоминается о воскресении ("оживут мертвецы твои, восстанут мертвые тела"), но этот отрывок трудно датировать. Определенность впервые появляется в Книге Пророка Даниила (12: 13): "ты…восстанешь для получения твоего жребия в конце дней".[500] Весьма вероятно, что здесь также проявилось иранское влияние.[501] Однако нужно принимать во внимание и представления палеолитического Востока о богах растительности (§ 11). Учение о воскресении постоянно и усердно будет провозглашаться фарисеями и встречаться в апокалиптической литературе (3 Езд; 1 Еноха 5: 1–3; 61:5; 62–14 и сл.; сирийский апокалипсис Варуха). В период Христова проповедования его воспримут все, кроме саддукеев.
Что касается Страшного Суда, то он разворачивается пред лицом ветхого Днями: "одеяние на Нем было бело, как снег, престол Его — как пламя огня… судьи сели и раскрылись книги" (Дан., 7:9-14). Енох в исступлении также видел Господа, восседающего на престоле, "запечатанные книги", и был свидетелем суда над падшими ангелами и вероотступниками, низвергнутыми в пылающую бездну (90:20; Charles. Apocrypha, 1, рр. 259–260). Образ Всевышнего на судном престоле вновь появляется в третьей Книге Ездры: грешникам уготована "печь геенны", а праведники получают воздаяние в "раю сладости" (7:33–36; Charles, II, р. 583). После Страшного Суда зло будет навсегда упразднено, растление побеждено, и истина воцарится повсюду. Концепция эсхатологического суда огнем имеет, видимо, иранское происхождение (ср. § 104).
В том же видении Ветхого Днями и Страшного Суда Даниил описывает схождение с неба "как бы Сына Человеческого". Он был подведен к Ветхому Днями, и "Ему дана власть, слава и царство" (7:13–14). Под Сыном Человеческим (т. е. Человеком) Даниил видит Израильский народ на пике эсхатологического триумфа. Это выражение ("Сын Человеческий") будет очень популярно в I веке до н. э.; с другой стороны, так назовет себя Иисус. Эллинистическому миру была хорошо знакома эта мифологическая личность, Антропос или Предвечный Человек. Миф по происхождению — индоиранский (ср. Пуруша, Гайомарт), но непосредственные прообразы "Сына Человеческого" = Человека следует искать в ирано-халдейском религиозном синкретизме (ср. § 216). Идея Первого Человека, облеченного эсхатологической миссией, не принадлежит собственно Библии. Лишь в позднем иудаизме заговорят об Адаме, предсущем творению мира.[502] Концепция единства всемирной истории позволяла, таким образом, расшифровать эсхатологическую суть современной эпохи. В протвовес старым космологиям, которые объясняли прогрессирующий и неотвратимый упадок мира той или иной циклической теорией (наиболее яркий пример — индийская доктрина о четырех югах), хасидеи провозглашали Яхве единственным господином истории. В Книге Даниила и Первой Книге Еноха Бог остается центральной фигурой: зло еще не имеет воплощения в личности Противника Яхве. Оно порождено непослушанием людей (1Енох 98:4 и сл.) и восстанием падших ангелов.
Но положение вещей ощутимо меняется в апокалиптической литературе. Мир и История мыслятся теперь подчиненными силам Зла, т. е. бесовским полчищам под предводительством Сатаны. В первых упоминаниях о Сатане (Иов 1:6; Зах 3:1 и сл.) он принадлежал небесному окружению Яхве и назывался «Врагом» постольку, поскольку был небесным духом, враждебным человеку (ср. § 115). Теперь же Сатана есть само олицетворение Зла: он становится "Противником Бога". Кроме того, обрисовывается новая идея: идея "двух веков" или "двух Царств": сей век и век будущий. В книге Ездры написано: "Бог… сотворил не один век, а два" (3Езд 7:50).[503] В этом веке возобладает Царство Сатаны. Апостол Павел называет Сатану "богом века сего" (2Кор 4:4). Его власть достигнет наивысшего предела с приближением мессианской эры, при умножении различных катаклизмов и стихийных бедствий, кратко упомянутых выше (ср. 227). Но в последней эсхатологической битве Яхве победит Сатану, уничтожит или покорит всех демонов, искоренит всякое зло и утвердит Свое Царство, даруя вечнyю жизнь, мир и радость.[504] В некоторых текстах упоминается о возвращении в Рай и, следовательно, упразднении смерти (3Езд 8:52–54). Однако несмотря на то, что этот новый мир будет совершенным и вечным, он останется миром материальным, физическим.
Сатана как персона сформировался, по всей вероятности, под влиянием иранского дуализма.[505] Но в любом случае, дуализм этот — «умеренный», так как Сатана не сосуществовaл изначально с Богом, и он не вечен. С другой стороны, нельзя забывать и о более древней традиции, представляющей Яхве как абсолютную целостность бытия, некую coinncidentia орроsitоrum, которая включает в себя все противоположности, а значит, и зло (ср. § 59). Припомним известный пример из 1 Книги Царств: "А от Саула отступил дух Господень, и возмущал его злой дух от Господа" [курс. наш. — М. Э.] (1 Цар 16:14). Как и в других религиях, этот «дуализм» приобретает отчетливую форму вследствие некоего духовного кризиса, когда поставлены под сомнение и традиционные религиозные постулаты, и богословская терминология. Один из результатов такого кризиса — персонификация негативных аспектов действительности и божества. Все, что до сих пор рассматривалось в качестве одного из моментов мирового развития (основанного на чередовании противоположностей: день-ночь; жизнь-смерть; добро-зло и т. д.), отныне выделено, олицетворено и обладает своей особенной, исключительной функцией, а именно — функцией Зла (ср. § 195). Весьма вероятно, что Сатана — это плод одновременно и «раскола» древнего образа Яхве (следствие рефлексий о тайне божества), и влияния иранских дуалистических доктрин.[506] Как бы то ни было, фигура Сатаны как воплощения Зла сыграет значительную роль в становлении и истории христианства, прежде чем он войдет знаменитым и многоликим персонажем в европейскую литературу XVIII–XIX вв.
Что же касается эсхатона и нового творения, то по этому поводу в апокалиптической литературе нет единого мнения. Но все авторы апокалипсисов единодушно называют нынешние скорби и бедствия "муками рождающей" или "мессианскими скорбями", так как они предваряют пришествие Мессии и возвещают о Нем. Как у Исайи, так и у пророков в период после Плена, Мессия всегда мыслится как человек; и именно: Царь Народа Божия.[507] Приведем всего один пример. В Псалмах Соломона (составленных в 1 в. до н. э.) содержится молитва о скорейшем пришествии Мессии, сына Давидова, который "сокрушит властителей неправедных и очистит Иерусалим от язычников" (17:22–24). Он — Царь праведный […], и в Его правление не будет несправедливости, ибо все будут святы, и Царем их будет Мессия (17:26 и сл.; 29, 30).
Царство Мессии, по мнению некоторых авторов, принадлежит еще настоящему эону; это, в некотором роде, царство междувременное, а именно, миллениум.[508] Владычеству Мессии суждено продлиться 400,500 или 1000 лет и закончиться всеобщим судом и разрушением мира. Сам Мессия умрет, и все вернется в "древнее молчание", т. е. в Хаос. "После же семи дней восстанет век усыпленный" (3Езд 7:28; Charles, 11, р. 582). Иными словами, последует новое Творение, воскресение и вечное блаженство.[509] Во многих текстах Мессию причисляют к вечным существам, таким как Енох, Илия и другим, взятым на небо Богом. Согласно некоторым раввинским источникам, сразу же после своего рождения Мессия был сокрыт Богом в Раю или с Илией на небе.[510] В Завете двенадцати Патриархов[511] и Кумранских текстах упоминаются два Мессии: священник и царь, причем Мессия-священник главенствует. В Завете Левия уточняется, что во время Его священнического служения "всякий грех упразднится […], а Он Сам откроет двери Рая […]" и даст святым вкушать от Древа Жизни (18:9-12). Одним словом, Мессия-священник уничтожит последствия первородного греха.[512]
Добавим, что проповедь Иисуса и взлет христианства тесно связаны с духовным ферментом, характерным для мессианских ожиданий и эсхатологических построений в период от восстания Маккавеев До разрушения второго Храма (ср. § 224).
В иудаизме, как и в других религиях, апокалиптические видения усиливали защиту от кошмара истории. В творящихся бедствиях люди знающие видели утешительное предзнаменование. Чем хуже становилось положение еврейского народа, тем больше крепла уверенность в том, что нынешний эон подходит к концу. Таким образом, нагнетание страха предвещало неизбежность спасения. В дальнейшем религиозное возвышение страданий, вызываемых историческими событиями, будет многократно повторяться, и не только в иудейской и христианской религиях.
Речь идет не об уклонении от нажима истории, не об оптимизме, подпитываемом фантазмами. Апокалиптическая литература представляла собой священное знание, божественное по сути и по происхождению. Вот как пишет об этом пророк Даниил (2:20–22): "это Бог дает мудрость мудрым". "Он открывает глубокое и сокровенное и знает то, что находится во мраке". Легендарная личность и примерный образец мудреца и пророка дохристианской эпохи — Енох[513] — получает теперь всеобщее признание: он предсказал, что людей, живших до потопа, и падших ангелов ждет неизбежный суд. А сейчас он свидетельствует о новом откровении и настоятельно призывает к покаянию, ибо Второй Суд уже близок. Подобно пророку Даниилу, Енох получает священное знание через свои сны и видения (1Енох, 13:8, 14:1; 83:1 и сл.; 93:1 и сл.). Ангелы посвящают его в небесные тайны и восхищают его во исступлении на Небо (гл. 12–36), где Бог позволяет ему взглянуть на скрижали, на которых от начала и до конца начертана мировая история.
В начале времен Бог давал тайное знание только тем людям, которые прославились своим благочестием и визионерскими способностями. Знание это было эзотерическим, «запечатанным», иначе говоря, недоступным для непосвященных. Затем его передавали нескольким избранным. Но поскольку начало времен соответствует концу света (эсхатону), священное знание стало вновь сообщаться, как и некогда, узкому кругу посвященных. В Первой Книге Еноха (1:6) Сын Человеческий предстает истинным посвященным, знающим все тайны. Когда Он взойдет на Престол, "его уста изрекут все тайны премудрости" (51:3). Его главные свойства — премудрость и ум.[514] Добавим, что тема сокровенного (спасительного) знания была очень хорошо известна в эллинистическую эпоху (§ 209) и легла в основу всех гностических школ (§ 229).[515]
Авторы апокалипсисов широко развивали понятие этой премудрости — сокрытой на небесах и недоступной смертным.[516] Важное место в апокалиптической литературе (как, впрочем, и повсеместно в эллинистическом мире) занимали видения и экстатический опыт. Видения и исступления подтверждали истинность "пророка и мудреца". Кроме того, экстатический опыт наращивал сумму знания, данного в откровении. Книга Пророка Даниила повествует только о мировой истории, тогда как тексты, ссылающиеся на "предание Еноха", обнимают мир в целом, видимый и невидимый: географию неба и земли, астрономию и астрологию, метеорологию и медицину. В "предании Еноха" космологические тайны открывали и одновременно прославляли дело Божье. По словам М. Хенгеля (I, р. 203), хасидские мудрецы были еще серьезнее увлечены спором с эллинизмом, чем Бен Сира. Ведь, по сути дела, через "апокалиптические откровения" они получали знание, превосходящее эллинское. В самом деле, их знание включало в себя Космос, Историю и небесный мир и даже участь человека в конце времен, т. е. непостижимое для человеческого разума знание. Эта концепция тайного, всестороннего и спасительного знания, якобы добываемого через экстатические видения или передаваемого через посвящение, засвидетельствована и в других религиях, в том числе и в раннем христианстве.
Никакое другое течение иудейской мысли не заимствовало так много идей эллинского Востока, как апокалиптическое. Несмотря на это, в его основе все равно лежит ветхозаветное понимание истории спасения.[517] Мы имеем дело с очень важным духовным явлением: религиозным творчеством, порожденным синкретизмом. Авторы первых апокалипсисов, хасидеи, в сущности, собрали и восприняли идеи, взятые из многих синкретических систем; но идеи эти обогатили иудаизм и подали еврейскому народу надежду в крайне тяжелое для него время. Впрочем, подобный же процесс происходит и в других религиозных течениях. Хасидская группа ессеев под водительством "Праведного Господина" отделилась от остальной общины и решила уйти в пустыню, вести отшельническую жизнь (§ 223). Наиболее близкий аналог монашеской организации ессеев — закрытое, тайное собрание (conventicule) по греческому образцу. Даже фарисеи, вторая группа, отколовшаяся от хасидеев, включили ряд эллинистических идей в свое учение о Законе.[518]
В конечном счете, кощунственное поведение Антиоха Епифания и победное восстание Маккавеев определили направление и дальнейшую организацию иудаизма. "Ревностное противостояние Торе", воодушевившее сторонников Антиоха, способствовало появлению "ревности за Тору" и привело к укреплению онтологии Закона.[519] Тора была возведена в ранг абсолютной и вечной реальности, в образцовую модель Творения. По словам рабби Симона бен Лакиша (III в. н. э.), существование мира зависит от того факта, что Израиль принял Тору, без которой мир вернулся бы в Хаос.[520] Каждая из 248 заповедей и каждый из 365 запретов, составляющие Тору, приобретают космическое значение. Человек, у которого 248 членов и 365 вен, строением своего тела отражает дело рук Божьих (Космос) и Его Откровение (Закон).[521] Тора в качестве абсолютной реальности есть источник жизни. Как пишет Гил Лель,[522] "там, где много Торы, много жизни" (Pirke. Abbot, III, 7).
Возвышение Торы радикально изменило дальнейшую судьбу иудаизма. Со времен пророков религиозность древних евреев поддерживалась напряжением между двумя направлениями: «универсалистским» и «сепаратистским». Причина этого жесткого и одновременно созидательного противостояния кроется, главным образом, в парадоксальном характере Откровения. Действительно, Откровение Божие в истории, данное лишь еврейскому народу, было провозглашено универсальным т. е. хотя и считалось принадлежащим исключительно евреям. Во второй половине II в. до н. э., благодаря мощному разрастанию диаспоры и отчасти миссионерской деятельности, иудаизм был близок к превращению в мировую религию. Но протест против кощунственных действий Антиоха привел к тому, что стало называться "установка на Тору",[523] а такая «установка» препятствовала развитию иудаизма в мировую религию. В защите национальной самобытности Закон, бесспорно, играл решающую роль, но сознание мировой миссии не могло свободно развиваться под сенью мощного и популярного националистического течения. Что, впрочем, объясняет решение христианской Церкви первых веков, вдохновленной еврейским пророческим духом, послать своих служителей к самаритянам, которых так не любили израильтяне (Деян 8:4 и сл.), а через некоторое время — к неевреям в Антиохию (Деян 11:19 и сл.) "Христология заместила онтологию Торы как выражение свободного и спасительного откровения Божьего в истории, откровения, которое больше не знает границ национального и исторического порядка".[524] Установка на Тору и успех законничества положили также конец и эсхатологическим чаяниям. "Даже апокалиптическая литература стала постепенно исчезать и заменяться еврейской мистикой" (М. Hengel, I, р.175).
Однако следует отметить, что в перспективе отказ иудаизма от мировой миссии стал той ценой, которую пришлось заплатить, чтобы защитить израильскую общину. В конце концов, главным была историческая преемственность еврейского народа. Речь шла не столько о «национализме», сколько о теологии, созданной вокруг понятия "избранный народ". Яхве избрал Израиль Своим народом. Следовательно, еврейский народ представлял собой историческую реальность, освященную волей Божьей. Национальное отчуждение приравнивалось к вероотступничеству, т. е. к профанации этнической структуры, посвященной Богу самим своим происхождением. Первым долгом еврейского народа было, следовательно, сохранять в неприкосновенности тождество самому себе — до конца истории. Другими словами — всегда оставаться в распоряжении Господа.
Как мы уже отмечали (§ 184), обещание спасения представляет собой нововведение и наихарактернейшую черту эллинистических религий. В первую очередь, речь идет, конечно, об индивидуальном спасении, однако сходную цель преследовали и династические культы.[525] Божества, известные тем, что они познали смерть и воскресение, были ближе к человеку, чем боги — покровители полиса. их культ включал в себя более или менее разработанную церемонию посвящения (катехизация, обряды, эзотерическое обучение), после которой неофит допускался в общину. Принадлежность к одному "мистериальному обществу" не возбраняло участия в других тайных братствах. Как и во всех духовных течениях того времени, упование на спасение развивалось под знаком синкретизма.
Религиозный синкретизм, бесспорно, задавал основной тон эпохе. Явление, существующее с незапамятных времен и широко засвидетельствованное, синкретизм сыграл важную роль в формировании хеттской, греческой и римской религий, в религии Израиля, буддизме махаяны и в даосизме. Однако синкретизм эллинистической и римской эпохи отличается своими масштабами и необыкновенной творческой силой. Чуждый старению или бесплодию, синкретизм вообще кажется условием всякого религиозного творчества. Мы увидели его значение в иудаизме эпохи после Плена (§ 202), сходный процесс будем наблюдать позже, в некоторых произведениях иранской религиозной мысли: (§ 212). Раннее христианство также развивалось в синкретической среде. Правда, в эпоху, которую мы рассматриваем, единый бог Серапис появился в результате слияния двух божеств, но греко-ориентальные мистерии, эсхатологические и апокалиптические построения, культ монарха — и это лишь несколько примеров — свидетельствуют о мощи: и важности синкретической мысли.
Можно сказать, что обещание спасения было попыткой умалить грозную власть богини Тихэ (Удача — лат. Fortuna). Капризная и непредсказуемая, Тихэ вслепую приносит счастье или несчастье; она проявляет себя как аnаngkё (необходимость) или hеimаrmеnё (судьба), ее власть особенно велика над жизнью самых великих, таких как Александр.[526] В конечном итоге, понятие Судьбы сливается с астральным фатализмом. Жизнь людей, так же как жизнь городов и государств, определяется звездами. Толчок развитию этого учения, вместе с астрологией, на практике применяющей его принципы, дали наблюдения вавилонян над обращением звезд. Без сомнения, теория микро- и макрокосмических соответствий уже давно была известна в Месопотамии (§ 24) и в других областях азиатского мира. Однако в данном случае человек не просто чувствует свою связь с космическим ритмом, но открывает, что его жизнь определена движением звезд.[527]
Такое пессимистическое представление может поколебать только убеждение, что есть некие божественные существа, которые не зависят от Судьбы и даже стоят выше нее. Бел провозглашается Хозяином Удачи, Fortuna rector. В мистериях Исиды богиня заверяет посвящаемого, что она может продлить срок жизни, определенный ему судьбой. В "Восхвалениях Исиде и Осирису" богиня провозглашает: "Я победила Судьбу, и Судьба повинуется мне". Более того, Тихэ (или Фортуна) становится символом Исиды.[528] В многочисленных мистериософских и герметических текстах утверждается, что посвященные более не подвластны судьбе.[529]
В отличие от элевсинских мистерий, где обряд посвящения мог совершаться только в телестерионе и в определенный день (ср. § 97), в остальных религиях спасения он мог происходить в любом месте и в любое время. Все эти посвятительные культы претендовали на принадлежность к глубокой древности, даже если со времени их формирования в некоторых случаях не прошло еще и века. Конечно, мы имеем дело с клише, характерным для Zeitgeist эллинистической и римской эпохи; однако мы увидим ниже, что религии спасения вбирали некоторые элементы архаических религий. За исключением дионисийства, все мистерии имеют восточное происхождение: фригийское (Кибела и Аттис), египетское (Исида и Осирис), финикийское (Адонис), иранское (Митра). Но в эллинистическую эпоху, а особенно под властью Империи, эти восточные культы более не носили этнический характер; их структура и сотериология свидетельствовали об универсалистских притязаниях. Нам известно главное об их общественных культах, в отношении же тайных обрядов, т. е. собственно инициации, наши сведения ограничиваются лишь суммарными и загадочными указаниями.
Известно, что с миста бралась клятва хранить в тайне все, что он увидит или услышит во время церемонии. Затем ему рассказывали священную историю (hieros logos), передающую миф о происхождении культа. Возможно, миф уже был известен неофиту, но теперь ему сообщалось новое, эзотерическое, толкование, что приравнивалось к открытию истинного смысла божественной драмы. Посвящению предшествовал период поста и изнурения плоти, после чего новиций очищался через люстрации. В мистериях Митры и Аттиса совершалось жертвоприношение быков и баранов над рвом, покрытым решеткой: кровь капала на миста, находящегося во рву. Каким-то неясным для нас образом неофит принимал ритуальное участие в литургическом сценарии, вращающемся вокруг смерти и воскресения божества. Посвящение воспроизводило нечто вроде imitatio dei [подражание богу]. Большинство отрывочных указаний, которые имеются в нашем распоряжении, относятся к символической смерти и воскресению миста. Проходя посвящение в мистерии Исиды, Луций, герой «Метаморфоз» Апулея, перенес "добровольную смерть" и "достиг рубежей смерти", чтобы обрести "день своего духовного рождения" (XI, 21, 24). В мистериях Кибелы неофит считался moriturus, "умирающим".[530] За этой мистической смертью следовало новое рождение — духовное. Саллюстий пишет, что во фригийском обряде новопосвященных "кормили молоком, как будто они вновь родились" (De diis et mundo, 4). А в тексте, известном под названием "Литургия Митры", но пропитанном духом герметического гнозиса, можно прочесть: "Сегодня, вновь рожденный Тобою, из мириад соделанный бессмертным..", или "Вновь рожденный, чтобы возродиться в этом дающем жизнь рождении…".[531]
Во время церемоний неофит созерцал некие священные предметы или манипулировал ими, а ему в это время сообщалось толкование их символики; возможно, это было эзотерическое толкование, которое объясняло и доказывало их спасительное значение. В определенный момент посвящения мист участвовал в ритуальном пиршестве. В эпоху, которая нас интересует, эта древняя практика имела, главным образом, эсхатологический смысл.[532] В мистериях Митры хлеб и вино сообщали посвященным силу и мудрость в этой жизни и славное бессмертие в будущей.[533] Благодаря посвящению неофит становился равным богам. Апофеоз, обожествление, «обессмерчивание» (apathanansmos) — понятия, характерные для всех мистерий.[534]
В эллинистическую и римскую эпоху самым популярным богом Греции был Дионис. Его общественный культ был «очищен» и одухотворен устранением экстаза (который, однако, не полностью утратил свою роль в дионисийских мистериях).[535] Более того, мифология Диониса, как никакая другая, отличалась избытком жизни. Пластические искусства, особенно украшения саркофагов, обильно черпали вдохновение из известных мифических сюжетов, в первую очередь, о детстве Диониса (чудесное рождение, корзина-веялка) и об освобождении им Ариадны, за чем следовала иерогамия. Мифология, места совершения культа, памятники как нельзя лучше напоминали о двойной природе Диониса, рожденного от Зевса и смертной, гонимого и побеждающего, умерщвленного и воскресшего. В Дельфах показывали его гробницу, воскресение же его изображалось на многочисленных памятниках. Ему удалось поместить свою мать среди Олимпийцев; а главное, он вывел Ариадну из Преисподней и женился на ней. Поскольку в эллинистическую эпоху образ Ариадны символизировал человеческую душу, Дионис таким образом не только освобождал душу от смерти, но и сочетался с ней мистическим браком (Schneider. Oр. cit., II, р.802).
Популярность Диониса распространялась также обществами текнитов, или дионисийских артистов, о существовании которых в Афинах известно приблизительно с 300 года. Это были околорелигиозные братства,[536] не имевшие отношения к мистериям. Что касается дионисийских мистерий stricto sensu, то суть вопроса уже была изложена нами выше (§ 125). Напомним, что в «Вакханках» Дионис провозглашает мистериальный характер своего культа и объясняет необходимость посвятительной тайны: "Их тайну нельзя разглашать не вакхантам". "Какая от них польза для тех, кто их совершает?" — осведомляется Пенфей. "Тебе не дозволено знать об этом, но предметы сии достойны того, чтобы их узнать" (строфы 470–474). В итоге, посвятительная тайна осталась тщательно сокрытой. Почти все тексты, относящиеся к богослужению, за исключением нескольких поздних орфических гимнов, утрачены. Археологические памятники эллинской и римской эпохи довольно многочисленны, но интерпретация их символики, даже принятая большинством ученых, не проливает свет на посвящение в собственном смысле слова.
Нет сомнений в закрытом, а значит в ритуальном, т. е. посвятительном характере дионисийских тиасов.[537] Кумская надпись (начало V в.) доказывает, что у братств были свои кладбища, где хоронили только посвященных в мистерии Вакха.[538] Удалось доказать — вопреки мнению некоторых ученых, видевших в дионисийских пещерах лишь благодатное место для пиршеств и светских увеселений, — что это были культовые объекты. Самые древние изображения, восходящие к VI в., представляют Диониса, спящего в пещере, или танец менады перед огромной маской бога, помещенной внутри пещеры. Судя по намекам, содержащимся в текстах, у входа в дионисийские пещеры совершались священные танцы и ритуальные пиршества; с другой стороны, они уточняют, что церемонии проходили ночью, дабы сохранялась их тайна. В отношении же посвятительных ритуалов нам остаются только гипотезы. В своем очерке об аллегорических сценах Фридрих Мац, следуя, впрочем, примеру других ученых, заключает, что центральным актом посвящения было открытие фаллоса, спрятанного в корзине-веялке (liknon).[539] Возможно, эта сцена, изображения которой весьма многочисленны, имела ритуальное значение, однако Буайянсе убедительно доказал, что слово liknon употребляется в текстах в связи с любыми посвятительными обрядами, а не только посвящениями Диониса.
С другой стороны, на гипсовом рельефе, хранящемся в музее Остии (F. Маtz, pl. ХХV), где Дионис и три других персонажа обозначаются по именам, на цисте есть указание: Mysteria. В корзине находились crepundia или signa, т. е. "мистические игрушки" (волчок, трещотка, бабки и зеркальце), о которых есть упоминание уже в III веке до н. э. в папирусах из Горуба. Именно этими игрушками Титанам удалось завлечь маленького Диониса-Загрея, после чего они убили его, а тело разрубили на части (ср. § 125). Этот миф донесли до нас только несколько христианских авторов, но он был известен двум посвященным в мистерии Апулею и Плутарху, а также орфическому братству из эллинистического Египта.[540] Судя по памятникам, явление фаллоса входило в число "тех жутковатых обрядов, после которых неофит допускался в присутствие бога".[541] Буайансе считает, что "породить в мисте веру в божественную помощь, способную даровать ему лучшую участь в потустороннем мире, не могло лицезрение такого предмета, как этот" (стр. 45). Вершиной инициации было ощущение божественного присутствия, получаемого через музыку и танец, — опыт, порождающий "веру в сокровенную связь, которая устанавливается с богом".[542]
Эти наблюдения вполне обоснованны, но они не умножают наших знаний о ритуале посвящения. Во всяком случае, следует уточнить, что явление фаллоса было религиозным актом, так как речь шла о детородном органе Диониса, одновременно бога и смертного, который победил смерть. В определенном культурном и религиозном контексте достаточно вспомнить сакральность лингама Шивы — детородный орган божества символизирует не только тайну его творческой силы, но и выражает его присутствие. В современном западном мире такой религиозный опыт, конечно, неприемлем, так как, в отличие от мистерий, христианство отвергает сакраментальное значение признаков пола. То же касается и ритуальных дионисийских трапез, когда инициаты, увенчанные цветами, предавались хмельному веселью, которое считалось божественной одержимостью. Нам трудно понять сакральность такого веселья, однако оно было предвкушением загробного блаженства, обещанного инициатам дионисийских мистерий.[543]
В поздних текстах, отражающих орфическую эсхатологию, Подчеркивается роль Диониса как царя новых времен. Несмотря на то, что он был ребенком, Зевс поставил его царствовать над всеми богами вселенной (ft. orph. 207). Эпифания божественного младенца возвещает новую молодость вселенной, космический палингенез[544] (ребенок как знак возрождения и обновления продолжает религиозный символизм фаллоса). Упование на торжество Диониса, т. е. на периодическую регенерацию мира, означает веру в неизбежное возвращение Золотого Века. Этим объясняется популярность титула Новый Дионис, который давался различным персонажам (или который они сами себе давали) на рубеже нашей эры.[545]
В культе Кибелы и «мистериях» Аттиса лучше, чем в других современных им религиозных формах, проявляется структурное разнообразие синкретических творений. Фригийская богиня, которой стали поклоняться в Риме ок. 205–204 гг. до н. э. С целью спасения Республики от угрожавшей ей карфагенской армии (§ 168), имеет за плечами многотысячную историю. Черный камень, в котором ритуально присутствовала Кибела, свидетельствует о древности культа: камень — один из наиболее древних символов Матери-Земли. И все тот же камень, иначе говоря, Великую Мать Кибелу, мы встречаем при рождении Аттиса и его культа. Согласно мифу, изложенному у Павсания (VII, 17: 10–12), из камня, оплодотворенного Зевсом, родилось двуполое чудовище гермафродит Агдитис.[546] Боги решили оскопить его и превратить в богиню Кибелу. Согласно другой версии, из крови гермафродита произросло миндальное дерево. Нана,[547] дочь реки Сангариос, отведав миндального плода, забеременела и родила ребенка Аттиса. Когда выросший Аттис праздновал свадьбу с дочерью царя, в зал, где проходило пиршество, проник Агдитис, любивший Аттиса. Присутствующими овладело безумие, царь отсек себе детородные члены, а Аттис бежал, оскопил себя под сосной и умер. В отчаянии Агдитис пытался воскресить его, но Зевс воспротивился этому; он позволил только, чтобы тело Аттиса оставалось нетленным. У него росли волосы и шевелился мизинец — единственные признаки жизни.[548] Так как Агдитис есть не что иное, как эпифания обоеполой Великой Матери, Аттис одновременно является и сыном, и любовником, и жертвой Кибелы. Богиня сожалеет о своей ревности, кается и оплакивает своего возлюбленного.
Эта архаическая мифология и кровавые обряды, к которым мы вернемся в скором времени, лежат в основании религии спасения, ставшей чрезвычайно популярной на всей территории Римской Империи в первые века христианской эры. Не подлежит сомнению, что мифо-ритуальный сценарий изображал «мистерию» произрастания (ср. § 12); коровьи половые органы, приносимые Кибеле, обеспечивали плодородие почвы. Но с течением времени этот древний культ получил новое религиозное наполнение: его кровавые обряды стали средствами искупления. Возможно, что сотериологическое значение культа было известно уже довольно долго. В Песинунте существовало закрытое братство по типу "мистериальных религий".[549] Задолго до введения культа Аттиса и Кибелы в Риме он распространился в Греции, где, вероятно, подвергся некоторым изменениям. В Греции, так же как и в Риме, по причине отвращения, которое вызывали кровавые обряды оскопления и жрецы-евнухи, Аттис занимал незначительное место. Долгое время у него не было публичного культа в Риме, хотя многочисленные статуэтки из обожженной глины, восходящие ко II веку до н. э., свидетельствуют о его присутствии. Только при Клавдии и его преемниках Аттис и его обряды были выведены на первый план — событие, важность которого мы не замедлим отметить.
Празднества отмечались в канун весеннего равноденствия 25, с 15 по 23 марта.[550] В первый день (саnnа intrat, "вхождение тростника"), братство каннофоров приносило в храм срезанный тростник: согласно легенде, Кибела нашла младенца Аттиса на берегу реки Сангариос. Спустя семь дней братство дендрофоров приносило из леса срубленную сосну (arbor intrat [вхождение дерева]). Ствол был обвязан лентами, как труп, а в центре было прикреплено изображение Аттиса. Дерево представляло мертвого бога. 24 марта, в "день крови" (dies sanguinis) жрецы (галлы) и неофиты под звуки флейт, кимвалов и тамбуринов предавались безумному танцу, бичевали себя до крови, ножами резали себе руки. Достигнув крайней степени исступления, некоторые неофиты отрезали себе мужские органы и приносили их в жертву богине.
За погребальным плачем в ночь с 24 на 25 марта следовала резкая вспышка веселья, когда утром возвещалось о воскресении бога.[551] Это был день «радости», Hilaria. 27 марта, после однодневного отдыха (requietio), совершалось великое шествие к реке, где купали статую Кибелы (lavatio). Согласно некоторым авторам, индивидуальные посвящения совершались 28 марта; неофит освящался кровью жертвенного быка или барана (taurobolium и criobolium). Вероятно, жертвоприношение заменяло самооскопление миста, так как последниii приносил богине гениталии жертвенных животных. Он допускался в "брачную спальню" (pastos, cubiculum) или "под балдахин" как мистический супруг Кибелы, подобно жрецу-галлу, который входил в этот санктуарий, чтобы самолично принести Матери свои отсеченные органы.[552]
Что касается собственно инициации, то в нашем распоряжении имеется лишь один источник — формула, служившая паролем для посвященных, которая приводится у Климента Александрийского: "Я ел под тамбурин; я пил под кимвалы; я носил кернос; я входил под балдахин" (protrepticus, II, 15). Аналогия с элевсинской synthema [пароль] очевидна (ср. § 98): ее, можно объяснить либо заимствованием с той или с другой стороны, либо развитием общей формулы, использовавшейся в разных мистериях эллинистической эпохи. Формула, безусловно, относится к обрядам посвящения. Тамбурин и кимвалы — любимые инструменты Кибелы. Так как Аттис звался "колос, сжатый зеленым" (Philsophoumena, V, 8), вполне вероятно, что ритуальная пища состояла главным образом из хлеба и вина; Фирмик Матерн, например (De errore, 18), интерпретировал ее как дьявольскую, зловещую имитацию христианской тайной вечери. Что касается керноса, то, возможно, в культе посвящения Аттиса эта глиняная ваза использовалась не для жертвоприношения пищи, а для того, чтобы приносить Матери половые органы быка или барана "под балдахин".[553]
Как мы увидим ниже, мистерии Аттиса и Кибелы, по крайней мере, начиная с какого-то времени, обещали инициатам «бессмертие». На данном этапе для нас важно внимательнее рассмотреть значение обрядовых основ, т. е. пищевых запретов и самооскопления жрецов-галлов. В эллинистических религиях мистерии, несмотря на их «спиритуализацию», сохранилось много архаических элементов. Впрочем, это характерно для религиозных движений, включавших в себя индивидуальное посвящение. Омофагия, по преимуществу дионисийский обряд, вероятно, воспроизводила специфический религиозный опыт первобытных охотников (§ 124). А через посвящения в элевсинские мистерии достигался анамнез, воспоминание древних таинств, в первую очередь, сакраментального значения пшеницы и хлеба (§ 99). В целом можно сказать, что церемонии инициатического типа открывают заново архаические ритуальные действия и забытые ритуальные предметы. Вспомним кремневые ножи для посвятительного обрезания или роль трещотки в орфической мифологии и инициации, или религиозную функцию «тайны» (§ 99).
К архаическим ритуальным действиям — дикая музыка, исступленные танцы, татуировка, галлюциногенные травы — эллинистические мистерии обращаются с тем, чтобы усилить близость божества или даже достичь с ним unio mystica [мистическое единение]. В мистериях Аттиса пост, налагавшийся на неофита, заключался, главным образом, в воздержании от хлеба,[554] так как бог есть "колос, сжатый зеленым". Первая трапеза в обряде посвящения сводилась, в целом, к переживанию сакраментального значения хлеба и вина — опыт, едва ли доступный городским жителям. Что же касается самооскопления жрецов-галлов и верующих в состоянии экстатического транса, то это было залогом их совершенного целомудрия, иначе говоря, полной преданности богине.[555] Подобный опыт с трудом поддается анализу. Помимо более или менее бессознательных импульсов, которые движут неофитом, надо иметь в виду тягу к ритуальной андрогинности, желание увеличить свой запас "священной силы" через необычное, вызывающее увечье или даже желание чувствовать себя изгоем в традиционно устроенном обществе — через полное imitatio dei [подражание богу]. В конечном счете, культ Аттиса и Кибелы возвращал религиозную ценность тайне пола, физическим страданиям и крови. Транс освобождал верных из-под власти норм и условностей; в некотором смысле, это было открытие свободы.
Тенденция к восстановлению древних практик уравновешивалась усилием «возвысить» божественную пару Аттис-Кибела и переосмыслить их культы. Здесь мы снова имеем дело с явлением, характерным для религиозных синкретических течений того времени, — с желанием восстановить обычаи далекого прошлого и, одновременно, превознести самые недавние установления. Аллегорическое толкование, которое усердно применяли богословы и философы первых веков христианской эры, отождествляло Аттиса с самой первоосновой творения и диалектической цепочкой жизнь-смерть-воскресение. Парадоксальным образом Аттис был, в конце концов, уподоблен солнцу и стал центром солярной теологии, столь популярной на закате язычества. Первоначальный смысл посвящения — мистическое уподобление богу — обогатилось новым смыслом. Римская надпись 376 г. провозглашает "возрожденным для вечности" того, кто совершил тауроболиум и криоболиум.[556] Вероятно, тут мы имеем дело с христианским влиянием. Однако обещание воскресения или возрождения очевидно в мифо-ритуальном сценарии дня Hilaria. Возможно, столкнувшись с успехом христианской миссии, теологи мистерий с настойчивостью стали подчеркивать идею бессмертия — следствия искупления, совершенного Аттисом. Как бы то ни было, нет сомнений в том, что римские императоры, в особенности последние Антонины, усердно содействовали распространению фригийского культа в надежде пресечь расцвет христианства.
Египетские мистерии отличаются от других религиозных явлений подобного рода тем, что нам известно их происхождение и этапы распространения в Азии и Европе. В начале II в. до н. э. Птолемей Сотер решил укрепить свою царскую власть, введя культ божества, которое бы признавалось как верховное и греками, и римлянами. Так он возвел Сераписа (Сараписа) в ранг верховного общенародного божества. Согласно преданию, сообщаемому Плутархом ("De Iside", 28),[557] Птолемей увидел статую бога во сне. Прибл. в 286 (или в 278) г. статуя была привезена из Синопа и поставлена в только что возведенном храме в Александрии. Этимология имени Серапис и его родина до сих пор остаются предметом споров. Обычно «Серапис» производят от "Осерапис",т. е. "Осирис-Апис".[558] Птоломей Сотер поручил разработать культ двум богословам-эрудитам: египетскому жрецу Манефону и греку Тимофею. Первый, автор многих трудов, в том числе по истории Египта, был хорошо знаком с греческой культурой; второй, принадлежавший к знаменитой семье Евмолпидов Элевсинских, был посвящен в несколько мистерий.
Успех новому культу был обеспечен благодаря значительному авторитету Исиды и Осириса. Как мы видели (§ 33), богословы Новой Империи разработали грандиозный религиозный синтез, соединив Осириса и Ра; два великих божества, считавшиеся взаимодополняющими, в конце концов, слились в одно. Популярность Осириса не перестала расти, так как он единственный из египетских богов, будучи убит, победил смерть и был «оживлен» заботами Исиды и Гора. В Абидосе и в других местах ритуальные сценарии, представляющие разные эпизоды из этой легенды, исполнялись перед храмами. Геродот присутствовал на подобных церемониях в Саисе; он уподоблял их греческим мистериям и по этой причине воздерживался от их описания (II, 61).[559] Не подлежит сомнению, что тайные ритуалы Осириса, совершавшиеся внутри храмов, относились к будущей жизни.[560] Однако было бы слишком смело толковать эти тайные обряды как настоящие церемонии посвящения, совершаемые во благо отдельного человека ради его «спасения». С другой стороны, трудно представить себе, чтобы такой ученый богослов, как Манефон, не привнес в мистерии Исиды более древние религиозные традиции. Например, можно было бы показать, что ареталогин Исиды не являются недавним нововведением; напротив, они воспроизводят архаические ритуальные формулы, связанные с монархической идеологией.[561] Кроме того, и мы вскоре увидим это, мистерии Исиды продолжают некоторые древнеегипетские ритуалы.
Для нашей цели нет смысла излагать хронологию и перипетии распространения культа за пределами Египта. Попав, прежде всего, в Малую Азию и Грецию, он проникает во II в. до н. э. в Италию, а в начале I в. — в Рим. Египетский культ становится таким популярным, что римляне несколько раз непримиримо восстают против решений Сената разрушить храмы. Как и другие мистерии эпохи эллинизма и Империи, мистерии Исиды и Сераписа включали в себя общественные празднества, ежедневный культ и тайные обряды, составляющие инициацию в собственном смысле слова. Нам известны в общих чертах две первые обрядовые системы. Что же касается инициации, то XI книга «Метаморфоз» Апулея по праву считается самым ценным свидетельством о мистериях во всей античной литературе.
Два больших общественных праздника воспроизводили эпизоды из мифа об Осирисе и Исиде. Первый — Navigium, или "Корабль Исиды" — открывал весеннюю навигацию, Второй — Inventio [нахождение, обретение] Осириса — проходил с 29 октября по 1 ноября. Три дня поста, плача и пантомимических действий, изображавшие поиски убитого и расчлененного Осириса и погребальные обряды, совершаемые Исидой (ср. § 29), сменялись радостью и ликованием верных, когда им возвещали, что тело бога наконец-то найдено, воссоздано и оживлено.[562] Каждый день на рассвете и после полудня двери святилища открывались, и зрители могли созерцать статуи богов и присутствовать на службе, отправляемой жрецами.
Согласно Апулею, в день, заранее определенный богиней, верховный жрец окропляет водой неофита и сообщает ему шепотом "некоторые наставления, благости которых недостоин человеческий голос". Затем перед всеми присутствующими наказывает ему воздерживаться в течение десяти дней от мясной пищи и вина. Вечером того же дня толпы верующих подносят ему разнообразные дары, после чего жрец ведет его, облаченного в льняную тунику, в самую сокровенную часть храма. "Может быть, ты страстно захочешь знать, усердный читатель, что там говорилось, что делалось? Я бы сказал тебе, если бы позволено было говорить, ты бы узнал, если бы слышать было позволено […]. Впрочем, если ты объят благочестивой жаждой познания, не буду тебя дальше томить. Итак, внимай и верь, ибо это — истина. Достиг я рубежей смерти, переступил порог Прозерпины и вспять вернулся, пройдя через все ступени. В полночь видел я солнце в сияющем блеске, предстал перед богами подземными и небесными и вблизи поклонился им" ("Метаморфозы" XI, 23).
Речь идет, бесспорно, о переживании смерти и воскресения, специфическое содержание которого, однако, нам неизвестно. Неофит нисходит в преисподнюю и возвращается, минуя четыре космические стихии; он видит сияющее среди ночи солнце (этот образ можно соотнести с Осирисом-Ра, обходящим ночью подземный мир); затем он предстает перед другими богами, созерцает их и поклоняется им вблизи. В загадочной последней фразе пытались обнаружить намеки на прохождение неофита через разные залы — украшенные статуями богов и изображающие подземный мир — и его внезапный выход в ярко освещенную комнату. Другие ученые говорили о парапсихологических опытах или гипнозе. По сути дела, ясно одно: в конце концов, мист ощущал себя самим Осирисом-Ра или Гором. Ибо утром, облаченный в двенадцать ритуальных одежд, символизирующих двенадцать зодиакальных стояний, мист в венке из пальмовых листьев поднимался на возвышение посреди храма. Так, "разукрашенный наподобие Солнца, застыв, как статуя", он представал взорам народа перед статуей Исиды. Для героя «Метаморфоз» это был "день его возрождения в недрах мистерий". Посвящение завершалось на третий день ритуальным пиршеством. Но спустя год, все так же по указанию богини, неофит вводился в "ночные таинства высшего бога" (XI, 28) — ритуал, связанный, вероятно, с Inventio Осириса. Наконец, богиня снова является ему и повелевает в третий раз пройти некое посвящение; однако об этих последних посвятительных испытаниях Апулей умалчивает.
В Древнем Египте, как мы видели (§ 33), надеялись на посмертное соединение с Осирисом. Через посвящение в мистерии неофит, напротив, уже в здешнем мире обретал это мистическое единение с божеством. Иначе говоря, «обожествлялась» не душа в состоянии post-mortem, а живой человек. Так же, как и «оживление» Осириса, «обожествление» неофита было, по существу, делом Исиды. Нам неизвестна "экзистенциальная ситуация" миста, однако, конечно же, ни один из посвященных не сомневался в том, что его ждет лучшая участь после смерти, рядом с богами. Если относительно самого обряда посвящения нам остаются только догадки, то сведения, сообщенные Апулеем, дают возможность увидеть синкретическую структуру нового культа. Важную роль в нем играют египетские элементы: мифо-ритуальный сценарий об Исиде и Осирисе вдохновляет два общественных праздника и, может быть, — по крайней мере, частично, — обряды посвящения; возведение Исиды в ранг вселенской и даже единственной богини, а Осириса в ранг верховного Бога, продолжает тенденцию, засвидетельствованную еще В архаическую эпоху, возводить различные божества на вершину власти (ср. § 33). С другой стороны, схождение миста в преисподнюю и его восхождение через космические стихии выдает специфику Эллинистических представлений.
Большая популярность египетских мистерий в первые века христианской эры, а так же тот факт, по некоторые черты иконографии и мифологии Девы Марии были заимствованы у Исиды, свидетельствуют о том, что в ту эпоху существовало подлинное религиозное творчество, а не искусственный и безжизненный revival. Боги мистерий могут считаться новой эпифанией Исиды и Осириса. Более того, именно эту эллинистическую интерпретацию будут развивать богословы-неоорфики и неоплатоники. Уподобленный Дионису, который тоже был убит, расчленен и воскрешен, Осирис превосходно иллюстрирует неоорфическую теологию: космогонию, понимаемую как самопожертвование божества, т. е. распад Единого на Множество, после которого наступает «воскресение», т. е. собирание Множества в первоначальное единство.[563]
Взаимное отождествление всех богов привело к «монотеизму» синкретического типа, близкому сердцу теософов поздней античности. Знаменательно, что такой «монотеистический» универсализм особенно превозносит богов-страстотерпцев, таких, как Дионис и Осирис. Что касается Исиды и Осириса, то этот миф, переосмысленный теологами мистерий и философами-неоплатониками, и именно в их интерпретации, будет считаться в течение нескольких веков глубоким отображением истинно египетского религиозного гения.[564]
Под герметизмом понимают совокупность верований, идей и религиозных практик, содержащихся в герметической литературе. Речь идет о собрании неравноценных текстов, написанных между III в. до н. э. и III в. н. э. Их делят на две группы: к первой принадлежат тексты «народного» герметизма (астрология, магия, оккультные науки, алхимия), а ко второй — ученая герметическая литература, в первую очередь, "Corpus Hermeticum".[565] Несмотря на различия в структуре, содержании и стиле, между двумя группами текстов существует некоторое единство интенций, что напоминает отношения между философским даосизмом и даосизмом народным (§ 133) или преемственность между «классическими» и «барочными» формами йоги. Хронологически тексты народного герметизма более древние, некоторые из них восходят к III в. до н. э. Что касается герметизма философского, то время его наивысшего расцвета — II в. христианской эры.
Как и следовало ожидать, эта литература в той или иной степени отражает иудео-египетский синкретизм (а значит, включает и некоторые иранские элементы); кроме того, в ней узнается влияние платонизма; но со II в. н. э., преобладать начинает гностический дуализм. "Судя по действующим лицам, декорациям, мифам, герметическая литература мимикрирует под египетскую. Такие притязания, по крайней мере, в нескольких древних текстах, опираются на определенное знание Египта времен Птолемеев и Римской Империи — знание, реальность которого нельзя ни в коем случае недооценивать".[566] Персонажи (Тот, Агатодемон, Аммон и др.), место действия (Мемфис и Фивы, Гермополис, Санс, Ассуан и т. д.), некоторые мотивы фараоновской теологии (например, возведение первозданного холма в Фивах или в Гермополисе), знакомство с древними египетскими традициями[567] — все эти указания необходимо учитывать. Отождествление Тота с Гермесом известно уже Геродоту (II, 152). для писателей эллинистической эпохи. Тот был покровителем всех наук, изобретателем иероглифов и чародеем, наводящим ужас. Считалось, что он создал мир словом; впрочем, и стоики отождествляли Гермеса с Логосом.[568]
Тексты «народного» герметизма играли важную роль во времена Империи. Во-первых, в силу своей «действенности»: в эпоху, когда властвовала всесильная Судьба, эти тексты открывали "тайны Природы" (учение об аналогиях, отношения «симпатии» между различными космическими уровнями), благодаря чему magus присваивал себе их тайные силы. Даже из астрального фатализма можно было извлечь выгоду. В одной из астрологических книг — "Liber Hermetis"[569] — нет даже намека на проблему смерти и будущей жизни; главное здесь способы прожить счастливо на земле. Все же познание и, следовательно, господство над природой, дается только божеством. "Поскольку речь идет о раскрытии целой сети симпатий и антипатий, которые природа содержит в тайне, то как проникнуть в эту тайну, если ее не откроет божество?".[570] Знание герметического типа представляет собой одновременно тайну и передачу этой тайны при посвящении; познание природы достигается здесь через молитву и культ или, на низшем уровне через магическое принуждение.[571]
В этом аморфном корпусе магических рецептов и трактатов по природной магии и оккультным наукам иногда встречаются представления, характерные для ученой литературы. В "Коrё Kosmou" (14–18) творение душ описывается как алхимическая операция. Молитва, которой заключается «Асклепий», повторяется в магическом рецепте на греческом языке. Важность «народной» герметической литературы нельзя недооценивать. Она вдохновила и насытила собой "Естественную Историю" Плиния и знаменитый средневековый опус "Физиолог"" ее космология и основные положения (учение о симпатиях и соответствиях, в первую очередь, о соответствии между макрокосмом и микрокосмом) имели значительный успех начиная с позднего средневековья до конца XVIII в.; они встречаются не только у итальянских платоников и Парацельса, но и у таких разных ученых, как Джон Ди, Эшмол, Фладд и Ньютон.[572]
Так же, как и «народные» тексты, ученая герметическая литература считается данной в откровении Гермесом Трисмегистом. эти трактаты — разно жанровые и, главное, в них нет единого учения. Еще в 1914 году Буссе отметил, что "Corpus Неrmеtiсum" содержит две несовместимые богословские доктрины: оптимистическую (монистическо-пантеистического типа) и пессимистическую, отмеченную ярко выраженным дуализмом. Согласно первой, Космос добр и прекрасен, так как он проникнут Богом.[573] Через созерцание красоты Космоса восходишь к божеству. Бог — Один (С.Н. XI, 11) и в то же время Все (ХII, 22) — есть создатель, и Его называют «Отец». Человек занимает третье место в триаде после Бога и Космоса. Его миссия состоит в "восхищении вещами небесными и поклонении им, в заботе о вещах земных и управлении ими" ("Asclepius", § 8). В конечном счете, человек — необходимая составляющая Творения; он — "смертное живое существо, украшение бессмертного живого Существа" (С.Н., IV, 2).
Согласно пессимистической доктрине, мир, напротив, зол по своей сущности, "он не является творением Бога, по крайней мере, Изначального Бога, так как этот Изначальный Бог пребывает неизмеримо выше материи. Он сокрыт в тайне своего существа, поэтому достичь его можно, лишь отойдя от мира и ведя себя в миру подобно чужестранцу".[574] Вспомним, к примеру, сотворение мира и патетическую драму человека как она изображена в первом трактате "Corpus Неrmеtiсum" — «Поймандр». Высший андрогинный Разум, nous, сначала производит Демиурга, который создает мир, затем Антропоса — небесного человека; последний сходит в низшие сферы, где, "прельщенный любовью", соединяется с Природой (Physis) и порождает земного человека. Отныне божественный Антропос перестает существовать как отдельная личность: он одушевляет человека, его жизнь переходит в человеческую душу, а его свет — в nous. Поэтому человек, единственный среди живых существ, является одновременно и смертным, и бессмертным. Однако с помощью знания человек может "стать богом". Этот дуализм, обесценивающий мир и плоть, подчеркивает тождество божественного начала и духовной составляющей человека; как и божеству, человеческому разуму (nous) присущи жизнь и свет. Поскольку мир — "совокупность зла" (C.H., IV, 4), нужно стать «чужим» для мира (ХIII, 1), дабы совершить "рождение божества" (XIII, 7); перерожденный человек обладает бессмертным телом, он — "сын Бога, Все во Всем" (ХIII, 2).
Такая теология — с ее специфической космогонией и. сотериологией — имеет «гностическую» подкладку (ср. § 229). Однако было бы неосторожно приписывать собственно гностицизму те герметические трактаты, которые разделяют идеи дуализма и пессимизма. Некоторые мифологические и философские настроения «гностического» типа составляли сам Zeitgeist эпохи: например, презрение к миру, спасительный смысл изначального знания, данного в откровении Богом или сверхчеловеческим существом и сообщенного под знаком тайны. Добавим, что тот вес, который придается знанию, принимаемому при посвящении несколькими учениками, напоминает индийскую традицию (упанишады, санкхья и веданта), так же, как "бессмертное тело" возрожденного человека позволяет провести аналогии с хатха-йогой, даосизмом и индийской и китайской алхимией.
Некоторые ученые (Рейценштейн и Геффкен) считали герметизм религиозным братством в прямом смысле слова: с догматами, обрядами, богослужением и со Священной Книгой — "Corpus Hermeticum". Вместе с Буссе, У. Кроплем и Кюмоном, М.Ж. Фестюжьер опроверг эту гипотезу. Во-первых, сосуществование двух противоположных и непримиримых учений несовместимо с понятием братств — "группы людей, сознательно избравших некую систему мышления и уклад жизни", к тому же в герметической литературе нет и следа "особых церемоний для верных Гермесу. Нет ничего, напоминающего таинства, характерные для гностических сект: ни крещения, ни причащения, ни исповедания грехов, ни возложения рук при посвящении в служители культа. Отсутствует духовенство, нет никакой видимой иерархической организации, степеней посвящения. Различаются лишь две категории людей: те, кто слушают слово, и те, кто его отвергают. Однако такое деление давно стало обычным, оно вошло в литературу, по крайней мере, начиная с Парменида".[575]
Вместе с тем, хотя гипотеза об иерархически организованном тайном братстве более не принимается во внимание, большие трактаты ученого герметизма все же предполагают существование закрытых групп, имеющих чин посвящения, подобный чину посвящения у алхимиков и тантристов. Речь идет, по выражению из «Асклепия» (§ 25), о religio mentis [религии ума]: Бог "принимает чистые духовные жертвы" (C.H., III, 3). Правда тут не обходится без специфической религиозной атмосферы и некоторых ритуальных действий: ученики собираются в святилище, соблюдают устав молчания и хранят в тайне откровения; катехизация осуществляется с обрядовой торжественностью, отношения между учителем и учениками носят религиозный оттенок. Миф о крещении в кратере указывает на близость к ритуалам мистерий.[576] Можно также предположить знание некоторых практик, вводящих в экстаз: Гермес передает своему ученику Тату экстатический опыт, благодаря которому он входит в "бессмертное тело", а Тату удается последовать его примеру (С.Н., ХIII, 313).
Можно было бы сказать, что мы имеем дело с новой моделью передачи эзотерической мудрости. В отличие от закрытых сообществ, имеющих иерархическую организацию, посвятительные обряды и постепенное раскрытие секретного учения, герметизм, так же как и алхимия, предполагает лишь наличие некоторого количества сокровенных текстов, передаваемых и толкуемых «учителем» узкому кругу тщательно подготовленных учеников (т. е. очистившихся через аскезу, медитацию и определенные культовые практики). Нельзя упускать из виду, что откровение, содержащееся в больших трактатах "Corpus Hermeticum", представляет собой высший гнозис, т. е. эзотерическое знание, обеспечивающее спасение; понять и усвоить его равноценно "посвящению".[577]
Такой новый тип индивидуального и чисто духовного «посвящения» — через внимательное чтение и медитацию на эзотерическом тексте — получил развитие во времена Империи и особенно после триумфа христианства. С одной стороны, это следствие значительного успеха "священных книг", божественного, как считалось, происхождения, а с другой — исчезновения (с V в.) мистерий и тайных организаций.
С точки зрения этой новой модели посвящения, передача эзотерических учений более не предполагает "посвятительной цепочки". Священный текст может пребывать в забвении веками, но стоит только сведущему читателю вновь открыть его, тайная весть снова станет понятной и актуальной.
Передача герметизма составляет одну из интереснейших страниц в истории эзотерики: она осуществлялась через сирийскую и арабскую литературу и особенно благодаря усилиям сабеян из Харрана, в Месопотамии, которые прожили в исламе до XI в.[578] Недавние исследования обнаружили герметические элементы в «Парцифале» Вольфрама фон Эшенбаха и в нескольких испанских текстах ХIII в..[579] Все же настоящее «возрождение» герметизма в Западной Европе началось с перевода на латынь "Corpus Hermeticum", предпринятого Марсилио Фичино по просьбе Козимо де Медичи и завершенного в 1463 году. Но, как мы увидим далее (ср. т. III), открытие заново "Corpus Hermeticum" представляет собой, по сути, еще одну новую, смелую и творческую, интерпретацию герметизма.
Ученые, изучающие историю наук, различают три периода формирования греко-египетской алхимии:[580] 1) период технической рецептуры, относящейся к сплавам, крашению и имитации золота (например, Лейденский и Стокгольмский папирусы, датируемые III в н. э.); 2) философский период, который, вероятнее всего, начинается с Болоса из Мевде (II в. до н. э.) И находит отражение в "Physika kai Mystica" ("Физика и мистика"), апокрифическом трактате, приписываемом Демокриту; и, Наконец, 3) период собственно алхимической литературы, которую составляют писания Зосимы (III–IV вв.) и его комментаторов (IV–VI вв.). Хотя вопрос об исторических корнях александрийской алхимии до сих пор остается нерешенным, внезапное появление алхимических текстов на рубеже христианской эры можно было бы объяснить как результат встречи эзотерической струи, представленной мистериями, неопифагорейством и неоорфизмом, астрологией, "Восточной мудростью", гностицизмом и: т. д. — эзотерики, которая была скорее достоянием образованных людей, intelligentsia, — с «народными» традициями, хранящими секреты ремесла и магии и древнейших техник. Аналогичное явление имело место в Китае (даосизм и неодаосизм) и в Индии (тантризм и хатха-йога). В Средиземноморье эти «народные» традиции сохранили вплоть до эллинистической эпохи архаический строй духовности. Как мы видели (§ 209), растущий интерес к традиционным техникам и наукам, касающимся химических веществ, драгоценных камней, растений, характеризуют всю эту эпоху.
Какими историческими причинами можно объяснить рождение алхимических практик? Вероятно, мы никогда этого не узнаем. Однако сомнительно, чтобы алхимия сложилась в самостоятельную дисциплину, основываясь на рецептах по имитации или подделке золота. Эллинистический Восток унаследовал все технологии по обработке металла от Месопотамии и Египта, и мы знаем, что, начиная с XIV в. до н. э., жители Месопотамии знали о золотой пробе. Желание свести дисциплину, которая занимала умы Запада на протяжении двух тысячелетий, к усилиям подделать золото означало бы пренебречь теми выдающимися познаниями, которые имели древние о металлах и сплавах; это также означало бы недооценку их интеллектуальных и духовных способностей. Трансмутация, главная цель эллинистической алхимии, не была для современного ей состояния науки абсурдной, так как единство материи с некоторых пор вошло в догмы греческой философии. Однако трудно поверить, что алхимия произошла из опытов, предпринимаемых для подтверждения этой догмы и для доказательства, опытным путем, единства материи. Едва ли можно найти духовную технику или сотериологию, берущую начало в философской теории.
С другой стороны, когда греческий разум соприкасается с наукой, он выказывает замечательную способность к наблюдению и суждению. Но что нас поражает при чтении текстов греческих алхимиков, так это отсутствие в них интереса к физико-химическим явлениям, т. е. именно отсутствие научного духа. Как замечает Шервуд Тейлор: "Кто работал с серой, не мог не заметить тех любопытных явлений, которые происходят в результате плавления и последующего нагревания расплава, но, хотя сера упоминается сотни раз, нигде не говорится о каких-либо ее свойствах, помимо воздействия на металлы. Такой контраст с духом греческой классической науки наводит на мысль, что алхимиков не интересовали те природные явления, которые не служили их целям. Было бы ошибкой, тем не менее, видеть в них только искателей золота, так как религиозный и мистический тон, особенно в поздних трудах, плохо согласуется с духом стяжательства […]. В алхимии вы не найдете никакого научного импульса […]. Никогда алхимики не применяли научный подход".[581] Тексты древних алхимиков свидетельствуют, что @этих людей интересовало не изготовление золота и что, на самом деле, они говорили не о настоящем золоте. Химик, который изучает их труды, испытывает те же чувства, что и каменщик, желающий извлечь практические сведения из труда по франкмасонству". (B. Taylor. А Survey, р.138).
Таким образом, если алхимия не могла родиться ни из желания подделать золото (о золотой пробе было известно уже, по крайней мере, двенадцать столетий), ни из греческих научных технологий (мы только что обратили внимание на отсутствие у алхимиков интереса к физико-химическим явлениям), то мы вынуждены искать «происхождение» этой дисциплины sui generis в другом месте. Тем более, что философская теория о единстве материи есть, вероятно, продолжение концепции Матери-Земли, вынашивающей в себе зародыши руды (ср. § 15), — концепции, которая выкристаллизовала веру в искусственную, т. е. произведенную в лаборатории, трансмутацию. По-видимому, первые алхимические опыты были обусловлены встречей с символикой, мифологией и технологиями рудокопов, литейщиков и кузнецов. Но решающую роль должно было сыграть экспериментальное открытие живой субстанции, как она ощущалась мастерами. Именно в понятии о сложной и драматической жизни Материи заключается разительное отличие алхимии от классической греческой науки. У нас есть основания полагать, что переживание драматической жизни Материи стало возможным через знакомство с греко-восточными мистериями.
С самого начала в греко-египетской алхимической литературе присутствует сценарий «страданий», «смерти» и «воскресения» Материи. Opus magnum, трансмутация, которая находит завершение в Философском Камне, достигается прохождением вещества через четыре фазы, названные по цвету, который приобретают его ингредиенты: melansis (черный), leukosis (белый), xanthosis (желтый), iosis (красный). «Черный» (nigredo) у средневековых авторов) символизирует смерть, однако необходимо подчеркнуть: свидетельство о четырех фазах опуса есть уже в псевдодемокритовых "Physika kai Mystika", т. е. в первом собственно алхимическом тексте (II–I в. до н. э.). Четыре или пять фаз опуса (nigredo, albedo, citrinitas, rubedo, иногда viriditas, иногда cauda pavonis) в многочисленных вариантах сохраняются в течение всей истории арабской и западной алхимии.
Более того, именно мистическая драма бога: его «страдания», «смерть» и «воскресение», — переносится на материю с целью ее трансмутации. В общем, алхимик относится к материи так, как в мистериях относились к божеству: минеральные вещества «страдают», «умирают», «перерождаются» на иной лад, т. е. трансмутируют.[582] В "Трактате об искусстве" (III, 1,2–3), Зосима описывает видение, которое было ему во сне: некто по имени Ион рассказывает, как его пронзили мечом, разрезали на части, обезглавили, содрали с него кожу, со. жгли в огне, и что он претерпел все это для того, "чтобы его тело смогло превратиться в дух". Проснувшись, Зосима спросил себя, не относится ли все то, что он видел во сне, к алхимическому процессу соединения Воды, не является ли Ион прообразом, наглядным изображением Воды. Как показал Юнг, эта вода есть aqua permanens ["постоянная вода"] алхимиков, а «пытка» Огнем соответствуют процессу separatio ["разделения"].[583]
Отметим, что описание Зосимы не только напоминает расчленение Диониса и других "умирающих богов" мистерий (чье «страдание» в каком-то смысле соответствует фазам растительного цикла, особенно это касается мучений, смерти и воскресения "духа Зерна"), но и являет черты поразительного сходства с посвятительными видениями шаманов и вообще со схемой, лежащей в основании всех архаических обрядов посвящения. Шаманские посвятительные испытания, хотя они и проходили во "втором состоянии", отличались иногда крайней жестокостью: будущий шаман "в духе" присутствовал при своем расчленении, обезглавливании и смерти.[584] Если принять во внимание универсальность этой посвятительной схемы, а, с другой стороны, связь между металлургами, кузнецами и шаманами; если представить такую вероятность, что древние сообщества металлургов и кузнецов Средиземноморья имели свои собственные мистерии, то видение Зосимы вписывается в духовный мир, присущий традиционным обществам. Тогда сразу проясняется и огромное новшество алхимиков: они перенесли на Материю посвятительную функцию страданий. Благодаря алхимическим операциям, тождественным «мучениям», «смерти» и «воскресению» миста, вещество превращалось, т. е. достигало трансцендентного состояния: оно становилось «золотом». Золото, как известно, — символ бессмертия. Таким образом, алхимическая трансмутация означает достижение материей совершенства,[585] а для алхимика — завершение его «посвящения».
В традиционных культурах руды и металлы рассматривались как живые организмы: говорилось об их зачатии, созревании, рождении и даже об их браке (§ 15). Греко-восточные алхимики восприняли все архаические верования и сообщили им новое значение. Алхимическое соединение серы и ртути почти всегда выражалось в терминах «брака». Однако этот брак был также мистическим союзом двух космологических начал. В этом новизна алхимической перспективы: Жизнь Материи более не обозначается в терминах «витальной» иерофании, как у древнего человека, но приобретает «духовное» измерение; иначе говоря, воспринимая посвятительное значение драмы и страданий, Материя принимает также и судьбу Духа. "Посвятительные испытания", которые для Духа завершаются освобождением, просветлением и бессмертием, в случае с Материей ведут к трансмутации, к Философскому Камню. Можно было бы сравнить это смелое пере осмысление древнего мифо-ритульного сценария (вызревание и рост руды в утробе Матери-Земли; плавильная печь, уподобленная новой теллурической матке, где руда завершает свое созревание; рудокоп и металлург, заменяющие собой Мать-Землю, дабы ускорить и завершить «рост» руды" с «трансмутацией» старых земледельческих культов в религию мистерий. Ниже мы поговорим о последствиях этих попыток «одухотворить» Материю, чтобы она пережила "трансмутацию".[586]
После падения империи Ахеменидов (ок. 330 г. до. н. э.) иранскую религию втянуло в большое и сложное синкретическое движение, характерное для эллинистической эпохи (ср. § 205). Отвоеванная независимость части Ирана — парфянским вождем Аршаком, провозгласившим себя ок. 247 г. царем и основавшим новую национальную династию Аршакидов, — не остановила этого процесса. Парфяне, потомки степных всадников, естественно, несли с собой собственную религиозную и культурную традицию. Вполне возможно, что некоторые элементы имперской идеологии, оформившейся во время правления Аршакидов, представляют собой наследие этих непокорных племен, с незапамятных времен кочевавших в сопредельных с великими империями областях. Однако притягательность эллинизма оказывается столь велика, что, по крайней мере, до I в. н. э., Аршакиды поощряют эллинизацию (на их монетах выгравированы изображения греческих богов). Напомним, что эллинизм александрийского толка, которому они пытались подражать, и сам вобрал в себя немало семитических и азиатских элементов.
Многочисленны и разнообразны исторические документы того времени: труды греческих и латинских авторов, памятники, надписи, монеты. Но сведения об иранской мысли и верованиях, которые можно из них извлечь, чаще всего вызывают разочарование. Религиозное творчество при Аршакидах гораздо отчетливее просматривается в более поздних документах. Именно эти тексты, как показали недавние исследования, отражают идеи и верования, оформившиеся или особо проявившиеся в парфянский период. Впрочем, это как раз и было "стилем эпохи": вследствие многочисленных синтезирующих взаимовлияний культур, из более древних концепций прорастали новые формы религиозности.
Источники эпохи, по сути дела, показывают нам, что: 1) Митра почитается во всей Империи и находится в особых отношениях с правящими особами;[587] 2) маги составляют касту жрецов-святителей, Совершающих кровавые жертвоприношения (коров и лошадей); Страбон пишет, что маги поклонялись Анахите, но есть свидетельства о том, что они также принимали участие в культе Митры (в его мистериях магам отводилась определенная роль); 3) чрезвычайной популярностью пользовался культ огня; 4) во II и в I вв. до н. э. под названием "Оракул Гистаспа" имел хождение некий апокалипсис, написанный на греческом языке (Гистасп — греческая форма имени Виштаспы). Он был направлен против Рима, падение которого предсказывал, но принадлежал к иранской эсхатологической литературе.[588]
Однако великие религиозные творения парфянской эпохи — другого порядка. В I в. до н. э. по Средиземноморью начинают распространяться мистерии Митры (первое свидетельство датируется 67 г. до н. э.); позволительно предположить, что в это же время начинает выкристаллизовываться идея Царя-Мессии, именно в связи с мифо-ритуальным сценарием, сложившимся в культе Митры; при всем разнобое мнений представляется вероятным, как показывает Виденгрен, что миф о Спасителе, отраженный в гностическом "Гимне о Жемчужине", сложился в эпоху Аршакидов. И, наконец, в ту же эпоху развивается зурванистская теология и разрабатываются концепции Времени, Вечности, предшествования «духовного» творения творению физическому, абсолютного дуализма — идеи, которые при Сасанидах, несколькими веками позже, будут систематизированы, либо тщательным образом упорядочены.
Не следует упускать из вида фундаментальное единство всех этих форм религиозности. Многообразие их экспрессий объясняется различием целей. Например, бесполезно было бы искать элементы имперской идеологии в проявлениях народной религии или в богословских спекуляциях. Общим для всех этих творений является следующее: продолжая более древние, а порой даже архаические концепции, они остаются «открытый» в том смысле, что не перестают развиваться в последующие века. "Оракул Гистаспа" вновь обращается к классическим эсхатологическим мотивам, возможно, индо-иранского происхождения (ускорение сроков, вселенский упадок, конечная битва и т. д.), которые будут в дальнейшем разрабатывтьсяя в апокалипсисах, написанных на пехлеви в эпоху Сасанидов, и прежде всего, в «бахман-Яште». С другой стороны, «Оракул» обосновывает свои пророчества на базе эсхатологической 7000-летней хронологии, где каждое тысячелетие живет под знаком определенной планеты, что выдает вавилонское влияние (ср. хорошо известную последовательность: 7 планет, 7 металлов, 7 цветов и т. д.). Однако интерпретация этой эсхатологической схемы — иранского происхождения: в течение первых шести тысячелетий Бог и дух Зла бьются за первенство; зло начинает побеждать, и тогда Бог выставляет солярное божество Митру (=Аполлон, Гелиос), которое владычествует над седьмым тысячелетием; к концу этого последнего периода сила планет иссякает, и мировой пожар вновь регенерирует вселенную.[589] Эта мифологическая хронология с эсхатологическим акцентом получит широкое распространение в западном раннехристианском мире.
Эсхатологическое упование просматривается также в преданиях, относящихся к рождению Царя-Спасителя, приравненного к Митре. Традиционная концепция Божественного Владыки и космократа, посредника между людьми и богами, обогащается новыми сотериологическими значениями — естественный процесс для эпохи, когда господствует идеология ожидания Спасителя. Легендарная биография Митрадата Евпатора служит наглядным примером этого эсхатологического упования: рождение его предсказано кометой, новорожденного поражает молния, но оставляет на нем лишь знак, стигматический рубец; воспитание будущего царя представляет собой ряд посвятительный испытаний; во время коронации Митрадат, как и многие другие цари, являет собой воплощение Митры.[590] Сходный мессианский сценарий оформляет и христианскую легенду о Рождестве Христа.
Проблемы, поставленные Зурваном и зурванизмом, еще далеки от разрешения. Бог этот, бесспорно, архаический.[591] Гиршман считает, Что узнал Зурвана в изображении на бронзовом предмете из Луристана, где представлен крылатый бог-андрогин, рождающий двух близнецов (они выходят из его плеч); три процессии, символизирующие три возраста человека, подносят ему в виде знака почестей [растение] barsom.[592] Если такая интерпретация правильна, это означает, что миф о Зурване, как отце Ормазда и Ахримана, был известен еще до создания первых письменных источников. Согласно замечанию Эвдемия Родосского (вторая половина lV в. до н. э.), "маги… называют все единое и невещественное то Пространством, то Временем; из него появились либо Ормазд и Ахриман, либо Свет и Тьма".[593]
Информация важная: она свидетельствует о том, что к концу эпохи Ахеменидов иранцам были известны богословские спекуляции по поводу Времени-Пространства как общего источника двух начал, Добра и Зла, воплощенных в Ормазде и Ахримане.
Авестийский термин для понятия «время» — thwasa, буквально: «Святой» или "Тот, кто грядет", — и Виденгрен полагает, что так сначала назывался небосвод — через эпитет, означающий небесное божество, распорядителя судеб.[594] Вполне возможно, что когда-то Зурван и был таким небожителем, источником Времени, посылающим удачу или неудачу, словом, властелином судьбы.[595] В любом случае, Зурван структура архаическая: он напоминает некоторые первобытные божества, в которых сосуществуют космические полярности и всяческие антагонизмы.
В "Младшей Авесте" (тексты которой, скорее всего, составлены в lV в. до н. э.) Зурван упоминается редко, но всегда в связи со Временем или Судьбой. Один из текстов ("Видевдат" 19:29) уточняет, что перед тем, как вступить на мост Чинват (§ 103), "сотворенный Маздой", души праведников и грешников проходят по "дороге, созданной Зурваном". Здесь явно выражена эсхатологическая функция времени/судьбы, иначе говоря, срока, отведенного каждому. Еще в одном месте Зурван представлен как бесконечное Время ("Видевдат", 19:13 и 16); в другом же делается различие между Zurvan akarana, "непрерывным Временем" и Zurvan darego xvadhata, "дискретным Временем" ("Яшт" 72. 10).
Все вышеизложенное предполагает некую теорию о выплеске темпоральности из недр вечности. В источниках, написанных на пехлеви, "дискретное Время" вытекает из "непрерывного Времени" и, продлившись 12000 лет, возвращается туда же ("Бундахишн" 1. 20; «Денкарт», 282). Теория тысячелетних циклов — древнего происхождения, но она по-разному излагается в учениях Индии, Ирана и Месопотамии. Получив широкое распространение в конце античного периода и став учением, прозвучавшим в многочисленных апокалипсисах и пророчествах милленаристская теория приобрела особую популярность В Иране: главным образом, в среде почитателей Зурвана. Действительно, в зурванистских письменных источниках преобладают спекулятивно-теологические учения о Времени и Судьбе: к ним прибегают как для объяснения причины зла и его преобладания в мире, так и для того, чтобы более определенно разрешить проблему дуализма.
В своем трактате "Об Исиде и Осирисе" (46–47) Плутарх, ссылаясь на источники IV в. до н. э., приводит учение "Мага Зороастра": "Ормазд, рожденный из самого чистого Света", и "Ахриман, рожденный из мрака", каждый из них царствует на протяжении 3000 лет, и еще 3000 лет они ведут между собой битву. Вера в то, что мир про существует в течение 9000 лет, разделенных на три равных периода (власть Ормазда уступит место власти Ахримана, за чем последует 3000-летняя битва), встречается в более позднем и изобилующем зурванистскими элементами источнике «Меног-и-Храт» (VII. 11). Поскольку зороастризм исключает идею периода власти Ахримана, вполне возможно, что использованные Плутархом источники представляют собой концепции зурванистского толка. Кроме того, пишет Плутарх, Митра, находящийся между Ормаздом и Ахриманом (вот почему он определен как "посредник"), учительствовал перед персами: этим богам, дескать, необходимо совершать особые жертвоприношения хтонически-инфернального типа, предназначенные "демону Зла", — что уж тем более никак не представляет зороастрийской концепции.[596]
Зурван не упоминается Плутархом, но миф о близнецах и объяснение их поочередного царствования выдаются во многих поздних источниках за типично зурванистские. В трактовке армянского священника Езника Кольбского, в те времена, когда еще ничего не существовало("не начало быть"), Зурван (Zrwan, что означает «судьба» или "слава"), в течение целого тысячелетия совершал жертвоприношения, чтобы у него, наконец, родился сын.[597] И, уже усомнившись в действенности своего жертвоприношения ("Что пользы от моей жертвы?"), он зачал двух сыновей: Ормазда — "в силу принесенной жертвы", и Ахриманна — "в силу высказанного сомнения". Зурван решил поставить на царство первого, кто родится. Ормазд, прочтя мысль отца, открыл ее Ахриману. Тот разорвал материнские пелены[598] и вышел вон. Но когда Ахриман объявил Зурвану, что он его сын, тот воскликнул: "Мой сын благоуханен и светоносен, ты же темен и зловонен". Тут родился Ормазд, "благоуханен и светоносен", и Зурван приготовился поставить его на царство. Но Ахриман напомнил ему о клятве сделать царем первенца. Дабы не нарушить клятвы, Зурван дал Ахриману поцарствовать в течение 9000 лет, после чего следовало воцариться Ормазду. Тогда, продолжает Езник, Ормазд и Ахриман начали создавать тварный мир. Все, что соделывал Ормазд, было хорошим и правильным, все же, сотворенное Ахриманом было плохим и «кривым». Отметим для себя, что оба эти бога — творцы, но все творения Ахримана — только дурного свойства. Такой «негативный» вклад в космотворение (горы, змеи, вредные животные и т. д.) составляет основной элемент большинства народных космогонических легенд и мифов, имеющих распространение от Восточной Европы до Сибири,[599] — легенд, где важную роль играет соперник Бога.[600]
Как утверждается в одном известном трактате под названием "Большой Буидахишн" (III. 20), написанном на пехлеви, "все творение было сотворено через принесение жертвы". Эта концепция, как и миф о Зурване, конечно, индо-иранского происхождения, так как мы находим их и в Индии. Желая иметь сына, Праджапати приносит жертву[601] daksayana и, совершая жертвоприношение, также впадает в сомнение ("Должен ли я это сделать? Или я не должен делать этого?"). А ведь Праджапати — великий бог, сотворивший Вселенную из собственного тела, и он же воплощает в себе год, временной цикл (§ 76). Сомнение, со всеми вытекающими из него губительными последствиями, представляет собой ритуальную ошибку. Зло, таким образом, является результатом "технического сбоя", оплошности божественного святителя. Носитель Зла не обладает собственным онтологическим бытием: он находится в зависимости от своего невольного создателя, который, однако, изначально старается ограничить срок его существования.
Мифологическая тема пагубных последствий сомнения имеет параллели, засвидетельствованные во всем мире; она объясняет Происхождение смерти или Зла недостаточной бдительностью или Предусмотрительностью со стороны Творца. Налицо отличие от более ранней концепции, разделяемой также и Заратустрой: Ахурамазда порождает двух Духов, но Злой дух добровольно избирает собственный способ существования (ср. § 103). Мудрый Господь не несет прямой ответственности за возникновение Зла. В многочисленных архаических религиях Верховное Существо тоже содержит в себе coincidentia oppositorum, так как оно обнимает собой всю тотальность реального. Но в зурванистском мифе, как и в прочих аналогичных мифах, Зло, хоть и невольно, создано самим Великим Богом. Итак, по крайней мере, в версии, переданной Езником, Зурван не играет никакой роли в сотворении космоса: он сам себя признает deus otiosus, поскольку дарует своим сыновьям-близнецам символы царственности (barsom) — Ормазду и, согласно книге на пехлеви «Затспрам», "орудие, созданное из самой субстанции мрака", — Ахриману).
В той мере, в какой можно сориентироваться в напластованиях текстов на пехлеви и их списках (сделанных в период с 226 по 635 гг., когда маздеизм становится официальной «Церковью» Сасанидской империи, и даже после завоевания Ирана мусульманами), зурванизм видится скорее синкретической теологией, развитой мидийскими магами,[602] нежели самостоятельной религией. Ведь Зурвану никогда не приносят жертвоприношений. Более того, это первородное божество всегда упоминается только вместе с Ормаздом и Ахриманом. Уточним: милленаристское учение всегда так или иначе содержит в себе Зурвана — либо как космическое божество Времени, либо просто как символ или персонификацию все того же Времени. 9000 или 12000 лет, составляющие историю мира, истолковываются в связи с персоной Зурвана. Согласно некоторым источникам сирийского происхождения,[603] Зурван пребывает в окружении трех божеств, представляющих три его ипостаси, это Ашокар, Фрашокар и Зарокар. их имена соответствуют авестийским эпитетам: arsokara (тот, кто делает мужественным), frаsоkаrа (тот, кто делает великолепным) и marsokara (тот, кто делает старым).[604] Речь очевидно идет о восприятии Времени в терминах этапов человеческой жизни: юности, зрелости и старости. В космическом плане можно связать каждый из этих трех временных моментов с соответствующим 3000-летним периодом. Эта формула "трех времен" присутствует в упанишадах и у Гомера.[605] С другой стороны, аналогичное построение используется в текстах на пехлеви; Ормазд, например, "есть, был и будет", также говорится и что "время Ормазда", zumani Ohrmasd, "было, есть и пребудет вечно".[606] Но Зурван (=Заман) — это и тот, кто "был и будет всем".[607]
Итак, темпоральная образность и символика засвидетельствованы в равной степени в зороастрийских и зурванистских контекстах. Аналогичная ситуация — с 12000-летним циклом. Он играет особую роль в зурванистских теологических построениях. Зурван представлен как божество с четырьмя ликами, и различные космологические тетрады служат для его описания, что соответствует образу древнего небесного божества Времени и Судьбы.[608] Если в "бесконечном Времени", zumani akanurak, бог Зурван узнаваем, то, возможно, он по рангу выше Ормазда и Ахримана, так как сказано: "Время сильнее, нежели оба эти создания".[609]
Можно проследить полемику между маздеитской ортодоксией, последовательно ужесточавшей дуализм, и зурванистской теологией. В одном из текстов «Денкарта», естественно, отвергалась идея, что Ормазд и Ахриман — братья, рожденные Зурваном.[610] Вот почему в ортодоксальных книгах на пехлеви не ставится проблема происхождения двух противоборствующих начал. Ормазд и Ахриман существуют предвечно, но в какой-то момент будущего Враг "прекращает быть". Тогда становится ясно, почему и для маздеитов Время и милленаристское учение имеют столь важное значение.
Согласно маздеитской теологии, Время не только необходимо Творению, но именно оно и делает возможным гибель Ахримана и устранение Зла.[611] Ормазд сотворил Мир, по сути, для того, чтобы победить и разрушить Зло. Космогония уже предполагает эсхатологию и сотериологию. Вот почему космическое Время — больше не циклическое, а линейное: у него есть начало, и у него будет конец. Продолжительность времени является побочным эффектом враждебных действий Ахримана. Сотворяя Время линейным и ограниченным — как промежуток, интервал, в котором произойдет битва со Злом, — Ормазд разом придал ему и определенный смысл (эсхатологию) и некую драматическую структуру (войну до полной победы). Стоит подчеркнуть, что Ормазд сотворил ограниченное Время как священную историю. Впрочем особая оригинальность маздеитской мысли состоит в толковании космогонии, антропогонии и проповеди Заратустры как составляющих элементов все той же священной истории.
Согласно тексту первой главы «Бундахишна», Ормазд и Ахриман существуют предвечно; но если Ормазд бесконечен во Времени и ограничен Ахриманом в Пространстве, то Ахриман ограничен и в том и в другом по той причине, что однажды он прекратит свое существование. Иначе говоря, в маздеизме Бог изначально конечен, так как ограничен своим врагом Ахриманом.[612] Такое положение могло бы длиться целую вечность, если бы однажды Ахриман не совершил нападение на Ормазда. В ответ Ормазд сотворил мир, что позволило ему стать бесконечным и в пространстве. Так Ахриман помог Ормазду приблизиться к совершенству. Другими словами, Зло, неосознанное и невольное, помогает победе Добра — концепция, достаточно часто встречающаяся в истории, и пробудившая страстный интерес Гете.
В своем всеведении Ормазд предвидит враждебные действия Ахримана и создает «идеальное», или «духовное», творение. Термин mёnоk почти непереводим, так как он относится и к совершенному, и к еще не рожденному, «зачаточному» миру. Согласно "Datastan i Dёnllo" (37:3 sq.), все то, что представляет собой mёnоk, духовную природу совершенно, и «Денкарт» (9:37, 5) утверждает, что прежде Мир был бессмертным. С другой стороны, «Бундахишю» (1, 6) описывает Творение, пребывавшее в состоянии mёnоk в течение 3000-летнего периода, как не имеющее "ни мысли, ни движения, ни формы.[613] Правда, этим описанием подчеркивается по преимуществу неземной и духовный характер состояния mёnоk. "Я пришел из небесного мира (mёnоk), записано в тексте IV века, "не в земном мире, gёtik, начал я быть. Изначально был явлен я в духовной природе, и моя первозданная сущность — неземная сущность".[614] Уточним, однако, что речь идет не об абстрактном существовании, не о мире платоновских Идей: состояние mёnоk может быть определено как некий модус бытия, духовный и телесный одновременно.
В космической драме и в мировой истории различаются четыре этапа. На изначальном этапе Ахриман и силы тьмы производят враждебные действия против светоносного мира Ормазда (здесь речь идет о дуализме акосмического типа, так как, по зороастрийскому учению, Ахурамазда — создатель и света и тьмы: ср.: «Ясна» 44. 5). Перед тем как перевести Творение из духовного состояния (mёnоk) в материальное (gёtik), Ормазд задает вопрос фравашам (предвечным духам, обитающим на небесах), хотят ли они облечься плотью здесь на земле, дабы биться с силами Зла.[615] И фраваши соглашаются, что свидетельствует о стремлении к жизни во плоти, к деятельности и, наконец, к материи, в чем и состоит суть учения Заратустры. Налицо отличие от гностического и манихейского пессимизма.[616] Действительно, до того как Ахримаи предпринял враждебные действия против Ормазда, материальное творение (gёtik) пребывало, в самом себе, благим и совершенным. Только агрессивность Ахримана подвергает его разрушительному воздействию, привнося в него Зло. В результате происходит «смешение», (gumёсhin), в этом состоянии отныне пребывает все Творение, которое «исправится» лишь после конечного очищения. Ахриман и его демоническое воинство оскверняют материальный мир, проникая в него и наводя порчу своими губительными порождениями, главным образом, вселяясь в тела людей. Некоторые тексты дают понять, что Ахриман вовсе не противопоставляет «хорошему» gёtik Ормазда созданный им gёtik негативного свойства: для того, чтобы погубить мир, ему достаточно в него проникнуть и там поселиться. "Следовательно, "лишившись прибежища в человеческих телах, Ахриман будет изгнан из целого мира".[617]
Враждебные действия Ахримана описаны в патетических выражениях: он разрывает края небосвода, проникает в материальный мир (gёtik), загрязняет воды, отравляет растения и тем самым вызывает гибель первобыка.[618] Он нападает на Гайомарта, первочеловека, и Блудница оскверняет последнего, а в его лице — и всех прочих людей (однако Гайомарту было предназначено прожить еще 30 лет после этого нападения). Затем Ахриман набрасывается на священный огонь и, заставляя его дымить, оскверняет. Даже в апогее власти Ахриман — все равно пленник материального мира, так как небо захлопывается, и он остается в Творении, как в ловушке.[619]
Гайомарт — это сын Ормазда и Спандармат, Земли; как все мифические исполины (макрантропы), он круглой формы, "и блеск его подобен солнцу" (Ср.: Платон. Пир 189d sq.). Когда он умирает, из тела его возникают металлы; треть его семени, очищенного солнечным светом, падает на землю и порождает ревень, откуда рождается первая Человеческая пара, Мартйа и Мартйанаг. Другими словами, первые люди — дети мифического предка (Гайомарта) и Матери-Земли, форма их существования — растительная, это достаточно широко распространенная в мире мифологема. Ормазд предписывает им делать добро, не поклоняться демонам и воздерживаться от пищи. Мартйа и Мартйанаг действительно провозглашают Ормазда Творцом, но, уступив соблазну Ахримана, восклицают: "Вот он, творец Земли, воды и растений!". Из-за этой «неправды» на пару накладывается проклятье, и душам их суждено остаться в Аду вплоть до самого Воскресенья.
Первые тридцать дней они живут без пищи, потом сосут молоко козы, хотя и делают вид, что это им не по душе, в чем заключается следующая «неправда», послужившая подкреплением демонам. Этот мифический эпизод можно толковать двояко: 1) грех "неправды, лжи"[620] или 2) грех, заключающийся в том, что они вкушали пищу, и тем самым предопределили человеческий удел; ведь во многих архаических мифах первая пара не испытывает потребности в пище; более того, согласно иранским верованиям, в конце времен люди откажутся от привычки есть и пить.[621] Еще через тридцать дней Мартйа и Мартйанаг убивают вожака стада и делают из туши жаркое. Часть мяса они жертвуют огню, еще часть богам, подбрасывая ее вверх, но коршун на лету перехватывает божественную долю (вскоре пес первым съедает мясо жертвы). Это может означать, что Бог не принял подношения, но и что человек не должен есть мясо. На протяжении пятидесяти лет Мартйаи Мартйанаг не испытывали друг к другу никакого плотского влечения. Но однажды они соединились, отчего появились на свет двое близнецов — "столь вкусных", что одного из них тут же проглотила мать, а другого — отец. Тогда Ормазд «отбивает» у детей вкус, чтобы отныне родители оставляли свое потомство в живых.[622] Затем Марша и Мартйанаг снова и снова рождают близнецов, которые становятся прародителями всех человеческих рас.
Миф о Гайомарте (авестийское gaya maretan, "смертная жизнь") исключительно важен для оценки метода толкования традиционной мифологии зороастрийскими теологами. Как Имир или Пуруша, Гайомарт — первый андрогинный макрантроп, но факт его предания смерти расценивается по-разному. Не целокупный Мир воссоздан из его тела, а только металлы, говоря иначе — планеты, а из семени его ревень, сам порождающий первую пару людей. Как в теологических спекуляциях позднего иудаизма Адаму приписываются одновременно и космологические атрибуты, и высшие духовные добродетели, так и Гайомарт обладает высочайшим достоинством. В священной истории маздеитов он идет вслед за Заратустрой и Саошьянтом. В самом деле, в материальном творении (gёfё), Гайомарт первым получает откровение Благой Веры.[623] Оттого что тридцать лет он противостоял натиску Ахримана, он смог сообщить откровение Марше и Мартйанагу, которые передали это откровение дальше, своим потомкам. Маздеитская теология провозглашает Гайомарта мужем праведным и совершенным, равным Заратустре и Саошьянту.[624]
Дело рук позднейших теологов — возвеличение Гайомарта — завершилось «исправлением» человеческого удела. В сущности, человек был создан благими наделенным, как и Гайомарт, бессмертной душой и телом. Смерть была запущена в материальный мир Ахриманом как следствие греха, совершенного прародителями. Но, по заключению Ценера,[625] для зороастризма первородный грех — это не столько акт неповиновения, сколько просто ошибка: прародители заблуждались, принимая Ахримана за Творца. Однако Ахриману не удалось убить душу Гайомарта и, следовательно, человеческую душу. Душа — самый могущественный союзник Ормазда, потому что в материальном мире только человек обладает свободой выбора. Но сама душа может действовать не иначе как через тело, где она обитает; тело — это инструмент или "риза души". Более того, тело создано вовсе не из тьмы (вопреки утверждениям гностиков), но из той же самой субстанции, что и душа; вначале тело было светоносно и благоуханно, лишь вожделение сделало его зловонным. Все же после эсхатологического Страшного Суда душа обретает воскресшее и сияющее тело.[626]
В итоге, благодаря свободе выбора между Добром и Злом, человек не только обеспечивает свое собственное спасение, но он в равной степени может соучаствовать в искупительном деле Ормазда. Как мы видели (§ 104), любой святитель вносит свой вклад в дело «преображения» мира, восстанавливая в самом себе состояние чистоты, предшествовавшее «смешению» (gumёсhin), результату враждебных действий Ахримана. Ибо для маздеизма материальное Творение, т. е. материя и жизнь, благи сами по себе и заслуживают очищения и восстановления. Учение о воскресении тел на деле провозглашает бесценное достоинство Творения. Это самая твердая и смелая религиозная оценка материи, значительно предваряющая по времени концепции западных «философов-алхимиков» ХVII века (ср. т. III).
В течение 3000 лет — от убийства Гайомарта и появления первой четы до пришествия Заратустры — сменило друг друга много легендарных царствий, самые известные из которых — царствия Йимы, Ажи-Дахаки и Траэтаоны. Заратустра возникает в самом центре истории", на равном расстоянии и от Гайомарта, и от будущего Спасителя, Саошьянта (согласно преданию IV в. до н. э., Саошьянт будет рожден девой, искупавшейся в озере Касаойя: его волны чудесным образом сохранят семя Заратустры). Как уже было замечено, (§§ 104, 112), окончательное Обновление (fraso-keretl) состоится в результате совершенного Саошьянтом жертвоприношения. Книги на пехлеви подробно описывают тонкости и эпизоды этого эсхатологического сценария. Сначала, в течение последних трех тысячелетий, люди постепенно станут воздерживаться от употребления мяса, молока, растений, чтобы питаться только водой. Согласно «Бундахишну», это именно то, что происходит со старцами в конце жизни.
Фактически эсхатология вновь и вновь повторяет, чтобы отменить их, деяния и жесты прародителей. Вот почему демоница Ажи (Алчность), не обладая более властью над людьми, будет обречена пожирать демонов. Убийству первобыка Ахриманом соответствует эсхатологическое жертвоприношение быка Хатайоша, совершенное Саошь-янтом и Ормаздом. Приготовленный из его жира и костного мозга напиток, смешанный с белой хаомой, сделает бессмертными всех воскресших людей. Как первочеловек Гайомарт станет "первенцем из воскресших". Вновь разразятся битвы начала времен: опять появится дракон Ажи-Дахака и опять потребуется воскрешение Траэтаоны, который победил его in Шо tempore. В конечной битве сходятся оба воинства, и у каждого из сражающихся имеется свой, совершенно определенный противник, Ахриман и лжи падут последними под ударами Ормазда и Сраоши.[627]
Согласно некоторым источникам, Ахриман навсегда лишен силы; согласно другим — снова низвергнут в яму, через которую проник в мир, где ему и было суждено поражение.[628] Пожар огромной силы растопит металлы в горах, и в этой огненной реке, жар которой невыносим для грешников и подобен теплому молоку для праведников, три дня очищаются воскрешенные тела. от жара горы сровняются с долинами, отверстия, ведущие в Ад, закроются (равнинная земля, как известно, это образ райского мира, первозданного и одновременно эсхатологического). После Обновления люди, освобожденные от риска согрешить, будут жить вечно, наслаждаясь как плотскими (например, произойдет воссоединение семей), так и духовными блаженствами.
Согласно Плутарху (Роmр. 24, 5), пираты из Киликии "тайно совершали мистерии" Митры; побежденные и плененные Помпеем, они распространили этот культ на Западе. это первое упоминание о мистериях Митры.[629] Нам неведом процесс, сделавший из иранского божества, превозносимого в «Михр-Яште» (ср. § 109), Митру мистерий. Культ его распространился, очевидно, в среде магов, поселившихся в Месопотамии и в Малой Азии. Типичный бог-победитель, Митра сделался покровителем парфянских царей. На погребальном камне Антиоха I из Коммагены (69–34 гг. до н. э.) бог пожимает руку царю. Но, по-видимому, царский культ Митры не содержал никакого тайного ритуала; с конца эпохи Ахеменидов помпезные церемонии Mithrakana происходили публично.
Мифология и теология митраистских мистерий дошла до нас, главным образом, благодаря скульптурным памятникам. Немногочисленные литературные источники касаются, в основном, культа и степеней инициаций. Один из мифов рассказывает о рождении Митры из скалы (de petra natus), подобно антропоморфному Улликумми (§ 46), фригийцу Агдитису (§ 207) и знаменитому герою осетинской мифологии.[630][631] Именно по этой причине в мистериях Митры пещера играет первостепенную роль. С другой стороны, по преданию, дошедшему до нас в трудах Аль-Бируни, парфянский царь накануне своего вступления на престол удалялся в пещеру, а его подданные оказывали ему почести, словно новорожденному, или, точнее, младенцу сверхъестественного происхождения.[632] Армянские предания повествуют о некоей пещере, где "пребывал в затворе" Мгер (т. е. Mihr, Mithra), и откуда он выходил только раз в году. В новом царе воплощался и заново рождался Митра.[633] Мы находим эту иранскую тему в христианской легенде о Рождестве Христа — в вифлеемской, исполненной света, пещере.[634][635] Итак, чудесное рождение Митры неразрывной частью входило в иранский синкретический миф о Космократе-Искупителе.
Главный эпизод мифов о Митре — это умыкание небесного быка и принесение его в жертву, если судить по некоторым дошедшим до нас памятникам, по приказу Солнца (Sol). Жертвоприношение быка фигурирует почти на всех митраистских барельефах и росписях. Митра неохотно выполняет свою «миссию»; отвернув лицо, одной рукой берет он животное за ноздри, другой же вонзает нож ему в бок. "Из тела умирающей жертвы всходят все полезные травы и растения (…) Из спинного мозга его произросло дающее хлеб зерно, а из крови его — лоза виноградная, дающая священный напиток мистерий".[636] В зороастрийском контексте кажется загадочным совершенное Митрой жертвоприношение быка. Как мы уже видели (§ 216), умерщвление первобыка — дело рук Ахримана. Однако в позднем тексте ("Бундахишю", VI, Е, 1–4) говорится о благотворных последствиях этого жертвоприношения: из семени первобыка, очищенного лунным светом, рождаются различные виды животных, а из тела его произрастают растения. С морфологической точки зрения, это "созидательное убийство" лучше объяснимо в контексте аграрных религий, нежели в инициатическом культе.[637] С другой стороны, как мы уже видели (§ 216), в конце Времен бык Хатайош будет принесен в жертву Саошьянтом и Ормаздом, и приготовленный из его жира и костного мозга напиток сделает людей бессмертными. Так что можно сопоставить поступок Митры с этим эсхатологическим жертвоприношением; в данном случае правомочно утверждать, что инициация в мистериях предвосхищает окончательное Обновление, другими словами, спасение миста.[638]
Принесение в жертву быка происходит в пещере перед лицом солнца и Луны. На космическую структуру жертвоприношения указывают 12 знаков зодиака или 7 планет, а также символы ветров и четырёх времен года. Два персонажа, Кауто и Каутопат, одетые так же, как и Митра, держа в руках зажженные факелы, пристально созерцают деяние бога (действительно, Псевдо-Дионисий говорит о "троичном Митре", Epist. 7).
Отношения между Sol и Митрой представляют еще не дождавшуюся своего разрешения проблему; с одной стороны, Sol, хотя он рангом ниже Митры, приказывает последнему принести в жертву быка; с другой стороны, Митра назван в надписях Sol invictus [Непобедимое солнце]. Некоторые сцены представляют Sol коленопреклоненным перед Митрой, другие изображают этих двух богов, обменивающихся рукопожатием. Как бы то ни быдо, Митра и Sol скрепляют свою дружбу пиром, на котором вместе едят мясо быка. пир происходит в космической пещере, богам прислуживают слуги в звериных масках — образец ритуальной трапезы, когда мисты в масках, указывающих на степени их посвящения, обслуживают Главу (Pater) собрания. Предполагается, что вскоре последует вознесение Sol на небо; эта сцена присутствует на многих барельефах. В свою очередь, Митра тоже возносится на небо; кое-где он изображен бегущим за солнечной колесницей.
Митра является единственным богом, не разделяющим трагической судьбы мистериальных божеств, из чего можно сделать заключение, что сценарий митраистской инициации не содержал испытаний смертью и воскресением. Перед инициацией посвящаемые давали клятву (sacramentum) хранить тайны мистерий. Текст Святого Иеронима (Ер. 107, ad Laetam) и многочисленные надписи донесли до нас перечень степеней посвящения. Их семь: Ворон (corax), Жена (nymphus), Воин (miles), Лев (lео), Перс (perses), Солнечный Вестник (heliodromus) и Отец (pater). Доступ к первым ступеням обеспечивался даже детям, начиная с семилетнего возраста; возможно, они получали определенное религиозное образование и заучивали песнопения и гимны. Община мистов разделялась на две группы: «служителей» и «участников» последняя группа состояла из инициатов со ступени lео и выше.[639]
Нам неизвестны детали этого ступенчатого посвящения. христианские апологеты, выступая против митраистских «таинств» (инспирированных Сатаной!), упоминают «крещение», которое, вероятно, вводило неофита в новую жизнь.[640] Возможно, этот ритуал предназначался для неофита, готовящегося к посвящению в степень miles.[641] Известно, что ему подносили царский венец, но он должен был от него отказаться, ответив: "Митра — вот мой единственный венец".[642] Затем его лоб клеймили раскаленным железом (Tertullian. "De prascr. Haeret". 40); проводили также очищение при помощи пылающего факела (Лукиан."Меnippus", 7). При посвящении в степень lео мисту смазывали медом руки и язык, а мед считался пищей блаженных и новорожденных.[643]
По свидетельству одного христианского автора IV в., посвящаемым завязывали глаза, а окружавшая их толпа неистовствовала, подражая крикам воронов, хлопанью крыльев, львиному рыку. Некоторым мистам связывали руки куриными кишками, и они должны были перепрыгивать через ров с водой. Затем приходил некто, вооруженный мечом, разрезал кишки-пyты и объявлял себя освободителем.[644] Сцены посвящения, представленные росписями святилища Митры в Капуе, очевидно, передают инициатические испытания. Среди сцен, сохранившихся лучше всего, одна описана Кюмоном так: "Обнаженный мист сидит с повязкой на глазах, его руки, по всей видимости, связаны за спиной. Мистагог подходит к нему сзади, как бы для того, чтобы подтолкнуть его вперед. Перед ним — жрец, он одет в восточный костюм, на голове — высокий фригийский колпак, он надвигается на миста, выставляя вперед меч. Другие сцены изображают нагого миста коленопреклоненным или даже распростертым на земле.[645] Также известно, что мист должен был присутствовать при инсценировке убийства, и ему показывали меч, окрашенный кровью жертвы.[646] Весьма вероятно, что порой инициатические ритуалы включали в себя битву с чучелом. Действительно, историк Ламприд пишет, что император Комод осквернил мистерии Митры, по-настоящему убив человека (Commodus, 9 = Textes et Monuments II, 21). Предполагается, что, совершая в качестве «Отца» посвящение в степень miles, Коммод убил посвящаемого, тогда как ему надлежало всего лишь изобразить предание последнего смерти.
Каждая из семи степеней посвящения находилась под покровительством определенной планеты: ворону служил зашитой Меркурий, жене — Венера, воину — Марс, льву — Юпитер, персу — Луна, солнечному вестнику и отцу — Сатурн. Астральные связи наглядно представлены в митраистских святилищах Санта Приски и Остии.[647] С другой стороны, Ориген ("Contra Celsum" VI, 22) говорит о лестнице с семью перекладинами (из свинца, латуни, бронзы, железа, сплава, серебра и золота) ассоциируемых с различными божествами (свинец — с Кроном, латунь — с Афродитой и т. д.) Очень возможно, что такая лестница играла неизвестную нам ритуальную роль, одновременно служа символом митраистских собраний.
Когда обсуждаются таинства Митры, трудно не привести знаменитую фразу Эрнеста Ренана: "Если бы христианство было остановлено в своем развитии каким-то смертельным недугом, мир стал бы митраистским" ("Marc Aurele", р. 579). По всей видимости, Ренан находился под впечатлением той уважительной популярности, которую снискали мистерии Митры в III и IV вв.; он, несомненно, был потрясен фактом их проникновения во все провинции римской Империи. Действительно, эта новая мистериальная религия поражала своей мощью и самобытностью. Тайный культ Митры сумел соединить иранское наследие с греко-римским синкретизмом. В его пантеоне главные боги классического мира соседствуют с Зурваном и другими восточными божествами. Кроме того, мистерии Митры органично вобрали в себя характерные для эпохи империй духовные течения: астрологию, эсхатологические теории, солярные культы (в интерпретации философов — солярный монотеизм). Несмотря на иранское наследие, богослужебным языком была латынь. В отличие от других сотериологических религий Востока, культы которых отправлялись экзотическим корпусом священнослужителей (египетских, сирийских, финикийских), жрецы мистерий, patres, рекрутировались из среды италийских народов и жителей римских провинций. Помимо этого, митраизм отличался от других мистерий отсутствием оргиастических и монструозных ритуалов. Религия по преимуществу воинов, она производила на мирян сильное впечатление своей дисциплиной, умеренностью и нравственностью ее приверженцев, — добродетелями, шедшими в русле древних римских традиций.
Что же касается распространения митраизма, то оно было внушительным: от Шотландии до Месопотамии, от Северной Африки и Испании до Центральной Европы и Балкан. Большинство святилищ было обнаружено в древних римских провинциях — Дакии, Паннонии, Германии (культ, по-видимому, не проник в Грецию и Малую Азию). Однако следует помнить, что в каждое культовое сообщество принимали не более сотни приверженцев. Следовательно, даже в Риме, где в определенный момент существовало 100 святилищ, количество адептов не превышало 10 000 человек.[648] Митраизм был почти исключительно тайным культом воинов; его распространение соответствовало продвижению легионов. То немногое, что нам известно о посвятительных ритуалах, скорее напоминает инициации индоевропейских мужских союзов (§ 17), нежели египетских или фригийских мистерий. Ибо, как мы уже отмечали, Митра был единственным богом мистерий, который "не познал смерти". К тому же митраизм — единственный среди прочих тайных культов — не допускал участия женщин. А в эпоху, когда участие женщин в сотериологических культах достигло невиданных ранее масштабов, такое существенное ограничение делало затруднительным, а то и вообще невозможным, обращение мира в митраизм.
Тем не менее, христианские апологеты боялись «конкуренции» митраизма, так как усматривали в его мистериях дьявольскую имитацию евхаристии. Юстин (Apol. 66) в ритуальном употреблении хлеба и воды видит "дьявольские козни"; а Тертуллиан (De praescr. 40) говорит о "хлебе причастия". В действительности, ритуальная трапеза посвященных совершалась в память пира Митры и Солнца после жертвоприношения быка. Трудно с точностью сказать, осмыслялись ли эти пиры митраистскими инициатами как сакраментальные трапезы, или они скорее походили на другие ритуальные пиры имперской эпохи.[649] как бы то ни было, нельзя отрицать религиозное значение митраистских трапез (как и трапез других мистериальных культов), поскольку они следуют божественному образцу. Сам факт, что христианские апологеты строго осудили эти трапезы как дьявольские подражания Евхаристии, говорит об их сакральном характере. Что же касается посвятительного крещения, то оно практиковалось также и в других культах. Но двусмысленное сходство христианства с митраизмом для христианских богословов II и III вв. этим не ограничивается. В знаке, запечатлеваемом на челе инициата раскаленным железом, им видится signatio, ритуал, которым завершалось таинство крещения; кроме того, начиная со II в., обе религии отмечали Рождество своего бога в один и тот же день (25 декабря) и разделяли веру в конец света, страшный суд и воскресение во плоти.
Но эти верования и эти мифо-ритуальные сценарии отдавали дань Zeitgeist эллинистической и римской эпохи. Очевидно, теологи различных синкретических и сотериологических религий не гнушались заимствовать отовсюду идеи и формулировки, которые казались им ценными и состоятельными… Мы уже приводили в качестве примера фригийские мистерии (§ 207). В конце концов, важен был личный опыт и теологическая интерпретация мифо-ритуального сценария, которая открывалась через обращение и инициатическое испытание (достаточно вспомнить многочисленные прославления таинств как у нехристиан, так и в истории христианства).[650]
Многие императоры поддерживали митраизм, в основном, по политическим соображениям. Так, в Карнутуме, в 307 или 308 гг. Диоклетиан и другие императоры посвятили алтарь Митре, "благодетелю империи". Но победа Константина при Мильвийском мосту в 312 г. «решает» судьбу митраизма. Этот культ снова обрел свое значение при очень кратком правлении Юлиана: этот император-философ объявил себя митраистом. После его смерти в 363 году последовал период веротерпимости, но в 382 году эдикт Грациана положил конец официальной поддержке митраизма. Как все религии спасения и все эзотерические сообщества, тайный культ Митры, запрещенный и гонимый, исчез как историческая реальность. Но прочие творения религиозного иранского духа продолжают свое проникновение в мир на пороге его христианизации. Начиная с III в., устои Церкви потрясает манихейство, и влияние манихейского дуализма продолжается на протяжении всего средневековья. С другой стороны, множество иранских религиозных идей, в частности, некоторые мотивы Рождества, ангелология, тема магов, волхвов, теология Света, элементы гностической мифологии будут, в конечном итоге, ассимилированы христианством и исламом; их следы можно еще обнаружить в период от раннего средневековья до Ренессанса и эпохи Просвещения.[651]
В 32 или 33 г. нашей эры некий молодой фарисей по и мени Савл, отличавшийся особым рвением в преследовании христиан, шел однажды из Иерусалима в Дамаск. "Внезапно осиял его свет с неба. Он упал на землю и услышал голос, говорящий ему: Савл, Савл! что ты гонишь Меня? Он сказал: кто Ты, Господи? Господь же сказал: Я Иисус, Которого ты гонишь… Встань и иди в город; и сказано будет тебе, что тебе надобно делать. Люди же, шедшие с ним, стояли в оцепенении, слыша голос, а никого не видя. Савл встал с земли, и с открытыми глазами никого не видел. И повели его за руки, и привели в Дамаск. И три дня он не видел, и не ел и не пил. После этого ученик по имени Анания, которому явился Иисус в видении, возложил на Савла руки и вернул его к жизни. "И тотчас как бы чешуя отпала от его глаз, и вдруг он прозрел; и, встав, крестился и, приняв пищи, укрепился".[652]
Это событие произошло через два или три года после распятия Иисуса (точная дата распятия Иисуса неизвестна: предположительно это могло произойти в 30 или 33 г. Следовательно, обращение Савла имело место не ранее 32 и не позже 36 г. н. э.) из дальнейшего станет ясно, что в основе христианства, и особенно христианства павлинистского толка, лежит вера в воскресение Христа.[653] И это чрезвычайно важно, так как Послания апостола Павла являются первыми документами, отражающими историю возникновения христианской общины. Эти послания дышат верой в воскресение и, значит, в спасение во Христе. "Наконец-то, — пишет выдающийся историк эллинизма Виламовиц-Мёллендорф, — греческий язык становится выражением жгучего и живого духовного опыта".[654]
3десь важен еще один момент. Это — крайне малый отрезок времени (всего несколько лет), отделяющий экстатический опыт Павла от события, которое открыло предназначение Иисуса. В пятнадцатый год правления императора Тиверия (т. е. в 28–29 г. н. э.) Пустынник Иоанн, по прозванию Креститель, ходил по окрестностям Иордана, "проповедуя крещение покаяния для прощения грехов" (Лк 3:1 и сл.) Историк Иосиф Флавий описывает Иоанна как "человека благочестивого", призывающего иудеев к добродетельной, справедливой и богобоязненной жизни (Иуд. Древн. 18, т. 2, 116–119).[655] Итак, Иоанн — подлинный пророк, боговдохновенный, ревностный, пылкий, открыто выступающий против иудейских политических и религиозных властей. Будучи вождем милленаристской эсхатологической секты, Иоанн Креститель возвещал неотвратимость прихода Царства Божьего, причем не призывал принимать себя за Мессию. Его проповедь имела мощный резонанс в народных массах. Среди тысяч людей, сходившихся со всей Палестины, чтобы принять Крещение от рук Иоанна, был и Иисус, родом из Галилейского Назарета. По христианскому преданию, Иоанн Креститель признал в нем Мессию.
Почему крестился Иисус; нам неизвестно. Однако совершенно очевидно, что крещение выявило его мессианское достоинство. Таинство этого откровения передано в Евангелиях образом духа Божия, сошедшего с небес на Иисуса в виде голубя: "Сей есть Сын Мой возлюбленный" (Мф 3:16; ср. Мк 1:11; Лк 3:22). Сразу же после крещения Иисус удаляется в пустыню". Евангелия уточняют, что "Дух ведет Его в пустыню", дабы "Он был искушаем Сатаной" (Мк 1:12; Мф 4:10; Лк 4:13). Мифологический характер этих искушений очевиден, JЮ символика их выявляет особую структуру христианской эсхатологии. Морфологически сценарий состоит из ряда испытаний-инициаций, сходных с испытаниями Гаутамы Будды (ср. § 148). Иисус постится в течение сорока дней и сорока ночей, и Сатана его «искушает». Сначала он требует от Иисуса чудес ("скажи, чтобы камни сии сделались хлебами"); потом "поставляет Его на крыше Храма Иерусалимского и говорит Ему: если Ты Сын Божий, бросься вниз" и, наконец, искушает абсолютной властью над "всеми царствами мира и славой их". Иными словами, сатана искушает его самой возможностью уничтожения Римской Империи (что следовало понимать как победу иудеев, предсказанную их апокалипсисами) при условии, что Иисус "пав, поклонится ему".[656]
Какое-то время Иисус "крестил многих", как и Иоанн, а возможно, даже и более успешно (ср. Ин 3:22–24; 4:1–2). Но, узнав, что пророк взят под стражу Иродом, Иисус оставил пределы Иудеи и вернулся на родину. Иосиф Флавий объясняет действия Ирода страхом: он боялся влияния Иоанна Крестителя на народные массы и боялся восстания. Как бы то ни было, заключение под стражу Иоанна послужило поводом для начала проповеди Иисуса. Прибыв в Галилею, Иисус возвестил Евангелие, т. е. Благую Весть: "Исполнилось время и приблизилось Царствие Божие: покайтесь и веруйте в Евангелие".[657] Благая весть это эсхатологическое упование, которое, за некоторым исключением, господствовало в иудейской религиозной мысли более столетия. Вслед за пророками и Иоанном Крестителем, Иисус проповедовал грядущее преображение мира: это суть его проповеди (ср. § 220).
В окружении своих первых учеников Иисус проповедовал и учил в синагогах и на площадях, обращаясь главным образом к униженным и обездоленным. Он прибегал к традиционным средствам поучения: ссылался на священную историю и почитаемых народом библейских персонажей, используя этот неисчерпаемый источник образов и символов, особенно образный язык притч. Как и другие богочеловеки эллинистического мира, Иисус был врачевателем и чудотворцем; он исцелял любые болезни и изводил бесов из одержимых. Некоторые чудеса навлекают на него подозрение в чародействе — преступлении, наказуемом смертной казнью. Кто-то говорил: "Он изгоняет бесов силой Вельзевула, князя бесовского. А другие, искушая, требовали от Него знамения с неба".[658]
Слава экзорциста и чудотворца не изгладилась из памяти иудеев; предание не то первого, не то второго века говорит о некоем Иешу, "занимавшемся чародейством и удивлявшем Израиль".[659][660]
Проповедь Иисуса сразу же стала внушать беспокойство двум влиятельным политическим и религиозным группировкам, фарисеям и Саддукеям. У первых вызывало раздражение слишком вольное обращение Назарянина с Торой. Саддукеи же воспринимали мессианскую проповедь как повод для начала народных волнений. В самом деле, Царство Божие, которое проповедовал Иисус, кое-кому напоминало религиозный фанатизм и политическую непримиримость зелотов. Последние отказывались признавать власть Рима, объясняя это тем, что для них" один лишь Всевышний — владыка и Господь" (Иосиф Флавий. Иуд. Древ. 18, 1, 6 § 23). По меньшей мере один из двенадцати апостолов, Симон Кананит,[661] был в прошлом зелотом (Мк 3: 18). Лука сообщает о том, как после распятия Иисуса один из учеников сказал: "А мы надеялись было, что Он есть Тот, Который должен избавить Израиль" (24:21).
К тому же один из самых таинственных и ярких эпизодов, рассказанных в Евангелии, свидетельствует о некотором разночтении в трактовке провозглашенного Иисусом "Царства".[662] В тот день, после долгой проповеди, Иисус узнает, что 5000 человек, следовавших за ним по берегам Тивериадского озера, остались без еды. Тогда он просит их сесть на землю и чудесным образом умножает несколько хлебов и рыб, а потом они все совершают совместную трапезу. Речь идет о некоем архаическом ритуале, которым подтверждается или подкрепляется мистическая целостность группы. В данном случае совместная трапеза могла означать символическое предвосхищение эсхатона, так как Лука (9:11) уточняет, что именно тогда Иисус говорил им о Царстве Божьем. Но возбужденная новым чудом толпа не поняла всей глубины и смысла происходящего и увидела в Иисусе страстно ожидаемого «царя-пророка», который принесет Израилю избавление. "Иисус же, узнав, что хотят прийти, нечаянно взять Его и сделать Царем" (Ин 6:15), распустил собравшихся, вошел с учениками в лодку и переплыл Тивериадское озеро.
Эту «неувязку» можно было бы счесть неудавшейся попыткой восстания. Так или иначе, многие оставили Иисуса. В Евангелии от Иоанна сказано: «отошли» (6:66–67), с ним остались лишь апостолы. Именно с ними весной 30 (или 33 г.) Иисус решает отпраздновать в Иерусалиме Пасху. Много спорили — спорят и по сей день — какова же была подлинная задача этого предприятия? Скорее всего, Иисус хотел возвестить и проповедать Благую Весть в религиозном центре Израиля, чтобы добиться от народа окончательного решения: либо так, либо иначе.[663] Когда он был уже близ Иерусалима, люди "думали, что скоро должно открыться Царствие Божие" (Лк 19:11). Иисус вошел в Град как царь-мессия (Мк 11:9-10), выгнал из Храма торгующих и покупающих и учил народ (11:15 и сл.) На другой день он снова вошел в Храм и рассказал притчу о злых виноградарях, которые, убив слуг, посланных хозяином, затем схватят и убьют его сына."…Что же сделает хозяин виноградника? — заключает Иисус. — Придет и предаст смерти виноградарей, и отдаст виноградник другим" (12:9).
Для священников и книжников значение этой притчи было совершенно однозначно: пророки подвергались гонениям, и последний из посланных, Иоанн Креститель, был убит. Согласно учению Иисуса, Израиль по-прежнему был виноградником Господа, однако его религиозная элита обречена; у нового Израиля будут иные духовные лидеры.[664] Иисус давал понять, что он-то и унаследует виноградник, он, "сын любезный" хозяина — мессианская проповедь, которая могла вызвать кровавые репрессии завоевателей. Первосвященник Кайафа об этом скажет так: "лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели весь народ погиб" (Ин 11:50). Медлить было нельзя, надо было действовать, не вызывая подозрений в стане приверженцев Иисуса. Взять его под стражу следовало тайно и в ночи. В канун Пасхи Иисус совершил последнюю трапезу со своими учениками. Эта последняя агапа станет центром христианского обряда — Евхаристии, к смыслу которой мы обратимся ниже (§ 220).
"И, воспев, пошли на гору Елеонскую" (Мф 26:30). Из этой, полной волнующих событий ночи, предание, сохранило память о двух эпизодах, и поныне тревожащих христианскую совесть. Иисус предсказывает Петру, что "прежде, нежели пропоет петух", тот трижды отречется от него (Мф 14:26–31). А ведь Иисус видел в Петре своего самого верного ученика, того, кому надлежало поддерживать дух общины верующих: отречение его, несомненно, подтверждало слабость человеческого, однако вовсе не отменяло достоинство и харизматические добродетели апостола. Смысл его тяжкого проступка ясен: в икономии спасения не важны ни людские грехи, ни людские добродетели; главное покаяться и уповать. Без этого «прецедента» с Петром было бы крайне затруднительно обосновать большую часть христианской истории; его отречение и последующее покаяние (Мф 26:74) в определенном смысле стали образцом для всей христианской жизни.
Не менее показательна следующая сцена — "на месте, называемом Гефсиманией". Иисус идет туда с Петром и еще двумя учениками и говорит им: "Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мною" (Мф 26:38). "И, отойдя немного, пал на лицо Свое, молился и говорил: Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия; Впрочем, не как Я хочу, но как Ты" (26:39). Но, возвратившись, видит Он своих учеников спящими и говорит Петру: "Так ли не могли вы один час бодрствовать со Мною?" (26:40). "Бодрствуйте и молитесь", — вновь учит он их. Но, увы! Придя, "находит их опять же спящими, ибо У них глаза отяжелели" (26:43; ср. Мк 14:32–42; Лк 22:40–46). Еще по истории Гильгамеша (§ 23) известно, что победить сон, остаться бдящим — это одно из самых тяжелых инициатических испытаний, ибо смысл его заключается в трансмутации профанного, в достижении «бессмертия». В Гефсиманском саду "инициатическое бдение", даже ограниченное всего несколькими часами, оказалось выше человеческих сил. И поражение это также станет назиданием для большинства христиан.
Вскоре Иисус был взят стражей первосвященника, усиленной римскими воинами. Нелегко точно установить последовательность событий. Евангелия говорят о двух судилищах. Синедрион обвиняет Иисуса в богохульстве, так как на вопрос первосвященника: "Ты ли Христос (т. е. Мессия), Сын Благословенного?" Он отвечает: «Я» (Мк 14:61–62; ср. Мф 26:57–68; Лк 22:54, 66:71). Богохульствующего побивали камнями, но нельзя с уверенностью утверждать, что в то время синедрион обладал правом приговаривать к смертной казни. Так или иначе, Иисус затем предстает перед судом Понтия Пилата, прокуратора Иудеи. По обвинению в подстрекательстве к мятежу ("Ты Царь Иудейский?") Он был приговорен к казни через распятие, в соответствии с римским обычаем. Отданный на поругание (одетый в багряницу, с терновым венцом на голове, под крики солдат: "Радуйся, Царь Иудейский!", Иисус был распят между двух «разбойников». Этим словом — lestes — Иосиф Флавий часто называет мятежников. "Итак, контекст казни Иисуса явно представлял собой подавление мятежа против римского правления и его сторонников внутри Иудеи. В глазах иерусалимских властей любая проповедь близости Царства Божьего предполагала реставрацию иудейского царства".[665]
Взятие Иисуса под стражу, суд над ним и казнь рассеяли его приверженцев. Вскоре Петр, любимый ученик, трижды отрекся от него. Скорее всего, и проповедь Иисуса, и само его имя канули бы в забвение, если бы не один момент, странный и необъяснимый вне веры: воскресение мученика.[666] Предание, дошедшее до нас через Павла и через Евангелия, придает особое значение опустевшему гробу и многим явлениям Иисуса воскресшего своим ученикам. Что бы ни стояло за этим религиозным опытом, в нем — источник и первооснова христианства. Вера в Иисуса Христа воскресшего превратила горстку растерянных изгоев в сообщество людей решительных и твердо убежденных в своей непобедимости. Можно, пожалуй, утверждать, что апостолы тоже пережил и инициатическое испытание через потерю надежды и духовную смерть, дабы потом возродиться к новой жизни и стать первыми провозвестниками Евангелия.
Рудольф Бультман говорил о "невыносимой банальности" биографий Иисуса. В самом деле, свидетельства немногочисленны и не слишком достоверны. Самые ранние — Послания ап. Павла — почти полностью игнорируют историческую сторону жизни Иисуса. Синоптические Евангелия, составленные между 70 и 90 гг., вобрали устные предания первых христианских общин. Но эти предания относятся как к Иисусу, так и к Христу воскресшему, что вовсе не отменяет их документальной ценности; память, памятование — это основной элемент христианства, как, впрочем, и любой другой религии, у которой есть основоположник. Память об Иисусе является назиданием для каждого христианина. Предание, сохраненное первыми свидетелями, и было именно этим «назиданием», а не только «историей»; оно запечатлело сущностные структуры событий и проповеди Иисуса, а вовсе не просто перечень его дел — явление достаточно известное, и не только в истории религий.
С другой стороны, следует считаться с тем фактом, что первохристиане, иудеи из Иерусалима, сами представляли собой апокалиптическую секту, возникшую внутри палестинского иудаизма. Жили они в состоянии страстного ожидания второго пришествия Христа, парусии, и умы их были всецело заняты "концом истории", а не историографией эсхатологических чаяний. Кроме того, как и следовало ожидать, вокруг личности воскресшего Учителя достаточно рано выкристаллизовалась целая мифология, родственная мифологии богов-спасителей и боговдохновенных людей (theios antropos). Эта мифология, о чем пойдет речь в дальнейшем, имеет чрезвычайно важное значение: она помогает нам понять особое религиозное измерение христианства и последующую историю его развития. Мифы, которые помещают Иисуса из Назарета в мир архетипов и трансцендентных фигур, столь же «истинны», как его слова и дела: эти мифы и в самом деле служат подтверждением силы и креативности истоков его благовествования. К тому же, благодаря такой универсальной символике и мифологии, религиозный язык христианства становится вселенским и понятным за пределами очага своего возникновения.
Считается, что синоптические Евангелия донесли до нас суть Благой Вести и, прежде всего, возвестили о Царстве Божием. Итак, мы не забыли о том, что Иисус начинает свое служение в Галилее, проповедуя Благую Весть о Царстве Божием: "…исполнилось время и приблизилось Царствие Божие" (Мк 1:15).[667] Эсхатон неминуем: "есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Царствие Божие, пришедшее в силе" (Мк 9:1; ср.: 13:30). "О дне же том, или часе, никто не знает, ни Ангелы небесные, ни Сын, но только Отец" (Мк 13:32).
Однако другие слова Иисуса позволяют думать, что Царство уже здесь. После эпизода с изгнанием бесов он говорит: "Если же Я перстом Божиим изгоню бесов, то, конечно, достигло до вас Царствие Божие" (Лк 11:20). В другом случае Иисус утверждает, что со времен Иоанна Крестителя "Царство Небесное силой берется, и употребляющие усилие восхищают его" (Мф 11:12). Смысл представляется таковым: Царству мешают сильные, но оно уже здесь.[668] В отличие от апокалиптического синдрома, которым проникнута вся литература того времени, его Царство придет без потрясений, т. е. без внешних признаков, знамений."…не придет Царство Божие приметным образом; и не скажут: "вот, оно здесь", или: "вот, там". Ибо вот, Царствие Божие внутри вас есть" (Лк 17:20–21). В притчах Царство сравнивается с постепенным вызреванием семени, растущим само по себе (Мк 4:26–29), с горчичным зерном (30–32), с закваской, на которой поднимается тесто (Мф 13:33).
Возможно, что эти два разных возвещения Царства — в ближайшем будущем и в настоящем — отражают два последовательных этапа служения Иисуса.[669] Можно же считать, что они представляют собой два истолкования одной и той же вести. Это: 1) неотвратимость наступления Царства, о чем возвестили пророки и апокалипсисы, т. е. "конец исторического мира" и 2) предвосхищение Царства для тех, кто благодаря предстательству Иисуса уже сейчас живут в вечном настоящем веры, неподвластном времени!.[670][671]
Особенно это второе возможное истолкование вести выявляет мессианское достоинство Иисуса. Нет оснований сомневаться в том, что ученики признали его Мессией (подтверждение — в самом его имени «Христос», греческое «Помазанник», т. е. "Мессия"). Сам себя Иисус никогда так не называет; но дозволяет другим (Мк 8:29; 14:61). Вполне возможно, что Иисус избегал называть себя так, чтобы подчеркнуть разницу между своей проповедью Благой Вести и националистическими формами иудейского мессианства. Царство Божие — не теократия, которую зелоты стремились установить силой оружия. Иисус называл себя, по большей части, "Сын Человеческий". Термин этот, сначала бывший всего лишь синонимом слова «человек» (ср. § 203), становится, в конце концов — имплицитно в проповеди Иисуса и эксплицитно в христианском богословии, — означающим для Сына Божия.
Но в той мере, в какой можно восстановить, хотя бы в общих чертах, Иисуса как персонаж, его можно сопоставить с фигурой "Отрока Господня" (Ис 40–50; ср. § 196). "Ничто не дает оснований отвергнуть или счесть недостоверными строфы, в которых он говорит о грядущих испытаниях. Его предназначение нельзя объяснить, если не допустить, что он предвидел страдания, поругание и, конечно, саму смерть и принимал все. Войдя в Иерусалим, он принял свое бремя, не отвергая, возможно, мысли о спасительном вмешательстве Бога".[672]
"Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков: не нарушить пришел Я, но исполнить". (Мф 5:17). Как и пророки, он превозносит чистоту сердца в противовес обрядовому формализму; он постоянно напоминает о любви к Богу и ближнему. В Нагорной Проповеди (Мф 5:3-12; Лк 6:20–23) Иисус описывает блаженства, ожидающие милостивых и чистых сердцем, кротких и миротворцев, обремененных и изгнанных правды ради. Это самый известный за пределами христианского мира евангельский текст. И тем не менее Израиль остается для Иисуса богоизбранным народом. Он был послан именно к погибшим овцам дома Израилева (Мф 15:24) и лишь в виде исключения обращает свою проповедь к язычникам; своих же учеников учит он избегать последних (Мф 10:6). Однако он все-таки допустил "все народы" участвовать в установлении Царства (Мк 13:10; Мф 8:11). Вслед за пророками и Иоанном Крестителем, служение Иисуса ставило целью радикальное преобразование иудейского народа, другими словами — создание нового Израиля, нового народа Божьего. Молитва Отче Наш (Лк 11:2–4; Мф 6:9-13) превосходным образом излагает «способ» достижения этой цели. Будучи выражением еврейского благочестия, молитва эта пользуется первым лицом не единственного числа, а множественного: Отче Наш, хлеб наш насущный даждь нам днесь, остави нам долги наши, избави нас от лукавого. Ее содержание восходит к древне-синагогальной молитве kaddish и отражает тоску по первоначальному религиозному опыту: эпифании Яхве как Бога Отца. Но текст предложенный Иисусом, короче и проникновеннее.[673] Впрочем, любая молитва должна быть проникнута истинной верой, верой, выказанной Авраамом (ср. § 57). "Все возможно верующему" (Мк 9:23), потому что "Все возможно Богу" (Мк 9:23). Благодаря таинственному свойству авраамов ой веры, сам способ бытия падшего человека радикальным образом изменился. "Все, чего ни будете просить в молитве, то получите, — и будет вам" (Мк 11:24; ср. Мф 21:22). Другими словами, Новый Израиль возникает мистическим образом силой авраамовой веры. Именно этим объясняется успех христианской проповеди, призывавшей уверовать во Христа воскресшего.
Во время Тайной Вечери со своими учениками, Иисус "взяв хлеб, благословил, преломил, дал им и сказал: приимите, ядите; сие есть Тело Мое. И, взяв чашу, благодарив, подал им: и пили из нее все. И сказал им: сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая".[674] Один современный экзегет, ничтоже сумняшеся, пишет: "Не существует более твердо засвидетельствованных слов Иисуса, нежели эти.[675] Но только лишь Лука повествует о наказе Иисуса: "Сие творите в Мое воспоминание"(22:18). Хотя ап. Павел и подтверждает достоверность этого предания (1Кор 11:24), однако нет никакой возможности удостовериться, что эти слова были произнесены Иисусом. Обряд этот является продолжением домашней иудейской литургии, состоящей в благословении хлеба и вина. Иисус часто совершал его, когда бывал в обществе мытарей и рыбаков; очевидно, трапеза эта и была проповедью Царства.[676]
Для первохристиан "преломление хлеба" (Деян 2:42) составляло важнейший культовый акт. С одной стороны, это была реактуализация присутствия Христа и, следовательно, установленного им Царства; с другой же стороны, ритуал предполагал мессианский пир в конце времен. Но слова Иисуса обнаруживают более глубокий смысл: необходимость принести себя в жертву добровольно, чтобы заключить "новый завет",[677] основание Нового Израиля. За этим стоит убеждение, что новая религиозная жизнь произрастает лишь из жертвенной смерти концепция, как известно, древняя и повсеместно распространенная. трудно с уверенностью сказать, рассматривалось ли самим Иисусом это ритуальное причастие его телу и крови как мистическое отождествление с ним самим. И даже если это подтверждает ап. Павел (1Кор 10:16; ср.: 12:27; Рим 12:5; Еф 4:12), то, несмотря на все своеобразие его богословского видения и языка, Иисус, скорее всего, следует все той же иерусалимской традиции.[678] Но, в любом случае, совместная трапеза для первохристиан имитировала последний поступок Иисуса: это было и воспоминание о Тайной Вечере, и ритуальное повторение добровольной жертвы, принесенной Искупителем.
Морфологически Евхаристия напоминает культовые агапы, практиковавшиеся в античном Средиземноморье и особенно в «мистериальных» религиях.[679] Их целью было посвятить и, следовательно, спасти участников данного ритуала через причащение божеству мистериософской природы. Сходство с христианской Евхаристией знаменательно: оно заключается в типичной для того времени надежде на мистическое отождествление с божеством. Некоторые исследователи пытались объяснить Евхаристию влиянием сотериологических восточных религий, но такой подход не имеет оснований (ср. § 222). В той мере, в какой она предполагала imitatio Christi, первохристианская общая трапеза потенциально уже содержала в себе таинство. Заметим здесь же, что Евхаристия — центральный элемент христианского культа, наряду с таинством крещения — веками вдохновляла множество богословов самого различного толка; однако сегодня толкование Евхаристии является моментом разделения римско-католической и реформированной протестантской Церкви (ср. т. III).
В день Пятидесятницы 30 года ученики Иисуса собрались вместе, "и внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого, и начали говорить на иных языках…" (Деян 2:1–4). Тема огненных манифестаций Духа Божьего достаточно часто встречается в истории религий: они отмечены в Месопотамии (§ 20), в Иране (§ 104), в Индии (Будда, Махавира и т. д.; § 152). Но контекст Пятидесятницы более точен: сильный ветер, огненные языки и глоссолалия напоминают иудейские предания о явлении Бога на горе Синай[680] (ср. § 59). Иными словами, схождение Святого Духа истолковывается как новое откровение Бога, подобное тому, что произошло на Синае. В день Пятидесятницы рождается христианская церковь. Лишь стяжав дух Святой, апостолы начинают проповедовать Евангелие и совершают "много чудес и знамений" (Деян 2:43).
В тот день Петр впервые обращается к толпе с призывом обратиться. Он и его соработники свидетельствуют о воскресении Иисуса Христа: "Его же воскресил Господь" (2:24, 32; и т. д.). Само чудо давно провозведано Давидом (2:31); стало быть, воскресение представляет собой эсхатологическое событие, проповеданное пророками (2:17–21). Петр призывает иудеев покаяться; "да крестится каждый во имя Иисуса Христа, ради прощения грехов, и вы примете дар Святого Духа" (2:31). Это первое "слово)), став превосходным образцом kerygma [христианской проповеди], послужило началом для обращений многих слушателей(трех тысяч, согласно Деяниям Апостолов 2:41). В другой раз (по случаю исцеления "хромого от чрева матери") (3:1–9) Петр призывает евреев признать, что они, хотя и по неведению, предали Иисуса, когда отреклись от него, и покаяться и принять крещение (3:13–19).
Деяния Апостолов позволяют нам составить представление о жизни первохристианской общины Иерусалима (которую автор, евангелист Лука, называет греческим словом ecclesia). Верующие скорее всего еще придерживаются традиционной религиозной практики (обрезание младенцев мужского пола, ритуальные очищения, субботний отдых, храмовая молитва). Но они часто собираются вместе для учения, преломления хлеба, агап и благодарственных молитв (2:42, 46). Однако Деяния, приводя многочисленные примеры проповеди неверующим, ничего не говорят о поучениях, предназначенных для членов общины. Что же касается организации хозяйственной стороны жизни, те же Деяния уточняют: "все же верующие были вместе и имели все общее. И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого" (2:44–45). Они пребывали в ожидании второго пришествия Христа.
Несмотря на строгое следование обычаям Моисеева закона, иерусалимские христиане вызывали к себе враждебность первосвященников и саддукеев (4:1–3). Петра и Иоанна берут под стражу во время проповеди в Храме и приводят в Синедрион, но вскоре отпускают (4: 1–3). В другой раз все апостолы были схвачены, но затем также отпущены Синедрионом (5:17–41). Позже, вероятно, в 43 г., по приказу Ирода Агриппы I, который тем самым стремился получить поддержку от дома Анны, был обезглавлен один из апостолов (12:1 и сл.). Позиция фарисеев была не столь однозначной. Гамалиил — учитель Савла — защищает апостолов перед Синедрионом. Однако фарисеи, благожелательно относящиеся к иерусалимским христианам (т. е. "иудеям"), проявляли враждебность по отношению к прозелитам, обращенным из евреев диаспоры ("эллинистам"), ставя им в упрек безразличие к Храму и Закону (6:13–14). Посему в 36 или 37 г. был забит камнями Стефан, первомученик христианской веры (7:58–60); "Савл же одобрял убиение его" (8:1). В тот же день «эллинисты» были изгнаны из Иерусалима и рассеяны по разным провинциям Иудеи и Самарии (8:1). Отныне апостолы и глава их, Иаков, "брат Господень", будут блюсти приоритет Иерусалимской Церкви.
Как видим, уже обнаруживается определенное напряжение между «иудеями» и «эллинистами». Первые — ортодоксы и законники, не смотря на ожидание парусии. Они сохраняют верность ритуальным предписаниям иудейского закона и представляют направление, определенное термином «иудео-христианство». Именно их неукоснительное следование букве Закона отказывается принять Павел. В самом деле, трудно понять столь ревностное соблюдение раввинистического законничества теми, кто проповедовал воскресение Христово и считал себя свидетелем этого воскресения. "Эллинисты же представляли собой небольшую группу евреев, поселившихся в Иерусалиме и обратившихся в христианство.[681] Они не были слишком рьяными приверженцами храмового богослужения. В своем «слове» Стефан восклицает: "Но Всевышний не в рукотворных храмах живет" (Деян 7:48). Рассеяние «эллинистов» ускоряет миссионерский процесс среди иудеев диаспоры и, как исключение, среди язычников Антиохии (11:19). Именно в диаспоре станет развиваться христология. Титул "Сын Человеческий", который на греческом языке более не имел смысла, заменяется на "Сын Божий" или «Господь» (Kyrios); слово «Мессия» переводится на греческий как Christos, и, в конце концов, превращается в собственное имя: Иисус Христос.
Вскоре проповедники идут к язычникам. В Антиохии, в Сирии образуется первая большая община новообращенных из числа язычников; там-то впервые и прозвучало слово «христиане» (Деян 11:26).[682] Именно из Антиохии распространилась по эллинистическому миру проповедь христианства. Столкновение иудейского мессианского движения с греческой религией и философией будет иметь серьезные последствия для развития христианства. Неоценимая заслуга ап. Павла состоит в том, что он верно понял суть проблемы и мужественно и неустанно боролся за то, чтобы разрешить ее, как он считал, единственно правильным и последовательным способом.
Он родился, вероятно, в начале I в. в Тарсе, в Сицилии,[683] учился в Иерусалиме у Гамалиила, "законоучителя, уважаемого всем народом" (Деян 5:34). Сам он определяет себя как "еврей от евреев; по учению фарисей; по ревности — гонитель Церкви Божией" (Филипп 3:5; Гал 1; 13:14). По дороге в Дамаск, куда он отправился, чтобы возглавить там гонения на христиан, явился ему Христос. Павел стал единственным из тех, кто, лично не зная Христа, удостоился апостольского чина. Он был обращен Христом воскресшим: проповедуемое им Евангелие он принял и узнал не от человека, "но через откровение Иисуса Христа" (Гал 1:11–12, 1Кор 2:16). Став "Апостолом язычников", Павел совершает длительные путешествия, распространяя христианство в Малой Азии, на Кипре, в Греции и в Македонии. Он учит во многих городах, основывает церкви, долгое время живет в. Коринфе и в Риме. Преданный иудеями и взятый под стражу в Иерусалиме, после двух лет, проведенных в тюрьме, он предстает перед судом императора. В Риме он прожил два года под домашним арестом, но Деяния внезапно обрываются, и неизвестно, как прошли последние годы апостола. Умер он мученической смертью в Риме между 62 и 64 гг.
Несмотря на отведенные ему пятнадцать (из двадцати восьми) глав Деяний и на четырнадцать приписываемых ему Посланий,[684] у нас имеются лишь отрывочные сведения о жизни, апостольском служении и взглядах ап. Павла. Свое глубоко личное толкование Евангелия он излагал устно, каждый раз, вероятно, сообразуясь с аудиторией и приспосабливая свою проповедь к верующим и неверующим. Послания не являются главами некоего систематизированного трактата. Они развивают, разъясняют, уточняют некоторые вопросы теоретического или практического характера; положения, тщательно разработанные в его учении, тем не менее, не всегда правильно воспринимались общиной, а решения проблем, как их понимал Павел, нередко подвергались критике, а то и вовсе отвергались другими проповедниками. Следует, правда, сразу же добавить, что Послания представляют собой наиболее древний и важный документ первохристианской Церкви; они отражают серьёзные кризисные явления в нарождающемся христианстве, а также творческую смелость первого христианского богослова.
Богословие и kerygma ап. Павла являются результатом экстатического опыта, пережитого им по дороге в Дамаск. С одной стороны, он признал в Воскресшем[685] Мессию, Сына, посланного Самим Богом, дабы избавить людей от греха и смерти. С другой — его обращение устанавливает мистическую связь с Христом. Павел уподобляет свой собственный опыт распятию (Гал 2: 19): он отныне обладает "умом Господним Христовым" (1Кор 2:16) или "Духом Божиим" (7:40). Он смело заявляет: "Христос (ли) говорит во мне!" (2Кор 13:3; Рим 15:18). Он дает понять, что был восхищен "до третьего неба" и получил от Господа «откровения» (2Кор 12:1–4). эти "знамения и чудеса" даны были ему Духом Божиим, "чтобы покорить язычников вере" (Рим. 15:18). Несмотря на свой исключительный опыт, Павел не оговаривает для себя никаких особых привилегий. Таинством крещения каждый верующий совершает мистическое соединение со Христом: "крестившись во Христа Иисуса, в смерть Его крестились", и "погреблись с Ним крещением в смерть, дабы, как Христос воскрес из мертвых славою Отца, так и нам ходить в обновленной жизни" (Рим 6:3–4). Через крещение христианин "облекся во Христа" (2 Кор 5:17); стал членом мистического тела. Крестившись одним духом, "крестились в одно тело, Иудеи или Еллины, рабы или свободные, и все напоены одним Духом" (1Кор 12:13).
Смерть и воскресение через обряд погружения в воду представляют собой хорошо известный мифо-ритуальный сценарий, связанный с повсеместно засвидетельствованной акватической символикой.[686] Но ап. Павел связывает таинство крещения с недавним историческим событием: смертью u воскресением Иисуса Христа. Кроме того, крещение не только дарует верующему новую жизнь, но и завершает его становление как члена мистического тела Христова. Такой подход для традиционного иудаизма казался неприемлемым. С другой стороны, в нем было нечто, отличное от типичных для того времени практик крещения, например, от ессейских. У ессеев многочисленные омовения осмыслялись как ритуалы очищения (см. § 223). Иудаизму также чуждо таинство Евхаристии. И крещение, и Евхаристия делают верующего членом мистического Христова тела, Церкви. Причащаясь Святым дарам, он причащается телу и крови Господа (1Кор 10:16–17; ср. 11:27–29). Для ап. Павла спасение равнозначно мистическому отождествлению с Христом. Имеющие веру имеют в себе Иисуса Христа (2Кор 13:15). Искупление совершилось как бескорыстный дар Божий, который есть воплощение, смерть и воскресение Иисуса Христа.
Огромное значение благодати в учении ап. Павла (Рим 3:24; 6:14, 23; и т. д.) объясняется, по-видимому, его личным опытом: вопреки его мыслям и делам (ведь он одобрял побиение Стефана камнями!) Бог даровал ему спасение. для иудея, стало быть, бесполезно следовать ритуальным и нравственным предписаниям Торы: человек сам по себе не может обрести спасения. По сути, установив Закон, человек осознал грех; человек не ведал, грешен он или нет, пока он не узнал Закон (Рим 7:7 и сл.). Быть послушным закону значит быть "порабощенным вещественным началам мира" (Гал 4:3). Отсюда же следует, что "все, утверждающиеся на делах закона, находятся под клятвою" (Гал 3:10). Язычники же, если даже и могут познать Бога через "рассматривание творений видимых", то, "называя себя мудрыми, обезумели" и погрязли в идолопоклонстве, источнике блуда и мерзостей (Рим 1:20–32). Другими словами, и для иудеев, и для язычников искупление совершается лишь в вере и таинствах. Спасение есть бескорыстный дар Бога; "жизнь вечная во Иисусе Христе, Господе нашем" (Рим 6:23).[687]
Такое богословие неминуемо должно было поставить Апостола в оппозицию по отношению к иерусалимским иудео-христианам. Последние требовали подвергать обрезанию новообращенных из язычников и запрещали им присутствовать на совместных трапезах и при совершении Евхаристии. Конфликт между двумя собравшимися в Иерусалиме партиями завершился компромиссом, о чем ап. Павел (Гал 2:7-10) и Деяния (15) дают противоречивые сведения. Новообращенные из язычников увещевались только "воздерживаться от идоложертвенного и крови, и удавленины, и блуда" (Деян 15:29). Вполне возможно, что это решение было принято в отсутствие Павла. Конечно, Апостол язычников воспротивился бы, так как речь шла отчасти об иудейских запретах.[688] В любом случае, собрание в Иерусалиме подтвердило неожиданный успех распространения христианства в среде язычников: успех, контрастирующий с полупоражением в Палестине.
Между тем ап. Павел столкнулся и с серьезными трудностями, угрожавшими церквям и созданным его руками общинам. В Коринфе верующие страстно желали стяжания духовных даров или «харизм» от Святого Духа. Речь здесь идет, по сути, о религиозной практике, достаточно распространенной в эллинистическом мире: поиск enthusiasmos. «Харизмы» заключались в даре исцеления, чудотворения, пророчества, говорения на разных языках, их истолкования и т. д. (1Кор 12:4 и сл.). Впав в исступление от открывшихся возможностей, некоторые из адептов решили, что уже снискали дух и, таким образом, свободу; отныне, думали они, все им позволительно (1Кор 6:12), вплоть до совокупления с блудницею (6:15–16)33. Павел напоминает им, что тела их "суть члены Христовы" (6: 15). Кроме того, он устанавливает иерархию харизм: самая главная апостольская, за ней — пророческая, на третьем месте — духовный дар дидаскала, или учителя (12:28; ср. 14:1–5). Не осуждая стремления к стяжению духовных даров, Апостол добавляет по этому поводу: "я покажу вам путь еще превосходнейший" (12:31). Далее идет гимн любви, одна из вершин павлинистского богословия: "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто" и т. д. (13:1-13).
Скорее всего, Павел допускал стремление к харизматическим дарам в силу того, что понимал необходимость перевода евангельского послания на религиозный язык, понятный в эллинистических кругах. Как никто другой, он понимал, что проповедь "Христа распятого" — ("для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие" (1Кор 1:23). Вера в воскресение во плоти, которую разделяло большинство иудеев, казалась грекам, которых интересовало лишь бессмертие души, безумием.[689]
Не менее непостижимым казалось упование на эсхатологическое обновление мира; ведь греки, напротив, были озабочены тем, чтобы найти верный способ освободиться от материального. Апостол пытается приспособиться к этим бьющим представлениям: чем глубже он проникает в эллинистические круги, тем меньше говорит об эсхатологических чаяниях. Кроме того, он вводит в свою проповедь много нового. Он не только щедро использует греческие религиозные термины (gnosis, mysterion, sophia, kyrios, soter), но и усваивает некоторые понятия, одинаково чуждые как иудаизму, так и раннему христианству. Так, например, Апостол заимствует одно из основоположений гностицизма — дуалистическую идею "душевного человека",стоящего на более низкой ступени и противопоставляемого "человеку духовному".[690] Христианин старается совлечь с себя плотского человека, стать существом духовным (pneumatikоs). Другая дуалистическая черта: противопоставить Бога миру, отныне управляемому "властями века" (1Кор 2:8), иначе говоря, "вещественными началами" (Гал 4:3,9). Однако богословие Павла остается в основе своей библейским. Он отвергает отстаиваемое гностиками различие между Господом Богом и Искупителем, и злым демиургом, ответственным за творение. В космосе правит злое начало, как следствие грехопадения человека, но искупление равнозначно второму творению, и мир восстановит в будущем свое первозданное совершенство.
Христология Павла развивается вокруг воскресения; это событие выявляет природу Христа: он Сын Божий, Искупитель. Христологическая драма напоминает сотериологический сценарий, образы которого известны с куда более ранних времен:[691] Спаситель спускается с небес на землю ради блага людей, и, выполнив свою миссию, возносится на небеса.
В своем самом раннем послании, Первом Послании к Фессалоникийцам, написанном в 51 г. в Коринфе, Павел сообщает "слово Господне"[692] о парусии: "Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут прежде; потом мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретении Господу на воздухе, и так всегда с господом будем" (4:16–17). Через шесть лет, в 57 г. он напоминает римлянам: "ближе к нам спасение, нежели когда мы уверовали. Ночь прошла, а день приблизился" (Рим 13 11–12). Но ожидание парусии не должно тревожить жизнь христианских общин. Апостол настаивает на необходимости трудиться, чтобы заслужить хлеб насущный (2Фес 3:8-10), и требует уважать порядки, подчиняться властям и платить подати (Рим 13:1–7). Последствия такой двойной оценки настоящего (в ожидании парусии история идет своим ходом и должно с ней считаться) не заставили себя ждать. Несмотря на многие варианты решения, предложенные еще в конце. первого века, проблема исторического настоящего (времени) и по сей день неотступно преследует христианское богословие.
Незыблемый авторитет ап. Павла в древней церкви является, главным образом, результатом катастрофы, потрясшей иудаизм и парализовавшей развитие иудео-христианства. При жизни апостола его слава была достаточно скромной, но непосредственно после его смерти в 66 г. началась иудейская война против Рима; она окончилась в 70 г. падением Иерусалима и разрушением Храма.
Во время войны, в начале дета 68 г. армия римлян под командованием Веспасиана атаковала и разрушила кумранский «монастырь», расположенный в пустыне на берегу Мертвого моря. Скорее всего, его защитники были убиты; но перед тем, как погибнуть, они успели спрятать значительную часть рукописей в большие глиняные сосуды. Открытие их между 1949 и 1951 гг. пролило новый свет на апокалиптические движения у иудеев и на происхождение христианства. Ученые узнали в монашествующей общине с берегов Мертвого моря таинственную секту ессеев, о которой тогда были известны лишь кое-какие скудные сведения, почерпнутые у Иосифа Флавия, Филона и Плиния Младшего.[693] Среди расшифрованных на сей день рукописей есть, кроме толкований на некоторые книги Ветхого Завета, и несколько оригинальных трактатов. Укажем наиболее важные: "Свиток Войны Сынов Света против Сынов Тьмы", «Устав», "Гимны или благодарственные молитвы", "Комментарий на Хабакукка".
С помощью этих новых документов можно в общих чертах восстановить историю секты. Ее предшественниками были хасидеи (hassidim, благочестивые), оставившие по себе память своим религиозным рвением и участием в маккавейской войне (ср. § 202). Основателем Кумранской общины, в Кумранских документах называемым "Учителем Праведности", был цадокитский, т. е. принадлежавший к ультра-ортодоксальному сословию, священнослужитель. Когда Симон (142–134) был провозглашен "начальником и первосвященником навек" и храмовое служение безвозвратно перешло от цадокитов к хасмонеям, "Учитель Праведности" с горсткой верных ему людей покинул Иерусалим и удалился в Иудейскую пустыню. Вполне возможно, что "нечестивым жрецом", порицаемым в Кумранских текстах, и был Симон; он подвергал гонениям "Учителя Праведности" даже в изгнании и готовил нападение на Кумран, но был убит правителем Иерихона (1Макк 16:11 сл.). Обстоятельства смерти "Учителя Праведности" неизвестны.[694] Ученики и приверженцы почитали его как посланца Божьего. Совсем как Моисей, воплотивший в жизнь Ветхий Завет, "Учитель Праведности" его «обновил», создав эсхатологическую общину Кумрана, он предвосхитил мессианскую эру.
С момента публикаций первых текстов специалисты отметили явное сходство религиозных взглядов и практик ессеев и первохристиан.[695] Благодаря этим новым документам теперь известен исторический и духовный контекст (Sitz im Leben) этой апокалиптической иудейской секты. Ессейские текстовые параллели проясняют некоторые аспекты проповеди Иисуса и множество выражений, встречающихся у новозаветных авторов. Но есть и достаточно серьезные отличия. Кумранская община была строго монашеской; первохристиане жили в миру и представляли собой миссионерскую общину. Обе секты были апокалиптическими и мессианскими: ессеи, как и христиане, считали себя народом Нового Завета. Но ессеи жили в ожидании эсхатологического пророка (который в Новом Завете уже пришел в лице Иоанна Крестителя) и двух Мессий: Мессии-священника (дабы он освятил их) и Мессии-царя (дабы он повел Израиль на битву с язычниками, битву, которую победоносно завершит сам Бог). "Свиток Войны Сынов Света против Сынов Тьмы" на деле представляет собой сценарий этого эсхатологического катаклизма. За 6 годами мобилизации последуют 29 лет войны. Войско Сынов Света будет состоять из 28 тысяч пехотинцев и 6 тысяч всадников, поддерживаемых несметным сонмом ангельских сил.[696] Христиане тоже надеялись на второе пришествие Христа во славе как судии и искупителя мира; но, следуя учению Иисуса, они не разделяли идеологию Священной Войны.
Для ессеев, как и для христиан, Мессия должен придти в конце времен, и ему будет дано вечное царство; в обоих мессианских учениях сосуществуют священнические, царские и пророческие элементы. однако в кумранских текстах не засвидетельствована концепция предвечного Мессии (Второго Адама, Сына Человеческого); более того, Мессия еще не стал небесным Искупителем, и эти две мессианские фигуры не совпадают, как в христологии первохриcтианской Церкви.[697] В качестве эсхатологического персонажа "Учитель Праведности" откроет Новое Время. Его приверженцы присваивали ему мессианское достоинство Учителя, который откроет подлинный, эзотерический смысл Писания, и, сверх того, пророческий дар. Некоторые тексты позволяют предполагать, что Учитель воскреснет в конце дней.[698] Но преподобный Кросс, исследователь кумранских текстов, считает так: "Если ессеи даже и ожидали возвращения своего Учителя как Мессии-священника, то они выражали надежду на это весьма расплывчато" (стр. 299) по сравнению с последовательным и настойчивым развитием той же идеи в Новом Завете.
Организационная структуры и системы ритуалов обеих апокалиптических сект обнаруживают удивительное сходство, но в то же время между ними существуют и не менее значительные отличия. Ессеи были одновременно общиной священников и мирян. Всей религиозной деятельностью (обучение, священнослужение, экзегеза) управляло наследное священство, миряне же занимались обеспечением материальной стороны жизни. Правящая верхушка называлась rabbim (буквально: "многие"), это слово встречается в Новом Завете ("собрание", выбирающее своих представителей; ср. Деян 15:12). Двенадцать мирян и трое священнослужителей образовывали внутренний круг. Самая высшая должность была у «надзирателя» (mbaqqer); этот высший чин должен был вести себя как «пастырь» ("Дамасский документ" 13:7–9). Его служение соответствует служению «пастыря» — епископа у христиан.
В Кумране обряд крещения, вводивший неофита в общину, сопровождался ежегодными ритуальными очищениями. Как Христиане в "преломлении хлеба", так и ессеи в совместной трапезе видели предвосхищение мессианского пиршества.[699] Члены общины не вступали в брак, считая себя воинами, предназначенными для священной войны. Это осмыслялось не как настоящая аскеза, а как временное воздержание, налагаемое неотвратимостью эсхатона.[700] Следует отметить еще один момент сходства: сходство герменевтического метода у ессейских экзегетов и у авторов Нового Завета — метода, которому нет аналогов ни в иудаизме раввинистического толка, ни у Филона.[701] Используя особый прием (pesher), ессеи вычитывали в ветхозаветных пророчествах точные соответствия своей истории и, следовательно, предсказания некоторых важных событий. Те, кто имел доступ к «знанию», т. е. к апокалиптическому гнозису, который открывал им "Учитель Праведности", верили, что последняя битва вот-вот начнется. К тому же, как мы видели (§ 202), вся иудейская апокалиптическая литература превозносила эзотерическое знание. Христиане также, особенно во втором поколении, придавали большую ценность гнозису: они жаждали распознать знамения, предвещающие парусию. Для ессеев религиозное знание — прежде всего знание откровения, знание эсхатологического порядка. Сходная концепция выявлена также в Посланиях Павла и в Евангелиях от Матфея и Иоанна. Учение высшей ступени и сами таинства общины рассматривались в эзотерической перспективе. В Царство Божие войдет не «плоть», но лишь "дух".[702] Иными словами, и у иудеев, и у христиан тайное эзотерическое знание составляет часть апокалиптического «метода». После разрушения Кумрана и бегства ессеев, кое-кто из беженцев, очевидно, примкнул к христианским общинам Палестины. Во всяком случае, апокалиптические и эзотерические традиции стойко держались в христианстве двух первых веков и послужили опорой для развития некоторых гностических тенденций (ср. § 228)
Бросаются в глаза и аналогии между языком богословия ессеев и языком Евангелия от Иоанна. В текстах Кумранских рукописей встречается большое количество типично иоанновских выражений, как то: "свет жизни" (8:12), "сын света" (12:36), "поступающий по правде идет к свету" (3:21), "дух истины и дух заблуждения" (1Ин 4:6).[703] Согласно учению ессеев, мир — это поле битвы между двумя сотворенными богом изначально Духами: Духом Истины, называемым также "Князем Света" и "Ангелом Истины", — и духом злобы и нечестия; последний является не кем иным, как Велиалом, "Князем Тьмы", Сатаной. Борьба между двумя Духами и их небесным воинством происходит также между людьми и в сердце каждого "Сына Света" (Устав 4:23–26).
Правомерно и сопоставление эсхатологического сценария ессеев с некоторыми текстами Иоанна. Устав (3:17–23) напоминает, что, хотя Сынами Праведности руководит Князь Света, им свойственно впадать в соблазн, к которому их склоняет Ангел Тьмы. Первое послание Иоанна также говорит о "сынах божиих" и "сынах дьявола" и призывает паству не дать ввести себя в соблазн антихристу (31:7-10, 4:1–6). Но если ессеи пребывают в ожидании эсхатологической битвы, то в текстах Иоанна, несмотря на то, что битва еще происходит, кризис преодолен, так как Иисус Христос уже победил зло.
Следует отметить и еще одно отличие: в иоаннической литературе под словом «Дух» понимается прежде всего дух Божий или Христов (1Ин 4:13); в Уставе "Князь Света" или "Дух Истины" посылаается на помощь Сынам Света. Однако образ Параклета, Духа Божьего, о котором говорит Иоанн (14:17; 15:26; 16:13 и т. д.), по-видимому, имеет тоже самое происхождение, что и в богословии Кумрана. Христос обещал послать его, дабы тот свидетельствовал и предстательствовал за верных, но Параклет "не от себя говорить будет". Экзегетов всегда интриговала столь странная роль Святого Духа. Тексты Кумранских рукописей позволяют понять природу Параклета; морфологически он сближается с неким лицом из небесного сонма Яхве (ср. § 203) — с ангелом или божественным благовестником.[704] Однако под влиянием и иранского дуализма, и прежде всего иранской ангеологии, два ангела из окружения Яхве (ср. § 203) превратились в оппозиции: добро-зло, истина-ложь, свет-мрак. Ессеи, как и автор корпуса Иоанновых текстов разделяли эту палестинскую синкретическую эсхатологию, сформировавшуюся под сильным влиянием иранского дуализма.
Несмотря на многочисленные совпадения, о которых идет речь, ессейство и uервохристианство, тем не менее, представляют собой отличные друг от друга структуры с различными целями. Эсхатология ессеев ведет свое происхождение от священнической традиции; христианская же эсхатология укоренена в ветхозаветном профетизме. Ессеи поддерживали и укрепляли священнический сепаратизм; христиане же, напротив, стремились проникнуть во все социальные слои. Ессеи отторгали от своего мессианского пиршества всех, кто был нечист или убог физически или духовно; для христиан одним из знамений царства было как раз исцеление немощных (слепые прозревают, и немые говорят и т. д.) и воскрешение мертвых. И, наконец, само воскресение Иисуса и дар Духа Святого, духовная свобода, идущая на смену строгости Закона, они-то и составляют само «событие», и в этом коренное различие между двумя мессианистскими общинами.[705]
Не желая ввязываться в мессианскую баталию с римлянами, часть иудео-христиан в 66 г. перебралась в Пеплу, в Заиорданье; кое-кто нашел себе пристанище в городах Сирии, Малой Азии и Александрии. Смысл этого отказа участвовать в сопротивлении был правильно «прочитан» восставшими: христиане[706] не желали отождествлять себя с судьбой Израильского народа (Евсевий. История Церкви, III, 5,3). По сути, это событие знаменует собой разрыв церкви с иудаизмом. Но и иудаизм тоже выживет, совершив аналогичный жест. Самый выдающийся религиозный деятель того времени рабби Иоханан бен Заккай, категорически выступивший против вооруженного восстания, был вынесен из осажденного Города завернутым в могильный саван. В скором времени он получил разрешение от Тита учредить начальную школу в Явне, небольшом местечке близ Яффо. Именно заслугами этой основанной Иохананом школы будут спасены духовные ценности еврейского народа, подвергшегося завоеванию и оказавшегося под угрозой исчезновения.[707]
Падение святого Града и разрушение Храма резко изменили религиозную ориентацию и иудеев, и христиан. Для первых разрушение Храма ставит куда более серьезную проблему, чем для их предков шестью веками ранее. Предсказывая катастрофу, пророки сразу же огласили ее причину: Яхве готовился покарать народ свой за множество отступлений. На сей раз, напротив, апокалипсисы совершенно определенно возвестили окончательную победу Бога в Эсхатологической битве с силами зла. Ответ на эту неожиданную и непонятную катастрофу был дан в Явне: иудаизм продолжит свое существование только в «реформированном», т. е. очищенном от ложных эсхатологических и мессианских ожиданий, виде, и неукоснительно следуя учению фарисеев (ср. § 204). Следствием этого решения было, прежде всего, укрепление Закона и Синагоги, валоризация Мишны и, в конечном итоге, Талмуда. Но второе разрушение Храма в глубинном смысле определило основное направление иудаизма; верующим, лишенным святыни, централизованного священного места, где мог осуществляться культ, оставалась молитвенная практика и религиозное обучение.[708]
Во время войны христиане также испытали взрыв апокалиптического энтузиазма: надежды на то, что Бог не замедлит вмешаться, а вернее, что его вмешательство ускорит второе пришествие Христа. Евангелие от Марка служит отражением и продолжением этих апокалиптических чаяний.[709] Но запаздывание парусии поставило ряд трудноразрешимых вопросов. Ответы на них можно разделить на три основных категории: 1) доподлинно утверждается неотвратимость парусии (напр., Послание Петра); 2) парусия откладывается до более отдаленного будущего, и этому продленному interim дано богословское обоснование: для миссионерской деятельности Церкви нужно время (напр., Евангелия от Матфея и от Луки); 3) парусия уже состоялась, так как распятие и воскресение Иисуса фактически суть истинное "последнее событие" (эсхатон), и "новая жизнь" уже открыта христианам (напр., Евангелие от Иоанна).[710]
В итоге будет принято именно это, третье объяснение. Оно, впрочем, само является продолжением ряда парадоксов, с которыми столкнулись первохристиане: и в самом деле, Иисус-Мессия совершенно не отличался от прочих человеческих существ; будучи Сыном Божиим, он был предан поруганию и умер на кресте. Но воскресение подтвердило его божественную природу. Тем не менее даже столь яркое доказательство не было принято безоговорочно (в сознании большинства иудеев пришествие Мессии неизбежно связывалось с национальным освобождением и явленным преображением мира). Отныне парусия ожидается, дабы ускорить обращение неверующих. Автор Евангелия от Иоанна и его круг дают смелый ответ на вопрос о сроках парусии. Царство Божие уже наступило, однако оно явлено не открыто и не повсеместно: ведь и сам Мессия, воплотившийся в исторической личности Иисуса, не воспринимался в этом качестве большинством иудеев, а божественность Христа и сегодня неявна для неверующих. Речь идет, по сути, об одном и том же диалектическом процессе, хорошо известном в истории религий: явление «священного» в профанном предмете есть одновременно и камуфляж, «сокрытие»; святое отнюдь не явлено для всех, приближающихся к предмету, в котором оно себя являет. На сей раз святое Царство Божие — являет себя в исторически четко определенном человеческом сообществе: в Церкви.
Это новое осмысление парусии открывает простор для религиозного опыта и богословских построений. Вместо привычного сценария парусия как конкретное и блистательное явление славы Божьей, подтвержденное победой над злом и концом истории ~ возникает мнение, что духовная жизнь может возрастать и достигать совершенства в этом мире и что историю можно преобразить; иными словами, и существованию в истории доступно совершенство и блаженство Царства Божьего. Конечно, Царство Божие будет "явлен о" прежде всего верующим, но всякая христианская община может стать образцом освященной жизни и, таким образом, стимулом к обращению. Эта новая интерпретация диалектики священного, открывшаяся в отождествлении Царства Божьего с Церковью, продолжается вплоть до наших дней; она парадоксальным образом проявляется в многочисленных «десакрализациях» (в демифологизации Евангелий и предания, в тенденциях к упрощению литургии и священно-таинственной жизни, в снижении мистического духа и всего пафоса религиозной символики, в повышенном интересе к этическим ценностям и социальной функции Церкви и т. д.), — в процессах десакрализации, которые близки к завершению в современном христианском мире (ср. том III).
Если культ Великой Матери Кибелы поддерживался римской аристократией (ср. § 168), то успех других восточных религий, введенных вслед за ним, обеспечивался городскими низами и множеством иноземцев, осевших в Риме. На протяжении двух последних столетий существования республики традиционная религия, т. е. публичные культы, постепенно утратила свое значение. Некоторые жреческие функции (например, flаmеn Dialis) и многочисленные братства потеряли силу. Как, впрочем, и в других странах, религиозность в эллинистическую эпоху развивалась под знаком богини Фортуны (Тусhe) и астрального фатализма (§ 205). Магия и астрология сохраняли свою притягательность не только для черни, но и для иных философов (стоики признавали астрологию). В период гражданских воин имело хождение значительное количество апокалипсисов восточного происхождения: те из них, что дошли до нас под названием "Сивиллиных книг", предсказывали падение римского владычества. Более того: старая навязчивая идея конца Рима[711] на сей раз как будто бы подтвердилась кровавыми событиями современной истории Гораций не скрывал своих опасений по поводу будущей судьбы Города ("Эподы" XVI). Как только Цезарь перешел Рубикон, неопифагореец Нигидий Фигул возвестил о начале вселенской и исторической драмы, должной положить конец Риму и самому роду человеческому (Lucain. Pharsale 639, 642–645). Но в царствование Августа, пришедшее на смену затяжным и опустошительным войнам, казалось, установился рах aeterno. Опасения, навеянные двумя мифами — о "Веке Рима" и о "Великом Годе", — оказались напрасными. С одной стороны, Август воссоздал Рим заново, следовательно, за его прочность опасаться не приходилось, с другой стороны, переход от железного к золотому веку произошел без катастрофы космического масштаба. Действительно, у Вергилия последний saeculum, век Солнца, чреватый вселенской смутой, заменен веком Аполлона, и таким образом ekpyrosis был обойден, а гражданские войны сочтены знаком самого перехода от Железного века к Золотому. Позже, когда в царствование Августа, похоже, реально установился золотой век, Вергилий ("Энеида" 1, 255 и сл) говорил римлянам о незыблемости Города. Юпитер, обращаясь к Венере, уверяет ее в том, что не создаст для римлян никаких ограничений во времени или в пространстве "Бесконечное царство я им дал" (Imperium sine fine dedi). После публикации «энеиды» Рим был назван urbs aeterno, а Август провозглашен вторым основателем вечного Города. Дата его рождения, 23 сентября, стала считаться "исходной точкой Мироздания, которое Август спас и преобразил".[712] Так рождается надежда на периодическое возрождение Рима — ad infinitum. Избавившись от мифов о двенадцати орлах и ekpyrosis, Рим мог распространиться, как об этом возвещает Вергилий ("Энеида", VI, 798), до пределов, которые лежат "вне года-солнца дорог" (extra anm solisque vias).
Здесь мы имеем дело с ярко выраженным стремлением освободить историю от астральной судьбы, или закона космических циклов, и обрести в мифе о вечном возрождении Рима архаический миф о ежегодном перевоссоздании космоса через его периодическое новотворение (жрецами или Верховным Владыкой). Это и попытка валоризации истории в космическом плане, т. е. подход к историческим событиям и катастрофам, как к бурлению космоса, где вспышки и распад светил должны периодически уничтожать вселенную, дабы обеспечить ее регенерацию. Войны, разрушения, страдания, вызванные историческими причинами, больше не являются предвестниками перехода от космической эры к другой, но сами по себе представляют этот переход. Так в каждый мирный период история обновляется и, следовательно, начинается новый мир, в конечном счете (как показывает миф, созданный вокруг Августа), Верховный Владыка повторяет сотворение Космоса[713]
В IV «Эклоге» Вергилий возвещает о том, что Золотой век снова начнется при консульстве Азиния Поллиона (прибл. 40 г., т. е. перед окончательной победой Октавиана). "Сызнова нынче времен зачинается строй величавый (magnus ab integro saeclorum nascitur ordo). Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство".[714] "Золотая раса" расселится повсюду в мире, и сам Аполлон — ее Верховный Владыка (5-10). Вергилий связывает все эти особые знаки возвращения Золотого Века с рождением младенца, личность которого не установлена, но многие ученые предполагают, что речь идет о сыне Поллиона. Смысл этой вдохновенной и загадочной поэмы обсуждался и обсуждается до сих пор. Для наших целей достаточно подчеркнуть визионерскую мощь Вергилия: как подлинный vates [пророк], он уловил разом космический и религиозный контекст окончания гражданских войн и распознал эсхатологическую роль мира, который установился в результате победы Октавиана Августа.
Царствование Августа, действительно, знаменует собой творческое возрождение традиционной римской религии.[715] Согласно Светонию (Авг., 90–92), Август вел себя как истинный древний римлянин, он придавал значение снам и знамениям, явлениям божеств, соблюдал pietas по отношению к богам и смертным. "Именно эта religio, а не философия стоиков, всегда определяла важные деяния императора. Через pietas и religio религиозный настрой и идеалы римского прошлого были тщательно восстановлены и обновлены"[716] Август издает указ о реставрации разрушенных святилищ и возводит множество новых храмов. После долгого перерыва он вновь учреждает жреческие должности (например, jlamen Diahs), восстанавливает почитаемые братства титиев, луперков, альваров. У его современников не возникало сомнения в правильности этих перемен. "Приход новой эры сопровождался гимнами поэтов и публичными шествиями" (Altheim. Op. cit., p. 238) Произведения искусства эпохи Августа наглядным образом выражают обновление религиозной мысли и опыта.
История взяла на себя труд отменить "Золотой век" с момента смерти Августа, и римляне снова зажили в ожидании неминуемой катастрофы. Но эпоха Августа осталась образцовой моделью цивилизации для христианского Запада. Более того, Вергилий и отчасти Цицерон вдохновили теологию литературы, и, в более общем смысле, теологию культуры, характерной для средневековья и перешедшей в эпоху Возрождения.
После смерти Юлий Цезарь был провозглашен богом среди богов, и ок. 20 г. на Форуме был открыт посвященный ему храм. Римляне соглашались на посмертный апофеоз великих людей, но отказывали им в прижизненном обожествлении.[717] Август получил божественные почести только в провинциях; в Риме он был всего лишь "сын Божий", Divis filius. Однако имперскому духу воздавались почести на публичных и частных пирах.
Обожествление «благих» императоров и, следовательно, сама организация имперского культа складывается после Августа.[718] Однако Тиберий не был обожествлен, потому что Калигула забыл подать прошение в Сенат. Что же до самого Калигулы, то перед смертью он позаботился о собственном обожествлении, но ему воспрепятствовали сенаторы. Клавдий, Веспасиан и Тит познали апофеоз, но его не удостоились Гальба, Оттон и Вителлий, и уж конечно, противник Сената — Домициан. Сработавший один раз механизм прецедента обеспечил преемство: все великие императоры II в. были обожествлены; чего уже не произошло в III в., когда императоры сменялись слишком быстро.[719]
Со II в. отказ участвовать в прославлении императора был основной причиной преследования христиан. Вначале, если не считать резни, устроенной Нероном, меры против христиан поддерживались антихристианскими настроениями, господствовавшими в обществе. В течение первых веков христианство считалось religio illicita [незаконной религией]; христиане подвергались гонениям: они исповедывли тайную, не получившую официального разрешения, религию. В 202 г. Септимий Север издал первый направленный против христиан декрет, запрещающий прозелитизм. Чуть позже Максимилиан обрушивается на церковную иерархию, правда, безуспешно. Вплоть до правления Деция деятельность Церкви протекает спокойно. Но в 250 г. эдикт Деция обязы {{конец абзаца отсутствует}}
Христианство сумело внедриться в Империю повсеместно, во все социальные слои, вплоть до самой императорской фамилии.
Последние преследования — Диоклетиана (303–305 гг.) — были самыми кровавыми и долгими. Несмотря на драматизм ситуации в самой империи, общественное мнение на сей раз проявило себя не столь враждебно по отношению к христианам. Однако Диоклетиан принял решение искоренить эту экзотическую и лишенную национального пафоса религию и тем самым упрочить имперскую идею; ему хотелось возродить древние римские религиозные традиции и, главным образом, псевдобожественный образ императора. Но реформа императора Августа постепенно сошла на нет. Культы Египта и Малой Азии снискали необычайную популярность и, сверх того, удостоились императорского благоволения. Коммод (185–192 гг.) был посвящен в мистерии Исиды и Митры, а Каракалла (211–217 гг.) поощрял культ сирийского бога Солнца, Sol invictus. Несколько лет спустя сирийский император Гелиогабал, будучи жрецом эмесского божества, ввел этот культ в Риме. Он был убит в 222 г., а сирийское божество изгнали из Города. Однако, как мы увидим далее (§ 239), Аурелиану (270–275 гг.) удалось снова успешно ввести культ Sol invictus. Аурелиан понял, что бесполезно прославлять только великое прошлое римской религии и что необходимо внедрять традиционное римское богопочитание в солярную теологию, монотеистическую по своей структуре, — в единственную религию, набиравшую вселенский размах.
Еще накануне великих гонений, в конце II в., многие богословы и полемисты христианского толка попытались обосновать и защитить свою религию перед властями и интеллигенцией языческого Рима. Однако их попытки были обречены на неудачу. Наивные или недостаточно дипломатичные апологеты (Татиан, Тертуллиан) предприняли яростную атаку на язычество и эллинистическую культуру. Самый видный из них, Юстин (принявший мученическую смерть в 165 г.), старается показать, что христианство не пренебрегает языческой культурой: он превозносит греческую философию, однако напоминает о том, что сама она вдохновлялась библейским откровением. Взяв на вооружение аргументацию александрийского иудаизма, Юстин утверждает, что Платону и прочим греческим философам было известно учение, проповеданное задолго до них «пророком» Моисеем. Провал апологетов, впрочем, был предсказуем. Власти предъявляли христианству обвинение не только в безбожии и непочтении к императорскому величеству; трудно сказать, в каких только преступлениях оно не подозревалось: от оргий и инцеста до детоубийства и каннибализма. В глазах языческой элиты суть христианского богословия: воплощение Спасителя, его страсти и последующее воскресение, — все это было совершенно непостижимо. Так или иначе, фанатическое упорство новой религии спасения не давало надежды на мирное сосуществование с многобожием.
Для христианской миссии гонения представляли самую большую опасность — но не единственную, угрожавшую Церкви. Серьезное соперничество являли собой мистерии Исиды и Митры, культ Sol invictus и солярный монотеизм, тем более что все они пользовались официальной поддержкой. Кроме того, не столь очевидная на первый взгляд опасность угрожала Церкви изнутри: разнообразные ереси и прежде всего гностицизм. Ереси и гнозисы возникают с самого зарождения христианства. В отсутствие канона, единственным способом верификации истинности веры и ритуальных практик было апостольское предание. К 150 г. все апостолы уже умерли, но свидетельство их передавалось через тексты, ими самими составленными или вдохновленными, и в устном виде.
При этом оба пути передачи апостольского свидетельства — письменный и устный — по-видимому, вобрали в себя более или менее спорные новации. Кроме четырех Евангелий и Деяний, принятых всеми христианскими общинами,[720] имели хождение и другие, якобы апостольские, тексты: Евангелие от Фомы, Евангелие Истины, Евангелие Псевдо-Матфея, Деяния Петра, Иоанна и т. д. Большая часть этих произведений, считаемых апокрифами (так как они дают откровения, остававшиеся до тех пор "сокрытыми"), содержали в себе пересказ эзотерического учения, переданного апостолам Христом воскресшим и несущего в себе тайный смысл событий его жизни. Именно на это тайное, сохраненное и переданное устно учение ссылаются гностики.
Проблема эзотерики и, соответственно, инициации вызывала многочисленные споры, особенно и прежде всего во время кризиса, развязанного гностицизмом. В противовес экстравагантным претензиям некоторых гностических авторов, Отцы Церкви, а вслед за ними большинство современных и древних историков, отрицали существование эзотерического учения, которое якобы проповедовал Иисус Христос и продолжали его ученики. Но это мнение вступает в противоречие с фактами. Эзотерика, или, другими словами, инициатическая передача учений и практик, предназначенных ограниченному числу адептов, отмечена во всех великих религиях эллинистической эпохи и рубежа новой эры. Инициатический сценарий в той или иной форме (тайное обучение и ритуалы, отбор «верных», клятва молчания и т. д.) встречается в ортодоксальном иудаизме и в иудейских сектах, у ессеев (например, устав IX, 16 и сл.; VI, 13–23), у самаритян и фарисеев.[721]
О практике эзотерического обучения упоминает также Евангелие от Марка (ср.: 4:10 и сл.; 7:17 и сл.; 10:10 и сл.). С самого начала возникновения Церкви внутри общины различаются три степени инициатического обучения: «новоначальные», «совершенствующиеся» и «совершенные». По Оригену, "евангелисты хранили в тайне (aprokryphan) толкование, которое сам Иисус дал большинству притч" (Com. Mth. XIV, 2). Ещё более откровенен Климент Александрийский. Он вспоминает своих учителей, которые сохранили "подлинную традицию "блаженного обучения", изошедшего прямо от святых апостолов Петра, Иакова, Иоанна и Павла, традицию, передаваемую от отца к сыну и дошедшую до нас по Божией милости" (Stromates, 1, 1, 11.3). Речь идет об учениях, предназначаемых некоторым «верным» (13, 2) — они, передаваемые изустно, должны сохраняться в тайне; эти учения и составляют гностическую традицию (15, 2). В другом труде Климент уточняет: "Иакову Праведнику, Иоанну и Петру Господь после своего воскресения дал знание (гнозис); они же передали его другим апостолам; другие апостолы передали его семидесяти, одним из коих был Варнава".[722]
Невозможно с точностью установить критерий, которого придерживались при выборе учеников, достойных быть посвященными в знание, и, главное, обстоятельства и ступени посвящения. Кое-какое обучение «эзотерического» типа поэтапно давалось всем адептам; оно касалось символики крещения, евхаристии, креста, архангелов и толкования Апокалипсиса. Что же до тайн, открытых «совершенным» и готовящимся стать таковыми, то они, вероятно, относятся к знанию о таинстве сошествия и вознесения Христа через семь небес, населенных ангелами (ср.: Еф 4:9), и к индивидуальной эсхатологии, т. е. к мистическому пути души после смерти. Псевдо-Дионисий[723] связывает этот мистический путь с устным апостольским преданием. "Так нам предстает преемственность гностических или духовных учителей, отличная от епископского преемства, которое передает апостольскую веру (…), но которое продолжает харизматическую традицию апостольских времен и самих апостолов".[724]
Эзотерические традиции апостолов продолжают иудейскую эзотерику, касающуюся таинства вознесения души и тайн горнего мира. Но эти учения встречаются также у мандеитов. Более того, они имеют аналоги в некоторых эсхатологических концепциях Египта (ср. § 5З) и Ирана. Наряду с другими идеями и верованиями, отличными от тех, что исповедовались иудаизмом и христианством, эти встречаются у многих гностических, языческих и «гетеродоксальных» христианских авторов. Становится ясно, почему с определенного момента гнозис и эзотерика стали вызывать подозрение у церковной иерархии. Ссылаясь на устное и тайное апостольское предание, некоторые гностики могли вносить в христианство учения и практики, противоречащие самому этосу Евангелия. Опасность представляли не эзотерика или гнозис как таковые, но ереси, которые внедрялись под маской "инициатической тайны".
Естественно, пока Книга и догмы не были зафиксированы, лишь с натяжкой сходили за ересь иные смелые толкования проповеди Христа. Но в большинстве случаев «ересь» — т. е. ложное толкование евангельского благовестия — была налицо; например, когда отвергалась законность Ветхого Завета, а Бог-Отец считался злобным и сумасбродным демиургом. Или когда осуждался мир, как случайное и демоническое творение, и предавалась поношению жизнь, или когда отрицались воплощение, смерть и воскресение Сына Божьего. Правда, и aп. Павел считал, что в этом мире властвует сатана, а иудейские и христианские апокалипсисы предсказывали неминуемую гибель Земли. Но ни ап. Павел, ни авторы апокалипсисов не оспаривали саму божественную природу Творения.
Трудно определить истоки духовного течения, известного под названием «гностицизм». Но следует различать многочисленные предшествующие или современные ему гнозисы, составляющие те или иные религии данной эпохи (зороастризм, культ мистерий, иудаизм и христианство), гнозисы, как мы увидим, несущие в себе некое эзотерическое учение. Добавим, что почти все мифологические или эсхатологические темы, введенные в обиход другими гностическими авторами, предшествовали гностицизму stricto sensu. Некоторые из них засвидетельствованы в Древнем Иране и в Индии времен упанишад, в орфизме и платонизме; другие характеризуют синкретизм эллинистического типа, иудаизм, библейский и находящийся на стыке двух Заветов, или первые заявки о себе нарождающегося христианства. Однако то, чем определяется гностицизм stricto sensu, — это вовсе не более или Менее органичная интеграция разрозненных элементов, а смелое и крайне пессимистическое перетолкование мифов, идей и теологуменов, имевших широкое обращение в ту эпоху.[725]
Определение валентинианского гнозиса, переданное Климентом Александрийским, гласит, что освобождение можно получить, узнав, "чем мы были и чем стали; где мы были и куда мы вброшены, к чему мы стремимся и откуда мы были выкуплены; что такое рождение и что та кое возрождение" (Extraits de Тheodote, 78, 2). В отличие от упанишад, санкхья-йоги и буддизма, упорно уклоняющихся от дискуссии по поводу первопричины «падшести» человека, искупительное знание, котором учат гностики, состоит прежде всего в откровении "тайной истории" (или, точнее, истории, оставшейся тайной для непосвященных); это происхождение и сотворение мира, истоки Зла, драма божественно го искупителя, сошедшего на землю, дабы спасти людей, и окончательная победа трансцендентного Бога, победа, которая явит себя в завершении истории и разрушении космоса. Речь идет о тотальном мифе: он передает все ключевые события, от сотворения мира до сего дня, и, демонстрируя их взаимозависимость, утверждает достоверность эсхатона. Нам известны многие версии этого тотального мифа. Ниже мы приведем некоторые из них, выделяя, главным образом, наиболее значительную, разработанную Мани (§ 2ЗЗ).
Вернемся к валентиниановскому гнозису. Гностик узнает, что его подлинная сущность (т. е. душа) по происхождению и по природе — божественна, хотя сейчас она пленница его тела; что она находилась в области трансцендентного, но затем была вброшена в этот перстный мир, что она быстро движется к спасению и, в конечном итоге, будет освобождена из оков плоти; гностик, наконец, открывает, что если его рождение и означает низвержение в Материю, то возрождение его будет чисто духовным. Повторим основополагающие идеи: дуализм дух — материя, божественное (трансцендентное) — антибожественное; миф о низвержении души (духа, божественной частицы), т. е. о ее воплощении в теле (подобном темнице), и уверенность в освобождении ("спасении"), обретенном благодаря знанию, гнозису.
На первый взгляд, может показаться, что речь идет о бурном развитии в антикосмическом и пессимистическом ключе орфико-платонического дуализма.[726] На деле феномен гораздо сложнее. Человеческая драма, а именно, падение и спасение, есть отражение драмы божественной. для спасения людей Бог посылает в мир Предвечное Существо или своего собственного Сына. Это трансцендентное Существо претерпевает все унизительные последствия воплощения, но ему удается, до своего окончательного вознесения на небо, открыть нескольким избранным подлинное спасительное знание, гнозис. Некоторые версии усиливают драматизм сошествия на землю Сына, или трансцендентного Существа; впав во власть демонических сил и оплотненный низвержением в материю, он забывает собственную природу. Тогда Бог спешно посылает благовестника, который, "пробудив его", помогает вновь обрести сознание самого себя (это — миф о "Спасенном Спасителе", превосходно отраженный в "Гимне о Жемчужине" (ср. § 230).
Несмотря на некоторые иранские параллели, непосредственным прообразом Спасителя — благовестника Божьего, с очевидностью является Иисус Христос. Тексты, открытые в 1945 г. в Наг Хаммади (Верхний Египет), выявляют иудео-христианские истоки нескольких значительных гностических школ.[727] В то же время их богословие и мораль радикально отличаются от того, что проповедуют иудаизм и христианство. Прежде всего, для гностиков истинный бог — это не бог-творец, т. е. Яхве. Творение — дело низших, даже дьявольских сил; и космос есть демонический "сколок, подделка" горнего мира — концепция, немыслимая ни для иудеев, ни для христиан. Конечно, в позднем язычестве космогония утратила все свое позитивное религиозное значение. Но гностики идут еще дальше. Сотворение мира не только не является более доказательством божественного всемогущества — оно объясняется простой случайностью, произошедшей в горних сферах, или же последствием изначального нападения Тьмы на Свет (ср. манихейский миф, § 233). Что же касается существования во плоти, как его воспринимали иудеи и христиане, то оно не вмещается в "священную историю", а подтверждает и являет падение души, Для гностика единственной достойной устремления целью является освобождение этой божественной частицы и вознесение ее в небесные сферы.
Мы видели (§ 181 и сл.), что «падение» человека, т. е. воплощение души, занимало умы еще орфических и пифагорейских философов: оно объяснялось то как наказание за грех, совершенный на небе, то как результат плачевного выбора, сделанного самой душой. В первые века христианской эры многие писатели-гностики, да и не только гностики, внесли дополнения и изменения в эти два мифа.[728]
Поскольку мир возник в результате случайности или катастрофы, поскольку в нем царит неведение и направляется он силами зла, гностик оказывается полностью отчужденным от своей собственной культуры и отвергает все ее нормы и институции. Внутренняя свобода, добытая путем знания, в гнозисе, позволяет ему свободно располагать собой и действовать по своему усмотрению. Гностик входит в элиту ("отбор", произведенный Духом). Он принадлежит к разряду пневматиков, или «духовных» — «совершенных», "царских сынов", — лишь они одни будут спасены.[729] Совсем как риши, саньяси и йогины, гностик чувствует себя свободным от законов, управляющих обществом: он находится по ту сторону добра и зла. И если продолжать сравнение с индийским контекстом, то сексуальным техникам и оргиастическим ритуалам тантрических школ "левой руки" (ср. том III) соответствуют оргии гностических либертинских сект и прежде всего, фибионистов.[730]
Христианские апологеты изобличают в Симоне Волхве первого еретика и предтечу всех ересей. Согласно некоторым историкам, Симон не гностик stricto sensu, но его адепты стали таковыми после катастрофы 70 г.[731]
Апостол Петр столкнулся с симоновским движением в Самарии, где Симон проповедовал "Всемогущество Господа, называемого Великим".[732] Действительно, сам он почитался как «перво-бог», а его сподвижница, Елена, подобранная Волхвом в каком-то притоне Тира, считалась последним из павших воплощений божественной «Мысли» (Ennoia); выкупленная Симоном, Елена-Ennoiа, стала средством вселенского искупления. Симон Волхв интересен для историков религии как создатель культа Елены и инспирированной ею мифологии. Союз «волхва» и блудницы обеспечивает вселенское спасение, так как, в действительности, это союз представляет собой воссоединение Бога и Божественной премудрости.
Память об этой эксцентричной паре скорее всего навеяла легенду о Фаусте, архетипе чародея. Симон, действительно, пользовался в Риме известностью как Faustus ("Избранник"), а Елена, сподвижница его, была в предыдущем существовании Еленой Троянской. Но в первые столетия христианской эры имела хождение история о серьезной распре, касающейся главным образом волхва и апостола Петра. По легенде, будучи в Риме, и собрав большую толпу зевак, Симон объявил о своем вознесении на Небо, но по молитве апостола жалким образом низвергнулся вниз.
По многим причинам поучителен пример Маркиона. Он родился около 85 года в Понте; будучи сыном епископа Синопского, он придерживался обычаев ортодоксального христианства, но чрезмерно развивал павлинистский антииудаизм. Маркион отвергает Ветхий Завет и устанавливает собственный канон, сведенный к Евангелию от Луки и Посланиям ап. Павла, к чему он присовокупляет сборник «Antitheses», в котором излагает основы своего богословия. Ок. 144 г. Маркион тщетно пытается снискать одобрения пресвитеров в Риме. Отлученный от церкви, он продолжает разрабатывать свое учение, не изменяя его радикализма, и закладывает основы истинной Церкви. Превосходному организатору, ему удалось обратить большое число христианских общин в бассейне Средиземноморья. Новое богословие имело значительный успех и по этой причине беспрестанно подвергалось нападкам ортодоксальных писателей. Однако с середины III в. маркионизм на Востоке приходит в упадок и исчезает менее чем за столетие.
Маркион разделяет основы гностического дуализма, не разделяя, правда, его апокалиптической нaпpавленности. Его дуалистическая система противополагает Закон и Право, установленные Ветхозаветным Богом-творцом, Любви и Евангелию — откровениям Благого Бога. Последний посылает своего сына, Иисуса Христа, освободить людей от рабства Закона. Иисус воплощается в теле, которое, не будучи материальным, способно чувствовать и страдать. В своей проповеди Иисус славит Благого Бога, но избегает уточнения, что речь идет не о Ветхозаветном Боге. Тем не менее именно из проповеди Иисуса Яхве узнает о существовании некоего трансцендентного Бога. И в отмщение предает Иисуса его гонителям. Но смерть на кресте несет спасение, так как своей жертвой Иисус выкупает человечество у Бога-творца. Все же мир остается во власти Яхве, и «верные» будут подвергаться гонениям до скончания века. Только тогда откроет себя Благой Бог: он соберет «верных» в Царствии Своем, а все прочие, весь их мир и Бог-творец, будут уничтожены.
Другой самаритянин, по имени Менандр, ввел гностическое учение в Антиохии. Он называл себя Искупителем, сошедшим с небес, дабы спасти людей (Ириней."Аdvеrsus haereses", 1, 23, 8). Крещеные им становились "превыше ангелов". Его духовный наследник, Саторнил (который подвизался в Антиохии прибл. между 100 и 130 гг.) противопоставлял сокрытого Бога Богу иудеев, всего лишь набольшему у ангелов-творцов. Он порицает институт брака, объявляя его сатанинским делом (Ириней, 1, 24, 2). В его богословии главенствует дуализм. По Иринею, Саторнил первым заговорил о двух категориях людей: тех, кто причастен, и тех, кто не причастен к небесному свету.
Серинтий, иудео-христианин, современный Иоанну (Ириней, III, 3, 4), учит, что мир был сотворен демиургом, не знавшим истинного Бога; вот первое проявление гностицизма stricto sensu. По Серинтию, Иисус — это сын Иосифа и Марии; при его крещении Христос снизошел на него в виде голубя и открыл ему Неведомого Отца, а потом, перед Страстями, снова вознесся к Богу-Отцу (Ириней, I, 28).
Иудео-христианский гностицизм, распространенный в Азии и Сирии, проник и в Египет. Серинтий поселился в Александрии, где ок. 120 г. Карпократ обнародовал сходное учение: Иисус является сыном Иосифа, но его освятила "сила небесная" (Ириней, 1, 23, 1). Тот, кого осенит эта сила, становится равным Иисусу и могущим совершать те же самые чудеса. Специфической чертой карпократовского гнозиса является его радикальный аморализм; "кажется, что он поднял гностический мятеж не только против иудейского Бога, но и против закона".[733] Василид, другой александриец, современник Карпократа, дает первый синтез учений, проповедуемых адептами Симона Волхва. Он разрабатывает пространную и сложную космологию гностического толка, умножая в умозрении небеса и правящих ими ангелов: он насчитывает их 365.[734] Василид полностью отвергает иудейский Закон: Яхве является лишь одним из ангелов-творцов мира, хоть и ищет над последними власти и стремится их всех себе подчинить (Ириней. 1, 24, 4).
Самым значительным учителем-гностиком был, вне всякого сомнения, Валентин, один из величайших богословов и мистиков своего времени. Родившийся в Египте и получивший образование в Александрии, он учительствовал в Риме между 135 и 160 гг. Но из-за того, что ему не удалось получить епископский сан, он порвал с Церковью и покинул Город.[735] Разрабатывая свою грандиозную систему, Валентин ставит перед собой цель объяснить существование зла и падение души не с точки зрения дуализма — т. е. вмешательством антибога, — но как драму, произошедшую внутри самого божества. Невозможно вкратце передать блестящий и смелый валентинианский синтез. Но краткий пересказ, тем не менее, имеет свои преимущества: можно опустить длинные генеалогии, «эманации» и «проекции», приводимые с натянутой монотонностью, дабы указать на корни и объяснить природу драматического события, затронувшего все реальности, — космические, жизненные, душевные и духовные.[736]
Согласно учению Валентина, Отец, абсолютный и трансцендентный первопринцип, невидим и непостижим. Он сочетается со своей супругой, Мыслью (Ennoia), и порождает 15 пар эонов, в целокупности составляющих Плерому.[737] Последний из эонов, София, ослепленная желанием познать Отца, вызывает кризис, в результате чего рождаются зло и страсти. Изгнанная из Плеромы, София и ее уродливые творения порождают низшую мудрость. В горнем мире сотворяется новая пара, Христос и его женская половина, Святой Дух. Наконец, восстановленная в своем изначальном совершенстве, Плерома порождает Спасителя, также названного Иисусом. Нисходя в дольние миры, Спаситель создает "невидимую материю" с гилическими (материальными) элементами, про исходящими из низшей Мудрости, а из душевных элементов он создает Демиурга, т. е. Бога Бытия. Последний не знает о существовании горнего мира и считает себя единственным Богом. Он творит материальный мир и соделывает, одушевляя их своим дыханием, две категории людей, «гилических» (вещественных) и «психических». Но духовные элементы, происходящие из высшей Sophia, вводят себя в дыхание Демиурга без его ведома и порождают род "пневматиков".[738] Для того, чтобы спасти эти духовные частицы, ставшие пленницами материи, Христос спускается на землю и, не воплощаясь в собственном смысле этого слова, открывает освободительное знание. Так, пробужденные гнозисом, пневматики, и только они, возносятся к Богу.
Как отмечает Ханс Йонас, в системе Валентина материя обладает духовным происхождением и объясняется божественной историей. Материя, по сути, является неким состоянием или «страстью» абсолютного Существа, а в более точном смысле — "застывшей внешней экспрессией" этого состояния. Неведение ("слепота") Софии — вот первопричина существования Мира[739] — идея, напоминающая индийские концепции (разделяемые различными школами веданты и санкхья-йоги). И совсем как в Индии, неведение и ведение характеризуют два типа онтологий. Ведение, знание, составляет первоначальное условие Абсолютного; неведение — это следствие разлада внутри Абсолюта. Но спасение, обретаемое в знании, равнозначно космическому событию (ср.: Jonas, р. 175). Спасение последнего «пневматика» будет сопровождаться уничтожением мира.
Амнезия (т. е. утрата собственной идентичности), сон, опьянение оцепенение, плен, падение, тоска по утраченной родине выстраиваются в ряд типично гностических символов и образов, несмотря на то, что придумали их вовсе не учителя-гностики. Обратившись к Материи и желая познать плотские утехи, душа теряет себя. "Она забывает о своей родине, своем подлинном источнике, о своей вечной сущности".[740] Самый драматический и трогательный образец гностического мифа об амнезии и анамнезе представляет собой "Гимн о Жемчужине", дошедший до нас в Деяниях Фомы. Некий принц приезжает с Востока в Египет на поиски "прекрасной жемчужины, которая укрыта посреди Моря, море обвито змеем, змей издает громкий шип". В Египте его берут в плен местные жители, кормят своей едой, и принц забывает, кто он и что он. "И забыл я, что был царским сыном, и служил я их царю; забыл я о жемчужине, за которой послали родители мои, и под действием пищи их впал я в глубокий сон". Но родители принца узнали о том, что с ним произошло, и послали ему письмо. "Пробудись, восстань ото сна и услышь слова послания нашего. Вспомни, что ты — царский сын. Взгляни, в какое рабство ты впал. Вспомни о жемчужине, ради которой послан был ты в Египет". Письмо прилетело в образе птицы-орла, опустилось на принца и превратилось в слово. "От голоса и от шелеста я пробудился и восстал ото сна. Я подобрал письмо, облобызал, сорвал печать, прочел (…). Вспомнил я, как был сыном царственных родителей (…) Вспомнил я о жемчужине, ради которой послан был я в Египет, и принялся заклинать змея, издававшего громкий шип. Я усыпил его, закляв, затем произнес над ним имя отца своего, унес жемчужину и почел себя должным вернуться в родительский дом".[741] Вот миф о "Спасенном Спасителе", Salvator salvatus, в наиудачнейшем варианте. Добавим, что для каждого мифологического мотива в различных гностических текстах можно найти свои параллели.[742] Море и Египет — это общепринятые символы материального мира, в который погружается человеческая пленница-душа и сам призванный освободить ее Спаситель. Нисходя по «небесам», герой совлекает с себя" светоносные ризы" и облачается во «вретище», уподобляясь местным жителям; это "плотяные ризы", тело, в которое он воплощается. В момент вознесения он встречает светоносные ризы, "подобные ему самому", и понимает, что этот «двойник» И есть его подлинное «Я». Встреча с трансцендентным «двойником» напоминает иранскую концепцию небесного образа души, dаena, встречающей покойного на третий день после его смерти (ср. т. 1, § 111, с библиографией). Как отмечает Ионас, открытие этого трансцендентного начала в самом Себе составляет главный элемент гностической религии.[743]
Тема амнезии, вызываемой погружением в «Жизнь» (Материю), и анамнеза, достигаемого благодаря поступкам, песнопениям или словам некого «веcтника», встречается также в средневековом индийском фольклоре. Одна из самых известных легенд отображает потерю памяти Машьендранатом. Этот йогин влюбился в одну царицу, поселился в ее дворце, совершенно забыв, кто он такой, или, по другой версии, оказался в плену у женщин "страны Кадали". Узнав о пленении учителя, его ученик Горакнат предстает перед Машьендранатом, в образе танцовщицы и начинает плясать, распевая загадочные песни. Постепенно учитель вспоминает, кто он: осознает, что "путь плоти" ведет его к смерти, что его «забытье», по сути, является забвением собственной подлинной бессмертной природы и что "чары Кадали" — не что иное, как мираж профанной жизни. Горакнат объясняет ему, что это богиня Дурга вызвала «забытье», которое чуть не стоило ему бессмертия. Чары эти, добавляет он, означают вечное проклятие неведения, наброшенное «Природой» (т. е. Дургой) на человеческое существование.[744]
Истоки этой фольклорной темы восходят к эпохе упанишад. Можно припомнить аналогию из «Чхандогья-упанишады» (человек, которого похитили злодеи и, завязав ему глаза, увели далеко от родного города) и толкование Шанкары: похитители и повязка на глазах означают неведение и иллюзию, снимающий повязку — это Учитель, открывающий подлинное знание; дом же, в который удалось вернуться пленнику, означает его атмана, подлинное «Я», идентичное Абсолютной Сущности, Брахману (ср. выше, § 136). Санкхья-йога дает аналогичное положение: Я (пуруша) — «посторонний», у него нет ничего общего с Миром (пракрити). Как и для гностиков, Я (Дух, pneuma) — это одинокий, бесстрастный и бездеятельный созерцатель спектакля жизни и истории (ср. § 136 и сл.).
Взаимовлияния, в том или ином смысле, не исключены, но, вероятнее всего, мы имеем дело с параллельными духовными течениями, возникшими в кризисный момент, много веков назад, в Индии (упанишады), в Греции и в Восточном Средиземноморье (орфизм и пифагорейство), в Иране и в эллинистическом мире. Большинство образов и Метафор, используемых авторами-гностиками, имеют славную историю и даже предысторию — и очень широко распространены. Один из излюбленных образов — это образ сна, уподобляемый неведению и смерти. Гностики утверждают, что люди не только спят, но и предпочитают спать. "Отчего все вы так любите сон и спотыкаетесь вместе с теми, кто спотыкается?" — спрашивает Ginza.[745] "Да восстанет спящий от крепкого сна" — написано в Апокалипсисе от Иоанна.[746] Тот же мотив, как мы увидим, существует в манихействе. Но формулировки его не являются монополией авторов-гностиков. Послание к Ефессянам (5:14) содержит такую анонимную цитату: "Встань, спящий, и воскресни из мертвых и осветит тебя Христос". Поскольку сон (Hypnos) — близнец Танатоса (Смерти), и в Греции, и в Индии, так же, как и у гностиков, слово «будить» имело «сотериологическое» значение в широком смысле слова (Сократ «пробуждает» своих собеседников, подчас против их воли).
Речь идет об архаической и повсеместно распространенной символике. Победа, одержанная над сном, и продолжительное бодрствование представляют собой весьма типичное инициатическое испытание. В некоторых австралийских племенах тем, кому предстоит инициация, либо запрещено спать в течение трех дней, либо, по крайней мере, ложиться до рассвета.[747] Можно напомнить о печально провалившемся инициатическом испытании знаменитого героя Гильгамеша: он не смог побороть сон и так упустил возможность обрести бессмертие (ср. § 23). В северо-американском мифе, схожем с историей Орфея и Эвридики, одному человеку удалось спуститься в Ад, где он находит свою недавно умершую супругу. Владыка Ада обещает, что даст ему вывести жену обратно на землю, если он сумеет прободрствовать всю ночь. Но, не справившись с этим дважды (даже поспав днем, чтобы не устать), человек не смог прободрствовать до рассвета.[748] Очевидно, что "не спать" означает не только победу над физической усталостью, но и, прежде всего, доказательство духовной силы. Оставаться «бдящим» быть в полном сознании означает присутствовать в духов ном мире. Иисус непрестанно призывает своих учеников бодрствовать (ср., например, Мф 24:42). Гефсиманская ночь обретает трагическую окраску из-за неспособности учеников бодрствовать с Иисусом (ср. § 219).
В гностической литературе неведение и сон в равной степени обозначены термином «опьянение». Евангелие Истины сравнивает того, "кто обладает знанием", с человеком, который, "проснувшись в похмелье, трезвеет, возвращается к самому себе, и снова говорит то, что подлинно свойственно ему".[749] «Пробуждение» влечет за собой анамнез, обретение заново подлинной сущности души, т. е. узнавание ее небесной природы. "Восстань, светоносная душа, ото сна опьянения, в который впала ты, — написано в одном манихейском тексте. — Иди за мной в место высокое, где и пребывала ты изначально". В традиции мандеев небесный Вестник обращается к Адаму, пробудив его от крепкого сна: "Не спи, не дремли, не забывай о том, что возложил на тебя Господь.[750]
Итак, большая часть этих образов: неведение, амнезия, плен, сон, опьянение, — становятся в гностической проповеди метафорами духовной смерти. Знание дает подлинную жизнь, т. е. спасение и бессмертие.
Мани родился 14 апреля 216 года в Вавилонии, в Селевкии Ктесифоне. По преданию, его отец, Патек, три дня подряд слышал: голос, повелевающий ему не есть мяса, не пить вина и избегать женщин. Смущенный Патек примкнул к секте гностиков-крестильников, или елказаитов.[751] Мани родился калекой (скорее всего, он был хром). Когда ему исполнилось четыре года, отец взял его к себе, чтобы воспитывать в елказаитской общине. Двадцать с лишним лет (с 219–220 по 240 гг.) Мани воспитывался в этой общине ревностных иудео-христиан. Поэтому не следует пренебрегать христианскими элементами в манихейском синтезе. И тем не менее религиозное призвание Мани проявилось в столкновении с богословием, эсхатологией и обрядами христианства. Два откровения, полученные им в возрасте 12 и 24 лет, открыли ему личное призвание и побудили порвать с сектой елказаитов. Сам Мани посвятил нас в суть этих откровений. Некий ангел передал ему благовестие "Владыки Рая и Света" (Верховный и Благой Бог манихеев). В первый раз ему предписывалось оставить общину своего отца. Через двенадцать лет, в 240 г., второе благовестие побудило его к непосредственному действию: "Теперь для тебя пришел срок прилюдно явить себя и проповедовать, не таясь, твое учение".[752]
Мы почти ничего не знаем о той духовной работе, которая сделала из болезненного юноши неутомимого апостола, проповедника новой религии спасения. Мы не знаем и причин, побудивших его совершить свое первое апостольское путешествие в Индию[753] (с 240–241 до начала 242 или 243 гг.).[754] В любом случае, общение с некоторыми представителями индийской духовности не прошло впустую ни для Мани, ни для Индии. Призванный новым царем Шапуром I, Мани уезжает в Белапат (Гундешапур), столицу империи Сасанидов. Шапур находился под большим впечатлением от пророка и предоставил ему и его миссионерам полную свободу проповедовать на территории всей Империи. Это послужило официальным признанием новой религии, и дата 21 марта 242 г. (или, по другому календарю, 9 апреля 243 г.) сохранилась в благоговейной памяти верующих.
У нас мало сведений о биографии Мани времен царствования Шапура I, с 242 по 273 г. Эта значит, что о жизни пророка мы не знаем почти ничего, кроме ее начала (два откровения, «обращение» Шапура) и конца (немилость и смерть). Однако он определенно поддерживал хорошие отношения с царем и предпринимал длительные путешествия, проповедуя по всей иранской Империи вплоть до ее восточной границы. Кроме того, он отправил многие миссии проповедников вглубь самой Империи и за границу (в Египет, Бактрию и т. д.).
В апреле 272 г. Шапур умирает, и ему наследует сын, Хормизд. Мани спешит с ним встретиться. От нового правителя он получает продление срока действия охранных грамот и разрешение на выезд в Вавилонию. Но всего через год Хармизд умирает, и трон переходит к его брату, Бахраму I. По требованию нового царя Мани приезжает ко двору в Гундешапур, совершив перед тем путешествие, которое считается "вершиной его пастырского служения" и "прощальным визитом апостола в места его юности и к церквям, им самим созданным".[755]
Действительно, по приезде Мани был обвинен главой магов Картером, воплощением мандейской нетерпимости, в том, что его проповедь отвращает подданных от официальной религии. Встреча с царем была бурной. Когда Мани говорил о божественном характере своего служения, Бахрам воскликнул: "Отчего же это откровение было даровано тебе, а не Нам, повелителю страны?" На что Мани оставалось лишь ответить: "Такова воля Божия!".[756] Он был осужден, закован в цепи и брошен в темницу. Эти цепи (три на руках, три на ногах, одна на шее) мешали любому его движению, и вес их (около двадцати килограммов) причинял жестокую боль. «Страсти», которые манихеи назвали христианским термином «распятие», продолжались в течение 26 дней.[757] Все же пророка позволили навещать собратьям по вере, о чём предание сохранило нам, в переработанном виде, большое количество поучительных эпизодов. Мани умирает 26 февраля 277 г. в возрасте 60 лет. Тело его было разрублено на части, голова выставлена на городских воротах, а останки брошены на съедение псам.
Сразу же после смерти пророка Бахрам издал указ о безжалостном подавлении манихейства. Церковь Мани, казалось, находится на грани полного уничтожения. Однако она не перестала развиваться в последующий период, распространяясь на Запад до Иберийского полуострова, а на Восток — до самого Китая.
Манихейство — это прежде всего гнозис, и как таковой он составляет часть большого гностического течения, а котором идет речь. Но в отличие от прочих основателей сект, Мани пытался создать доступную всем универсальную религию, а не эзотерическое учение, предназначенное только для посвященных. Он признавал ценность некоторых прежних религий, но считал их неполными. С другой стороны, он заявлял, что его Церковь вобрала в себя суть всех Священных Писаний и всю прочую премудрость: "Как река соединяется с другой рекой, чтобы создать могучий поток, так в мои писания влились древние книги; и они создали великую Премудрость, какой не знали предыдущие поколения" ("Кефалайа",[758] CLIV, перевод Puech. Ор. cit., р. 69). В самом деле, Мани отводит огромную роль Иисусу и усваивает идею о Параклете (Святом Духе); он заимствует индийскую теорию о перевоплощении душ и, что крайне важно, перенимает основные иранские идеи прежде всего — дихотомию света и тьмы и эсхатологический миф. Xaрaктepным синдромом ментальности того времени был синкретизм. В случае Мани он было также и тактической необходимостью. Мани хотел распространить свою Церковь на всю персидскую Империю, "от края до края". Стало быть, ему следовало пользоваться религиозными языками, привычными и западным, и восточным областям. Однако несмотря на видимую разнородность его составляющих, манихейство, по сути, представляет собой оригинальное творение, отмеченное поразительным внутренним единством.
Универсальной, как буддизм и христианство, религии, манихейству, как и этим двум церквям, предстояло стать религией миссионерской. Согласно Мани, проповедник "должен вечно скитаться по миру, проповедуя учение и наставляя людей в истине".[759] Наконец, и здесь тоже соответствуя Zeitgeist, манихейство — это религия Книги. Чтобы избежать распрей и ересей, сотрясавших зороастризм, буддизм и христианство, Мани сам составил семь трактатов, из которых складывается его канон. За исключением первого, «Шапурагани», написанном им на среднеперсидском, остальные написаны на сирийском или на восточно-арамейском. От этого пространного творчества сохранилось немного, и то лишь в переводах; но число и разнообразие языков, на которых эти отрывки дошли до нас (согдийский, коптский, турецкий, китайский и т. д.), говорят о беспрецедентном успехе манихейской проповеди.
Как во всех гнозисах и как в случае санкхья-йоги и буддизма, путь к освобождению начинается со строгого анализа человеческого удела. Самим фактом жизни на этой земле, т. е. существованием "во плоти", человек обречен на страдание, а это означает, что он находится во власти Зла. Освобождение может быть получено лишь в гнозисе, единственной подлинной науке, которая ведет к спасению. По учению гностиков, Космос, управляемый Злом, не может быть делом Бога, трансцендентного и благого, но делом врага Божьего. Таким образом, существование нынешнего мира предполагает предшествующее, докосмическое состояние — как страдательный удел падшего человека предполагает ситуацию изначального блаженства. Суть манихейского учения сводится к двум формулам: два начала и три времени.[760] Эти две формулы составляют основу постгатической иранской религиозности. Можно сказать, что манихеиство — это иранский образ гнозиса в эпоху синкретизма. С одной стороны, Мани перетолковал некоторые традиционно иранские концепции; с другой же, он вобрал в свою систему огромное множество элементов различного происхождения (индийских, иудео-христианских, гностических).
Своим последователям манихейство давало не только некоторую нравственную систему и сотериологический метод, но и, главное, тотальное, абсолютное знание. Знание равнозначно анамнезу: адепт осознает себя частицей света, а, стало быть, осознает свою божественную природу, так как Бог и душа единосущны. Неведение — это результат смешения духовного и телесного, духа с материей (такая концепция господствовала в Индии и других странах с V в. до н. э.). Но для Мани, как и для всех учителей-гностиков, спасительный гнозис включает в себя также знание сокровенной (или забытой) истории Космоса. Адепт обретал спасение, оттого что познавал истоки универсума, причину сотворения человека, повадки Князя Тьмы и приемы противостояния ему Отца Света. Современников потрясало "научное объяснение" некоторых космических явлений, и прежде всего фаз луны. В великом, разработанном Мани космогоническом и эсхатологическом мифе природа и жизнь действительно играют огромную роль: драма души отражается в морфологии и судьбе универсальной жизни.
В начале начал, в "первом времени", две природы или субстанции, Свет и Тьма, Добро и Зло, Бог и Материя сосуществуют, разделенные некоей границей. На севере правит Отец Величия (сходный с Богом-Отцом христиан и с иранским Зурваном), на юге — Князь Тьмы (Ахриман или, для христиан, Дьявол). Но "беспорядочное движение" Материи увлекает Князя Тьмы к верхней границе его царства. Завидев сияние Света, он воспламеняется желанием завладеть им. Тогда Отец решает дать отпор противнику. Он вызывает, т. е. изводит из Себя Матерь Жизни, а та, в свою очередь, отделяет от себя еще одну ипостась, первочеловека (Ормазд — в иранской версии). С пятеркой своих сыновей, которые суть его «душа», его «доспехи» из пяти слоев света, первочеловек нисходит до границы. Он сражается с Тьмой, но терпит Поражение, и демоны (архонты), пожирают его сыновей. Этот разгром знаменует собой начало космического «смешения», но одновременно обеспечивает конечную победу Бога. Ибо Тьма (Материя) обладает теперь частичкой Света, т. е. частицей божественной души, и Отец, предуготовляя ей освобождение, в то же время готовит свою Окончательную победу над Тьмой.
Во "втором времени" Отец вызывает дух Живой, который нисходит во Тьму, берет за руку первочеловека[761] и возносит его к небесной отчизне, Раю Света. Сразив демонов-архонтов, дух Живой из шкур их сотворяет небеса, из их костей горы, а из их мяса и экскрементов — землю (здесь узнается древний миф о творении через жертву исполина или первочудовища вроде Тиамат, Имиpа, Пуруши). Кроме того, он совершает первый этап освобождения Света, сотворяя Солнце, Луну, "звезды — из частей, не слишком пострадавших от соприкосновения с тьмой.
Наконец, Отец приступает к последнему этапу призывания и производит эманацию Третьего Посланника. Тот организует Космос в подобие машины для сбора — и, в конечном счете, освобождения — все еще находящихся в плену частиц Света. В первые 15 дней частицы поднимаются к Луне, которая Становится полной; во второй половине Свет переносится с Луны на Солнце и, в конечном итоге, на свою небесную родину. Но в плену еще остаются частицы, которые проглотили демоны. Тогда Посланник предстает перед демонами в виде обнаженной девы необычайной красоты, причем демоницы видят в том же самом существе прекрасного нагого юношу (непристойное, «демоническое» толкование андрогинной природы небесного Посланника). Воспламенившись желанием, архонты извергают семя и вместе с ним — проглоченный ранее свет. Семя их, упав на землю, дает жизнь всем видам растений. Что же касается дьяволиц, то они, к тому времени уже беременные, производят на свет — при виде прекрасного юноши — "нерожденное потомство", которое, оказавшись на земле, поедает почки на деревьях вместе со светом, который те в себе содержали.
Устрашенная тактикой Третьего Посланца, Материя, персонифицированная в Вожделении, задумывает сотворить для оставшихся в плену частиц Света темницу покрепче. Два демона, один мужского, другой женского пола, пожирают все "нерожденное потомство", чтобы снова завладеть всем Светом, затем совокупляются друг с другом. Так были зачаты Адам и Ева. Как пишет А.Т. Пюэш, "наш род появился на свет вследствие отвратительных каннибальских и половых актов. Он, род человеческий, хранит на себе стигматы этого дьявольского происхождения: тело — звериную форму архонтов — и libido, желание, которое побуждает человека к совокуплению и бесконечному воспроизводству, т. е., по замыслу Материи, к удержанию в плену светоносной души, которую через зачатие бесконечно передают, «переливают» из плоти в плоть" (op. cit., р. 81).
Но так как наибольшее количество света отныне сосредоточено в Адаме, именно он и его потомство становятся главным объектом спасения. Эсхатологический сценарий повторяется: как первочеловек был спасен Духом Живым, так ущербный, не обладающий знанием Адам пробужден Спасителем, "Сыном: Божьим", воплощенном в Ормазде или в Иисусе-Свете. Именно воплощение спасительного Разума ("Бог Nous", сам Nous) приходит, чтобы спасти в Адаме собственную душу, заблудшую и закованную Тьмой (Puech, р. 82). Как и в других гностических системах, освобождение происходит в три этапа: пробуждение, откровение спасительного знания и анамнез. "Адам осмотрел самого себя и узнал, кто он…". "Душа блаженного, вновь «поумнев», возродилась".[762]
Этот сотериологический сценарий стал эталонным для всех: религий спасения через гнозис, современных и будущих; До скончания века частица света, т. е. божественной души, будет пытаться «проснуться» и, в конце концов, освободить свою другую часть, замурованную в мире, в телах людей и животных и во всех видах растений. Больше всего божественной души — в деревьях, послуживших виселицей страждущему Христу, Jesus Patibilis. Как сказано манихеем Фаустом, "Иисус, Жизнь и Спасение человеков, повешен на каждом древе".[763] Сколько будет существовать мир, столько продлится распятие и предсмертные муки исторического Иисуса. Правда, частицы Света, т. е. души блаженных умерших, постоянно переносятся к небесному Раю «кораблями» Луны и Солнца. Но, с другой стороны, окончательное спасение запаздывает из-за тех, кто не следует пути, указанному Мани, то есть не воздерживается от произведения на свет потомства. Свет сконцентрирован в сперме, и каждый входящий в мир ребенок лишь увековечивает Плен божественных частиц.
В описании "третьего времени", эсхатологического финала, Мани прибегает к обычной для Западной Азии и эллинистического мира апокалиптической образности. Драма открывается чередой ужасных испытаний (названных манихеями "Великой Войной"), которые предшествуют триумфу Церкви Справедливости и Страшному Суду, когда души предстанут перед судилищем, (bemа) Христа. После краткого периода правления Христос, избранные, и все прочие воплощения Блага вознесутся на небо. Мир, охваченный и очищенный пожаром, который продлится 1468 лет, будет уничтожен. Последние частицы Света будут собраны в «изваяние», которое вознесется на небо.[764] Материя же, во всех ее воплощениях, с демонами и жертвами, будет предана проклятию, заключена в сферу (belos) и брошена в огромную яму, запечатанную камнем. На сей раз разделение двух начал будет окончательным, так как Тьма никогда больше не сможет вторгнуться в Царство Света.
В этой величественной мифологии узнаются основные мотивы иранской духовности и эллинистического гнозиса. Тщательно и скрупулезно объясняет Мани причины «падшести» человека, описывая различные эпизоды падения в Материю божественной души и ее плена. По контрасту с лаконизмом и даже немотой индийского гнозиса, (санкхья-йога и буддизм), манихейство способно ответить на любой вопрос относительно истоков своего богословия, космогонии и антропогонии. Понятно, почему манихеи считали свое учение более «истинным», т. е. более «научным», по сравнению с другими религиями: оно объясняет целокупность реального цепочкой причин и следствий. Можно усмотреть некоторое сходство между манихейством и научным материализмом, стародавним и современным: для того и для другого мир и жизнь человека являются игрой случая. Даже битва между двумя началами разразилась случайно: Князь Тьмы оказался слишком близко от Света из-за того, что Александр Ликофронский назвал "беспорядочным движением" Материи. И, как мы видели, вся тварь, от начала мира и до появления человека, — это лишь защитные реакции одного или другого из этих двух принципов.
Редко акосмическая философия или гнозис обнаруживали такую склонность к пессимизму, каким проникнута философия Мани. мир сотворился из демонической плоти, из тел архонтов (хотя сам космогонический акт был соделан Божественным существом). И человек это порождение демонических сил в их самом отвратительном воплощении. Вряд ли существует более унизительный и трагический миф о происхождении человека (отметим и здесь момент сходства с современной наукой: по Фрейду, например, каннибализм и инцест внесли свою немалую лепту в формирование человека таким, каков он есть).
На человеческом существовании, как и на всей жизни вселенной, стоит клеймо божественного поражения. Действительно, если бы первочеловек не потерпел поражения в самом начале, не было бы ни космоса, ни жизни, ни человека. Космогония — это жест отчаяния Бога во спасение частицы самого себя, а сотворение человека — жест отчаяния Материи, стремящейся удержать в плену световые частицы. Несмотря на его низкое происхождение, на человека делается ставка, он — в центре действа, поскольку несет в себе частицу божественной души.[765] Однако речь идет о недоразумении, так как Бог заинтересован не в человеке как таковом, но в душе: она божественна по своему происхождению и предшествует появлению рода человеческого. Т. е. речь всегда идет об усилии, предпринятом Богом для спасения себя самого. И в данном случае тоже можно говорить о "спасенном Спасителе". Более того, это единственный момент, когда Божественное выказывает свою активность, обычно инициатива в действии принадлежит Князю Тьмы. Вот почему манихейская литература столь патетична, особенно гимны, описывающие падение и муки души. Некоторые манихейские Псалмы отличаются удивительной красотой, а образ Jesus Patibilis относится к самым волнующим творениям религиозного чувства.
Поскольку тело обладает демонической природой, Мани предписывает, по крайней мере, "избранным"[766] самый жесткий аскетизм, запрещая, однако, самоубийство. При твердых постулатах — два Начала и Зло, нападающее первым, — вся система кажется прочной. Невозможно, не должно придавать религиозную ценность тому, что имеет отношение к противнику Бога: Природе, Жизни, человеческому существованию. "Истинная религия" состоит в том, чтобы выбраться из тюрьмы, возведенной демоническими силами, и внести свой вклад в окончательное разрушение мира, жизни и человека. «Озарения», получаемого через гнозис, достаточно для спасения, так как оно предполагает определенное поведение, отделяющее верующего от мира. Ритуалы бесполезны, кроме некоторых символических жестов (поцелуй мира, братское приветствие, пожатие руки), молитв и песнопений. Главный праздник, bemа, хотя и совершается в память о страданиях Мани, прославляет «амвон» Апостола, т. е. проповедь спасительного знания.
Проповедь, «научение» составляют, по сути, подлинную религиозную деятельность манихеев. В III и особенно в IV вв. миссии распространяются по всей Европе, по Северной Африке и Малой Азии. V в. отмечается некоторым откатом, а в VI в. манихейство чуть не исчезает из Европы, но ему удается уцелеть в некоторых центрах (например, в Африке в VIII в.). Кроме того, в Сасанидской Империи манихейство инспирировало в V в. движение Маздака, а павликианство в Армении VII в. и богомильство в Болгарии Х в. переняли некоторые манихейские мотивы (ср. том III). С другой стороны, начиная с конца VII в. новая и сильная волна приносит манихейство в Центральную Азию и Китай, где оно просуществует вплоть до XIV в..[767] Добавим к этому, что, прямо или косвенно, космологические идеи манихейства возымели некоторое влияние в Индии и в Тибете (ср. гл. XXXVI). Да и европейская духовность до сих пор несет в себе определенную "манихейскую тенденцию".
Все эти успехи проповеди манихейства не должны затемнять для нас тот факт, что оно считалось ересью и подвергалось суровой критике не только со стороны христиан, магов, иудеев и мусульман, но также и гностиков, например, мандеитов, и философов — в лице Плотина.
См. Том 2 Часть 3